Главная » Книги

Кони Анатолий Федорович - "Вестник Европы", Страница 2

Кони Анатолий Федорович - Вестник Европы


1 2 3

тороны общества. К нему присоединился, как юрисконсульт общества, Спасович, вообще строго и резко отделявший в деятельности своей в области гражданской практики публичное право от частного и не любивший переходить от узких рамок договорного спора к общим соображениям на почве общественной пользы, столь сильно, однако, затронутым именно в этом деле. Таким образом, у Стасюлевича рядом с Потехиным неожиданно вырос чрезвычайно опытный и очень сильный противник. Он вынужден был призвать себе на помощь К. К. Арсеньева - "и грянул бой!" Проиграв дело в окружном суде, общество перенесло спор в судебную палату, где оно поступило осенью 1884 года в тот ее департамент, в котором председательствовал я. Благодаря этому обстоятельству круг собеседников "круглого стола" несколько сократился: я был крайне занят изучением этого сложного дела. Спасович затруднялся бывать у человека, против которого собирался энергически выступать. Заседание палаты при переполненной зале заняло целый день до позднего вечера и представляло огромный юридический интерес. Речи Потехина и Арсеньева явили собой тщательнейший разбор вопроса во всех его мельчайших подробностях; Стасюлевич, от которого многие ожидали лишь общих соображений общественного характера, удивил всех обширными экскурсиями в чисто правовую область, а Спасович, быть может, взволнованный тем, что должен был сражаться против сильных и убежденных противников, которые в то же время были его старыми друзьями, говорил страстно, жестикулируя более обыкновенного, и окончил последнюю свою речь даже не совсем уместным обращением к палате с указанием на его уверенность в том "qu'ilya des juges à Berlin" {Что есть еще судьи в Берлине (фр.).}. Судебная палата, после продолжительного совещания, вынесла единогласное решение, которым признала общество водопроводов обязанным устроить требуемый городом фильтр в течение четырех лет... Через полтора года Кассационным сенатом, после двухдневного заседания, жалоба общества водопроводов на это решение была оставлена без последствий. Узнав об этом и зная, что докладчик по этому делу в палате, пользовавшийся общим уважением за свои строго-судейские свойства, покойный А. В. Гуляев очень интересовался судьбой своей кропотливой, трудной и обширной работы, я, уже не председатель, написал ему сочувственное письмо. "Очень благодарен Вам,- отвечал он мне 22 марта 1886 г.,- за память обо мне по поводу решения сенатом дела о с.-петербургских водопроводах. Мне, впрочем, думается, что если бы в этом деле не заключался громаднейший общественный интерес столицы и оно не находилось бы в руках столь блестящих защитников, как гг. Арсеньев и Стасюлевич, то в какую определенную юридическую форму ни было бы облечено решение палаты, оно могло бы рухнуть и по множеству сложных вопросов, предстоявших к разрешению сената вследствие кассационной жалобы общества водопроводов, и по разнообразию взглядов, которые нередко появляются у судей при обсуждении таких вопросов. Но я в особенности рад за г. Стасюлевича, которому не могу не отдать высокой чести за поднятие этого дела и за те стойкость и энергию, с которыми он вел его до последней минуты в течение столь продолжительной битвы с обществом водопроводов. Победа, увенчавшая труды и усилия успехом в столь жизненном деле для столичного городского общества, должна составлять для него истинное душевное удовольствие, лучшую награду за исполненный долг". Окончательно решение многолетнего спора в пользу города вызвало единодушное одобрение серьезной печати и восторженную овацию Стасюлевичу в думе. Через три года он пожал и плоды своей победы в пользу города. Вот что писал он мне в необычайном для него лирическом тоне, 19 июля 1889 г., в Гисбах: "Вчера в первый раз городские трубы увидели фильтрованную воду. Какое было великолепное зрелище, когда открыли два колоссальных крана, и первая фильтрованная вода ринулась двумя каскадами в главный бассейн, ударилась в постаменты гранитных колонн и серебром рассыпалась по цементному полу, а потом побежала змейками между колонн! Этой картины я не променяю на ваш настоящий водопад Гисбах. Самое же дело совершилось совсем в моем вкусе: не только не было никакого торжества или фестиваля, но нас, свидетелей появления в массе первой фильтрованной воды, было всего трое: два техника, Алтухов и Ермолин, изображали собой общество, а я был один со стороны города. Мы молча пожали друг другу руки, и я поздравил их, как строителей. Тем и окончилось все торжество, а вечером я снова заехал полюбоваться новорожденным, который, оказалось, вел себя так, как будто он работал много лет. Вода, несмотря на кратковременность обмывки фильтра, была совершенно прозрачна, и я, наполнив стеклянную бутылку новой водой, свез ее в управу и там поставил на стол присутствия с надписью на ярлыке: "Вместо доклада об открытии действия центрального фильтра". Сегодня управа, вероятно не мало посмеялась над таким оригинальным докладом. "Водопроводная" размолвка не могла, однако, продолжаться долго. Через месяц после решения палаты в дверях кабинета Стасюлевича неожиданно появился Спасович - и, протянув ему обе руки, произнес растроганным голосом: "Михаил Матвеевич!!" Этим все было сказано... В ближайший понедельник, остановившись на пороге столовой, он обратился к хозяйке с вопросом: "Может ли побежденный сесть с победителями?" - "Здесь нет ни тех, ни других, а только старые друзья",- ответила та; - и давние отношения возобновились с еще большей прочностью. Так - говорят - разбитая и склеенная скрипка звучит еще лучше...
   В конце восьмидесятых годов постоянным сотрудником "Вестника Европы" сделался Владимир Сергеевич Соловьев. Здесь, по-видимому, закончилось то "скитание мыслей", которое заставляло его, не отказываясь от чистых и благородных убеждений, изменять, однако, свои взгляды и вкусы, оставаясь впрочем, верным личным симпатиям, невзирая на лагерь, в котором они были приобретены и от которого он сам отряс прах ног своих. В одном только случае он отказался, твердо и решительно, от одного двуличного публициста, которого печатно прозвал "Иудушкой Головлевым". Как все богато одаренные люди, Соловьев не укладывался сразу и навсегда в определенные рамки: способность быстро становиться законченным целым есть в сущности удел заурядных натур. Многочисленными статьями в "Вестнике Европы", перечислять которые нет надобности, знаменовалась нравственно-политическая эволюция Владимира Сергеевича, и он сразу стал в этом журнале одним из самых влиятельных сотрудников, а в среде последних любимым товарищем и тем, что M. M. Стасюлевич в письме ко мне по поводу его смерти назвал "сотрудником жизни". И действительно, он был настоящим "сотрудником жизни", т. е. человеком, общение с которым украшало и облегчало существование, стирая с него краски житейской прозы и вознося мысль и чувства в область вековечных вопросов. Непреклонная и ничем не смущаемая вера в окончательное торжество добра и правды постоянно одушевляла Соловьева. У нас любят употреблять выражение: "будить мысль", но разбудить ее, не указав ей путей и целей, идеалов и принципов - значит, обречь ее на бесплодное и часто мучительное искание. Это глубоко понимал Соловьев, говоривший, что все лучшее в непосредственной практической жизни имеет цену лишь тогда, когда в нем таится безусловное содержание, а над ним стоит безусловная цель. Поэтому во всех своих философских и религиозных сочинениях и в особенности в своем великолепном "Оправдании Добра" он не только задушевным словом, горячей убежденностью и поэтическими образами будил мысль читателя, но и настойчиво направлял ее. Он находил, что убеждения и воззрения высшего порядка должны разрешать в жизни существенные вопросы ума об истинном смысле всего существующего, о значении и разуме явлений,- и вместе с тем удовлетворять и высшим требованиям воли, ставя для нее безусловную цель и определяя высшую норму ее деятельности. Таков он был и в серьезных беседах, невольно и вместе с тем неотразимо заставляя собеседников иметь "sursum corda!" {Горе имеем сердца! (лат.)} и хоть на время освобождаться от тины и грязи житейского болота и забывать о них. Я говорю о серьезных беседах, так как наряду с ними Соловьев был очень склонен к шуткам. Я не подмечал в нем злой иронии,- он оставлял ее, следуя совету Некрасова, "отжившим и нежившим" - но речь его блистала и пестрела тонким юмором, оригинальными сравнениями, неожиданной игрой слов. В ту область, куда легко и удобно может вторгнуться педантическая отвлеченность и самодовольная неудобопонимаемость,- одним словом, в область, про которую Вольтер сказал: "Quand celui qui écoute ne comprend pas et celui qui parle ne se comprend plus - c'est de la métaphysique" {Когда тот, кто слушает, не понимает, и тот, кто говорит, перестает себя понимать - это называется метафизикой (фр.).}, Соловьев вносил не только ясность и простоту, результат глубокого убеждения, но и освежающие свойства шутки и бодрящего смеха. Он сам любил смех и предавался ему, как ребенок, захлебываясь и радостно взвизгивая.
   Вообще шутливые стихи ему давались очень легко. Однажды, в половине девяностых годов, он стал говорить об увлечениях некоторых из тогдашних поэтов-символистов, выработавших себе впоследствии гораздо более серьезное отношение к своему несомненному таланту. Но тогда его сердила и вместе смешила составлявшая будто бы сущность символизма погоня за вычурностью языка и за сочинением новых темных словечек и немыслимых сочетаний. "Право,- сказал он,- не так трудно сочинять - именно сочинять - такие стихи. Идя сюда (обедать к Стасюлевичу), я, чтобы развлечься от усиленного труда, представил себя символистом и придумал следующие стихи". И он продекламировал с некоторыми незначительными изменениями и заливаясь смехом следующее:
  
   I
  
   Горизонты вертикальные
   В шоколадных небесах,
   Как мечты полузеркальные
   В лавро-вишневых лесах.
   Призрак льдины огнедышащей
   В ярком сумраке погас,
   И стоит меня не слышащий
   Гиацинтовый Пегас.
   Мандрагоры имманентные
   Зашуршали в камышах,
   А шершаво-декадентные
   Вирши в вянущих ушах.
  
   II
  
   На небесах горят паникадила,
        А снизу - тьма,
   Ходила ты к нему, иль не ходила?
       Скажи сама!
   Но не дразни гиену подозренья.
        Мышей тоски!
   Не то смотря, как леопарды мщенья
       Острят клыки!
   И не зови сову благоразумья
        Ты в эту ночь!
   Ослы терпенья и слоны раздумья
        Бежали прочь.
   Своей судьбы родила крокодила
        Ты здесь сама.
   Пусть в небесах горят паникадила,
        В могиле - тьма.
  
   Впечатлительный и болезненно-восприимчивый, он иногда вносил чувство личного раздражения в свои разногласия с людьми, основные воззрения которых на существенные вопросы и задачи жизни он разделял. Такова была его полемика с Б. Н. Чичериным по поводу "Оправдания добра", в которой он в одном из своих ответов Чичерину допустил крайне резкие выражения против почтенного мыслителя и общественного деятеля. Но, остыв, он умел раскаиваться и сознавать свою вину. Поэтому в заключительной своей статье в полемике с Чичериным он просил у него извинения в своих резкостях. И мне пришлось испытать эту сторону его характера. В статье "Нравственный облик Пушкина", помещенной в "Вестнике Европы" в октябре 1899 года, я коснулся тех, которые осуждают Пушкина за выход на поединок "и желали бы видеть его не мячиком предрассуждений, по-видимому, не представляя себе ясно последующей картины жизни человека, малодушно затыкающего себе уши среди возрастающего наглого презрения общества, вырваться из которого зависит не от него". К числу осуждавших прежде всего принадлежал и Соловьев в своей статье "Судьба Пушкина", напечатанной в "Вестнике Европы" в 1897 году... Он явным образом обиделся на меня за это место моей статьи и заявил Стасюлевичу, что этого он не оставит и пришлет для печати ответ мне. Затем, однако, он одумался и в письме к Стасюлевичу, указывая на наши добрые отношения, хотя и огрызаясь по моему адресу, он заявил, что отказывается от перенесения личных чувств и страстей в литературу. А месяц спустя поднес мне свои "Три разговора" и "Оправдание добра" с надписью: "Дорогому и сердечно уважаемому - искуснейшему вызывателю добрых теней".
   И личная жизнь, и наружность Соловьева были в высшей степени своеобразны. Над худым и, казалось, хрупким телом его, одетым бедно, скудно и часто не по сезону, выступала производившая неотразимое впечатление голова, с густыми прядями седеющих волос над высоким благородным лбом и удивительно красивыми темно-голубыми глазами, в которых отражались и глубина его души, и постоянная работа пытливой мысли. Нижняя часть лица его не имела одухотворенного вида, свойственного верхней, но она была скрыта под густыми усами и бородой. Он вел жизнь, лишенную всяких, даже самых скромных, удобств и какой-либо материальной обеспеченности. Физически слабый, не имея "ни кола, ни двора", он вынужден бывал греться, в прямом и переносном смысле, у чужого очага, часто нуждаясь в самом необходимом вследствие своей безграничной доброты, доверчивости и отношению к окружающей жизни с той голубиной кротостью, при которой его не могла бы оградить даже и змеиная мудрость. В последние годы он усиленно работал, не имея необходимого спокойствия и отдыха, при полном отсутствии разумной заботы о своем здоровье, растрачивая свои слабые силы, не думая о завтрашнем дне и не щадя себя. Яркий и согревающий свет своего ума он искупал беспощадным принесением себя в жертву. Но все-таки никто не ожидал, что он погаснет так скоро, так преждевременно, как раз перед наступлением той годины, когда его влиятельный и вещий голос мог бы зазвучать с особой силой и пользой, "как колокол на башне вечевой - во дни торжеств и бед народных". До самой своей смерти, в дружеских беседах за "круглым столом", он умел с особой живостью отзываться на все возникавшие общественные вопросы, иногда в необычной форме. В конце девяностых годов при министерстве юстиции была высочайше учреждена комиссия для пересмотра законоположений по судебной части под председательством статс-секретаря Муравьева. В ней, между прочим, без всякой видимой необходимости, был возбужден принципиальный вопрос о самом существовании суда присяжных, и на гостеприимно открытых страницах журнала министерства юстиции появились статьи против этой формы суда и о желательности замены присяжных коронными судьями. Вместе с тем и в разных других органах печати начался поход против присяжных, причем объявились добровольцы, заменившие старую кличку, данную присяжным еще Катковым,- "суд улицы",- более выразительной и резкой - "стадо баранов". Все это не могло не служить предметом грустного обмена мыслей за "круглым столом". Однажды, во время разговора об этом напрасном и легкомысленном колебании вошедшего в народное сознание судебного института, Соловьев что-то писал на клочке бумаги и затем со смехом передал этот клочок мне. На нем стояло:
  
   Вы - "стадо баранов" - печально!
   Но вот что гораздо больней:
   На "стадо баранов" нахально
   Набросилось стадо свиней.
  
   Как живой стоит он предо мною в день открытия в Мраморном дворце так называемой Пушкинской Академии, т. е. Разряда изящной словесности, образованного при Академии Наук в память великого поэта. Будучи избран одним из девяти первых почетных академиков, он произвел весьма своеобразное впечатление в своем старом, по-видимому, взятом на подержание, фраке и манишке, напоминавшей моды начала пятидесятых годов, но тотчас же приковал к себе общее внимание, заявив, что намерен внести в Разряд предложение о деятельных шагах Академии в ограждении свободы и прав русской мысли в области веры и науки. И в следующем заседании он сделал обстоятельный по этому предмету доклад, на основании которого, уже после его кончины, вследствие подробного письменного предложения К. К. Арсеньева, была образована под моим председательством комиссия, в состав которой вошли Арсеньев, Шахматов и Кондаков и труды которой,- к сожалению бесплодные непосредственно,- влились, как маленькая речка, в целое море материалов, ставших в 1905 году предметом обсуждения известной комиссии Кобеко для выработки Устава о печати.
   Таинственное и мистическое часто находило себе место в трудах Соловьева и еще больше в его рассказах. Достаточно вспомнить перевод им книги Подмора о телепатии и его предисловие к ней. Иногда, среди оживленного разговора о злобах дня, он вдруг замолкал, вперял перед собой во что-то невидимое неподвижный взор и становился глух ко всему окружающему. Его бледное лицо бледнело еще более, затем взор затуманивался, и он как бы выходил из-под власти какого-то видения, доступного ему одному и приковавшего к себе его напряженное внимание. Вероятно, в одну из таких минут он написал, за десять лет до русско-японской войны, свое горестно-зловещее стихотворение "Панмонголизм", предсказывая, в пророческом предвидении, своей родине то время, когда будут "желтым детям на забаву даны клочки ее знамен".
   Однажды, зимой 1899 года, я нашел его за обедом у Стасюлевича в особенно оживленном и веселом настроении. После обеда он предложил подвезти меня ко мне, на Невский, так как ехал сам на Пески. Перед отъездом я рассказал ему в "конспиративной комнате" (так называлась в квартире Стасюлевича комната, куда удалялись поговорить наедине) слышанный мной накануне довольно правдоподобный анекдот о комическом недоразумении между светской дамой, приехавшей на богомолье в бедный, но с весьма строгим "житием" братии монастырь, и отцом экономом из крестьян, которого она расспрашивает о составе монастырской трапезы и о том, какой же у них "десерт", и который понимает это слово совершенно своеобразно и для слуха светской дамы весьма неожиданно. Соловьев заливался смехом до слез, до боли, продолжая покатываться со смеху и сев на извозчика, так что тот несколько раз оглядывался на него. Когда мы подъехали к моей квартире, он сказал мне, что охотно зашел бы ко мне и выпил бы стакан красного вина. Оставив его на минуту, чтобы распорядиться о вине, я едва узнал, вернувшись в свой кабинет, в побледневшем человеке с тревожным и блуждающим взором недавнего радостного и шутливого Соловьева. "Что с вами, Владимир Сергеевич? Вы больны?" Он отрицательно покачал головой и закрыл глаза рукой. Принесли вино, но он резким движением отодвинул налитый стакан и, помолчав, вдруг спросил меня, верю ли я в реальное существование дьявола, и на мой отрицательный ответ сказал: "А для меня это существование несомненно: я его видел, как вижу вас..." - "Когда и где?" - "Да здесь, сейчас, и прежде несколько раз... Он говорил со мной..." - "У вас, Владимир Сергеевич, расстроены нервы:- это просто галлюцинации".- "Поверьте, что я умею отличать обман чувств от действительности. Сейчас это было мимолетно, но несколько времени назад я видел его совсем близко и говорил с ним. Возвращаясь из Гангэ на пароходе и встав рано утром, я сидел в своей каюте на постели, медлительно, задумываясь по временам, одевался и вдруг, почувствовав, что кто-то находится возле меня, оглянулся. На смятых подушках, поджав ноги, сидело серое лохматое существо и смотрело на меня желтыми колючими глазами. Я тотчас понял, кто это, и тоже стал смотреть на него в упор. "А ты знаешь, сказал я ему, что Христос воскрес?!" - "Христос-то воскрес,- отвечал он,- но тебя-то я оседлаю!",- и, вскочив мне на спину, сжал мою шею и придавил меня к полу. Задыхаясь в его объятиях и под ним, я стал творить заклинание Петра Могилы, и он стал слабеть, становиться легче, наконец, руки его разжались, и он свалился с меня... В ужасном состоянии я выбежал на палубу и упал в обморок... А теперь прощайте: поеду на Пески". Но обычное суеверие было ему чуждо. Мне вспоминается обед 13 мая 1900 г. Я несколько опоздал и застал всех собравшихся, на этот раз в необычном числе, а также хозяев - в некотором смущении. Оказалось, что престарелый поэт Алексей Михайлович Жемчужников, довольно редкий гость в Петербурге и стародавний сотрудник "Вестника Европы", приехавший обедать, ни за что не хотел остаться, так как за стол должно было сесть тринадцать. Наконец, его удалось уговорить и победить тем, что был поставлен четырнадцатый прибор, и на него шутя положена последняя книжка "Вестника Европы" в качестве четырнадцатого гостя. "Вам хорошо, господа,- сказал, усаживаясь наконец, Жемчужников: вы все моложе меня, а мне ведь скоро восемьдесят лет, и я все-таки люблю жизнь - и в особенности природу - и не хочу умирать. Тут поневоле станешь суеверен".- "Да ведь,- перебил его, весело смеясь, Соловьев,- обыкновенно умирает самый младший, а младший-то здесь я, так что вы не беспокойтесь: если тринадцать такое роковое число, то я отбуду повинность за вас". И действительно, через два с половиной месяца он, неожиданно для всех, отбыл эту повинность в подмосковном имении князя Трубецкого... Весной предшествующего года одна талантливая петербургская художница писала в своей мастерской его портрет. Все время сеансов он был чрезвычайно весел, шутил, заливался своим детским смехом и говорил, что, веруя в учение о сорокадневном пребывании души умершего на земле, думает, что на это время она облекается формой не человека, а какого-либо другого живого существа, например птицы. "Я буду, конечно, филином,- говорил он,- и стану своим видом и криком пугать людей, а вам обещаюсь, если моя душа вселится в птицу, прилететь об этом сказать". Он отказался немедленно взять подаренный ему художницей оконченный портрет, прося оставить его покуда в мастерской. В день, следовавший за его кончиной, художница приехала на несколько времени с дачи в Петербург и, ночуя в комнате, соседней с мастерской, услышала в последней ночью какой-то странный шум, а когда поутру вошла туда, то увидела, что порывом ветра раскрыто итальянское окно, и перед портретом Соловьева лежит, распростерши крылья, какая-то довольно крупная птица, влетевшая ночью и убившаяся, ударившись с разлета о раму портрета Соловьева.
   Разойдясь с "Русским вестником" и не имея возможности, по личным отношениям к Некрасову, сойтись с "Отечественными записками", Тургенев сделался постоянным сотрудником "Вестника Европы", на страницах которого появились все произведения последнего периода его литературной деятельности. Излишне перечислять их: достаточно сказать, что все, написанное после "Дыма", было напечатано в журнале Стасюлевича. В противоположность Гончарову, Тургенев не исправлял в корректуре то, что содержалось в тщательно им самим переписанной красивым четким почерком рукописи, лишь иногда предостерегая редактора от напечатания того или другого места последней. Так, я уже говорил, что он просил повременить печатанием одного из своих "Стихотворений в прозе" под названием "Порог", в котором в виде диалога между судьбой и молодой девушкой была изображена готовность последней смело переступить, во имя увлекающей ее идеи, роковой порог, за которым для нее прекращались не только личное счастье, но и самая жизнь. "Через этот порог,- писал он редактору,- вы можете споткнуться... особенно, если его пропустят, а потому лучше подождать". Мне удалось прочитать еще в корректуре "Песнь торжествующей любви", "Стихотворения в прозе" и "Клару Милич" и, так сказать, предвосхитить для себя то наслаждение, которое ожидало читателей "Вестника Европы" от чтения этих перлов тургеневского творчества, между которыми я лично ставлю выше всего по удивительному, точно высеченному в мраморе, языку "Песнь торжествующей любви".
   Тургенев в свои приезды в Петербург всегда был желанным и дорогим гостем за "круглым столом", за которым дольше, чем в обыкновенные дни, приходилось засиживаться, слушая неисчерпаемые в своем разнообразии и прекрасные по своей конструкции рассказы великого писателя. Я уже рассказал о нашей общей встрече в конце семидесятых годов в Париже и о беседе с Тургеневым, внезапно раскрывшей затаенную в душе его рану. В 1883 году Иван Сергеевич тяжко заболел. "Все утро провел я сегодня в Буживале у постели Тургенева,- писал мне 1 июля этого года Стасюлевич,- к которой он несомненно прикован надолго; конечно, я нравственно удовлетворен, что успел все-таки увидеть его после всех тревожных известий, но только тяжко видеть его распростертым, совсем без движения; - он более шепчет, чем говорит,- лицо желтое, исхудалое и такие же руки, а сам - по-прежнему - колосс! Сравнение с Прометеем напрашивается само собой, а роль коршуна выполняет подагра, которая, очевидно, пала на желудок; он не может ничего съесть, чтобы не испытать жестокой боли, и каждый вечер надо делать ему впрыскивания морфия, чтобы дать возможность заснуть. Он был очень тронут моим появлением, но я не давал ему говорить, а сам болтал без умолку; завтра опять поеду к нему с утра"...- "При моем нервном настроении,- писал он мне 19 августа того же года,- я с ужасом помышляю о моменте моей встречи с гробом Ивана Сергеевича в Эйдкунене, куда еду за ним послезавтра,- это будет невыносимо тяжело!"
   В. В. Стасов, снабдивший "Вестник Европы" рядом ценных исследований по истории искусства в России и обширными, чрезвычайно оригинальными статьями о русско-индейском эпосе, появлялся за "круглым столом" изредка и вовсе не производил, по крайней мере, на меня, впечатления сварливого и неугомонного спорщика, каким его рисовали литературные противники, давая ему шутливые прозвища. Я видел в нем всегда высоко и разносторонне образованного человека, с деликатностью чувства и добрыми порывами горячего сердца. Его неугомонный, до самой глубокой старости, ум работал непрерывно и приходил к самостоятельным выводам, которыми Стасов не хотел и не умел поступаться из желания не огорчать или быть приятным. Inde irae! {Отсюда гнев! (лат.).} Под его наружностью патриарха билось юношески отзывчивое сердце, чуткое ко всему даровитому и самобытному. Увлекающийся и подчас односторонний, он не умел скрывать своих мнений, а мнения эти постоянно были чужды уклончивой неопределенности. Это всегда был или восторг, или порицание, выраженное весьма неприкрашенным языком. Я сохранил о нем доброе воспоминание и скорблю, что при жизни он не был, по-видимому, достаточно оценен. Во всяком случае, если в деле развития русского искусства некоторые и пробовали умалить значение его заслуг в смысле побед над застоем и рутиной, то едва ли кто-нибудь решится утверждать, что он не был несомненно - употребляя выражение Бэкона - "трубой, зовущей на бой", а это так необходимо при нашем национальном и общественном квиетизме.
   У Стасова с Тургеневым бывали частые литературные споры, очень характерные для них обоих. Я не присутствовал при том из этих споров, на который любил ссылаться Тургенев, рассказывая, что однажды, когда в споре о великом поэте с шумливым и горячим Стасовым, относившимся одно время к Пушкину отрицательно, он, истощив все аргументы, наконец, замолчал, видя бесплодность прений, то Стасов торжествующе воскликнул: "А-а! замолчал! сдаешься! согласился со мной?" - "Я вскочил,- рассказывал Тургенев,- стал быстро и судорожно стараться открыть форточку в окне, а на вопрос, что я делаю, воскликнул: я хочу высунуться и крикнуть на улицу: "Идите сюда, берите меня, вяжите: я сошел с ума, я согласился в Владимиром Стасовым!" Очевидно, что в связи с рассказом Тургенева об этом споре находилось и напечатанное впоследствии самим Стасовым "стихотворение в прозе" Тургенева, на которое Владимир Васильевич нередко благодушно ссылался и сущность которого сводилась, сколько мне помнится, к следующему совету: спорь с человеком, который глупее тебя: можешь его чему-нибудь научить; спорь с человеком умнее тебя: можешь от него научиться; но не спорь с Владимиром Стасовым.
   С начала восьмидесятых годов постоянным членом "круглого стола" и деятельным сотрудником "Вестника Европы" сделался К. К. Арсеньев. Ему я посвящаю особые воспоминания отдельно от настоящих.
   За "круглым столом" бывали и люди, не принадлежавшие к сотрудникам журнала, но близкие ему по симпатиям и по деятельности своей, в которой находили себе выражение и применение те же нравственно-политические начала, которые проводились на страницах "Вестника Европы". Между ними первое и незаменимое место занимал покойный Виктор Антонович Арцимович, один из благороднейших деятелей по осуществлению в русской жизни отмены крепостного права, человек, умевший соединять глубокое уважение к закону с широкими взглядами на права и потребности народной жизни. Величавый в своей наружности, непреклонный в защите своих убеждений, умевший нежно проявлять доброту своего сердца и в то же время чуждый показной и иногда, в существе своем, жестокой сентиментальности - со свободной и твердой речью, в которой по временам вспыхивали то безобидный юмор, то горькая ирония, он был всегда желанным и всеми чтимым собеседником, и слово его, проникнутое глубоким житейским опытом и знанием людей, ярко освещало многие острые вопросы нашей исторической и бытовой жизни. Сюда, в этот кружок, приходил он отдыхать от лицезрения всяких условностей и компромиссов служебной жизни, на одной из верхних ступеней которой ему, в качестве старшего сенатора первого департамента сената, приходилось стоять. С горькой шутливостью делил он встречных на жизненном пути на "людей" и "людишек". Часто сталкиваясь с последними, ропща, негодуя и до конца своих многотрудных дней воюя с ними,- близоруко запертый в узкую область конкретных фактов, когда душа жаждала решения общих вопросов,- уязвляемый и обходимый по службе,- здесь он находил только тех, кого считал "людьми" и с кем, как с Кавелиным и мною, его связывала личная дружба.
   К последним принадлежал и Константин Карлович Грот, тоже иногда бывавший за обедами у Стасюлевича. Близкий в своем внутреннем мире к Арцимовичу, по внешней своей повадке и наружности он ни в чем не был похож на пылкого, крупного, громогласного Арцимовича. Очень худощавый, сдержанный, с размеренной речью и тщательно взвешенными словами, Грот тем не менее вносил в беседу тот же житейский опыт, те же богатые воспоминания светлого прошлого и затаенную скорбь по поводу крушения идеалов, во имя которых он страдал и сражался в шестидесятых годах. Оба они относились друг к другу, как, в ярком изображении Пушкина, пехота к коннице: "Волнуясь, конница летит,- пехота движется за нею - и тяжкой твердостью своею - ее стремление крепит". Взволнованное описание Арцимовичем какого-нибудь злоупотребления властью или мрачной по своему источнику меры Грот умел подкреплять спокойными юридико-политическими соображениями, которые с особой силой показывали, сколько правды и справедливого гнева заключается в увлечении старого телом, но молодого душой "человеколюбивого стража закона", как был назван в надписи на сенаторском надгробном венке Арцимович.
   Несколько раз среди обедающих появлялась привлекательная фигура моложавой старушки с умным и выразительным лицом, обрамленным по моде сороковых годов длинными кудрями с сильной проседью. Воплощенное физическое и нравственное изящество - вдова учителя и сослуживца хозяина дома Александра Васильевна Плетнева была живым напоминанием о старом ректоре Петербургского университета и друге Пушкина, последние страдальческие годы которого она озарила нежной любовью и самоотверженным уходом. Подобно Кавелину, она была русским человеком с головы до ног, и сквозь оболочку тонкого европейского воспитания это ясно выступало в ее слове и деле, в ее глубоко прочувствованных письмах и в ее отношениях к людям.
   При воспоминании об обеденных собраниях в "Вестнике Европы" проходят перед умственным взором еще некоторые из покойных постоянных участников застольных бесед: сосредоточенный, с веским словом, А. Н. Пыпин, многолетний "столп" журнала; увлекающийся, живой, начитанный и страстный спорщик - Е. И. Утин; блестящий, светски любезный, тонкий ценитель произведений литературы и искусства, разносторонний князь А. И. Урусов - и, наконец, глубокий и самобытный историк-художник, мой современник и товарищ по Университету В. О. Ключевский.
   Между иностранными гостями у "круглого стола" особенно памятными мне остались Шпильгаген и Меккензи Уоллес. Я не был никогда поклонником произведений первого из них с их деланностью, отсутствием житейской правды и переплетением книжного радикализма с весьма прозаическими идеалами. Но автор был человек очень интересный. Его рассказы блистали остроумием и тонкой наблюдательностью, совсем не напоминающими напыщенную и вязкую прозу его романов. Мне помнится, что он еще в 1879 году с точностью предсказывал теперешнее усиление социал-демократии в Германии и определительно указывал главные ее избирательные и боевые центры. Очень интересны были также его наблюдения над составом унтер-офицеров германской армии, в котором строжайшая дисциплина, доходящая до черствого бездушия, была, по его словам, неразрывно связана с социал-демократическими тенденциями крайнего характера. Иное впечатление, чем словоохотливый и пылкий Шпильгаген, производил сдержанный Меккензи Уоллес, больше слушавший, чем говоривший, всегда спокойный, осторожный и вдумчивый в выводах. Несмотря на то, что он уже проявил в своей замечательной книге глубокое знание России и развернул перед многими из своих русских читателей такие стороны жизни их родины, о которых они имели самое смутное, а иногда и превратное понятие, он продолжал учиться, вслушиваться и набирать в себя различные данные, как губка воду. Этому способствовало прекрасное знание и понимание им русского языка, которым он сам владел совершенно свободно. Однажды, когда перед началом восточной войны, за обедом зашла речь о тянувшемся уже несколько лет так называемом - по имени прокурора саратовской судебной палаты - Жихаревском деле о политической пропаганде в тридцати пяти губерниях, Уоллес не удовлетворился общими замечаниями присутствовавших, а пожелал проводить меня до дому, чтобы подробно познакомиться со всеми сторонами этого, как он выразился, микрокосмоса внутренней политической жизни России. Беседа наша, веденная дорогой, кончилась тем, что я пригласил его к себе, и мы просидели до двух часов ночи в обмене мнений и взглядов по поводу той пагубной близорукости, с которой в течение четырех лет велось и раздувалось это дело, по которому впоследствии из девятисот девяноста шести привлеченных к следствию перед сенатом предстало только сто девяносто три. Появление Меккензи Уоллеса за "круглым столом" было связано с одним довольно комическим эпизодом. Однажды в числе случайных гостей был один провинциальный профессор, по-видимому, несколько поспешный в своих суждениях. При разговоре о долголетии английских авторов сравнительно с безвременной кончиной русских, он высказал удивление тому, что Теккерей не только начал писать в очень поздние годы жизни, но и обратился к писательству без всякой подготовки, непосредственно вслед за занятием фотографией. "Теккерей фотографом никогда не был",- скромно заметил Меккензи Уоллес...- "Нет, извините, был!" - решительно возразил приезжий, повторив настойчиво то же утверждение в ответ и на мое замечание, что первый роман Теккерея "Ярмарка тщеславия" появился за несколько лет до изобретения фотографии, когда светопись ограничивалась лишь так называемым дагерротипом. "Теккерей,- заявил еще кто-то из присутствующих,- был секретарем вице-короля Индии, но фотографом никогда не был и быть им не мог".- "Ну вот,- решительно воскликнул спорщик,- как можно это говорить, когда я сам читал об этом статью в "Deutsche Rundschau" {"Немецком обозрении" (нем.).}, где именно это сказано, т. е. не то, чтобы читал, а видел ее заглавие. Ведь там прямо так и напечатано: "Tackeray als Photograph"! {"Теккерей как фотограф" (нем.).}" Вежливый англичанин стыдливо потупился, а между всеми остальными "тихий ангел пролетел"...
   Пора, однако, окончить эту вереницу воспоминаний, хотя и длинных, но далеко не полных. Став с 1876 года одним из заседателей "круглого стола", я сделался с 1880 года сотрудником "Вестника Европы", поместив в нем "Спорный вопрос судоустройства", и увидел затем на его страницах мои исследования о докторе Гаазе, о Д. А. Ровинском и И. Ф. Горбунове, речь о нравственном облике Пушкина, произнесенную в юбилейном заседании Академии Наук, статьи о Владимире Соловьеве и о князе Черкасском, ряд критических и библиографических заметок (об "Этике" Спинозы, о книге киевского профессора Гилярова "Предсмертные мысли XIX века во Франции" и др. ) и опыт программы борьбы с народным пьянством. Пришлось оживленно поработать в свое время и в "Порядке", поместив в нем много мелких заметок, некрологов (между прочим "У гроба Ф. М. Достоевского"), юридических обозрений ("Судебные уставы на страницах Свода законов", "Судебная реформа и практика" и др.) и две передовые статьи по поводу кончины и погребения царя-освободителя. С благодарным чувством вспоминаю я, как тепло отнеслись семь лет назад мои "совопросники" и собеседники по "круглому столу" к исполнившемуся сорокалетию моей служебной деятельности, когда мне неожиданно пришлось почувствовать себя по отношению к ним в положении подсудимого, признающего свою вину и лишь мечтающего о снисхождении со стороны присяжных и которому последние, к немалому для него конфузу выносят оправдательный приговор. Воспоминания о моей судебной службе - как это ни странно - тесно связаны с дружеским кругом, который в былые годы сходился за "круглым столом". Эта служба шла, выражаясь словами Пушкина, "горестно и трудно", и тот ее период, когда я, вопреки некоторым неосновательным надеждам, действовал в твердом сознании, что русский судья, призванный применять Судебные уставы по их точному смыслу, обязан быть нелицемерным слугой, но не прислужником правосудия, бросал свою тень на все последующие долгие годы, ставя меня в положение лишь терпимого, но отчужденного судебного деятеля, которому решались предлагать сложить с себя судейское звание и которого подвергали разным видам служебных аварий - нравственных и даже материальных - до лишения преподавательской кафедры и назначения членом комиссии для разбора старых архивных дел включительно. Ныне я этому могу только радоваться, имея возможность оглянуться назад, не краснея и не стыдясь моего прошлого. Но бывали тяжелые дни и часы, когда в отмежеванной мне области деятельности я чувствовал себя одиноким, окруженным торжествующим противодействием, явным недоброжелательством и тайным злоречием. Но и тогда, в течение почти тридцати лет, садясь за гостеприимный "круглый стол", я чувствовал себя в области идей и начал другого, высшего порядка: мне дышалось легче и свободней, и бодрость снова развертывала свои крылья в моей душе. И теперь, когда перед моим мысленным взором проходят образы людей, встречавшихся за этим столом, я не могу не быть признательным им за то "ambiente" {Окружение, обстановка (ит.).}, за ту нравственную атмосферу, в которой провел я с ними и благодаря им многие часы. Сколько из них уже ушло в "Элизиум теней"! Я вижу благородные седины Арцимовича и из уст его слышу заветы истинной государственной мудрости; я слышу заразительный смех и страстное слово Кавелина; передо мной встает Спасович с непокорным, ярким словом, в которое облечено глубокое содержание; я не могу забыть рассказов Тургенева; мне кажется, что еще и теперь сидит против меня мой старый добрый друг Иван Александрович Гончаров и что, вперив проникновенный взор куда-то вдаль, задумался Владимир Сергеевич Соловьев. Моя признательность идет дальше. В течение довольно долгих и трудных лет приходилось работать на своем поприще среди враждебного настроения, не чувствуя и не видя около себя почти никакой поддержки. Как часто тут наступают минуты усталости и смертного греха уныния и подкрадывается к человеку услужливый компромисс со своими обманчиво успокоительными нашептываниями об уступках! Как легко ему поддаться и незаметно для себя пойти по наклонной плоскости до той поры, когда придется услышать роковое: "Да воспляшет Исакий с нами!" В такие минуты я искал опоры не только в императиве собственного сознания, но нередко и в представлении о кружке сидящих за "круглым столом". Вокруг него до последних лет все больше и больше сгущалась тьма; когда-то кусок небольшого, но цельного материка, он становился островком, затерянным среди безбрежного моря пошлости, лицемерия и самохвальства. Однако вступить на этот островок, причалить к нему было хотя и отрадно, но не легко. Это надо было заслужить. И для меня, столь часто чувствовавшего себя чужим в области своей прямой деятельности и своим в этом кружке, он был своего рода нравственным ареопагом. Мысль о нем не могла не убивать соблазнов компромисса. "А что скажет на это Кавелин! Как пожму я его честную и неуступчивую руку? Какая грусть промелькнет в глубоких глазах Арцимовича, и какая улыбка сдержанного сожаления встретит меня на лице Михаила Матвеевича!" Вот за эту нравственную поддержку, столь важную для того, "чтоб человек не баловался", как сказал Некрасов, я на восьмом десятке своей жизни не могу не сказать спасибо...
  

Комментарии

  
   Мемуарный очерк появился в газете "Московский еженедельник" за 1908 год (NoNo 48, 50), частями печатался в год смерти М. М. Стасюлевича в 1911 г., а полностью вошел в т. 2 Пятитомника, затем включен в т. 7 Собрания сочинений.
  
   ...кто был близок к хозяину.- M. M. Стасюлевич свыше 40 лет (1866-1908) бессменно стоял во главе редакции крупнейшего и популярнейшего литературно-политического научного журнала "Вестник Европы" (закрыт в 1918 г.). В 1913-1918 гг. редактировал Д. Н. Овсянико-Куликовский.
  
   ...заседал Пыпин.- Для его характеристики употреблен текст Евангелия от Матфея.
  
   ...портреты умерших "сотрудников жизни" - из письма Стасюлевича - Кони 9 (22). VIII. 1900 г. - в связи с безвременной кончиною Владимира Соловьева (Собр. соч., т. 7, с. 472).
  
   ...отдался кабинетному труду редактора.- В 1861 г. несколько либеральных столичных профессоров, возмущенных действиями правительства, ограничивающими высшее образование,- Стасюлевич, двоюродный брат Чернышевского Пыпин, Кавелин, Спасович, Утин - вышли из университета; они и положили начало будущему знаменитому журналу, на котором за полвека его деятельности, направленной на воспитание в обществе либерально-освободительных и просвещенческих идей, воспиталось несколько поколений граждански мыслящих и действующих людей России.
  
   Вместо гуманизма... стал насаждаться... псевдоклассицизм.- Система народного образования и воспитания "по Пирогову" не устраивала реакционные круги, и в первой половине 70-х гг. министром народного просвещения Д. Толстым введена в гимназиях "классическая" система обучения, с усиленным изучением "мертвых" языков; сия реформа российского среднего образования имела задачу "уберечь" молодежь от вовлечения в освободительную борьбу и сыграла зловещую роль тормоза в развитии общества на целые десятилетия.
  
   "...ohne Hast, ohne Rast" - ставшее поговоркой изречение из И. Гете ("Кроткие Ксении", 1831-1832). "Вестник Европы" неустанно вел борьбу с этой политикой, получая предостережения от цензоров.
  
   Компрачикосы - "торгующие детьми" (исп.), из романа В. Гюго "Человек, который смеется" (1869).
  
   ...стихи Щербины - эпиграмма "Мы" (1860).
  
   ...мечты Стасюлевича.- Газета "Порядок" просуществовала только год и была придушена властями. Начиналось царствование предпоследнего царя. 3(15).III.1881 г. в "Порядке" появилась статья Кони (без подписи): "Пред нами скорбный флаг веет над дворцом"... В ней либеральные иллюзии сказались с особенной отчетливостью, подавляя не менее сильные надежды на демократические институты в стране.
  
   ...кто решался "сметь свое суждение иметь".- А. С. Грибоедов "Горе от ума" (1822-1824).
  
   ...упрек по поводу... сотрудничества.- Кони сотрудничал в журнале с 1880 года, в газете - весь срок жизни "Порядка".
  
   ...стоит No 184...- Переписка (89 посланий) отражена в книге "M. M. Стасюлевич и его современники...", т. IV.
  
   "вот мчится тройка удалая" - фрагмент из стихотворения Ф. Глинки "Сон русского на чужбине" (1825), положенного на музыку И. Рупиным и Э. Направником.
  
   ..."как гости жадные за нищенским столом".- А. С. Пушкин "Когда за городом задумчив я хожу" (1836).
  
   ...подобно Тютчеву.- Имеется в виду знаменитое "...в Россию можно только верить" (1866).
  
   ...история с башкирскими землями случилась в 1880 г. и стала нарицательной на десятилетия как образец беззастенчивого хищения в условиях ускоренного развития капитализма.
  
   ..."за каплю крови, общую с народом".- Н. А. Некрасов "Умр

Другие авторы
  • Гиппиус Василий Васильевич
  • Дуроп Александр Христианович
  • Селиванов Илья Васильевич
  • Яковенко Валентин Иванович
  • Фофанов Константин Михайлович
  • Мейхью Август
  • Щепкина Александра Владимировна
  • Мещерский Александр Васильевич
  • Слепцов Василий Алексеевич
  • Меньшиков, П. Н.
  • Другие произведения
  • Тургенев Александр Иванович - (Переписка А. И. Тургенева и Я. Н. Толстого)
  • Арцыбашев Михаил Петрович - Сказка старого прокурора
  • Огнев Николай - Евразия
  • Лесков Николай Семенович - Герои Отечественной войны по гр. Л. Н. Толстому
  • Аксаков Константин Сергеевич - А. С. Курилов. Константин и Иван Аксаковы
  • Миклухо-Маклай Николай Николаевич - Полное впадение sulcus Rolandi в fissura Sylvii в мозгу некоторых австралийских аборигенов
  • Лесков Николай Семенович - К. П. Богаевская. Н. С. Лесков о Достоевском
  • Зорич А. - Эпизод
  • Козлов Петр Кузьмич - Тибетский далай-лама
  • Лейкин Николай Александрович - После спектакля
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 365 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа