Главная » Книги

Чернышевский Николай Гаврилович - Очерки гоголевского периода русской литературы, Страница 3

Чернышевский Николай Гаврилович - Очерки гоголевского периода русской литературы


1 2 3 4 5 6 7 8 9

ос другого - частная жизнь, психологическое изображение различных типов пустоты или одичалости. Но Полевой, не замечая существенного различия, смотрел на сюжеты обоих произведений с той чисто внешней точки зрения, с которой можно находить, что "Горе от ума" есть повторение "Гамлета", потому что и здесь и там главное лицо - юноша с умом и прекрасным сердцем, окруженный дурными людьми, остающийся чист среди их, негодующий, говорящий много такого, что кажется нелепо его слушателям, признаваемый, наконец, человеком сумасшедшим, опасным и не могущий жениться на девушке, которую любит. Сближение сюжетов "Ревизора" с "Мертвыми душами" так же нелепо, как и сближение сюжетов "Гамлета" и "Горе от ума"; но Полевой умел выставить натянутые черты мнимого сходства довольно искусным образом. Не придумано ли это сближение нарочно? Нет, искренность его опять доказывается его наивностью,- только от искренней души может умный человек, каков, без сомнения, был Н. А. Полевой, говорить такие странные вещи. Далее начинаются жалобы на утрировку характеров и положений, на неправдоподобность их и проч. Отложим разбор этих обвинений до того времени, когда будем рассматривать "Мертвые души", а теперь ограничимся замечанием, что отношения романтической эстетики к новейшим произведениям искусства, сбросившим растрепанную изысканность французских романтиков, к людям, выучившимся писать романы с лицами и положениями, не похожими на "исполинские образы Виктора Гюго и его "Notre Dame de Paris", достаточно определяются тем, что Н. А. Полевой исключает романы Диккенса и Жоржа Санда из области искусства, ставит их ниже самых пошлых фарсов, на одну степень с "Сказкою о дурне" - неужели против Диккенса и Жоржа Санда Н. А. Полевой имел какие-нибудь личности? Неужели и их осуждал он не по убеждению, а из каких-нибудь посторонних видов? Кстати, о Лермонтове он судит совершенно так же, как о Гоголе. Вот подлинные его слова:
  
   Вы говорите, что ошибка прежнего искусства состояла именно в том, что оно румянило природу и становило жизнь на ходули. Пусть так; но, избирая из природы и жизни только темную сторону, выбирая из них грязь, навоз, разврат и порок, не впадаете ли вы в другую крайность и изображаете ли верно природу и жизнь? Природа и жизнь, так, как они есть, представляют нам рядом жизнь и смерть, добро и зло, свет и тень, небо и землю. Избирая в картину свою только смерть, зло, тень, землю, верно ли списываете вы природу и жизнь? Вам скучны прежние герои искусства,- но покажите же нам человека и людей, да, человека, а не мерзавцев, не чудовище, людей, а не толпу мошенников и негодяев. Иначе лучше примемся мы за прежних героев, которые иногда скучны, но не возмущают, по крайней мере, нашей души, не оскорбляют нашего чувства. Изобразить человека с его добром и злом, мыслью неба и жизнью земли, примирить для нас видимый раздор действительности изящною идеею искусства, постигшего тайну жизни,- вот цель художника; но к ней ли устремлены "Герои нашего времени" и "Мертвые души"? Напрасно будете вы ссылаться на Шекспира, на Виктора Гюго, на Гете. Кроме того, что худое и у Шекспира худо, Шекспир не тем велик, что Офелия поет у него неблагопристойную песню, Фальстаф ругается и нянька Юлии говорит двусмысленности,- но похожи ли ваши грязные карикатуры на создания высокого гумора Шекспирова, на исполинские образы Виктора Гюго (мы говорим об его Notre Dame de Paris), на многосторонние создания Гете?
  
   Зачем мы приводим буквально столько отрывков из грубых рецензий Н. А. Полевого? Затем, что они имеют одно несомненное достоинство: связность, логичность, последовательность в образе суждений. Надобно же нам видеть, с какими понятиями об искусстве необходимо связаны упреки Гоголю в односторонности направления,- упреки, которые до сих пор повторяются людьми, не понимающими их значения, не понимающими, что кто называет Гоголя односторонним и сальным, должен в такой же степени односторонним и сальным называть и Лермонтова, находить, что "Герой нашего времени" произведение грязное и гадкое, что романы Диккенса и Жоржа Санда не только отвратительны, но и слабы в художественном отношении, слабее последнего нелепейшего водевиля, уродливее последнего фарса,- при этом необходимо ставить Виктора Гюго между Шекспиром и Гете, немного ниже первого, гораздо выше последнего. Кто так думает о Викторе Гюго, Лермонтове, Диккенсе и Жорже Санде, тот должен упрекать Гоголя в односторонности и сальности,- но заслуживает ли опровержений, заслуживает ли внимания мнение такого ценителя? Важно иногда бывает знать происхождение мнения и первобытный, подлинный вид, в котором оно выразилось,- часто этого бывает довольно, чтобы вполне оценить годность этого мнения для нашего времени,- часто оказывается, что оно принадлежит неразрывно к системе понятий, невозможных в наше время. Самую жалкую фигуру представляют не те люди, которые имеют ошибочный образ мыслей, а те, которые не имеют никакого определенного, последовательного образа мыслей, которых мнения - сбор бессвязных обрывков, не клеящихся между собою. Прочитав рецензии Полевого, мы убеждаемся, что все упреки, делаемые до сих пор иными людьми Гоголю, заимствованы из этих рецензий; разница только в том, что у Н. А. Полевого упреки имели смысл, будучи логическим выводом из системы убеждений, хотя неудовлетворительной для нашего времени, но все-таки бывшей прекрасною и полезною в свое время; между тем как в устах людей, повторяющих ныне эти нападения, они лишены всякого основания, всякого смысла. Представив множество примеров "тривиального" и "неправдоподобного" в "Мертвых душах", множество примеров того, что Гоголь пишет неправильным и низким языком (тут выставлено на вид и то, что Чичиков не может с первого раза делать помещикам предложения о продаже мертвых душ, и то, что Ноздрев не может на бале сесть на пол и ловить танцующих за ноги, и Петрушка с запахом жилой комнаты, и капля, падающая в суп Фемистоклюса, и т. д., и "глупейший рассказ" о капитане Копейкине, и слова "тюрюк", "взбутетенить" и пр.,- одним словом, все, что только служило пищею для последующих остроумных шуток и благородных негодований на Гоголя), Н. А. Полевой оканчивает свою рецензию так:
  
   Не будем более говорить о слоге, об образе выражения, но скажем в заключение: каково понятие автора об искусстве и цели его, если он думает, что художник может быть уголовным судьей современного общества? Да если и положим, что такова действительно обязанность писателя, так разве выдумками на современное общество, разве небывалыми карикатурами укажет он на зло и предупредит его? Берем на себя кажущееся смешным автору название патриотов, даже "так называемых патриотов", пусть назовут нас Кифами Мокиевичами,- но мы спрашиваем его: почему в самом деле современность представляется ему в таком неприязненном виде, в каком изображает он ее в своих "Мертвых душах", в своем "Ревизоре",- и для чего не спросить: почему думает он, что каждый русский человек носит в глубине души своей зародыши Чичиковых и Хлестаковых? Предвидим негодование и оскорбление защитников автора: они представят нас поддельными патриотами, лицемерами, быть может, чем-нибудь еще хуже - ведь за такими безделками у многих дело не станет!.. Их воля, но мы скажем прямо и утвердительно, что, приписывая предубеждение автора доброму намерению, нельзя не заметить какого-то превратного взгляда его на многое. Вы скажете, что Чичиков и город, где он является, не изображения целой страны, но посмотрите на множество мест в "Мертвых душах": Чичиков, выехавши от Ноздрева, ругает его нехорошими словами - "что делать", прибавляет автор, "русский человек, да еще в сердцах!" - Пьяный кучер Чичикова съехался с встречным экипажем и начинает ругаться - "русский человек", прибавляет автор, "не любит сознаваться перед другим, что он виноват!.." Изображается город; фризовая шинель (необходимая принадлежность города, по мнению автора) плетется по улице, "зная только одну (увы!) слишком протертую русским забубённым народом дорогу!" - Какие-то купцы позвали на пирушку других купцов - "пирушку на русскую ногу", и "пирушка (прибавляет автор), как водится, кончилась дракой"... Спрашиваем, так ли изображают, так ли говорят о том, что мило и дорого сердцу? Квасной патриотизм! Милостивые государи, мы сами не терпим его, но позвольте сказать, что квасной патриотизм все же лучше космополитизма... какого бы?... да мы понимаем друг друга!
  
   Не знаем, придется ли нам заняться подробным рассмотрением этого упрека, едва ли не самого существенного из всего, что было говорено против Гоголя. А пока напомним читателю, что сам Гоголь превосходно разъяснил сущность вопроса анекдотом о Кифе Мокиевиче и следующим местом в "Разъезде из театра" после представления "Ревизора":
  
   Господин П. Помилуй, братец, ну что это такое? Как же это в самом деле?
   Господин Б. Что?
   Господин П. Ну да как же выводить это?
   Господин Б. Почему же нет?
   Господин П. Ну да сам посуди ты: ну как же, право? Все пороки, да пороки; ну какой пример подается через это зрителям?
   Господин Б. Да разве пороки хвалятся? Ведь они же выведены на осмеяние.
   Господин В. Но позвольте, однако же, заметить, что все это, некоторым образом, есть уже оскорбление, которое более или менее распространяется на всех.
   Господин П. Именно. Вот это я сам хотел ему заметить. Это именно оскорбление, которое распространяется.
   Господин В. Чем выставлять дурное, зачем же не выставлять хорошее, достойное подражания?
   Господин Б. Зачем? Странный вопрос: "зачем". Зачем один отец, желая исторгнуть своего сына из беспорядочной жизни, не тратил слов и наставлений, а привел его в лазарет, где предстали перед ним во всем ужасе страшные следы беспорядочной жизни? Зачем он это сделал?
   Господин В. Но позвольте вам заметить, это уже некоторым образом наши общественные раны, которые надобно скрывать, а не показывать.
   Господин П. Это правда. Я с этим совершенно согласен. У нас дурное надо скрывать, а не показывать. (Господин Б. уходит. Подходит князь N.) Послушай, князь!
   Князь N. А что?
   Господин П. Ну, однако ж, скажи: как это представлять? На что это похоже?
   Князь N. Почему ж не представлять?
   Господин П. Ну да посуди сам,- ну да как же это вдруг на сцене плут,- ведь это все наши раны.
   Князь N. Какие раны?
   Господин П. Да, это наши раны, наши, так сказать, общественные раны.
   Князь N. Возьми их себе. Пусть они будут твои, а не мои раны! Что ты мне их тычешь? (Уходит.)
  
   Именно так! именно это "некоторым образом наши раны!", именно "дурное у нас надо скрывать, а не показывать!", именно это "оскорбление, которое распространяется!" Прав, тысячу раз прав господин П.! Но отчего же вы сами, гг. недовольные Гоголем, находите господина П. смешным и нелепым? Если он нелеп, то и не повторяйте же его слов. Они имеют смысл только на его языке.
   В рецензии "Ревизора" нельзя не заметить, что Н. А. Полевой еще не отчаивается в исправлении Гоголя, приписывая всю вину только его "льстецам", еще не отказывается от Гоголя; - после выхода "Мертвых душ" он уже считает его человеком, безвозвратно погибшим для искусства, неисцелимо закоснелым в своей сумасбродной гордости - писать такие нелепые вещи, из которых первою был "Ревизор". Вот последние строки разбора "Мертвых душ":
  
   Если бы мы осмелились взять на себя ответ автору от имени Руси, мы сказали бы ему: милостивый государь! Вы слишком много о себе думаете,- ваше самолюбие даже забавно, но мы сознаем, что у вас есть дарование, и только та беда, что вы немножко "сбились с панталыку!" Оставьте в покое вашу "вьюгу вдохновения", поучитесь русскому языку, да рассказывайте нам прежние ваши сказочки об Иване Ивановиче, о коляске и носе, и не пишите ни такой галиматьи, как ваш "Рим", ни такой чепухи, как ваши "Мертвые души"! Впрочем, воля ваша!
  
   Мы кончили наши выписки из суждений Н. А. Полевого о Гоголе. К некоторым из мнений, высказанных им в первый раз, мы еще должны будем возвратиться, говоря о мнениях, высказываемых иными еще и теперь. Другие можно оставить без разбора, потому что крайняя наивность их делает излишним всякое опровержение. Но здесь нам остается сделать два замечания, вызываемые приговорами Н. А. Полевого.
   В том, что Гоголь возмечтал о себе не как о невинном шутнике, но как о великом писателе с глубоко философским направлением, Полевой обвиняет "льстецов" Гоголя. Смешно было бы в наше время думать, что произведения, подобные "Ревизору" и "Мертвым душам", могут быть обязаны своим происхождением чьему бы то ни было постороннему влиянию,- создания, столь глубоко прочувствованные, бывают плодом только собственной глубокой натуры самого автора, а не посторонних наущений. Кроме того, мы уже говорили, что люди, которые лучше других понимали значение этих высоких созданий искусства, не имели влияния на Гоголя. В следующей статье мы увидим, как мало понимали "Мертвые души" другие люди, которые, будучи поклонниками Гоголя, были в то же время и его друзьями - эти мудрые варяго-руссы, если и были в чем-нибудь виноваты, то разве в "Переписке с друзьями". Притом же они и не были знакомы с Гоголем и не играли в литературе значительной роли в 1834 году, когда уж был написан "Ревизор" {См. письмо Гоголя к Максимовичу от 14 августа 1834 г. в "Опыте биографии Гоголя", г. Николая М., помещенном в "Современнике", 1854 г.}. Пушкин знал Гоголя гораздо раньше, имел некоторое влияние на начинавшего юношу и хвалил его произведения, но невозможно, чтобы его считал Полевой "льстецом" Гоголя,- напротив, каждому известно, что Жуковский и Пушкин были покровителями Гоголя, занимая в литературе и в обществе гораздо почетнейшее место, нежели он, безвестный юноша. А между тем, он, будучи еще совершенно безвестным и ничтожным молодым человеком, уже печатал философские и высокопарные статейки, в которых видит Полевой уже следствие лести, вскружившей ему голову. Некоторые из этих статеек перепечатаны в "Арабесках", некоторые другие исчислены г. Геннади {См. список сочинений Гоголя, составленный г. Геннади в "Отеч[ественных] зап[исках]" 1853 года. Из этих статей большая часть, как, например, "Скульптура, живопись и поэзия", "Об архитектуре", "Жизнь", принадлежат еще 1831 году и написаны, конечно, прежде, нежели фамилия Гоголя упоминалась печатным образом.}. Вообще надобно сказать, что в развитии своем Гоголь был независимее от посторонних влияний, нежели какой-либо другой из наших первоклассных писателей. Всем, что высказано прекрасного в его произведениях, он обязан исключительно своей глубокой натуре. Это очевидно ныне для каждого, не чуждого понятий о русской литературе. И если гордость Гоголя вовлекала его когда-нибудь в ошибки, то во всяком случае надобно сказать, что источником этой гордости было его собственное высокое понятие о себе, а не чужие похвалы. Некоторые люди питают такое гордое и высокое понятие о себе, что чужие похвалы не могут уж иметь на "их особенного влияния,- кто знавал подобных людей, легко увидит из писем и авторской исповеди Гоголя, что он принадлежал к числу их.
   Другое наше замечание относится к самому Н. А. Полевому. По двум последним отрывкам из его рецензии на "Мертвые души" иные, быть может, заключат, что он, как издатель "Русского вестника", сделался неверен собственным мнениям, которые были с такою энергиею выражаемы в "Московском телеграфе"; это заключение было бы несправедливо. Мы не то хотим сказать, чтобы решительно о каждом отдельном вопросе Н. А. Полевой был готов повторить в 1842 году то самое, что сказал в 1825. Мнения человека мыслящего не бывают никогда окаменелостями,- с течением времени он может во многих предметах замечать стороны, которые опускал из виду прежде, потому что они еще не были довольно раскрыты историческим движением. Но дело в том, что человек с самостоятельным умом, достигнув умственной зрелости и выработав себе известные основные убеждения, обыкновенно остается навсегда проникнут их существенным содержанием, и эта основа всех мнений остается у него уже навсегда одинаковою, как бы ни менялись окружающие его факты. И не надобно считать изменою убеждения, если, сообразно изменению окружающих фактов, такой человек, сначала заботившийся преимущественно о том, чтобы выставить на вид одну их сторону, впоследствии считал необходимым сильнее выставлять другую. Он может сделаться человеком отсталым, не переставая быть верен себе. Так было и с Н. А. Полевым. Он ратовал против классиков, но потом, когда классики были сбиты во всех пунктах, он увидел новых людей, которые, не обращая внимания на классицизм, уже совершенно обессилевший, борются против романтизма. Их убеждения гораздо более разнились от убеждений Н. А. Полевого, нежели убеждения Н. А. Полевого от убеждений классиков,- оба последние оттенка принадлежали одной и той же сфере понятий, только различным образом изменяемых - новые литературные понятия разделялись от них целою бездною. И Н. А. Полевой, нисколько не изменяя своим романтическим убеждениям, мог сказать: "уж лучше пиитика Буало, нежели эстетика Гегеля. Лучше классицизм, нежели произведения новейшей литературы". И действительно, Жанлис ближе к Виктору Гюго, нежели Диккенс или Жорж Санд, "Бедная Лиза" имеет с "Аббаддонною" более родства, нежели "Герой нашего времени" или "Мертвые души". Жанлис и Виктор Гюго, "Бедная Лиза" и "Аббаддонна" сходны хотя в том, что изображают людей вовсе не такими, каковы они на самом деле. А что у них общего с романами новой литературы?
   И этим-то объясняется странный, по-видимому, факт, что человек с таким замечательным умом, как Н. А. Полевой, не мог понимать произведений новой - не только русской, но и вообще всей европейской литературы, объясняется странная до невероятности смесь умных и дельных критических приемов с наивными и решительно несправедливыми выводами в статьях "Русского вестника" и других журналов, издававшихся им в последнюю половину жизни. Он делал правильные выводы из принципов, сделавшихся с течением времени неудовлетворительными,- и ни его ум, ни его добросовестность нимало не теряют в глазах справедливого судьи от нелепости выводов. Напротив, сильный ум обнаруживается в каждой строке этих до чрезвычайности наивных статей,- а что касается их добросовестности,- мы в ней нимало не сомневаемся и думаем, что каждый беспристрастный человек дойдет до того же убеждения, если вникнет в сущность дела, краткий обзор которого мы представили.
   Последняя половина литературной деятельности Н. А. Полевого нуждается в оправдании, сказали мы в начале этого обзора; и, по нашему мнению, она может быть удовлетворительно оправдана,- пора снять пятно с памяти человека, который, действуя в последние годы ошибочно, мог быть противником литературного развития и подвергаться за то в свое время справедливым укоризнам,- но теперь миновалась опасность, которую представляло тогда его влияние на литературу,- и потому теперь должно признаться: он справедливо говорил о себе, что всегда был человеком честным и желавшим добра литературе. И что за ним остаются неотъемлемо важные заслуги в истории нашей литературы и развития,- признаться, что он, издавая собрание своих критических статей, имел право сказать в предисловии:
  
   Кладу руку на сердце и дерзаю сказать вслух, что никогда не увлекался я ни злобою - чувством, для меня презрительным, ни завистью - чувством, которого не понимаю,- никогда то, что говорил и писал я, не разногласило с моим убеждением, и никогда сочувствие добра не оставляло сердца моего; оно всегда сильно билось для всего великого, полезного и доброго. Смею прибавить, что такое постоянное стремление доставляло мне минуты прекрасные, усладительные, награждавшие меня за горести и страдания жизни моей. Сколько раз слышал я искреннюю благодарность и привет юношей, говоривших, что мне одолжены они нравственным наслаждением и верою в добро! Не скажет обо мне, кто примет на себя труд познакомиться с тем, что было мною писано,- не скажет, чтобы я чем-либо обесславил звание, которое всегда высоко ценю и ценил - звание литератора. Мои слова не самохвальство, но искренний голос человека и литератора, который дорожит названием честного. Между тем, как человек, я платил горькую дань несовершенствам и слабостям человека... Пусть вержет за то на меня камень тот, кто сам не испытал обмана и разочарования в окружающем его и - что еще грустнее - в самом себе! Если ты еще юн, собрат мой, ты не судья мне; дай пробиться седине на голове твоей, дай похолодеть сердцу твоему, дай утомиться силам твоим от труда и времени, и тогда говори и суди меня!..
   Я не судья сам себе. Но никто не оспорит у меня чести, что первый я сделал из критики постоянную часть журнала русского, первый обратил критику на все важнейшие современные предметы. Мои опыты были несовершенны, неполны,- скажут мне,- и последователи далеко меня обогнали в сущности и самом образе воззрения. Пусть так, да и стыдно было бы новому поколению не стать выше нас, поколения, уже преходящего, потому выше, что оно старше нас, после нас явилось, продолжает, что мы начинали, и мы должны быть довольны, если наши труды будут иметь для него цену историческую... Сам чувствую, перечитывая ныне, неполноту, несовершенство многого... Многое обновляет для меня в настоящем чувство утешительное, но еще больше внушает чувство грустное, сознание недостигнутой мечты, невыраженных идеалов. Такое чувство, думаю, естественно каждому, кто жил сколько-нибудь и мыслил. Только невежество, только глупость получила на сей земле (впрочем, не знаю, счастливую ли) участь самодовольства. Есть другая награда, более драгоценная, которою благословляет нас провидение: мысль, что если бог дал нам что-нибудь сильно горевшее в душе нашей, сильно тревожившее нас в дни нашей юности еще бессознательным, темным ощущением, мы не погубили его потом в суете и бедствиях жизни, не зарыли таланта в землю... Пусть мы не достигли искомых нами идеалов,- по крайней мере, порадуемся, что не бесплодно утраченная протекла жизнь наша...
  
   Сколько благородства в этих словах, и какою правдою веет от них! Кто так говорит, тот не лжет, и действительно, не бесплодно протекла жизнь этого человека, и не с осуждением, а с признательностью должны мы вспоминать его.
  

СТАТЬЯ СЕДЬМАЯ

  
   Путь развития, которым шла критика Белинского в "Отечественных записках" и "Современнике", определяется тою существенною чертою, что она все более и более проникалась живыми интересами нашей действительности и вследствие того становилась все более и более положительною. В примечании мы приводим несколько мест из последних статей Белинского, выражающих самые зрелые и точные понятия его о том, какую преобладающую важность должна иметь действительность в умственной и нравственной жизни, главным органом которой до последнего времени была (и до сих пор остается) у нас литература, а здесь скажем несколько [слов] о том, как надобно понимать "действительность" и "положительность", которым, по современным понятиям, должно принадлежать такое важное значение во всех отраслях и умственной и нравственной деятельности {*}.
   {* "Если бы нас спросили, в чем состоит отличительный характер современной русской литературы, мы отвечали бы: в более и в более тесном сближении с жизнью, с действительностью, в большей и большей близости к зрелости и возмужалости". ("Взгляд на русскую литературу 1846 г.", "Современник", 1847, No 1, Критика, стр. 1). - Итак, зрелость измеряется степенью близости к действительности.
   "Все движение русской литературы (до Пушкина) заключалось в стремлении сблизиться с жизнью, с действительностью. (Там же, стр. 4). - Итак, цель литературного движения есть действительность.
   "В отношении к искусству, поэзии, творчеству литература наша всего ближе к той зрелости и возмужалости, речью о которых начали мы эту статью. Так называемую натуральную школу нельзя упрекнуть в реторике, разумея под этим словом вольное или невольное искажение действительности, фальшивое идеализирование жизни... Не в талантах, не в числе их мы видим собственно прогресс литературы, а в их направлении, их манере писать. Таланты были всегда, но прежде они украшали природу, идеализировали действительность, т. е. изображали несуществующее, рассказывали о небывалом; а теперь они воспроизводят жизнь и действительность в их истине. От этого литература получила важное значение в глазах общества". (Там же, стр. 10). - Итак, положительности противно фальшивое идеализирование; искусство достигает зрелости тогда, когда воспроизводит жизнь и действительность в их истине.
   "Вместо того, чтобы думать о невозможном, гораздо лучше, признав неотразимую и неизменную (т. е. не подчиняющуюся фантазиям) действительность существующего, действовать на его основании, руководствуясь разумом и здравым смыслом, а не маниловскими фантазиями". (Там же, стр. 14).
   "Важность теоретических вопросов зависит от их отношений к действительности... У себя, в себе, вокруг себя - вот где мы должны искать и вопросов, и их решения. Это направление будет плодотворно". (Там же, стр. 28).
   "Жаль, что источник вдохновения этого таланта (одного из поэтов, которого стихотворения были изданы в 1846 году) не жизнь, а мечта, и что поэтому он не имеет никакого отношения к жизни и беден поэзиею... На высоте, куда ему так хочется, и пусто, и холодно, и нет воздуха для дыхания. То ли дело земля! на ней нам и светло, и тепло, на ней все наше и понятно нам, на ней наша жизнь и наша поэзия. Зато кто отворачивается от нее, не умея понимать ее, тот не может быть поэтом и может ловить в холодной пустоте одни холодные и пустые фразы. (Там же, стр. 31).
   "Литература наша... постоянно стремилась из реторической сделаться естественною, натуральною. Это стремление, ознаменованное заметными и постоянными успехами, и составляет смысл и душу истории нашей литературы. И мы, не обинуясь, скажем, что ни в одном русском писателе это стремление не достигло такого успеха, как в Гоголе. Это могло совершиться только через исключительное обращение искусства к действительности, помимо всяких идеалов. Это великая заслуга со стороны Гоголя, этим он совершенно изменил взгляд на самое искусство. К сочинениям каждого из (прежних) поэтов русских можно, хотя и с натяжкою, приложить старое и ветхое определение поэзии, как "украшенной природы"; но в отношении к сочинениям Гоголя этого уже невозможно сделать. К ним идет другое определение искусства - как воспроизведение действительности во всей ее истине". ("Взгляд на русскую литературу 1847 г.", "Современник", 1848, No 1, Критика, стр. 17).}
   "Понятие о действительности совершенно новое",- говорит Белинский ("Современник", 1847, No 1, Критика, стр. 18),- и, в самом деле, оно определилось и вошло в науку очень недавно, именно с того времени, как объяснены были современными нам мыслителями темные намеки трансцендентальной философии, признававшей истину только в конкретном осуществлении. Как и все верховные истины современной науки, этот взгляд на действительность очень прост, но чрезвычайно плодотворен.
   Были времена, когда мечты фантазии ставились гораздо выше того, что представляет жизнь, и когда сила фантазии считалась беспредельною. Но современные мыслители внимательнее прежнего рассмотрели этот вопрос и дошли до результатов, совершенно противоположных прежним мнениям, которые оказались решительно не выдерживающими критики. Сила нашей фантазии чрезвычайно ограничена, и создания ее очень бледны и слабы в сравнении с тем, что представляет действительность. Самое пылкое воображение подавляется представлением о миллионах миль, отделяющих землю от солнца, о чрезвычайной быстроте света и электрического тока; самые идеальные фигуры Рафаэля оказались портретами с живых людей; самые уродливые создания мифологии и народных суеверий оказались далеко не столь непохожими на окружающих нас животных, как чудовища, открытые естествоиспытателями; историею и внимательным наблюдением современного быта доказано было, что живые люди, даже вовсе не принадлежащие к числу отъявленных извергов или героев добродетели, совершают преступления, гораздо ужаснейшие, и подвиги, гораздо более возвышенные, нежели все, что было выдумано поэтами. Фантазия должна была смириться перед действительностью; мало того: принуждена была сознаться, что мнимые создания ее только копии с того, что представляется явлениями действительности.
   Но явления действительности чрезвычайно разнородны и разнообразны. Она представляет много такого, что сообразно с желаниями и потребностями человека, и много такого, что решительно противоречит им. Прежде, когда пренебрегали действительностью, слишком гордясь фантастическими богатствами, полагали, что переделать действительность по фантастическим мечтам очень легко. Но, когда фантастическая гордость смирилась, ученые и поэты должны были убедиться в том, что всегда было ясно в практической жизни для людей, одаренных здравым смыслом. Сам по себе человек очень слаб; всю свою силу заимствует он только от знания действительной жизни и уменья пользоваться силами неразумной природы и врожденными, независимыми от человека качествами человеческой натуры. Действуя сообразно с законами природы и души и при помощи их, человек может постепенно видоизменять те явления действительности, которые несообразны с его стремлениями, и таким образом постепенно достигать очень значительных успехов в деле улучшения своей жизни и исполнения своих желаний.
   Но не всякие желания находят себе пособие в действительности. Многие противоречат законам природы и человеческой натуры; ни философского камня, который бы обращал все металлы в золото, ни жизненного элексира, который бы навеки сохранял нам юность, невозможно добыть из природы; напрасны и все наши требования, чтобы люди отказались от эгоизма, от страстей: человеческая натура не подчиняется таким, по-видимому, превосходным требованиям.
   Это обстоятельство, полагающее очевидную разницу между нашими желаниями, заставило пристальнее всмотреться в те из них, достижению которых отказываются служить природа и люди с здравым смыслом - в самом ли деле необходимо для человека исполнение таких желаний? Очевидно, нет, потому что он, как мы видим, и живет и даже, при благоприятных обстоятельствах, бывает очень счастлив, не обладая ни философским камнем, ни жизненным элексиром, ни теми очаровательными благами и качествами, какими манит его волшебство фантазии, заносящейся за облака. А если человек может обходиться, как показывает жизнь, без этих благ, которые выставляются фантазиею, будто необходимые для него,- если обнаружилось уже, что она обманула человека в отношении необходимости, то нельзя было не заподозрить ее и с другой стороны: действительно ли приятно было бы человеку исполнение тех мечтаний, которые противоречат законам внешней природы и его собственной натуры? И при внимательном наблюдении оказалось, что исполнение таких желаний не вело бы ни к чему, кроме недовольства или мучений; оказалось, что все ненатуральное вредно и тяжело для человека и что нравственно здоровый человек, инстинктивно чувствуя это, вовсе не желает в действительности осуществления тех мечтаний, которыми забавляется праздная фантазия.
   Как найдено было, что мечты фантазии не имеют ценности для жизни, точно так же найдено было, что не имеют значения для жизни многие надежды, внушаемые фантазиею.
   Прочное наслаждение дается человеку только действительностью; серьезное значение имеют только те желания, которые основанием своим имеют действительность; успеха можно ожидать только в тех надеждах, которые возбуждаются действительностью, и только в тех делах, которые совершаются при помощи сил и обстоятельств, представляемых ею.
   Достичь до такого убеждения и действовать сообразно с ним значит сделаться человеком положительным.
   Но часто те самые, которые воображают себя людьми положительными, заблуждаются в этом высоком мнении о себе самым жестоким и постыдным образом, впадая в особенного рода фантазерство именно по узкости своих понятий о действительности.
   Например, несправедливо было бы считать положительным человеком холодного эгоиста. Любовь и доброжелательство (способность радоваться счастью окружающих нас людей и огорчаться их страданиями) так же врождены человеку, как и эгоизм. Кто действует исключительно по расчетам эгоизма, тот действует наперекор человеческой природе, подавляет в себе врожденные и неискоренимые потребности. Он в своем роде такой же фантазер, как и тот, кто мечтает о заоблачных самоотвержениях; разница только в том, что один - злой фантазер, другой - приторный фантазер, но оба они сходны в том, что счастье для них недостижимо, что они вредны и для себя и для других. Голодный человек, конечно, не может чувствовать себя хорошо; но и сытый человек не чувствует себя хорошо, когда вокруг него раздаются несносные для человеческого сердца стоны голодных. Искать счастья в эгоизме - ненатурально, и участь эгоиста нимало не завидна: он урод, а быть уродом неудобно и неприятно.
   Точно так же вовсе нельзя назвать положительным и того человека, который, поняв, что силы придаются человеку только действительностью и прочные наслаждения доставляются только ею, вздумал бы объявлять, что нет в действительности таких явлений, которые нужно и возможно человеку изменить, что в действительности все приятно и хорошо для человека и что он совершенно бессилен перед каждым фактом: это опять своего рода фантазерство, столь же нелепое, как и мечты о воздушных замках. Равно ошибается человек, который хлопочет о заменении обыкновенной здоровой пищи амвросиею и нектаром, и тот, который утверждает, что всякая пища вкусна и здорова для человека, что в природе нет ядовитых растений, что пустые щи с лебедою хороши, что невозможно очищать полей от камней и бурьяна, чтобы засевать пшеницею, что не должно и невозможно очищать пшеницу от плевел.
   Все эти люди - одинаковые фантазеры, потому что одинаково увлекаются одностороннею крайностью, одинаково отвергают очевидные факты, одинаково хотят нарушать законы природы и человеческой жизни. Нерон, Калигула, Тиверий были так же близки к сумасшествию, как рыцарь Тоггенбург и индейский факир Вителлий, который объедался до того, что каждый день должен был прибегать к помощи рвотного, терпел от желудка не меньше мучений, нежели терпит человек, не имеющий сытного обеда. Развратник точно так же лишен лучших наслаждений жизни, как и кастрат. Положительного в жизни всех этих людей очень мало. Положителен только тот, кто хочет быть вполне человеком: заботясь о собственном благосостоянии, любит и других людей (потому что одинокого счастья нет); отказываясь от мечтаний, несообразных с законами природы, не отказывается от полезной деятельности; находя многое в действительности прекрасным, не отрицает также, что многое в ней дурно, и стремится, при помощи благоприятных человеку сил и обстоятельств, бороться против того, что неблагоприятно человеческому счастью. Положительным человеком в истинном смысле слова может быть только человек любящий и благородный. В ком от природы нет любви и благородства, тот жалкий урод, Шекспиров Калибан, недостойный имени человеческого,- но таких людей очень мало, может быть, вовсе нет; в ком обстоятельства убивают любовь и благородство, тот человек жалкий, несчастный, нравственно больной; кто преднамеренно подавляет в себе эти чувства, тот фантазер, чуждый положительности и противоречащий законам действительной жизни.
   По отвержении фантазерства, требования и надежды человека делаются очень умеренными; он становится снисходителен и отличается терпимостью, потому что излишняя взыскательность и фанатизм - порождения болезненной фантазии. Но из этого вовсе не следует, чтобы положительность ослабляла силу чувства и энергию требований,- напротив, те чувства и требования, которые вызываются и поддерживаются действительностью, гораздо сильнее всех фантастических стремлений и надежд: человек, мечтающий о воздушных замках, и в сотую долю не так сильно занят своими слишком радужными мечтами, как человек, заботящийся о постройке для себя скромного (лишь бы только уютного) домика, занят мыслью об этом домике. О том уж нечего и говорить, что мечтатель обыкновенно проводит время лежа на боку, а человек, одушевленный рассудительным желанием, трудится без отдыха для его осуществления. Чем действительнее и положительнее стремления человека, тем энергичнее борется он с обстоятельствами, препятствующими их осуществлению. И любовь и ненависть даются и возбуждаются в высшей степени теми предметами, которые принадлежат к области действительной жизни. Фантастическая Елена, при всей своей невообразимой красоте, не возбуждает в здоровом человеке и слабой тени того чувства, которое возбуждается действительною женщиною, даже не принадлежащею к числу блистательных красавиц. С другой стороны, зверства каннибалов, о которых мы, к счастью, знаем только по слухам, далеко не в такой степени волнуют нас, как довольно невинные в сравнении с ними подвиги Сквозников-Дмухановских и Чичиковых, совершаемые в наших глазах.
   Белинский был человек сильный и решительный; он говорил очень энергически, с чрезвычайным одушевлением, но нелепою ошибкою было бы называть его, как то делали, бывало, иные, человеком неумеренным в требованиях или надеждах. Те и другие имели у него основание в потребностях и обстоятельствах нашей деятельности, потому, при всей своей силе, были очень умеренны. Нас здесь занимает русская литература, потому будем говорить о ней. Белинский восхищался "Ревизором" и "Мертвыми душами". Подумаем хорошенько, мог ли бы восхищаться этими произведениями человек, неумеренный в своих желаниях? Неужели в самом деле сарказм Гоголя не знает никаких границ? Напротив, стоит вспомнить хотя о Диккенсе, не говоря уже о французских писателях прошлого века, и мы должны будем признаться, что сарказм Гоголя очень скромен и ограничен. Белинский желал развития нашей литературе,- но какими пределами ограничивались его требования и надежды? Требовал ли он, чтоб наша литература при наших глазах стала так же глубока и богата, как, например, современная французская или английская (хотя и та и другая далеки от совершенства)? Вовсе нет: он прямо говорил, что в настоящее время нечего об этом думать, как о вещи невозможной; очень хорошо, по его мнению, было уж и то, что наша литература становится сколько-нибудь похожа в самом деле на литературу; успехи, ею совершаемые, были, по его мнению, очень быстры и похвальны, он постоянно радовался этой быстроте нашего развития, а ведь, по правде говоря, быстрота эта была так и довольно медленная: и в 1846 и 1856 году мы еще далеки от этой "зрелости", к которой стремимся. Да, Белинский был человек очень терпеливый и умеренный. Примеров тому можно найти множество: они на каждой странице его статей.- Напрасно также было бы воображать его критиком слишком строгим; напротив, он был очень снисходителен. Правда, он был одарен чрезвычайно верным и тонким вкусом, не мог не замечать недостатков и высказывал о них свое мнение без всяких пустых прикрас; но если хотя какое-нибудь положительное достоинство находилось в разбираемом произведении, он готов был за это достоинство извинять ему все недостатки, для которых существует хотя какое-нибудь извинение. Едва ли у кого из русских критиков было и столько терпимости к чужим мнениям, как у него: лишь бы только убеждения не были совершенно нелепы [и вредны], он всегда говорил о них с уважением, как бы ни разнились они от его собственных убеждений. Примеров тому множество. Укажем на один, о котором придется нам говорить - на полемику его с славянофилами, в которой со стороны Белинского постоянно было гораздо больше доброжелательства, нежели со стороны его противников. Он даже видел утешительное явление в том, что число приверженцев этой школы увеличивается. (Белинский, впрочем, ошибся в этом случае: ныне оказалось, что славянофильство лишено способности привлекать последователей.) Точно так же он с полною готовностью признавал все достоинства произведений словесности, которые были написаны не в том духе, какой казался ему сообразнейшим с потребностью нашей литературы, лишь бы только эти произведения имели положительное достоинство. Для примера напомним его отзыв о романе г. Гончарова "Обыкновенная история". В приложении к настоящей статье мы поместили отрывок из последнего обзора русской литературы, написанного Белинским. Он припомнит читателям, что Белинский не признавал "чистого искусства" и поставлял обязанностью искусства служение интересам жизни. А между тем, он в том же самом разборе с равным благорасположением говорит о романе г. Гончарова, в котором видит исключительное стремление к так называемому чистому искусству, и о другом романе, явившемся около того времени, написанном в духе, который наиболее нравился Белинскому; он даже более снисходителен к "Обыкновенной истории". Можно также припомнить, с каким чрезвычайным сочувствием говорил всегда Белинский о Пушкине, хотя совершенно не разделял его понятий. Но бесполезно увеличивать число этих примеров, которых множество представляется каждому сохранившему отчетливое воспоминание о статьях Белинского.
   Мнение, будто бы Белинский не очень был умерен в своих понятиях или сурово преследовал всякий образ мыслей, несогласный с его собственным, решительно несправедливо. В этом каждому легко убедиться, просмотрев несколько его статей. Фанатиков у нас в литературе было довольно много; но Белинский не только не имел никакого сходства с ними, а, напротив, постоянно вел с ними самую упорную борьбу, какого бы цвета ни был их фанатизм, к какой бы партии ни принадлежали они,- даже фанатиков так называемой "тенденции" он осуждал так же строго, как и фанатиков противоположного направления. [Для примера довольно вспомнить о том, как положительно выразил он свое неодобрение собраниям произведений двух молодых поэтов тогдашнего времени, которые пели о том, как "воспрянет человечество, плачущее кровавыми слезами", и о том, как надобно "карать жрецов лжи".] {Мы говорим об умеренности Белинского не для того, чтобы хвалить или осуждать его, а просто потому, что умеренность эта факт очень важный и неоспоримый, а между тем, слишком часто опускаемый из виду при суждениях о Белинском.}
   Отчего же могло возникнуть мнение, будто Белинский не был человеком очень умеренных мыслей о нашей литературе и связанных с нею вопросах, между тем как чтение его статей неопровержимо убедит каждого, что он понимал вещи не иначе, как их вообще понимают почти все здравомыслящие люди в наше время? Тут надобно многое приписать неосновательным обвинениям, какие взводились на него личными его противниками, которых самолюбие было оскорблено его критикою; его называли они человеком неумеренным по тем же самым побуждениям и точно с такою же основательностью, как и твердили о нем, будто бы он нападал на старых наших писателей, тогда как, напротив, он восстановлял их славу. Но этими личными и мелочными расчетами нельзя ограничить поводов, по которым возникло мнение, признаваемое нами несправедливым.
   Требования Белинского были очень умеренны, но тверды и последовательны, высказывались с одушевлением, энергически. Нет надобности говорить, что самые резкие суждения могут быть прикрываемы цветистыми фразами. Белинский, человек прямого и решительного характера, пренебрегал этою хитростью. Он писал так, как думал, заботясь только о правде и употребляя именно те слова, которые точнее выражали его мысль. Дурное он прямо называл дурным, не прикрывая своего суждения дипломатическими оговорками и двусмысленными намеками. Потому людям, которым всякое правдивое слово кажется жестким, как бы ни было оно умеренно, мнения Белинского казались резкими: что делать, многие прямоту считают всегда резкостью. Но те, которые понимают смысл читаемого, очень хорошо всегда понимали, что желания и надежды Белинского были очень скромны. Вообще он не требовал ничего такого, что не казалось бы совершенною необходимостью для каждого человека с развитым умом. Этим и объясняется сильное сочувствие ему в публике, которая у нас вообще очень скромна в своих желаниях.
   В спорах с противниками Белинский не имел привычки уступать, и в полемике, которую он вел, не было ни одного случая, когда спор не кончался бы совершенным поражением противника во всех пунктах; ни один литературный спор не оканчивался без того, чтобы противник Белинского не терял совершенно уважения лучшей части публики. Но должно только припомнить, с какими мнениями вел он борьбу, и надобно будет признаться, что иначе спор не мог кончаться. Белинский спорил только против мнений, положительно вредных и решительно ошибочных: нельзя указать ни одного случая, когда бы он считал нужным восставать против убеждений, которые были безвредны или не нелепы. Стало быть, вовсе не он, а его противники были виноваты в том, если полемика (обыкновенно начинаемая не Белинским) кончалась совершенным их поражением: зачем они защищали мнения, которых невозможно защищать и не должно защищать? Зачем они восставали против очевидных истин? Зачем они литературные вопросы так часто старались переносить в область юридических обвинений? Все случаи, когда Белинский вел упорную полемику, подводятся под одно определение: Белинский говорит, что 2X2 = 4; его за это обвиняют в невежестве, безвкусии и неблагонамеренности, намекая, что из провозглашаемого им парадокса - парадокс состоит в том, что 2X2 = 4 - например, в том, что произведения Пушкина по художественному достоинству выше произведений Державина, а "Герой нашего времени" выше "

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 319 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа