ся в седле.
В Петербурге Халевича называли "господином Тысяча думушек" и "человеком-неожиданностью". Он, как и полагается истому поляку, всегда спешил, торопился, волновался и неумолкаемо болтал. "Неожиданностью" он был прозван тоже за польское свойство совершать неожиданные поступки и видеть вещи с самой неожиданной для человеческого ума стороны.
И теперь гости Столбунского ждали Халевича с нетерпением, предвкушая его забавную суету и неожиданные выходки и речи, но Халевич не оправдал ожиданий. Правда, он, один наполнил весь дом болтовней, заставив остальных замолчать, но болтал он о хозяйстве, о "пароконках" удобрения, об удивительных качествах свиного навоза, о том, что фактор Йошка, сговорившись с его, Халевича, приказчиком, самовольно начали жать рожь и тем поставили его в отчаянное положение перед Столбунским. Гости нашли, что Халевич в деревне поблек и его ум не находит здесь достойной себя пищи. За Катериной Ивановной Халевич сразу же начал усиленно ухаживать, благо Гончаревский ушел на охоту и не возвращался. При прощанье Халевич упрашивал се непременно быть у него, но, садясь в экипаж, сказал на ухо провожавшему его Столбунскому:
- Знаешь, миленький, у меня всем говори, что эта шлюндра - жена Гончаревского,- ведь и ее приходится звать. Хоть матери и сестры и нет дома, а все неловко... Но,- вдруг делая угрожающие глаза, воскликнул он,- но... шлюндра первый сорт, инженерная! - И Халевич сладко зажмурился и велел трогать.
И у себя дома прежний Халевич сначала не воскресал. Долго ждали Гончаревского, проголодались и, не дождавшись, пошли к столу. За обедом Халевич был хлебосольным хозяином, не больше. Обед уже близился к концу, когда мимо окна промелькнул экипаж. Увидев его, Халевич с неудовольствием воскликнул:
- Тихменев! Здешнее начальство, и не принять его нельзя. Взяточник,- страдальчески, хватаясь за голову, точно она у него вдруг нестерпимо заболела, говорил он,- пьяница, говорят, будто даже доносчик! А впрочем, я его очень люблю,- совершенно неожиданно окончил он.
Новый гость был высокий старик с длинной бородой и зачесанными назад волосами. Его худое лицо было чрезвычайно, даже излишне благородно,- точно оперный Фауст в прологе. Большие глаза сверкали недобрым и нездоровым блеском. Одет он был в хорошо сшитый, но старый и неопрятный сюртук. В его манерах видны были остатки когда-то светского человека.
- Если не обедали, милости просим,- приветствовал его Халевич.- Если сыты, к вашим услугам вино.
- Вино?! - воскликнул гость и сказал какие-то итальянские стихи о вине.
- Ба, синьор говорит по-итальянски! - отозвался Кесарийский, знавший этот язык и сразу почуявший в Тихменеве какую-то "неожиданность" Халевича.
Тихменев ответил новым итальянским стихом, восхвалявшим прелесть итальянского языка, и совершенным джентльменом пожал руку Дровяннкову. Катерине Ивановне он поклонился со старомодной почтительностью, как светской даме, и заговорил по-французски. Заметив, что она не понимает, он обратился к Дровяннкову. Однако Никита Степанович, помня рекомендацию Халевича, посмотрел на него косо,- Тихменев заговорил с Кесарийским. Все это было очень прилично, но, беседуя, Тихменев выбрал рюмку побольше, налил туда не вина, которое он только что восхвалял на итальянском языке, а водки и, выпив, слезливо сморщился и крякнул, как самый обыкновенный уездный сильно пьющий человек. Большие рюмки последовали одна за другой, и старик стал хмелеть. Его глаза сделались злыми. Присмотревшись к Катерине Ивановне, он сказал, обращаясь к Халевичу:
- Как жаль, что нет дома милых хозяек,- некому принять вашу гостью!
- Еще больше жаль, что вы приехали без вашей милой супруги,- сладким голосом, но сверкнув глазами ответил Халевич.
Тихменев был женат на особе с таким прошлым, что ее нигде не принимали. При словах Халевича глаза Тихменева стали злыми уже до веселости.
- Когда мы с вами меняемся ударами, летят искры,- напыщенно сказал он.- Я это люблю,- прибавил Тихменев, но разговор переменил.
- Ну, что делается в Петербурге? - спросил он.- Когда-то и я жил там, и не только жил, но и блистал. Но волею судеб я померк и всего себя отдал на служение мощу бедному народу, который я по мере сил защищаю на этой окраине от наших друзей.- Он поклонился в сторону Столбунского и Халевича.- С сожалением, но не могу не назвать их крепостниками,- прибавил он и привел на английском языке цитату о народе и свободе из Байрона.
- Каждый понимает свободу по-своему,- продолжал Тихменев.- Например, Станислав Людвигович Халевич подразумевает под нею право стрелять из ружья в живых старух. Я на днях разбирал дело такого рода и имел слабость оправдать моего друга.
Халевич несколько сконфузился, но затем горячо стал оправдываться. Старуха была не просто старуха, а странница. Странницы же - это его крест. Они ходят к его матери и сестре, особам слишком, чересчур религиозным, ходят десятками, дюжинами... "Сотнями, друг мой!" - вставил Тихменев. "Сотнями!" - подхватил Халевич. Халевичу не денег жалко, которые выпрашивают странницы якобы на костелы или для каких-то будто бы вверженных в темницы ксендзов, а в сущности себе на водку; но он не выносит вида этих пройдох, они действуют ему на нервы. Он просил мать не принимать их - обещает, но не исполняет. Он объявил странницам, что его усадьба для них закрыта,- не слушаются. Тогда он пригрозил, что будет стрелять,- и выстрелил.
- Но ведь ружье было не заряжено, я только разбил пистон! - воскликнул Халевич с видом человека, победоносно опровергшего тяжкое, но несправедливое обвинение.
- Что же странница? - спросили Халевича.
- Подпрыгнула на месте, клянусь вам, на аршин! На полтора аршина!
Эта "неожиданность" совсем бы прояснила настроение гостей, несколько омраченное появлением Тихменева - в самом дело, Халевич, стреляющий в странниц, был забавен,- но дело испортил сильно охмелевший Тихменев.
- Я понимаю свободу иначе,- заговорил он, принимая позу.- "Aux amies citoyens! Formez vos bataillons!" {К оружию, граждане! Создавайте батальоны! (фр.) - строка из "Марсельезы".} Я русский социал-демократ. А вы? - обратился он к Дровяникову, капризные гримасы которого он замечал.
Старик просто уже успел напиться, но Дровяникова передернуло, и он явственно пробормотал: "Как неискусно!" Кесарийский с невеселым любопытством рассматривал Тихменева. Наступило молчание, которое заставило Тихменева прийти в себя. Он со странной усмешкой обвел взглядом сидевших за столом. Глаза его из злых стали печальными.
- Господа,- наконец заговорил он, обращаясь к Дровяникову и Кесарийскому,- господа, если не ошибаюсь, ваш хозяин ваш друг. Он и мой друг. Я во всех отношениях человек разбитый, бесповоротно, вдребезги. Починить меня нельзя, но забываться с людьми, которые пока чище меня, я еще могу. Я езжу в этот дом вашего друга, чтобы отдыхать. Не отравляйте же мне минуту такого отдыха! - И старик, не опуская пьяного, испуганного и просящего взгляда, неожиданно всхлипнул.
Дровяников и Кесарийский изумленно переглянулись, но изумление их возросло, когда Халевич порывисто встал и подошел к Тихменеву, обнял его голову и крепко поцеловал в лоб.
- Полно, старина, полно,- сказал он растроганным голосом.- Никто вас и не думает обижать... А вы мне действительно друг. Если бы не он,- обратился Халевич к остальным,- двенадцать лет тому назад я пустил бы себе пулю в лоб из того самого ружья, за которое он меня на днях судил...
- Преувеличение!..- смаргивая слезу, сказал Тихменев.- Во всем польская страсть преувеличивать!.. Однако я непростительно нервен сегодня. Попрошу еще немного вина и - отдохнуть.
Халевич помог старику встать, захватил большую рюмку, графин с "вином" и увел Тихменева.
- Тургенев, конечно, великий писатель,- возвращаясь, от самых дверей заговорил Халевич,- но в любви он ничего не смыслит... То есть, пожалуй, и смыслит, но в любви поэтов, исключительных и избранных натур, а любви обыкновенных смертных не понимает.
Гости с удивленным вопросом в глазах уставились на него. Заметив это, Халевич посмотрел на них тоже удивленно и вопросительно - и хлопнул себя по лбу.
- Это я хочу вам рассказать, за что я люблю Тихменева. Это история несчастной любви, моей несчастной любви; а утешителем был Тихменев,- объяснил Халевич и продолжал:- Да, Тургенев не знает обыкновенного человека, уверяю вас... Двенадцать лет тому назад я был влюблен. Я - средней руки помещик, она - средней руки помещичья дочь. Наша любовь была любовью средней руки усадьбы. В усадьбе есть дворня, около усадьбы деревня; поэтому и сама усадьба любит сильно, по-мужицки, попросту... Любовь - это тайна, говорят поэты. А в людских, в деревнях и по усадьбам отлично знают, что за штука эта тайна. Если с нее снимают покров не вполне, так потому, что боятся последствий. Впрочем, это я мимоходом... Поэты уверяют, что люди влюбляются только в совершенства. Мой предмет был всего только толстенькой, розовой булочкой, но перипетии любви так раззадорили мой аппетит, что я отдал бы все на свете, чтобы булочку съесть. Хитрая булочка, конечно, остерегалась и довела меня до того, что я думал, будто нет на свете вкуснее ее.
- У Тургенева любовники являются на свидания прилично одетыми,- все более одушевляясь, говорил Халевич.- Любовники деревень, помещичьих людских и средней руки господских домов отправляются в том, в чем их застал удобный момент. Днем, попятно, в полном параде, но ночью, когда нужно ускользнуть от строгой матери, которая спит рядом, на лавке, от сплетницы экономки, за перегородкой, или от папы и мамы, почивающих в соседней комнате, некогда делать особенно сложный туалет... Тысячу извинений, Катерина Ивановна!
- Продолжайте, продолжайте!- крикнули Халевичу,
- Пойдемте в соседнюю комнату,- пригласил слушателей Халевич.
- Зачем?
- Пойдемте... Вот, это у нас гостиная. В ней все, как и двенадцать лет тому назад,- и в эту минуту у меня, при взгляде на нее, по-тургеневски сжимается сердце от сладких воспоминаний. Она гостила у нас все лето и спала в доме. Я - во флигеле. Когда все улягутся, она приходила сюда из своей комнаты. Я прокрадывался из флигеля и влезал в окно. Возвращался я к себе во флигель, пятясь задом и руками заметая свои следы на песке дорожки. У Тургенева я что-то не помню таких положений...
- Вот диван,- продолжал Халевич,- тот самый диван! Почти около него окно, а в окне форточка, которую вы видите. Глубокая ночь. Диван освещен полной луной; а он и она, в белых одеждах, словно светлые духи, озаренные месяцем, сидят на диване и - влюблены, влюблены!.. Они не замечают ничего, даже того, что незапертая форточка то и дело предательски хлопает от ночного ветерка. Они не замечают, что этот стук услышала ночевавшая в доме странница - вот с каких пор я их ненавижу! - не заметили влюбленные - где тут что-нибудь замечать, когда часы проходят, как минуты, хотя времяпрепровождение на незаинтересованный глаз удивительно однообразно! - не заметили они, как старуха подошла к самой двери, и опомнились только тогда, когда та взялась за ручку... В любовном состоянии мужчина - дурак. У меня тогда была одна мысль: завтра же, а может быть, и сейчас мы станем пред родителями на колени и попросим благословения. Женщина же тут-то и делается умной, изобретательной, решительной. Моя она бледнела и останавливалась, как вкопанная, когда встречалась с лягушкой, а тут, не успел я моргнуть, отбросила меня в сторону, клубком свернулась за моей спиной, посадила меня на прежнее место и так в меня вцепилась, что долго потом, когда приходилось купаться, меня спрашивали, по какому случаю мне ставили банки... Можете себе представить мое лицо и мою позу в эту минуту! Я старался сделаться как можно шире, чтобы собою загородить ее. Глазами я пожирал дверь, около которой возилась старуха. Дверь, наконец, отворяется. Старуха входит, видит меня, в ярком свете луны, вскрикивает, роняет подсвечник и исчезает...
- Через пять минут весь дом был на ногах. Все, и она в том числе,- на пороге гостиной и в ужасе смотрят на диван. Послали за мной, и когда я пришел, то узнал, что только что вот на этом диване пани такой-то, страннице, явился призрак моего покойного отца, в белом саване, с вытаращенными глазами, со страшною улыбкой на губах, с подбоченившимися руками... На другой день в ближайшем костеле служили торжественную заупокойную обедню. Все плакали, все молились. Она молилась усердней всех, плакала больше всех и говорила, что теперь, после обедни, душа покойного наверно успокоится...
Несмотря на несколько кощунственный конец, рассказ Халевича вызвал у слушателей такой смех, что на мгновение разбудил Тихменева, спавшего через три комнаты. Когда смех стих, Халевич, до такой степени проникшийся воспоминаниями, что перестал торопиться, спокойно и сжато продолжал:
- Эта страница из моих воспоминаний доказывает, что они была большая бестия, несмотря на то что походила на сдобную булочку... Знаете ли, любовь вовсе не то, что говорят поэты. Это просто болезнь, сумасшествие особого рода. Оно может быть разных форм и проявляться в разной степени. Мое сумасшествие было бурное. Под конец моя булочка боялась меня и тут-то, должно быть, и нашла меня неудобным. Я умолял ее выйти за меня замуж. Она тотчас же согласилась и только просила отложить свадьбу до того времени, когда я кончу университет... Мы расстались, обменявшись клятвами в верности. И вдруг всего через какие-нибудь несколько недель после того, как мы расстались, я узнаю, что она вышла замуж за пожилого, но богатого варшавского адвоката!
- По Тургеневу, обманутые любовники страдают очень поэтично. Может быть; но со мной сделалось просто-напросто нечто вроде белой горячки. Лежу на постели сутки, другие, не ем, не пью, не сплю. На несчастье, мать тогда только что оправилась после тифа и была тоже как будто не в своем уме: ползала по полу и вытирала пыль под мебелью, говоря, что не желает быть дармоедкой и хочет хоть чем-нибудь заслужить свой кусок хлеба. Сестра растерялась. А я лежу, меня колотит дрожь, и вижу, клянусь вам, вижу, на полу, на печке и у себя на кровати - не чертиков, которых иногда ловит мой друг, Тихменев,- а котят. Серенькие, в полоски, глазки зеленые, сидят и умываются или блох ищут. А рядом с собой я положил заряженное пулей ружье и никому не соглашался его отдать. Застрелиться я решил твердо и не спускал курка только потому, что мне доставляло наслаждение собираться стреляться... В это время к нам приехал Тихменев, узнал от сестры о моем положении и зашел ко мне. Прежде всего он заставил меня выпить стакан вина - и я пришел в себя. Тогда он налег на цитаты - из Байрона, и из Данта, то из Пушкина, то из Библии, а больше всего из Шекспира, и все о ничтожестве женщины и о достоинстве мужчины. Да ведь как читал, с какими мастерскими интонациями, с какими благородными жестами! - он тогда был еще человеком. Наконец, он привел мне испанскую поговорку: "Мужчина должен быть свиреп". Я тогда в первый раз ее услышал и - белугой заревел на груди Тихменева. После второго стакана я заснул. Остальное вино, и еще две бутылки, выпил мой душевный врач и, конечно, нализался, как стелька... Но я не могу забыть той минуты, когда разливался в слезах на его груди, и я до сих пор люблю эту развалину...
Прежний Халевич воскрес. Никита Степанович долго смотрел то на него, то на Столбунского и воскликнул:
- Знаете что, господа, поедем с нами!
- Куда?
- В Испанию. Ведь вы хороните себя, а жизнь бьет в вас ключом. Вы совершаете медленное самоубийство, а вам нужно жить, наслаждаться жизнью. Вы молоды, пред вами тысячи неожиданностей и возможностей, а вы засели в этом медвежьем углу. Подумайте: Испания! Чудеса природы, чудеса искусства. Какие женщины: не ваша сдобная булочка!..
Кесарийский горячо поддерживал Дровяникова. Халевич отнесся к предложению Никиты Степановича с сочувствием.
- Я согласен с вами, я совершенно согласен,- говорил он.- Но...- И Халевич поспешно ушел и еще поспешней вернулся. В руках у него была огромная конторская книга.
Гости взглянули на нее с недоумением.
- Это моя кассовая книга,- успокоительно сказал им Халевич.- Я вам хочу показать мою Испанию! - с укоризной сказал он и развернул книгу.- Извольте видеть: налево приход, направо расход. Не угодно ли взглянуть сначала направо, потом налево? Затем потрудитесь вычесть правый итог из левого,- много ли останется на Испанию?
Гости взглянули - оставалось действительно немного.
- Жаль, что Столбунскнй не возит с собой своих книг: там еще меньше... Хотя ты сам в этом виноват,- обращаясь к Столбунскому, стремительно и сердито сказал Халевич.- Ты мог бы устроиться иначе.
- Каким образом?
- Поставить винокуренный завод,- с видом Александра Македонского, разрубающего Гордиев узел2, проговорил Халевич.
- А деньги? - возразил Столбунскнй.
В углу комнаты, где стоял рояль, грянули аккорды прелюдии под рукой Никиты Степановича, который был не только музыкальным меценатом, но и недурным музыкантом.
- Деньги? Продай свой лес! - стараясь заглушить аккорды, прокричал Халевич.
- "От Севильи до Гренады..."3 - раздался баритон Дровяникова.
Романс был спет артистически. Халевич прослушал его с таким видом, как будто лизнул лимон. Когда Никита Степанович кончил, Халевич рассыпался в похвалах.
Время шло незаметно. Появился с охоты Гончаревский, весь обвешанный утками. Его поздравляли, а он делал таков лицо, как будто он не настрелял уток, а добыл их каким-то хитрейшим и незаконным путем. У Никиты Степановича снова явилась мысль "разыграть водевиль", с которою на этот раз он обратился к Халевичу. Халовичу мысль необыкновенно понравилась, но Катерина Ивановна напустила на себя вид Пенелопы и не отходила от своего возвратившегося Одиссея4, который, как голодный волк, набросился на разогретый обед. Халевича заставили повторить "эпизод с форточкой" для Гончаревского, что он и исполнил с прежним воодушевлением. Гоичаревский выслушал и спросил: не была ли старуха, все свалившая на призрак, подкуплена Халевичем? Не забывали и вина. Поздно вечером, в самом веселом настроении, поехали к Столбунскому, продолжая шуметь, ухаживая за Катериною Ивановною, которую под конец начали целовать.
Когда выехали из леса на луга, экипаж, в котором ехал Столбунский, вдруг остановился. На козлах сидел кучер Халевича, старый, еще отцовский слуга.
- Пане Столбунский,- заговорил он, и в его голосе слышалось с трудом сдерживаемое негодование.- Пане Столбунский, все эти хихи и хахи, чмоки и поцелуи, все это очень хорошо... Но прошу вас взглянуть, что делается у вас, в Столбуне.
Столбунский, сидевший на передней скамейке, оглянулся: над тем местом, где был Столбун, стоял огромный полукруг пожарного зарева.
Халевич схватил Столбунского за руку и закричал на него так, как иногда кричал на своих провинившихся рабочих:
- Говорил, что нужно страховать! Говорил я тебе?! "Дорого! Дорого!" - видишь теперь, что дороже?!
Вслед за тем он схватился за голову, со стоном повторяя:
- Ай, скот сгорит! Ай, скот! Хоть бы скот успели выгнать!
- Ну, Кузьма, гони лошадей,- изменившимся голосом сказал кучеру Столбунский.
Но старик по-прежнему держал лошадей.
- Прошу вас отпречь пристяжную,- ответил он,- и ехать верхом. В экипаже по лугам нельзя скоро ехать, сломаем.
Столбунский, а за ним и Халевич стали отпрягать пристяжных.
- Постромки заложите за шлеи и перевяжите узлом,- говорил им Кузьма, сдерживая напуганных суетою лошадей.- Не забудьте отцепить вальки и дайте их мне на козлы...
Но его не слушали и вскочили на пристяжных.
- Да кто же мне вальки сюда подаст?! - с яростью закричал Кузьма и хрипло и продолжительно закашлялся.
Халевич говорил без умолку, соображая, где именно могло загореться в усадьбе и что делать. Он хотел вернуться, пересадить гостей в один экипаж, а в другом поехать за своими рабочими. Хотел съездить за ними верхом. Потом опять начинал повторять: "Ай, скот! Ай, скот!" Столбунский молчал. Три года тому назад, когда Столбунский начинал хозяйничать и подтянул мужиков, до него дошли слухи, что его собираются поджечь. Столбунский дал знать, что если сгорит он, то сгорит и деревня. Столбунский припомнил сегодняшних озлобленных косарей. "Ну, что же? - спрашивал он себя,- если теперь меня подожгли, сгорит деревня?" Он понимал, что он разорен, что оправиться ему долго будет нельзя, что несколько лет его жизни вычеркнуты. Его сердце билось сильно, но медленно. Кровь как будто стала делаться холодней. В сердце, в голове и во всем теле накоплялись, точно вода в запруде, обида, злоба и бешенство,- и запруду хотело прорвать. "Да, деревня сгорит!" - говорил себе Столбунский и молча настегивал лошадь, которая и без того шла быстрым галопом.
Кончились луга, поднялись на гору, обогнули рощу, светившуюся пожаром, как сетка, и увидели усадьбу. Она стояла невредимой, мерцая светом и тенями близкого пожара,- горела деревня...
Когда подъехали остальные, они нашли приятелей на пожаре. Халевич работал плохонькой пожарной трубой, а Столбунский с толпой мужиков ломал избу рядом с горевшей. Халевич оставил свою трубу, от которой все равно было мало толка, и подошел к гостям.
- Если бы сгорела усадьба, он бы погиб, погиб навеки. Ему оставалось бы... в акциз поступить! - в ужасе восклицал он. И затем круто перешел к лесу Столбунского, доказывая точнейшими цифрами, что Столбунский, продай он свой лес, тотчас же сделается чуть не крезом.
Халевичу казалось, что его слушали с сочувственным вниманием.
Через несколько дней после отъезда гостей, когда у Столбунского был Халевич, Столбунскому подали телеграмму. Халевич взглянул на конверт, и на его лице выразились самые напряженные ожидание и любопытство: депеша была из Севильи.
- Лес? Лес? - спрашивал Халевич.
Столбунский передал телеграмму приятелю. Дровяников и Кесарийский телеграфировали: "Севилья - рай. Ждем обоих, Запасетесь незабвенными впечатлениями. Целуем".
Антон Антонович Подшибякин, учитель географии в уездном училище, развернув одним прекрасным утром газету "Грош", которую выписывал в рассрочку, остановился на последней странице и широко раскрыл глаза.
Антон Антонович был мужчина лет тридцати пяти, высокого роста, худощавого телосложения, как бы запыленной наружности, но неизменно самоуверенного вида. Ничто не могло нарушить его спокойствия. В классе он отличался полным безучастием ко всему, что проделывали мальчуганы. Школьники могли играть в шашки и карты, могли ссориться и драться сколько угодно, даже могли строить Антону Антоновичу рожи,- Антон Антонович хранил такой вид, как будто все это его совершенно не касается.
- Что вы не подтянете этих шельмецов? - не раз говорил Антону Антоновичу смотритель училища.
- А зачем их подтягивать? - спрашивал Антон Антонович и глядел на смотрителя загадочно.
- Как зачем? Известно, для порядка!
- А зачем порядок? - И взгляд Антона Антоновича становился еще загадочней.
Смотритель боялся этого взгляда, потому что знал, что вслед за тем Антон Антонович начнет "философствовать". И действительно, как ни уклонялся смотритель от дальнейшей беседы, Антон Антонович заступал ему дорогу и начинал:
- Нет, позвольте-с, зачем порядок? Уверены ли вы, что порядок, который вы поддерживаете, педагогичен? Можете ли утверждать, что вся современная педагогия рациональна? А что, если она ни к черту не годится? Лев Толстой, например, в своей школе, в Ясной Поляне, не признавал ровно никакой дисциплины...
Смотритель спешил удалиться.
Антон Антонович был философ. "Жизнь есть игра вещей",- часто говаривал Антон Антонович. Сделает ли он оплошность по службе, обсчитает ли его кухарка, потерпит ли он неудачу в ухаживании за прекрасным полом - все это была "игра вещей". А Антон Антонович стоял в средине, забавляясь игрою вещей, и даже отчасти управлял ею. Чаще всего забавляли Антона Антоновича кокетливые уездные дамы и девицы.
- А знаете ли, Антон Антонович, ведь такая-то здорово в вас влюблена! - говорил ему какой-нибудь уездный мистификатор.
- Знаю-с,- невозмутимо отвечал он.
- А почему вы знаете?
- По разным тонкостям.- И Антон Антонович уже был готов пуститься в эти тонкости.
- Ладно, ладно,- спешил остановить его уездный мистификатор, побаивавшийся, как и весь остальной город, его "философий".- Ладно. Смотрите же действуйте.
К дамам и девицам Антон Антонович был очень неравнодушен: тут и философия не помогала,- и Антон Антонович сейчас же начинал "действовать". Если это была дама, он назначал ей свидание; девице он делал предложение. И дамы и девицы отвечали отказом.
- Ну что, каковы дела с такою-то? - спрашивал мистификатор, конечно знавший о неудаче.
- В порядке,- невозмутимо отвечал Антон Антонович.- Я сделал предложение, а она, как я предвидел, струсила и его не приняла.
- Да неужто струсила?
- Смертельно. У северных женщин нет темперамента. Другое дело - южные женщины. Эти настоящие!
- Так вам бы на юг, в Африку.
- При первой возможности.
В ожидании возможности отправиться в страну настоящих женщин Антон Антонович о них мечтал, и в этих мечтах проходило почти все его время. Сидел ли он в классе, он не замечал шума школьников, потому что пред его умственными взорами носилась настоящая женщина. Гулял ли он по бульвару, где в будке продавала сельтерскую воду девица в красном платье, он почти ждал, что вот-вот девица в красном платье невидимой силой будет извержена из будки и вместо нее сельтерскую воду станет продавать настоящая женщина. Читал ли он в "Гроше" любовные романы, он относился к героиням этих романов с презрением, потому что они были ничто в сравнении с его идеалом настоящей женщины. И в своем уездном городе Антон Антонович искал настоящую женщину, но все, с которыми ему случалось сталкиваться, оказывались не настоящими: одни не решались пойти на свидание, другие боялись принять предложение. Антон Антонович смотрел на эту "игру вещей" и ждал.
Итак, Антон Антонович пробежал последнюю страницу "Гроша" и широко раскрыл глаза, а на лице его отразилось некоторое волнение. Впрочем, это продолжалось только секунду, и уже в следующее мгновение он снова был философски спокоен. Он вынул из комода свой единственный выигрышный билет, сличил его номер с цифрами на четвертой странице "Гроша", убедился, что выиграл двадцать пять тысяч, положил билет в бумажник, напился чаю, минуту помедлил - образ настоящей женщины возник в его воображении с особенной ясностью - и в урочное время направился в училище.
- Ну что, батенька, двести тысяч выиграли? - спросил Антона Антоновича смотритель, всех встречавший этим вопросом в те дни, когда "Грош" приносил таблицу выигрышей.
- Выиграл, но не двести, а двадцать пять тысяч,- невозмутимо ответил Антон Антонович.
- Врете! - не сдержавшись, сказал смотритель.
Антон Антонович пожал плечами, вынул бумажник и бросил на стол билет. Руки смотрителя против его воли сделали движение положить билет в карман, так что их хозяин принужден был отправить их за спину. Смотритель опустился на стул и долго с глубоким чувством смотрел на Антона Антоновича.
- И вы так спокойны! Вот... вот Муций Сцевола!1 - воскликнул наконец смотритель.
- Я это предвидел.
- Предвидели? Ну да, да!
- Теория вероятностей все может предвидеть.
- Голубчик, вы и теорию вероятностей знаете? Ну да, конечно!..
- Положим, не знаю...
- Ну да! Ну да!..
- Положим, не знаю; но раз теория вероятностей все может предвидеть, то неожиданного не существует...
- Голубчик, верно!
- Ничему не следует удивляться, и всего можно ожидать.
- Так-то оно так, но я никак не ожидал, чтобы такое счастье свалилось эдакому... эдакой... Я хочу сказать, такому...
Смотритель смешался. Антон Антонович безмятежно повернулся и пошел в класс.
- Такому философу! - прокричал ему вслед смотритель и погрозил кулаком.
На лице Антона Антоновича показалась улыбка польщенного человека.
В классе Антон Антонович вел себя совсем необычайно. Вместо того чтобы в невозмутимом равнодушии выслушивать ответы учеников, Антон Антонович объявил, что сегодня он будет "объяснять", чего еще ни разу не случалось. Ученики разинули рты. Учитель подошел к запачканной карте полушарий, постоял, мечтательно улыбнулся и начал.
- Вот северное полушарие,- начал он,- и вот полушарие южное. На экваторе самый сильный жар, у полюсов холод. Чем ближе к экватору, тем сильнее страсти, потому что жизнь есть результат солнечного света и тепла. На севере солнце заменяют пищей и потому жиреют. Стало быть, кто жирен, у того не могут быть сильны страсти.- Голос Антона Антоновича окреп и глаза заблистали.- Истинные страсти вот где! В Италии, в Испании, в Мавритании, в Бразилии, между прочим, и в Индии!.. Оглодков, покажи мне эти страны.
Оглодков, как и прочие, онемевший от изумления, но тронулся с места.
- Не знаешь, дурак? Ну, так я покажу!
И Антон Антонович показал все перечисленные им страны. Голос его звучал почти нежно, рука как бы ласкала указываемые на карте местности. Когда Антон Антонович кончил, он несколько времени мечтательно смотрел в окно и потом сказал:
- Я собираюсь поехать в эти страны, эдак через месяц.
Антон Антонович был очень доволен "игрою вещей", последовавшею за получением известного читателям номера "Гроша". Случилось, что как раз в это время все в городе заметили, что Антон Антонович далеко не дюжинная личность. Самому Антону Антоновичу это было известно давно; но все-таки приятно, если и другие тебя оценят по достоинству.
Исправник при первой же встрече смотрел Антону Антоновичу в глаза совершенно с такою же неморгающей готовностью, с какой он глядел только на губернатора во время ревизии.
- Намерены от нас выбыть? В места весьма отдаленные? - спросил он.- Изволили уже объявить об этом ученикам.
- Вероятно, поеду,- ответил Антон Антонович.
- Этот выигрыш весьма кстати для вашего любознательного ума. В значительной степени обогатитесь сведениями разного рода.
Воинский начальник, человек развитой, из артиллеристов, на улице взял Антона Антоновича под руку и прошелся с ним.
- Знаете, во всем инциденте меня главным образом интересует психологическая сторона дела,- сказал он,- Что ощутили вы, когда убедились в вашем выигрыше?
- Ничего не ощутил.
- Ничего? Интересное психическое состояние!
Казначей, человек несколько огрубевший от постоянного соприкосновения с презренным металлом и грязными бумажками, спросил:
- Как же пристроите деньжонки? - И прибавил: - А надо сказать, деньжонки не малые!
- Проживу.
- Что вы, что вы, что вы! - воскликнул казначей, но тут же успокоился и сказал: - Шутите. Не с вашим умом сделать такую глупость.
Секретарь земской управы при встрече с Антоном Антоновичем только смеялся, радостно заглядывая ему в глаза.
- Что это вы смеетесь? - спросил Антон Антонович.
Секретарь смолк, отвел Антона Антоновича к сторонке и предложил ему дать под вексель в вернейшие руки, земскому подрядчику, две тысячи.
- Ищет! - выразительно сказал секретарь.
Антон Антонович ответил отказом. Секретарь снова стал радостно хохотать, говоря:
- Умница! Голова! Ничего зря сделать не хочет.
Соборный отец протоиерей, сильно подозревавший Антона Антоновича в вольнодумстве, на этот раз послал ему с противоположного тротуара величественное, но благожелательное склонение главы. Местный помощник присяжного поверенного, отличавшийся в качестве "переутомленного интеллигента" рассеянностью, теперь заметил его тотчас нее и пригласил как-нибудь к себе, "выпить и закусить". Сам предводитель, проезжая мимо, помахал Антону Антоновичу кистью руки, по-итальянски: предводитель в прошлом году был в Италии и остался от нее в восторге.
Все эти знаки внимания мужчин, конечно, удовлетворяли Антона Антоновича, но далеко не в той мере, как внимание со стороны дам и девиц. Ну, что такое поклон мужчины? - снимет шапку, и только, тогда как дама или девица при этом еще изогнет шейку, взмахнет ресницами, сложит губки бантиком. Что такое мужские глаза? - буркалы, утомленные писаньем бумаг или налитые водкой, а женские глаза - палитра красок и музыка выражений. Что представляют собою мужские речи? - "заходите выпить", "дайте под вексель". А женщины! Речь их так и ластится, так и щекочет! "Заходите. Мой Мишель вас так уважает",- сказала податная инспекторша с бирюзовыми глазами. "Ах, как я за вас рада, как рада, мил... ах, что я! добрый Антон Антонович!" - воскликнула воинская начальница с глазами из агата. Но лучше всего была тоненькая дочь водяного инженера, которую Антон Антонович встретил на улице вместе с ее очень полной мамашей.
- Правда ли, батюшка, что ты от нас в Китай хочешь уехать? - в шутливом гневе воскликнула мамаша.
- Собственно, в Китай я не собираюсь...
- Вздор, вздор! Ни в Китай, ни в Японию тебе незачем таскаться! - все так же в шутку гневаясь, перебила мамаша.
- Не уезжайте,- музыкальным голоском сказала и дочь.
У Антона Антоновича забилось сердце.
- Вместо Китая приходи-ка сегодня вечером к нам. Слышишь? - шутливо командовала мамаша.
- Приходите,- сказала и дочь, и на этот раз ее голос был не только музыка, но прямо чары.
Сердце Антона Антоновича затрепетало, и он молча поклонился в знак согласия.
Вечером в назначенный час Антон Антонович явился к водяному инженеру, где весь город был в сборе.
- Весьма рад! - коротко приветствовал его хозяин, человек более похожий на улей, которому прицепили бороду и просверлили глаза, чем на чиновника водяного департамента. Несмотря на краткость и кажущуюся сухость приветствия, хозяин смотрел на Антона Антоновича почти так же приветливо, как если бы Антон Антонович был подрядчиком по очистке местной судоходной реки от корчей.
- Вздор, вздор, батюшка! Нечего тебе в Китай ехать! - встретила Антона Антоновича хозяйка.- Поди-ка в гостиную; там моя Сонечка у тебя давно что-то спросить хочет из твоей географии.
И хозяйка, взяв Антона Антоновича за рукав, отвела его в гостиную и посадила па маленький диванчик рядом с Сонечкой.
Сонечка сидела справа. Не прошло несколько секунд, как слева на кресле очутилась еще девица, дочь исправника, с удивительно белыми ручками. Мгновение - и напротив сидела дочь акцизного надзирателя, обладательница жгучих черных глаз. Еще мгновение - рядом с дочерью акцизного надзирателя появилась дочь казначея, такая маленькея, что ее можно было проглотить, как конфетку. Антон Антонович чувствовал себя солнцем, вокруг которого вращаются планеты одна другой очаровательней, и блаженствовал. Он даже не замечал, что в сфере его влияния время от времени появляются, кроме планет, также и кометы, в виде мамаш. Кометы заходили в гостиную под посторонними предлогами - закурить папиросу, поправить перед зеркалом прическу, посмотреть альбомы, а в сущности - чтобы полюбоваться Антоном Антоновичем, недюжинные качества которого наконец были признаны всеми. Антон Антонович не замечал комет, но зато планеты влияли на него еще сильней, чем он на них.
- Расскажите нам что-нибудь про Китай,- музыкальным голоском обратилась к Антону Антоновичу Сонечка, сидевшая справа.
- То есть как это про Китай? - ответил Антон Антонович, плохо понимая, что он говорит: до того музыкален был голосок.
- Ах нет, лучше про Японию! - воскликнула соседка слева.
- То есть как это про Японию? - произнес Антон Антонович, околдованный зрелищем белых ручек, обнаженных до самых локтей, и даже немного повыше.
- Нет, нет, не про Японию! - сказала дочь акцизного надзирателя, сидевшая напротив.- Японки, например, очень противные: они такие маленькие, что ростом с обезьянку.
- Как? - сказал Антон Антонович, подпадая под неотразимое влияние сверкнувших перед ним черных глаз.
Маленькая, как конфетка, дочь казначея вдруг покраснела и с ядовитостью произнесла:
- Как это пошло желать, чтобы все женщины были толсты, как бочки!
Само собой разумеется, что дочь акцизного надзирателя, неодобрительно отозвавшаяся о маленьком росте японок, была особой полной. Антон Антонович, не понявший намека, так как он весь был поглощен созерцанием прелестных собеседниц, рассмеялся и, остроумно развивая мысль о бочках, воскликнул:
- Если,- смеясь, говорил он,- если женщина толста, как бочка, то на нее следует набить обручи.
Да, ум и, во всяком случае, остроумие Антона Антоновича были признаны вполне. Собеседницы, за исключением полной дочери акцизного надзирателя, а с ними и сам Антон Антонович рассмеялись с увлечением. Антон Антонович смеялся даже долее остальных, до слез, до утирания глаз платком. Когда он перестал смеяться, он увидел, что полной собеседницы уже нет в комнате.
- Так расскажете нам про Японию? - снова спросила дочь исправника с белой ручкой.
- Не стоит,- ответил Антон Антонович.- Ведь японки противные, ростом с обезьянку...
- Как я?! - не владея собою, воскликнула маленькая дочь казначея, с шумом отодвинула стул и ушла.
- Какая обидчивость! - промолвила ей вслед Сонечка.
- Чем же тут обижаться! - с удивлением сказал Антон Антонович.- Я нарочно сказал, что японки противные. В сущности, они очень милы. Я пойду сейчас ей объясню.
- Она не станет слушать: она теперь рассердилась,- остановила его Сонечка.- А вы лучше расскажите про Японию мне.
- Разве вы не знаете?
- Знаю, но мало. И потом, мне почему-то хочется, чтобы рассказали именно вы... Пойдемте ходить по зале.
Антон Антонович не мог противиться и пошел вслед за Сонечкой. Дочь исправника, прищурившись, посмотрела им вслед.
Да, Антона Антоновича признали. Прежде, еще недавно, когда ему случалось, как теперь, ходить по комнате, где играли в карты, и громко разговаривать, на него смотрели косо, иной раз даже свирепо: его ходьба и разговор мешали игрокам в винт сосредоточиваться и обдумывать их важные ходы. Теперь было совсем иначе.
- Ну, я расскажу вам, если хотите, про Японию,- громко начал Антон Антонович, в волнении глядя на Сонечку.
- А что, в Японию сухим путем едут? - отрываясь от карт, спросил казначей.
- Можно сухим, можно и мокрым,- ответил Антон Антонович и не удержался: засмеялся своему игривому ответу.
При этом остроумном ответе несколько голов поднялось от карт - помощника исправника, податного инспектора, лесничего и протоиерея. Все они одобрительно посмотрели на Антона Антон