А. И. ГЕРЦЕН
--------------------------------------
Источник: История русской литературы. В 4-х томах. Том 3. Л.: Наука,
1980. Глава шестая.
Оригинал находится здесь:
in Folio
--------------------------------------
1
Александр Иванович Герцен (1812-1870), революционер, философ,
публицист, издатель, писатель, оставил глубокий, неизгладимый след в
истории русской литературы и общественной мысли XIX в. Родился Герцен в
Москве, в грозном и славном 1312 году. Умер во Франции, накануне Парижской
Коммуны. Эти даты символически обрамляют жизненный и творческий путь
Герцена, слово которого на протяжении нескольких десятилетий достойным
образом представляло в Европе раскрепощенную, свободную русскую мысль.
Определяя
место и значение Герцена в развитии русского
революционно-освободительного движения, В. И. Ленин подчеркивал, что он
"первый поднял великое знамя борьбы путем обращения к массам с вольным
русским словом". [1]
Многообразно наследие Герцена: философское, публицистическое,
литературно-художественное. В то же время оно проникнуто редким, всеми
признаваемым единством, источником которого Белинский справедливо считал
мысль Герцена, гуманную и глубоко личную. "У тебя, - писал критик Герцену
по поводу романа "Кто виноват?", - как у натуры по преимуществу мыслящей и
сознательной <...> талант и фантазия ушли в ум, оживленный и согретый,
осердеченный гуманистическим направлением, не привитым и не вычитанным, а
присущим твоей натуре". [2]
Младший современник писателя Достоевский обратил внимание на другую
всеобщую и специфическую особенность творчества Герцена, с наибольшей силой
выразившуюся в двух шедеврах, созданных им уже после смерти Белинского, -
книге "С того берега" (1847-1850) и мемуарах "Былое и думы" (1852-1868).
Достоевский писал о "поэзии", проницающей всю деятельность и творчество
Герцена: "...он был, всегд и везде, - поэт по преимуществу. Поэт берет в
нем верх везде и во всем <...> Агитатор - поэт, политический деятель -
поэт, социалист - поэт, философ - в высшей степени поэт". [3]
Мысль Герцена - теоретика, философа, публициста - обладает
неповторимым, индивидуальным художественно-образным качеством. Она не
только пластична, гибка, энергична, но и эстетична, эмоционально окрашена.
А словесная форма, в которую она облечена, нетрадиционна, даже в строгом
смысле не научна, несмотря на обилие терминов из разных наук, вводимых
Герценом с равной безоглядностью на каноны и в повести и в философские
письма. Научные термины выступают в необычном, порой вызывающе необычном
окружении, вторгнуты в непривычные, дерзкие сочетания, разрушающие
стереотипы и высвобождающие таившееся в них поэтическое начало. Герцен
редко знакомит с итогами мыслительной работы, последними решениями и
готовыми формулами - всякие "концы" и схемы ему органически чужды, его
пугает прямолинейность, раздражают односторонность и ригоризм. Герцен
погружает читателя в процесс мышления и, не ограничиваясь основными вехами
(зарождение, развитие и кристаллизация до какой-то степени), передает
изгибы, нюансы и временные отклонения. Логический роман, логическая
исповедь, поэзия мысли - все эти герценовские самооценки необыкновенно
точно и образно передают суть дела, специфику его творчества.
В "Письмах об изучении природы" (1845-1846) Герцен одновременно
выступает и историком философии, бережно восстанавливающим ход человеческой
мысли, прослеживающим основные этапы ее развития, и дальновидным, трезвым
политиком, ненавязчиво, но планомерно и поминутно вводящим злободневность в
свой "специальный" рассказ, строго анализирующим и классифицирующим
материал в соответствии с тем, что он может дать новому, реалистическому
методу, и проницательным психологом, художником, воссоздающим и создающим
образы Сократа, Бэкона, Бруно, Гоббса, Юма, Лейбница. Это именно
художественные образы великих мыслителей; Герцен преклоняется перед мощью
ума, "отвагой знания", широкой и цельной натурой титанов, нисколько в то же
время не впадая в идолопоклонство.
Немыслимо понять Герцена-беллетриста, исходя из анализа лишь его
повестей, рассказов, романа и фельетонов, тем более что они теснейшим
образом связаны с публицистикой и философскими книгами не только строем
идей,
но и поэтическими принципами организации материала,
повествовательными формами. Герценовские повести от "Записок одного
молодого человека" (1840-1841) до самых последних объединены любимым
герценовским героем-скептиком, в главном не подвергнувшимся серьезной
эволюции, имеющим своих "двойников" в дневнике, философской и политической
прозе. "С того берега" и "Былое и думы" - книги, творческая история которых
в общей сложности охватывает промежуток почти в четверть века, - особенно
ярко раскрывают законы художественного мира, эстетические качества его
опоэтизированной диалектической мысли.
Герцен 30-х гг. - романтик и идеалист, увлеченный идеями
"евангельского мистицизма" в сенсимонистском социально-утопическом
варианте. Путь Герцена, - философа, революционера, художника к вершинным
произведениям 40-х гг. - это интенсивное и стремительное движение от
романтизма и идеализма с сильными бунтарскими и социальными тенденциями к
реализму и материализму, творческое усвоение диалектики Гегеля ("алгебры
революции") и атеистических идей книги Л. Фейербаха "Сущность
христианства".
Первые беллетристические опыты Герцена - автобиографические фрагменты
и романтические аллегории. "Я решительно хочу в каждом сочинении моем
видеть отдельную часть жизни души моей; пусть их совокупность будет
иероглифическая биография моя, которую толпа не поймет, - но поймут люди",
- писал Герцен в апреле 1836 г. своей невесте П. А. Захарьиной. [4] Сама
переписка Герцена с Захарьиной - романтическая "поэма", с традиционными для
романтизма противопоставлениями "героя" (избранника, "демонической"
личности, "поэта") и "толпы", неба и земли, идеала и действительности,
презренной прозы и возвышенного искусства. Метафорический строй, сфера
эмоций, лексика и, по позднему ироническому приговору Герцена, "ломаные
выражения, изысканные, эффектные слова" - черты столь же свойственные
романтическому мировоззрению. Они присутствуют как в письмах Герцена, так и
в таких повестях, как "Легенда" (1836) и "Елена" (1838), в которых
социально-утопические аллегории и "опыт своей души" выступали в оболочке
экзальтированно-мистических идей и романтических штампов.
Молодой Герцен часто обращается к далеким историческим эпохам,
критическим и переходным. "Лициний" (1838) и "Вильям Пен" (1838) - широко и
интересно задуманные произведения, в которых, по определению Герцена, "ясно
виден остаток религиозного воззрения и путь, которым оно перерабатывалось
не в мистицизм, а в революцию, в социализм" (I, 337). История в упомянутых
ранних опытах Герцена романтически условна, она - отражение биографии и
личного опыта писателя: так, речи Лициния порой прямо дублируют записи в
"Дневнике". Но ситуации и конфликты в ранних романтических опытах Герцена,
что особенно важно, те же самые, что и в его произведениях зрелой поры:
"...разрыв двух миров <...> отходящее старое теснит возникающее юное <...>
две нравственности с ненавистью глядят друг на друга" (I, 340). С той,
конечно, громадной разницей, что позднее критические ситуации и конфликты
будут "переведены" на реалистический язык Герцена - материалиста и
"патолога".
Герцен,
однако,
и
позднее
не
отказывается
от
романтически-идеалистического времени 30-х гг., от "поэзии" и
"шиллеровщины". Он вкладывает в уста скептика Трензинского слова,
"исторически", психологически объясняющие и оправдывающие естественность и
необходимость такого миросозерцания в начальный период формирования
личности: "...идеализм - одна из самых поэтических ступеней в развитии
человека и совершенно по плечу юношескому возрасту, который все пытает
словами, а не делом" (I, 304). Речь у Герцена идет а реалистической и
революционной "переработке", а не об отказе и тем более не об отречении.
Романтический протест в глазах Герцена обладает неувядающей прелестью и
своеобразной, хотя и субъективной правдой. Герцен неоднократно будет в
дальнейшем в своих лирико-публицистических книгах сталкивать, сводить в
идейном поединке "романтиков" и "скептиков-реалистов", "юность" и
"зрелость", романтический, идеальный порыв и беспощадный, иронический
анализ.
"Записки одного молодого человека" в творчестве Герцена - произведение
переходное от романтизма к реализму. "Кто виноват?" (1845-1847),
"Сорока-воровка" (1846). "Доктор Крупов" (1846) уже не "долею", а всецело
принадлежат к тому направлению русской литературы, которое Герцен так точно
и
емко
назвал
"сознательно-гоголевским".
Именно в этом
исповедально-обличительном направлении современной русской литературы,
активным деятелем, которой был и он сам, Герцен видел ее историческую
миссию. "Великий обвинительный акт, составляемый русской литературой против
русской жизни, это полное и пылкое отречение от наших ошибок, это исповедь,
полная ужаса пред нашим прошлым, это горькая ирония, заставляющая краснеть
за настоящее, и есть наша надежда, нате спасение, прогрессивный элемент
русской литературы" (VII, 247).
Разрабатывая в 40-е гг. основы нового, реалистического знания, [5]
Герцен стремился к тому, чтобы оно было синтетичным, вобрав все ценное из
разных систем, и действенным: проблеме "одействотворения" научных знаний
Герцен придавал исключительное значение. Новое знание, по его глубокому
убеждению, могло родиться только в результате всестороннего и глубокого
обсуждения основных проблем современности людьми, принадлежащими к разным
лагерям. Свободный диалог поможет преодолеть односторонние точки зрения,
приблизит к истине в науке и к реальному действию в политике. Мастерство
герценовского диалоговедения, достигшее вершины в mime "С того берега",
формировалось в 40-е гг. как в спорах с "чужими", славянофилами
(Хомяковым), так и своими, "западниками" (Грановский, Белинский),
Герцен не мыслил жизни без диалога, полемики ("Я ржавею без полемики.
Нет ничего скучнее, чем монолог") и рад был любой возможности сразиться с
достойным бойцом, сильным противником; когда же такового в наличии не было,
он конструировал, создавал образ воображаемого собеседника, перебивая его
вопросами и репликами монологическое течение статьи.
Произведения Герцена 40-х гг. не только диалогичны в обычном смысле
(спор, предшествующий рассказу в "Сороке-воровке", беседа Трензинского и
молодого человека, завершающая "Записки"). Диалогическое начало внутренне
пронизывает все содержание романа "Кто виноват?", определяет конфликтную
ситуацию и позицию автора. Диалогично строение и философских книг, где
сталкиваются типы мышления я образы мыслителей. Наиболее последовательно
диалогический принцип выдержан в книге "Дилетантизм в науке" (1843),
особенно это относится к противопоставлению романтизма и классицизма. Но
это диалогическое противопоставление имеет также свои пределы, оно
подчинено пропаганде нового, высшего, реалистического метода, способного
усвоить, переработать позитивные, жизненные элементы романтизма и
классицизма.
Синтезирующий взгляд автора, четкое и твердое стремление к обобщающей
точке зрения, следующей после детального взвешивания pro и contra, очень
характерны для Герцена 40-х гг. Его объективность и многосторонность
введены в строгие рамки. Поэтому даже в пределах одного "письма" Герцен не
оставляет мысль на полдороге, а читателя в недоумении по поводу позиции
автора; он, хотя бы и в общем виде, завершает сравнительно-критический
анализ и незаметно переходит к тезисам, формулируя собственную точку зрения
строго и ясно. Отчетливость тезисов и выводов, целенаправленная
последовательность мысли весьма характерны для Герцена до катастрофы 1848
г.; после нее его голос публициста и философа утратит непоколебимую веру в
непогрешимость той или иной точки зрения, в исключительную, непременную
правоту того или иного метода.
Диалогическое противостояние различных типов миропознания, научных
методов в "Дилетантизме в науке" и "Письмах об изучении природы" в
значительной степени снимается синтезирующими выводами автора. Герцен
уверенно и настойчиво формулирует и пропагандирует свой метод, нисколько не
сомневаясь в правоте выводов и насущной необходимости, перспективности
выдвигаемых им на первый план задач. Герцен не просто больше симпатизирует
классицизму, чем романтизму, он перегодит к остро ироническому,
революционному по сути анализу действительности (а не одной только
философии) в главе "Буддизм в науке" - не случайно именно эта статья
оказалась в центре внимания петрашевцев.
Утрата ясной перспективы и острота разочарования, естественными
следствиями которых явились крайний скептицизм и пессимизм, обусловили и
совершенно новый в творчестве Герцена тип диалога, получивший классическое
выражение в главах "Перед грозой", "Vixerunt!", "Consolatio" в его самой
трагической книге. Трагической в высоком, универсальном и личном смысле:
личная трагедия неразрывно слита с трагедией поколения, мира - это глубокий
духовный перелом, который может завершиться или окончательным падением
человека в общество, или возрождением на совершенно новых началах.
Дополнения к книге, открывающие иную перспективу, - все-таки поздний,
оптимистический привесок, уже новый этап (контурно сформулированные тезисы
"русского социализма"). Они нисколько не отменяют болезненной напряженности
мысли, отчаянного скептицизма, мощной разрушительной "негации" (отрицания),
страстных pro и contra в главах, строящихся на диалогическом принципе. В
них особенная (и более уже так не повторившаяся) форма диалога продиктована
духовным кризисом, с беспощадностью вскрываемым в нескольких плоскостях и с
разных, меняющихся, подвижных точек. Для исполнения такой задачи оказались
единственно подходящими диалоги без завершающего итога, без
оптимистически-утверждающего сведения крайностей в некоем реалистически
безупречном синтезе. "Не ищи решений в этой книге - их нет в ней", -
предупреждал сына, которому посвящена книга, Герцен.
Перспектива в диалогических главах книги срезана, категория будущего -
самая неопределенная в отличие от слишком очевидной текущей
действительности. Даются только рецепты поведения свободной и независимой
личности в сошедшем с ума мире - с сильным скептическим и стоическим
акцентом. Несомненно, это новое явление в творчестве Герцена, хотя и не во
всем, не совершенно новое. В диалогах и монологах "С того берега"
господствует ретроспективная исповедь ("логическая"), осуществляемая, в
частности, путем прямого ввода парадоксов, реплик, метафор (образ тонущего
корабля явно навеян поэмой Лукреция "О природе вещей"), масштабных
идеологических конфликтов (судьба Сократа, поздние римские философы и
христианский мир, Гете и Руссо) из произведений 30-40-х гг.
Подведение итогов и связанное с ним частое обращение к былому -
постоянная отличительная черта Герцена публициста, философа, беллетриста.
Он всегда испытывал неодолимую потребность в самоанализе, в отчете перед
совестью и разумом и, конечно, перед читателем. В его публицистической
деятельности с хронологической точностью расставлены яркие вехи, меты -
статьи, книги итогового характера, анализирующие сделанное за год, за пять
лет, за десять. Герцен - публицист, пропагандист, издатель "Колокола" и
"Полярной звезды" был очень заинтересован в успехе своего дела, в
практическом резонансе, поэтому он так часто, бесчисленное количество раз
повторяет, варьируя, основные тезисы и идеи. Переходя с берега на берег,
Герцен стремился остаться верным себе и реалистическому методу в главном,
он вообще был принципиальным противником безоглядного сжигания мостов,
разрушительно-безумного нигилизма. Почти каждое из больших произведений
Герцена соотносится с имевшейся в прежних книгах и статьях цепью ассоциаций
- философских, психологических, исторических, литературных.
Герцен пережил два серьезных мировоззренческих кризиса: в 1848-1849
гг., когда рухнула его вера в Запад и его цивилизацию, даже значительно
поблекла вера во всесилие западной науки, и в 1863 г., когда было жестоко
подавлено восстание против царизма. Казалось бы, столь мощные кризисы
должны были произвести опустошительное воздействие на мировоззрение
Герцена. Однако основы его остались почти не затронутыми, хотя, конечно,
вовсе не трудно составить коллекцию из высказываний Герцена разных лет,
подводя его под рубрики "экзистенциалист", "панславист", "позитивист" и т.
д.
Герцен не пережил "перерождения убеждений", как это случилось с
Достоевским; творческий путь его не делится так четко на периоды, как
творчество Толстого. Менялись формулы, акценты, рушились одна за другой
иллюзии, бесследно в Лету уплывали утопии, срывались отчаянные слова,
утончался и креп скептицизм, случались и минуты страшной устали, все меньше
и меньше оставалось друзей, но не прекращались поиски иных дорог и новых
возможностей и - главное - не менялся метод. Преемственность Герцен в себе
сознательно культивировал, как и уважение к прошлому. Герцен дорожил
воспоминаниями, былым, образами, людьми, идеалами, вещами. Он расставался с
дорогими его сердцу современниками, болезненно переживая невосполнимость
утраты, и рвал окончательно лишь тогда, когда видел совершенную
невозможность сближения. Очень нелегко ему дался разрыв с Кавелиным и
Самариным, но он пошел на это, так как твердо знал, что некоторыми вещами
поступиться невозможно.
В книге "С того берега" прежние идеи доведены до последнего предела,
до крайней степени обострены и ранние диалогические ситуации - Мевий и
Лициний, Трензинский и молодой человек, Крупов и Круциферский, дублируемые
ситуациями литературно-философскими и историческими (Гете и Руссо, Гете и
Шиллер). Изменения коснулись не только отдельных композиционно-структурных
элементов - смена акцентов, резко усилившаяся горечь и скептицизм,
раздвоенность позиции автора, - но и сути: все усилия мысли направлены не
на выработку нового знания, а на то, чтобы не дать возможности произойти
окончательной катастрофе, чтобы избежать краха. В диалоги брошены все
дорогие идеи и идеалы, и нужно срочно решить, что следует удержать, не
погрешив против истины (установить также, все ли истины истинны), а что
придется раз на навсегда отбросить, похоронить.
Герцен в "Былом и думах" назвал реальных прототипов героев-оппонентов
в главах "Перед грозой" и "После грозы": "человек средних лет" - сам автор,
молодой человек - И. П. Галахов. Однако, как справедливо писал В.
Тихомиров, автор серии статей о книге "С того берега", свидетельство
Герцена не следует принимать слишком буквально. [6] Точка зрения "человека
средних лет" - безусловно заострение, и в каждом диалоге особенное,
некоторых сторон мировоззрения Герцена в кризисный период, диктуемое
ситуацией, психологическим состоянием собеседника. Но и позиция молодого
человека не просто романтическая противоположность скептическому,
реально-трезвому взгляду, а и отражение личной гневной реакции Герцена на
июньские события в Париже.
Не менее важно и другое обстоятельство: диалоги не выявляют правоту
(тем более безусловную) чьей-либо позиции, что не мешает, правда, Герцену
лично симпатизировать реально-физиологическому взгляду "человека средних
лет". Положение, однако, меняется в третьем диалоге - в главе "Consolatio",
название которой глубоко иронично, так как утешительный диалог обрывается
на грустной и безнадежной ноте, а выступивший в роли утешителя доктор сам
близок к отчаянию и не видит для себя настоящего исхода. Доктор в
"Consolatio"
прямо
продолжает
линию
трезво-скептического,
реально-физиологического знания "человека средних лет", он, конечно, не
"эмпирик", а такой же реалист; "дама" развивает аргументы "молодого
человека", но высказывается значительно обстоятельнее и разнообразнее.
Между этими спорщиками нет такой резкой противоположности, как в первых
двух диалогах, их точки зрения не столь различны: "даме" в чем-то внятен
скептический безрадостный "оптимизм" доктора, а тот сердечно симпатизирует
ее сетованиям и печали.
"Человек средних лет" был полноправным хозяином беседы, чутко и
продуманно направлявшим ход дискуссии: в первом диалоге, защищаясь, он
последовательно и виртуозно охлаждает романтический пыл молодого человека,
сея, так сказать, семена сомнения; во втором, напротив, пытается спасти
теми же реальными истинами, но взятыми в другой комбинации,
разочаровавшегося идеалиста от противоположной крайности. Лично-интимное
"человек средних лет" постоянно устраняет, резко противясь попыткам
перевести разговор па личности, скрывая острую боль, растерянность перед
происшедшим. Нервность, надрывность диалогам сообщает молодой человек:
усилия его противника направлены на смягчение напряженности - а она может
быть
снята
лишь "патологическим" анализом действительности,
объективно-бесстрастным знанием, которому мешает сильный эмоциональный
стресс.
В "Consolatio" не просто очередная перестановка сил оппонентов, другая
комбинация спора реалиста и романтика. Резко изменена тональность диалога,
устранена излишняя горячность - не столько спор, сколько задушевная беседа.
Доктор мягко и спокойно рагирует даже на язвительные реплики собеседницы.
Создается впечатление, что они его мало ранят и заранее известны. Грустное
знание, добытое многолетними размышлениями и огромным жизненным опытом,
слабо утешает доктора, и, будь он менее последовательным человеком, он
пожертвовал бы им ради чего-нибудь не столь беспощадно-неумолимого. Но он
на это не способен, так как доктор - свободный человек, не желающий и не
могущий жертвовать истиной ради призрачного, но утешительного счастья
утопии. Личная независимость, свобода голоса я разума, преданность истине -
вот его позиция. Его и Герцена.
Три больших диалога в книге "С того берега", своеобразная триада -
идеологическая сердцевина произведения, построенного на резких диссонансах
и антитезах. Они дают многосторонний анализ состояния мира - и в то же
время способствуют выработке позиции, единственно возможной для свободного
и реально мыслящего, независимого человека в мещанском и умирающем мире.
Диалоги, хотя и составляют идейно-философскую сердцевину произведения, -
еще не вся книга, и ими вовсе не исчерпывается богатство ее содержания. В
"монологических", резкими, энергичными мазками набросанных главах автор,
отходя от всякого диалогизирования, дает полную волю своим эмоциям.
Затаенные, сдерживаемые скорбь и гнев в этих главах прорываются бурным,
неудержимым потоком жгучей ненависти к старому миру, к празднующему победу
мещанству. Сетования, скорбь "молодого человека" из диалогических глав
здесь сохранены полностью и стократно увеличены, соединены общей темой
смерти со строгими диагнозами "человека средних лет" и доктора. Исповедь -
отречение Герцена от всех иллюзий и надежд - сбалансирована дополнениями,
намечающими поворот к другому берегу: "русскому социализму". Такова
необыкновенно сложная и противоречивая структура переломного и переходного
в творчестве Герцена произведения, в котором с огромной художественной
силой запечатлены период духовного кризиса и начало его преодоления.
2
Основы реалистического метода Герцен разработал в "Дилетантизме в
науке" и "Письмах об изучении природы". Основы своего гуманизма раскрыл в
публицистическом лирико-философском трактате "Капризы и раздумье"
(1843-1847) и в беллетристике ("Кто виноват?"). Критика уже давно и
правомерно отмечала идейную и эстетическую близость этих произведении. О
гуманизме как характернейшей, ведущей черте миросозерцания Герцена
великолепно писал Белинский: "человеколюбие, но развитое сознанием и
образованием". [7] Гуманизм Герцена - это не категория, не метод познания
(реализм), не точка зрения, а нечто очень широкое и объемное, лежащее в
основе всей его деятельности, взглядов, поведения, системы оценок. Очень
важно для понимания сути гуманности Герцена видеть ее связь с такими
постоянными категориями и понятиями в творчестве писателя, как
многосторонность (широкость), консеквентность (последовательность) ,
пластицизм, скептицизм, негация. Наконец, в гуманизме Герцена есть и свое
ядро - учение о личности, впервые обстоятельно разработанное в "Капризах и
раздумье". Последующие частые возвращения Герцена к центральному для него
вопросу современности ("Согласовать личную свободу с миром - тут вся задача
социализма")-углубление и вариации ранее поставленной темы.
Все прочие проблемы Герцен связывает с идеалом гордой, свободной,
гуманной личности, а события поверяет одним и тем же вопросом: что они,
собственно, дали человеку, как продвинули дело его освобождения? Горький
справедливо ставил ему в особую заслугу глубокую, многостороннюю, крайне
необходимую в России разработку вопроса о правах личности. "Никто, - писал
он, - кроме Герцена, не понимал, что веками накопленное презрение к
человеческой личности, созданное рабством, необходимо должно было вызвать
борьбу за индивидуальность, за свободу личности прежде всего. Но Гер<цен>
смотрел на личность именно как па силу организующую, он не вырывал ее из
социальной среды, все же иные идеологии или совершенно отрывали ее с почвы
истории, или же приносили в жертву о<бщест>ву". [8] Этот герценовский
взгляд с исключительной полнотой и страстностью был выражен в "Капризах и
раздумье". "Не отвергнуться влечений сердца, не отречься от своей
индивидуальности и всего частного, не предать семейство всеобщему, но
раскрыть свою душу всему человеческому, страдать и наслаждаться страданиями
и наслаждениями современности, работать столько же для рода, сколько для
себя, словом, развить эгоистическое сердце во всех скорбящее, обобщить его
разумом и в свою очередь оживить им разум..." (II, 63-64).
Эти слова из знаменитой формулы Герцена поразили своим глубоким и
проникновенным смыслом крупнейшего русского писателя-народника Г.
Успенского, который и в целом испытал огромное идеологическое воздействие
герценовской мысли. В знаменитом цикле "Власть земли" он предлагает
герценовскую этическую задачу положить в основание отсутствующей пока науки
о высшей правде. Влияние Герцена на народническое движение обычно видят в
преемственных связях между его теорией "русского социализма", главным
пунктом которой, как известно, является вера в социалистическое развитие
русского села - ячейки будущего общества, и аналогичными по духу утопиями
народников. Эта - очищенная от славянофильских крайностей и православного
духа - теория "русского социализма" (общинного, крестьянского) стала
первоосновой народничества. "Герценовский "русский социализм" был отправным
пунктом идеологии народничества - целого этапа освободительного движения в
России", - пишет А. Володин. [9] Не менее сильным было и воздействие этики
Герцена. Высказанные в "Капризах и раздумье" мысли о высоком эгоизме,
жертве, своеволии, идолопоклонстве, семейном рабстве были крайне
злободневны и важны не только для Чернышевского, воспринявшего многие
положения герценовской этики ("теория разумного эгоизма") и придавшего им
не свойственный Герцену ригористический оттенок, но и для "кающегося"
поколения Г. Успенского. Как необыкновенно современные воспринял статьи и
повести Герцена 40-х гг. и Н. В. Шелгунов.
Герцен предвосхитил почти все возможные аспекты проблемы освобождения
личности и - что не менее существенно - точно выявил опасности и подводные
мины, лежащие на пути великой эмансипации. Он изнутри подрывает основы
старой морали, освященные преданиями, кодексами, обращая внимание на
необходимость полного освобождения от рабских форм мышления.
Натура действительная, реальная не может удовлетвориться ни прописной
моралью, ни, тем более, стадным или цеховым преклонением перед идеалами:
идея, государство, монархия, республика, наука, бог. В "Капризах и
раздумье" Герцен объявляет войну государственной и "философской" морали,
выразившейся в прописях: "Идея все, человек ничего"; "Всеобщему надобно
жертвовать частным". А также христианской, ставящей на первое место среди
нравственных добродетелей смирение, жертву: "...жертва никогда не бывает
наслаждением: я, по крайней мере, не знаю радостных жертв, потому что
радостная жертва вовсе не жертва" (II, 95). Жертве, христианскому идеалу
человеческого, нравственного служения людям Герцен противопоставляет свою
концепцию эгоизма и своеволия, очень емкую, несмотря на полемичность
рассуждений, и в сущности являющуюся проповедью осознанного, разумного
альтруизма.
Не случайно для того, чтобы пояснить содержание, вкладываемое им в
понятие "эгоизм", Герцен вычленяет специфический, особенный смысл своего
словоупотребления. "Слово эгоизм, как слово любовь, слишком общи: может
быть гнусная любовь, может быть высокий эгоизм и обратно. Эгоизм развитого,
мыслящего человека благороден; он-то и есть его любовь к науке, к
искусству, к ближнему, к широкой жизни, к неприкосновенности и проч. <....>
Вырвать у человека из груди его эгоизм - значит вырвать живое начало его,
закваску, соль его личности..." (II, 97). [10] Столь же решительно
утверждает Герцен и культ своеволия, получивший впоследствии сложное
полемическое развитие в теориях "подпольного человека" и Кириллова у
Достоевского: "Я полагаю, что разумное признание своеволия есть высшее
нравственное признание человеческого достоинства...". [11]
Эгоизм и своеволие, взятые в их высоком качестве, вовсе не
противостоят общегуманному воззрению, они, напротив, внутренне цементируют
нравственные устои личности. Гуманность - это понимание, анализ, знание,
одновременно рассудочное и сердечное, не вера, а убеждение, многократно
доказанное, проверенное, ставшее незыблемым. "Понять событие, преступление,
несчастие чрезвычайно важно и совершенно противоположно решительным
сентенциям строгих судей, понять - значит, в широком смысле слова,
оправдать, восстановить: дело глубоко человеческое, но трудное и неказистое
<...> Наше партикулярное дело - проникать мыслью в событие, освещать его не
для того, чтоб наказывать и награждать, не для того, чтоб прощать, - тут
столько же гордости и еще больше оскорбления - а для того, что, внося свет
в тайники, в подземельные ходы жизни, из которых вырываются иногда
чудовищные события, мы из тайных делаем их явными и открытыми" (II, 56-57).
Не претерпев в дальнейшем коренных изменении, этика Герцена приобрела
лично выстраданный скептический оттенок, что совершенно закономерно и
объясняется общим отрезвлением и отказом от некоторых прежних
оптимистических тенденций. Жизненность и справедливость основных принципов
своей этики Герцен имел возможность много раз проверить и испытать. Он
будет еще резче в 50-е и 60-е гг. противопоставлять понимание,
восстановление,
всесторонний
и непредвзятый, дробный анализ
односторонности, нетерпимости, старческому ригоризму, формализму,
уголовному суду. Будет излагать со всетерпимостью пропагандиста и учителя
эти гуманные и реалистические правила Александру II и Бакунину, Самарину и
Грановскому, Тургеневу и родному сыну, Прудону и Кавелину.
Не всепрощающий, а всепонимающий взгляд чуждается догматизма и
отвлеченности: "Ничего в мире по может быть ограниченнее и бесчеловечнее,
как оптовые осуждения целых сословий по надписи, по нравственному каталогу,
по главному характеру цеха. Названия - страшная вещь <...> Я имею
отвращение к людям, которые не умеют, не хотят или не дают себе труда идти
далее названия, перешагнуть через преступление, через запутанное, ложное
положение, целомудренно отворачиваясь или грубо отталкивая. Это делают
обыкновенно отвлеченные, сухие, себялюбивые, противные в своей чистоте
натуры или натуры пошлые, низкие, которым еще не удалось или не было нужды
заявить себя официально; они по сочувствию дома на грязном дне, на которое
другие упали" (VIII, 202). Проповедник высокого эгоизма и своеволия, так
полемично писавший о христианских принципах нравственности, жертве и
смирении, в то же время глубоко симпатизировал тем видам альтруизма,
которые не были связаны с официальной благотворительностью, порождались
искренними движениями сердца, благородными свойствами натуры. Среди
наиболее тепло, привлекательно запечатленных в "Былом и думах"
современников Герцена запоминается образ "утрированного филантропа" доктора
Гааза: "Память об этом юродивом и поврежденном не должна заглохнуть в
лебеде официальных некрологов, описывающих добродетели первых двух классов,
обнаруживающиеся не прежде гниения тела" (VIII, 211).
Апология доктора Гааза в "Былом и думах" на первый взгляд кажется
непоследовательностью со стороны автора "Капризов и раздумья", так резко
писавшего о жертве, смирении, страдании. Но последовательность сама по себе
не является в глазах Герцена неоспоримой добродетелью. Он ценил в людях это
качество, говорящее об их честности, искренности и цельности, но до
определенной черты, зная, что "безумная консеквентность" прямо порождает
нетерпимость, косность и даже цинизм выводов (Гоббс). Человек, упрямо
следующий раз и навсегда избранным принципам, хотя бы действительность
много раз доказывала их относительность или несостоятельность, несвободен,
принадлежит не науке, а религии. Он - догматик и доктринер, разрушил старые
идолы, но сотворил новый. Многосторонность и диалектическое умение видеть
не только определенные догмы и теории, как бы прекрасны они сами по себе ни
были, не только освещенную часть картины, по скрывающееся в тени, таящееся
подспудно и вдруг поражающее странным несоответствием общему впечатлению,
пластичность, всеотзывчивость - вот те начала, которым свободный,
реалистически мыслящий человек должен быть верен.
Если нет такого лично осознанного широкого отношения к миру, истории,
человеку, то все будет слишком узко, одномерно я теоретично, абстрактно. Не
сама по себе жертва претит "эпикурейской" натуре Герцена, а связанные с ней
страдание и смирение, благостность которых освящена христианской моралью. И
даже не христианская мораль в ее чистом, максималистском виде смущает
Герцена, а, так сказать, формально-христианская, огосударствленная мораль,
ее лицемерные толкования и применения, искусственное, натянутое или
предписанное смирение, игра в благотворительность. Отсутствие всего
формального, официального, нетерпимого и привлекает в Гаазе Герцена: здесь
жертва добровольна - и, следовательно, не жертва; жизненный подвиг -
привычное, обыденное дело; страдание - осмысленное социально-деятельное
сострадание.
Гааз - "юродивый", помешавшийся на жертвенном служении людям,
"несчастненьким", в отличие от другого герценовского чудака, свихнувшегося
на разрушительной рефлексии, поставившего под сомнение истинность всех
современных понятий. Они - крайности, полярные типы и лишь в одном равны:
противостоят со своим безумием косному официальному миру, оба они
по-разному (один - отрицанием, другой - деятельным безудержным альтруизмом)
служат истине и человечеству, а потому не в ладах со временем и
здравомыслящим большинством. Высокий эгоизм вовсе не исключает ни подвига
разрушения, ни подвига милосердия. Он не приемлет другое: разрушение ради
разрушения, справедливо считая такой нигилизм несовместимым с реальным
методом, уступкой "романтизму", и формальный культ жертвы, смирения.
Более всего Герцен расходился со славянофилами в вопросе о правах
личности, неоднократно язвил по поводу рассуждений Самарина о "приниженной"
личности. И не только со славянофилами, но и с Бакуниным, Прудоном,
Кавелиным, Карлейлем; наконец, с господствующей философией и моралью.
"Философы перевели церковные заповеди на светский язык. Вместо милосердия
появилась филантропия; вместо любви к ближнему - любовь к человечеству;
вместо того чтобы сказать "это предписано", воскликнули "это принято". Эта
мораль требует от человека той покорности и тех же жертв, что и религия, не
предоставляя ему в то же время награды в виде мечты о рае <...> Мораль,
которую нам проповедуют, стремится лишь к тому, чтобы уничтожить личность,
сделать из индивида тип, алгебраического человека, лишенного страстей", -
писал Герцен в отрывке "Дуализм - это монархия" (XII, 230, 233).
Дуализм понятий - основной враг реализма, гуманности, объективного,
научного анализа, человеческого прогресса. Острая необходимость преодоления
дуализма всей современной политической, социальной, семейной жизни сделала
исповедь и скептицизм девизами эпохи Герцена, его поколения. В научной
литературе давно уже проанализированы связи творчества писателя с
социальными, этическими, эстетическими воззрениями Белинского, В. Майкова,
петрашевцев. [12] Как политически злободневные расценивал Герцен свои
"Записки одного молодого человека", более всего имея в виду философию жизни
и истории героя повести Трензинского, его разумный скептицизм, разрушающий
романтические, идеалистические иллюзии, приучающий к трезвому,
многостороннему взгляду на действительность, к строго научному анализу, к
микроскопу, скальпелю, вивисекциям. Скептическое мировоззрение Трензинского
- нужный негативный момент становления реалистического метода; оно
полемично и односторонне, но помогает преодолеть другие односторонности.
Позицию Герцена поняли и приняли многие, в том числе Огарев и Грановский.
Скептицизм Трензинского - не метод, а точка зрения, увеличенная в
полемических целях и спроецированная на собственную идеологическую
биографию одна из сторон мировоззрения Герцена. В то же время он
качественно отличен от скептицизма Секста Эмпирика и Дэвида Юма, хотя и
связан с ним родовыми чертами. В "Письмах об изучении природы" Герцен
скептицизм считает неизбежной реакцией на догматизм. Оставаясь верным
принципу историзма, Герцен одновременно прямо метит в современность, давая
догматизму такое классическое определение: "...догматизм необходимо имеет
готовое абсолютное, вперед идущее и удерживаемое в односторонности
какого-нибудь логического определения; он удовлетворяется своим достоянием,
он не вовлекает начал своих в движение, напротив, это неподвижный центр,
около которого он ходит по цепи" (III, 199).
Если учесть, что мысль Герцена принципиально адогматична, что
неподвижность для него синоним смерти и косности, а движение - деятельное и
животворное начало, что все его размышления о методе имели очень внятный
современникам и вполне конкретный политический смысл, то станет понятным
значительность и злободневность сказанною им о скептицизме. Сочувствуя
разрушительной работе скептицизма, Герцен не приемлет "бесконечную
субъективность без всякой объективности", его отталкивает пустота, в
которую скептицизм ввергает разум, отрицание всякой истины и даже
возможности познать ее. А слова Секста Эмпирика, предельно
последовательные, просто страшат: "Тогда только тревожность духа успокоится
и водворится счастливая жизнь, когда бегущему от зла или стремящемуся к
добру укажут, что нет ни добра ни зла". Он их так резюмирует: "После таких
слов мир, который привел к ним, должен пересоздаться" (III, 200).
Образ Юма и оценка ею острого скептицизма ("медузин взгляд юмовского
воззрения") проясняют не только отношение Герцена к классическому
философскому скептицизму, но и отличие его скептицизма от скептицизма
древних и Юма.
Юм "Писем" и в философском, и в психологическом смысле - прообраз всех
героев-скептиков Герцена от Трензинского до доктора из повести "Скуки
ради". Философски он особенно близок к "поврежденному" помещику-коммунисту
("Поврежденный", "Концы и начала"), доведшему свое отрицание до последнего
предела, до поэзии отчаяния, а также к чудаку, рефлектеру, странному
человеку из "Капризов и раздумья" с его разъедающей способностью
аналитического мышления: "Не было того простого вопроса, над которым бы он
не ломал головы" (II, 73). Этот "двойник" Герцена-публициста новых правил
"не добился". Его деятельность - разрушительная, его точка зрения
противостоит всему косному, догматическому, официальному, он проникает до
таких первопричин и основ, которые можно назвать домашними, внутренними.
Парадоксальные, эксцентричные суждения чудака задевают то, что принято
считать само собой разумеющимся и опровержению не подлежащим, что
примелькалось и крепко срослось с существом современного человека. Более
всего достается устойчивым и консервативным кодексам, складывавшимся
тысячелетиями, вошедшим в кровь и мозг людей. Мало еще- теоретически
усвоить новые принципы, понять истину. Гораздо труднее оставаться
последовательно верным ей во всех конкретных событиях личной жизни. Сложнее
всего именно эта "прикладная" часть задачи: "Не истины науки трудны, а
расчистка человеческого сознания от всего наследственного хлама, от всего
осевшего ила, от принимания неестественного за естественное, непонятного за
понятное" (II, 74).
Вот этой-то труднейшей, титанической задаче глубинного переустройства
мира и служит обличение "фуэросов" скептиком и рефлектером в "Капризах и
раздумье". Фуэросы - твердая, строго регламентированная правилами
структура. О функциональном значении "фуэросов" в творчестве Герцена хорошо
писала Л. Я. Гинзбург: "Для Герцена фуэросы - это одновременно и система
представлений и система слов. Ложные, искажающие действительность
представления порождают опустошенные, призрачные слова, а призрачные слова
в свою очередь "подкладывают" ложные представления". [13]
Точка зрения герценовских скептиков-парадоксалистов, воюющих с
фуэросами, полемична и порой одностороння, но не узка: анализируя мелочи и
частности, они неизменно вовлекают в процесс "негации" всемирную историю и
всемирную человеческую мысль. Их позиция универсальна и фундаментально
обоснована фактами, добытыми в результате долголетних исследований,
изучений, наблюдений. Скептицизм герценовских героев разумный, современный,
продуманный и всесторонний. В каждом отдельном случае он имеет существенные
индивидуальные оттенки и личную подоснову. Трензинский - менее всего живое
лицо, он резонер, теоретик, идеолог, что же касается обстоятельств,
породивших его философию, то они за пределами рассказа. Он всецело
интересен лишь как определенная точка зрения на мир, адекватная
реалистическим взглядам автора "Дилетантизма в науке" и "Писем об изучении
природы". Трензинский появляется в конце повести, что безусловно
преднамеренно. Его встреча с "молодым человеком" (а она имеет явную
автобиографическую подоснову - беседы с "химиком") относится к разряду тех
знаменательных встреч, которые определяют всю последующую жизнь.
Повесть получает логическое завершение, прослежены все этапы
формирования молодого человека и намечен дальнейший путь его духовного
развития - к зрелости и реализму. Трензинскому чужда односторонность, в
полемических целях он, правда, опускает многообразие оттенков, переливов,
переходов, но не забывает и о целой, пестрой картине мира. Он вовсе не
эмпирик. Отталкиваясь от конкретных фактов и личного опыта, не склонен
верить в их абсолютную справедливость, зная, как