я задача и Гердера, и Канта, и Шиллера, и
Гёте. Но задача эта разрешалась на поле искусства и науки, отделяя китайскою
стеною общественную и семейную жизнь от интеллектуальной. Внутри Германии была
другая Германия - мир ученых и художников, - они не имели никакого истинного
отношения между собою. Народ не понимал своих учителей. Он по большей части
остался на том месте, на котором сел отдыхать после Тридцатилетней войны.
История Германии от Вестфальского мира до Наполеона имеет одну страницу,
именно ту, на которой писаны деяния Фридриха II. Наконец, Наполеон, тяжело
ударяя, добился практических сторон духа германского, забытого ее
образователями, и тогда только бродившие внутри и усыпленные страсти подняли
голову и раздались какие-то страшные голоса, полные фанатизма и мрачной любви
к отечеству. Феодальное воззрение средних веков, приложенное несколько к нашим
нравам и одетое в рыцарски-театральные костюмы, овладело умами. Мистицизм
снова вошел в моду; дикий огонь преследования блеснул в глазах мирных
германцев, и фактически реформационный мир возвратился в идее к католическому
миросозерцанию. Величайший романтик, Шлегель, потому что он лютеранин,
перекрестился в католицизм, - тут видна логика.
Ватерлоо решило на первый случай, кому владеть полем: Наполеону-классику
или романтикам - Веллингтону и Блюхеру. В лице Наполеона, императора французов
и корсиканца, представителя классической цивилизации и романской Европы,
германцы снова победили Рим и снова провозгласили торжество готических идей.
Романтизм торжествовал; классицизм был гоним: с классицизмом сопрягались
воспоминания, которые хотели забыть, а романтизм выкопал забытое, которое
хотели вспомнить. Романтизм говорил беспрестанно, классицизм молчал; романтизм
сражался со всем на свете, как Дон-Кихот, - классицизм сидел с спокойною
важностью римского сенатора. Но он не был мертв, как те римские сенаторы,
которых галлы приняли за мертвецов [2]: в его рядах
были недюжинные люди - все эти Бентамы, Ливингстоны, Тенары, де-Кандоли,
Берцелии,
Лапласы, Сэи не были похожи на побежденных, и веселые песни Беранже
раздавались в стану классиков. Осыпаемые проклятиями романтиков, они молча
отвечали громко - то пароходами, то железными дорогами, то целыми отраслями
науки, вновь разработанными, как геогнозия, политическая экономия,
сравнительная анатомия, то рядом машин, которыми они отрешали человека от
тяжких работ. Романтики смотрели с пренебрежением на эти труды, унижали всеми
средствами всякое практическое занятие, находили печать проклятия в
материальном направлении века и проглядели, смотря с своей колокольни, всю
поэзию индустриальной деятельности, так грандиозно развертывавшейся, например,
в Северной Америке.
Пока классицизм и романтизм воевали, один, обращая мир в античную форму,
другой - в рыцарство, возрастало более и более нечто сильное, могучее;
оно прошло между ними, и они не узнали властителя по царственному виду его;
оно оперлось одним локтем на классиков, другим на романтиков и стало выше их -
как "власть имущее"; признало тех и других и отреклось от них обоих: это была
внутренняя мысль, живая Психея современного нам мира [3]. Ей,
рожденной среди молний и громовых ударов отчаянного боя католицизма и
Реформации, ей, вступившей в отрочество среди молний и громовых ударов другой
борьбы, не годились чужие платья: у ней были выработаны свои. Ни классицизм,
ни романтизм долгое время не подозревали существования этой третьей власти.
Сперва и тот и другой приняли его за своего сообщника (так, например,
романтизм мечтал, не говоря уже о Вальтере Скотте, что в его рядах Гёте,
Шиллер, Байрон). Наконец и классицизм и романтизм признали, что между ними
есть что-то другое, далекое от того, чтоб помогать им; не мирясь между собой,
они опрокинулись на новое направление. Тогда была решена их участь.
Мечтательный романтизм стал ненавидеть новое направление за его
реализм!
Щупающий пальцами классицизм стал презирать его за идеализм!
Классики, верные преданиям древнего мира, с гордой веротерпимостью и с
сардонической улыбкой посматривали на идеологов и, чрезвычайно занятые
опытами, специальными предметами, редко являлись на арену. По справедливости,
их не должно считать врагами нашего века. Это большею частию люди практических
интересов жизни, утилитаризма. Новое направление так недавно стало выступать
из школы, его занятия казались не прилагаемы, не развиваемы в жизнь: они
отвергали его, как ненужное. - Романтики, столь же верные преданиям
феодализма, с дикой нетерпимостью не сходили с арены; то был бой насмерть,
отчаянный и злой; они готовы были воздвигнуть костры и завесть инквизицию для
окончания спора; горькое сознание, что их не слушают, что их игра потеряна,
раздувало закоснелый дух преследования, и доселе они не смирились. А при всем
том каждый день, каждый час яснее и яснее показывает, что человечество не
хочет больше ни классиков, ни романтиков - хочет людей, и людей современных, а
на других смотрит, как на гостей в маскараде, зная, что, когда пойдут ужинать,
маски снимут и под уродливыми чужими чертами откроются знакомые, родственные
черты. Хотя и есть люди, которые не ужинают для того, чтоб не снимать масок,
но уж нет больше детей, которые бы боялись замаскированных. - Возникший бой
был гибелен для обеих сторон; несостоятельность классицизма, невозможность
романтизма обличались; по мере ближайшего знакомства с ними раскрылось их
неестественное, анахронистическое появление, и лучшие умы той эпохи остались
непричастны в ойне оборотней, несмотря на весь шум, поднятый ими. А было
время, когда классицизм и романтизм были живы, истинны и прекрасны, необходимы
и глубоко человечественны. Было...
"Пользу или вред принесло папство?" - спросил наивный Лас-Каз у Наполеона.
"Я не знаю, что сказать, - отвечал отставной император, - оно было полезно и
необходимо в свое время, оно было вредно в другое". Такова судьба всего
являющегося во времени. Классицизм и романтизм принадлежат двум великим
прошедшим; с каким бы усилием их ни воскрешали, они останутся тенями усопших,
которым нет места в современном мире. Классицизм принадлежит миру древнему,
так, как романтизм средним векам. Исключительно владения в настоящем они иметь
не могут, потому что настоящее нисколько не похоже ни на древний мир, ни на
средний. Для доказательства достаточно бросить самый беглый взгляд на них.
Греко-римский мир был, по превосходству, реалистический; он любил и уважал
природу, он жил с нею заодно, он считал высшим благом существовать; космос был
для него истина, за пределами которой он ничего не видал, и космос ему довлел
именно потому, что требования были ограниченны. От природы и чрез нее достигал
древний мир до духа и оттого не достиг до единого духа. Природа есть именно
существование идеи в многоразличии; единство, понятое древними, была
необходимость, фатум, тайная, миродержавная сила, неотразимая для земли и для
Олимпа; так природа подчинена законам необходимым, которых ключ в ней, но не
для нее. Космогония греков начинается хаосом и развивается в
олимпийскую федерацию богов, под диктатурою Зевса; не дойдя до единства, они,
республиканцы, охотно остановились на этом республиканском управлении
вселенной. Антропоморфизм поставил богов очень близко к людям. Грек, одаренный
высоким эстетическим чувством, прекрасно постигнул выразительность
внешнего, тайну формы; божественное для него существовало облеченным в
человеческую красоту; в ней обоготворялась ему природа, и далее этой красоты
он не шел. В этой жизни заодно с природой была увлекательная прелесть и
легкость существования. Люди были довольны жизнию. Ни в какое время не были
так художественно уравновешены элементы души человеческой.
Дальнейшее развитие духа было необходимым шагом вперед, но оно не могло
иначе быть, как на счет плоти, тела, формы: оно было выше, но должно было
пожертвовать античной грацией. Жизнь людей в цветущую эпоху древнего мира была
беспечно ясна, как жизнь природы. Неопределенная тоска, мучительные углубления
в себя, болезненный эгоизм - для них не существовали. Они страдали от реальных
причин, лили слезы от истинных потерь. Личность индивидуума терялась в
гражданине, а гражданин был орган, атом другой, священной, обоготворяемой
личности - личности города. Трепетали не за свое "я", а за "я" Афин, Спарты,
Рима: таково было широкое, вольное воззрение греко-римского мира, человечески
прекрасное в своих границах. Оно должно было уступить иному воззрению,
потому что оно было ограниченно. Древний мир поставил внешнее на одну доску с
внутренним - так оно и есть в природе, но не так в истине - дух господствует
над формой. Греки думали, что они вываяли все, что находится в душе
человеческой; но в ней осталась бездна требований, усыпленных, неразвитых еще,
для которых резец несостоятелен; они поглотили всеобщим личность, городом -
гражданина, гражданином - человека; но личность имела свои неотъемлемые права,
и, по закону возмездия, кончилось тем, что индивидуальная, случайная личность
императоров римских поглотила город городов. Апотеоза Неронов, Клавдиев и
деспотизм их - были ироническим отрицанием одного из главнейших начал
эллинского мира в нем самом. Тогда наступило время смерти для него и время
рождения иного мира. Но плод жизни эллино-римской не мог и не должен был
погибнуть для человечества. Он прозябал пятнадцать столетий для того, чтоб
германский мир имел время укрепить свою мысль и приобрести умение
воспользоваться им. В этот промежуток расцвел и поблек романтизм - с своей
великой истиной и с своей великой односторонностью.
Романтическое воззрение не должно принимать ни за всеобще христианское, ни
за чисто христианское: оно - почти исключительная принадлежность католицизма;
в нем, как во всем католическом, спаялись два начала, - одно, почерпнутое из
евангелия, другое - народное, временное, более всего германическое. Туманная,
наклонная к созерцанию и мистицизму фантазия германских народов развернулась
во всем своем бесконечном характере, приняв в себя и переработав христианство;
но с тем вместе она придала религии национальный цвет, и христианство могло
более дать, нежели романтизм мог взять; даже то, что было взято ею, взято
односторонне и, развившись - развилось на счет остальных сторон. Дух,
рвавшийся на небо из-под стрелок готических соборов, был совершенно
противоположен античному. Основа романтизма - спиритуализм, трансцендентность.
Дух и материя для него не в гармоническом развитии, а в борьбе, в диссонансе.
Природа - ложь, не истинное; все естественное отринуто. Духовная субстанция
человека "краснела оттого, что тело бросает тень" (Данте.
"Восход в рай". - Прим. автора.).
Жизнь, постигнув себя двойственностию, стала мучиться от внутреннего
раздора и искала примирения в отречении одного из начал. Постигнув свою
бесконечность, своё превосходство над природою, человек хотел пренебрегать ею,
и индивидуальность, затерянная в древнем мире, получила беспредельные права;
раскрылись богатства души, о которых тот мир и не подозревал. Целью искусства
сделалась не красота, а одухотворение. Громкий смех пирующего Олимпа
прекратился; ждали со дня на день преставления света, вечность которого была
догмат классического воззрения. Все вместе разливало что-то величественно
грустное на действия и мысли; но в этой грусти была неодолимая прелесть
темных, неопределенных, музыкальных стремлений и упований, потрясающих
заповеднейшие струны души человеческой. Романтизм был прелестная роза,
выросшая у подножия распятия, обвившаяся около него, но корни ее, как всякого
растения, питались из земли. Этого романтизм знать не хотел; в этом было для
него свидетельство его низости, не достоинства, - он стремился отречься от
корней своих. Романтизм беспрестанно плакал о тесноте груди человеческой и
никогда не мог отрешиться от своих чувств, от своего сердца; он беспрестанно
приносил себя в жертву - и требовал бесконечного вознаграждения за свою
жертву; романтизм обоготворял субъективность - предавая ее анафеме, и эта
самая борьба мнимо примиренных начал придавала ему порывистый и
мощно-увлекательный характер его.
Если мы забудем блестящий образ средних веков, как нам втеснила его
романтическая школа, мы увидим в них противоречия самые страшные, примиренные
формально и свирепо раздирающие друг друга на деле. Веря в божественное
искупление, в то же время принимали, что современный мир и человек под
непосредственным гневом божиим. Приписывая своей личности права бесконечн ой
свободы, отнимали все человеческие условия бытия у целых сословий; их
самоотвержение было эгоизмом, их молитва была корыстная просьба, их воины были
монахи, их архиереи были военачальники; обоготворяемые ими женщины
содержались, как узники, - воздержанность от наслаждений невинных и
преданность буйному разврату, слепая покорность и беспредельное своеволие.
Только и речи было, что о духе, о попрании плоти, о пренебрежении всем земным,
и - ни в какую эпоху страсти не бушевали необузданнее и жизнь не была
противоположнее убеждению и речам, формализмом, уловками, себяобольщением
примиряясь с совестию (например, покупая индульгенции).
То было время лжи явной, бесстыдной. Светская власть, признавая папу за
пастыря, богом установленного, унижаясь перед ним формально, вредила ему всеми
силами, беспрестанно повторяя о своем повиновении. Папа, раб рабов божиих,
смиренный пастырь, отец духовный, - стяжал богатства и материальные силы. В
такой жизни было что-то безумное и горячечное. Долго человечество не могло
оставаться в этом неестественно напряженном состоянии. Истинная жизнь,
непризнанная, отринутая, стала предъявлять свои права; сколько ни
отворачивались от неё, устремляясь в бесконечную даль, - голос жизни был
громок и родственен человеку, сердце и разум откликнулись на него. Вскоре к
нему присоединился другой сильный голос - классический мир восстал из мертвых.
Романские народы, в которых никогда и не погибала закваска римская, бросились
с восторгом на дедовское наследие.
Движение, совершенно противоположное духу средних веков, стало заявлять
свое бытие во всех областях деятельности человеческой. Стремление отречься от
прошедшего во что бы то ни стало - обнаружилось: захотели подышать на воле,
пожить. Германия стала в главе реформы и, гордо поставив на знамени "право
исследования", далеко была от того, чтоб в самом деле признать это право.
Германия устремила все силы свои на борьбу с католицизмом; сознательно
положительной цели в этой борьбе не было. Она опередила классицизм романских
народов несвоевременно и именно оттого впоследствии была обойдена. Отрекаясь
от католицизма, Герма ния отвязывала последнюю нить, прикреплявшую ее к земле.
Католический ритуал сводил небо на землю, а протестантская пустая церковь
только указывала на небо. Стоит вспомнить склонный к таинственному характер
германцев, чтоб понять сильное влияние Реформации на них. Мистицизм
схоластический, отрешающий человека от всякого реализма, - мистицизм,
основанный на буквальном лжетолковании текстов в десяти разных смыслах,
холодное безумие у одних, разработанное с страшной последовательностью,
фанатический бред у других, необузданный и тяжелый, - вот направление, в
которое впали германцы после Реформации.
Среди всего этого движения новый мир "нарождался"; его дыхание стало
заметно везде. Храмом Петра в Риме человечество торжественно отреклось от
готической архитектуры. Браманте и Буонарроти лучше хотели нечистый стиль de
la Renaissance {эпохи Возрождения
(франц.).}, нежели суровый - оживы [4]. Это очень
понятно. Готизм, без сомнения, в эстетическом смысле, отвлеченном от истории,
несравненно выше стиля восстановления, рококо и других, служивших переходом от
готизма к истинной реставрации древнего зодчества. Но готизм, тесно связанный
с католицизмом средних веков, с католицизмом Григория VII, рыцарства и
феодальных учреждений, не мог удовлетворить вновь развившимся потребностям
жизни. Новый мир требовал иной плоти; ему нужна была форма более светлая, не
только стремящаяся, но и наслаждающаяся, не только подавляющая
величием, но и успокоивающая гармонией. Обратились к древнему миру; к его
искусству чувствовалась симпатия; хотели усвоить его зодчество, ясное,
открытое, как чело юноши, гармоничное, "как остывшая музыка" *. Но много
было прожито после Рима и Греции, и опыт, глубоко запаявший в душу, говорил в
то же время, что ни периптер греков, ни римская ротонда не выражают всей идеи
нового века. Тогда построили "Пантеон на Парфеноне"; и неопытные, боясь прямой
линии, исказили пилястрами, уступами и выступами античную простоту; переворот
этот в зодчестве был шагом на зад искусства и шагом вперед человечества.
* Выражение о музыке принадлежит Шеллингу;
"Пантеон на Парфеноне", - сказал о храме Петра В. Гюго. (Прим.