В. Г. Короленко. Собрание сочинений в десяти томах
Том девятый. Публицистика
М., ГИХЛ, 1955
Подготовка текста и примечания С. В. Короленко
Соня Мармеладова на лекции г-жи Лухмановой
Новые возражатели
Морской штаб "на мирном положении"
Единство кабинета или тайны министерства внутренних дел
Возвращение генерала Куропаткина
Заботы доброго пастыря о грешной пастве
Генерал Думбадзе, ялтинский генерал-губернатор
О латинской благонадежности
Из записок Павла Андреевича Тентетникова
СОНЯ МАРМЕЛАДОВА НА ЛЕКЦИИ Г-ЖИ ЛУХМАНОВОЙ
Этот маленький эпизод имел место совсем недавно. Имя г-жи Лухмановой пользуется довольно широкой известностью. В последнее время эта писательница, не довольствуясь пером, обратилась также, к устному воздействию на общество: она объезжает разные города нашего обширного отечества и читает лекции о воспитании, о семье, о положении женщины, о нравственности... кажется, даже особенно о нравственности в разных областях нашей жизни. Мы лично не имели удовольствия слышать ни одной из этих лекций и потому не имеем об них собственного мнения. То, что писали по этому поводу провинциальные газеты, было по большей части весьма неодобрительно. Дело, однако, не в оценке лекций г-жи Лухмановой по существу, и потому отзывы газет оставляем на их совести. Факт состоит в том, что известная в литературе г-жа Лухманова, трактуя о разных проявлениях нравственности и безнравственности, добродетели и порока, коснулась, между прочим, и проституции.
Газеты говорят, что, рассматривая этот вопрос с высоты женских и семейных добродетелей, г-жа Лухманова была очень строга к бедным Магдалинам. Читатели помнят, быть может, некоторые черты из воспоминаний о Глебе Ивановиче Успенском, имеющие прямое отношение к данному вопросу. Покойный писатель с большим негодованием говорил о том, что он называл "бездушием добродетельных женщин" по отношению к своим несчастным сестрам. Там, где происходит какая бы то ни было купля-продажа, всегда логически неизбежны две стороны: продающая и покупающая. И, значит, вина тоже двусторонняя, даже с точки зрения самой рафинированной добродетели. Но при этом всегда есть люди, готовые склонить чашку весов не в пользу более слабой и более несчастной стороны. Несмотря на то, что одни часто (ох, как часто) вынуждены продавать свое тело тяжкими условиями жизни, а другие хотят покупать его для так называемого "наслаждения", ходячая мораль распределяет свое суждение, как подобает ходячей морали - в сторону наименьшего сопротивления. И оттого заведомые "покупатели" свободно остаются в добродетельной среде и приходят слушать лекцию г-жи Лухмановой под руку с добродетельными женщинами, а заведомые "продавщицы" ютятся в своих "вертепах", иной раз даже не зная, какие громы летят на их головы с высоты иных кафедр, на которых лекторы или лектрисы трактуют вопросы нравственности и морали...
Если верить газетным отчетам, г-жа Лухманова стала как раз на ту точку зрения, которая Успенского приводила в такое негодование. Идеализировать мир падших женщин (как это сделал, например, Гаршин в своей повести "Надежда Николаевна") нет никакой надобности. Да, это мир порока, гибели, разврата, разложения человеческой личности, быстро и страшно извращающий женскую душу. Однако - какова связь между этим разложением личности и самым явлением? Где тут причина и где следствие? Потому ли женщина попадает в эти ужасные условия, что она лично, по натуре, роковым и прирожденным образом склонна к пороку, или она становится порочна вследствие условий воспитания, нищеты, невежества, наконец, нередко, быть может, и прямо под давлением бремени, тяжкого и неудобоносимого, наложенного жизнью на слабые плечи?..
Газеты говорят, что г-жа Лухманова очень решительно и очень непреклонно стала на первую точку зрения, и с высоты кафедры, занятой женщиной-писательницей и моралисткой, сыпались громы осуждения на головы "несчастных". "Добродетельная дама,- читаем мы, например, в "Волыни", откуда я заимствую эти фактические сведения {"Волынь", 22 мая, No 41.},- уверяла аудиторию, что проституция - продукт женской (личной?) испорченности, а проституток называла "тварями", "животными" и тому подобными милыми словечками..." В евангельском рассказе о суде Христа над блудницей, к сожалению, не говорится ничего о том, были ли в толпе, окружавшей Христа, также и женщины. Во всяком случае не было ни одной г-жи Лухмановой, иначе едва ли предложенье Христа "первому бросить камень" осталось бы без соответствующего отклика...
Итак, г-жа Лухманова решительно осудила "тварей" и "животных", вероятно к большому удовлетворению добродетельных слушательниц и даже "слушателей"... Была, однако, среди слушательниц почтенной лекторши одна, которая не только не согласилась с ее выводом, но и позволила себе прислать печатное "возражение".
Это была... Соня Мармеладова из романа Достоевского. "На другой день после лекции,- читаем мы в "Волыни",- в редакции местной газеты было получено письмо следующего содержания:
"Облегчая свое сердце, переполненное горечью несправедливых укоров по адресу нас, несчастных женщин, попрошу выслушать мою исповедь - защиту от того клейма, которое публично в своей лекции г-жа Лухманова накладывает, без разбора, на всех женщин, не устоявших в борьбе за свою жизнь и брошенных судьбой в проституцию, или иначе, принужденных продавать свое тело.
Судьба моя не сложна, и я могу рассказать ее вкратце. Я дочь слесаря, работавшего в одной из мастерских Харькова за 80 коп. в сутки. Я была старшею в семье, а после меня два брата и две сестры. Мать умерла, когда мне было 13 лет; после этого отец отправился в Севастополь, в надежде получить более выгодный заработок, и вот уже 6 лет, как о нем нет никаких вестей; умер ли он, или жив - не знаю. Эти шесть лет я выстрадала: голод, холод и самую отчаянную нужду. Чтобы не умерли с голоду мои сестренки и братья, еще малые, я поступила на табачную фабрику, где мне за день работы с 6 часов утра до 6 вечера, платят 25 коп., и я в месяц зарабатывала до 7 рублей, если нет только праздников, и эти деньги покрывали наши нужды. Но пять человек, которым надо одеться, кормиться и жить под крышей, в какой-либо конуре, как ни ухитрялись, как ни старались привыкнуть меньше есть, штопать дыры и прорехи и греться, где только возможно,- не могли долго вынести. Я, видя и слыша плач своих братишек, билась во всю мочь, напрягая свои силенки. Придя с фабрики, носила соседям воду из колодца за 50 коп. в месяц, мыла белье, если попадалась такая работа, но изнемогла совсем. По совету добрых, участливых людей ходила в разные харьковские общества помощи нуждающимся. Просила какого-нибудь места, как немного грамотная, служить хотела, но везде неудача: то обещали, то жалели, что нет у меня аттестата и т. п., а нужда добивала жизнь моих бедных сестер и братьев. Что делать? Я теряла голову. Надежд никаких. Читала я когда-то, еще в школе, что блажен тот человек, который жизнь свою отдаст за ближнего или друга своего..."
И вот дальше... обыкновенная история, с которой читатель знаком давно в изображении Сони Мармеладовой... "Ибо,- позволю себе привести слова старого пропойцы Мармеладова,- обращусь к вам (добродетельные моралистки) с вопросом приватным: много ли может, по-вашему, бедная, но честная девица честным трудом заработать?.. 25 копеек в день, сударыня, не заработает, если честна и не имеет особых талантов, да и то рук не покладая работавши... А тут ребятишки голодные"... "А тут уж Дарья Францовна, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась..." И вот, "этак часу в шестом, Сонечка встала, надела бурнусик и с квартиры отправилась, а в девятом часу и назад пришла... Ни словечка при этом не вымолвила, а взяла только большой драдедамовый платок, накрыла им совсем голову и лицо и легла на кровать лицом к стене и только плечики да тело все вздрагивают..." После чего, как известно, один добродетельный человек в амбицию вломился: "Как, дескать, я с такой в одной квартире буду жить..."
Это, впрочем, все в романе. Та Соня Мармеладова, которая позволила себе прислать "возражение" на лекцию известной моралистки г-жи Лухмановой, не умеет, очевидно, описывать так ярко, как Достоевский, и потому в ее письме сказано только, что она "вышла на улицу и отдалась первому прохожему, но утерла слезы братьям и сестрам. И с той поры,- продолжает она свою исповедь,- уже третий год, с восьми часов, придя с фабрики, которой я все-таки держусь, иду на улицу, в город. Один брат поступил в учение к сапожнику, другой дома, а две сестры одеты, по воскресеньям идут в воскресную школу, а в будни у печки стряпают и моют белье..."
Конец этой истории, как видите, значительно отличается от того, какой Достоевский придумал для своей Сони. Последняя, как известно, встречается с Раскольниковым, и перед ними мелькает впереди свет искупления, оправдания и новой жизни. Очевидно, даже "мучительный талант" Достоевского почувствовал потребность смягчить ужас действительной жизни. И хотя в этом есть несомненная художественная правда, но действительная жизнь в подавляющем большинстве случаев остается чужда этому снисходительному смягчению. "Имя и фамилия несчастной девушки,- сказано в "Волыни",- приведены были полностью. Навели справки: автор письма действительно служит на фабрике и содержит "на свои средства" целую семью..." Таким образом, перед нами своеобразное смешение, повидимому, совершенно несходных элементов: порок и грязь бьются у самого порога семьи. И сколько нужно нравственной силы, чтобы не дать грязному потоку хлынуть за этот порог, где "брат учится ремеслу, а сестры работают у печки и читают книжки, готовясь к воскресной школе". И сколько таких девушек, которым никто не протянет руку помощи, никто не поможет избавиться от этого тяжкого бремени...
Свое письмо эта Соня Мармеладова действительной жизни заключает пожеланием, чтобы, вместо огульного осуждения, строгие моралистки, вроде г-жи Лухмановой, принимали в соображение еще многое другое, кроме испорченности этих "тварей".
И нам кажется, что эта дерзкая возражательница права. Мы знали до сих пор о скорбно негодующем заступничестве Успенских, Достоевских, Толстых... Мы со слезами на глазах читали рассказ Достоевского о том вечере, когда Соня Мармеладова лежала, завернувшись с головой в драдедамовый платок, и как при этом вздрагивали ее плечики. И никто, даже Катков, даже кн. Мещерский не смели восставать против Сони Мармеладовой в романе и против того чувства, которое автор будил этим изображением в читателе. Теперь Соня Мармеладова из действительной жизни просит примерить к ней, к ее собственному положению эти наши чувства и эти вычитанные взгляды... И мы полагаем, что на это она имеет право и что вообще в этой своеобразной полемике неожиданная возражательница более права, чем г-жа Лухманова со всею своею "строгою моралью", направленной, к сожалению, столь явно "в сторону наименьшего сопротивления"...
Июнь 1904 г.
Справка из журнального архива
Небольшой эпизод, рассказанный в предыдущей заметке, невольно вызывает один вопрос, связанный с некоторыми характерными особенностями нашей современности... Ведь вот эта бедная девушка не только пошла на лекцию, в которой трактовался предмет, так трагически касавшийся ее собственной жизни, не только заплатила за вход и внимательно выслушала все горькие для нее сентенции лекторши, но еще у нее явилось побуждение ответить, возразить, подать голос из глубины своего падения на интеллектуальные высоты, где образованные господа и дамы вели разговор о добродетели и пороке. И она прибегла к помощи местной газеты. Если даже допустить, что она не сама написала это "письмо в редакцию" (хотя... отчего же и нет?), если даже ей составил кто-нибудь письмо совершенно так же, как добрые люди пишут "письма из деревни", переводя на грамотный язык горькие излияния женского сердца,- то ведь и в этом случае нужно немало собственной инициативы и желания отозваться на обсуждаемый вопрос, чтобы мужественно отослать в редакцию эту автобиографию, не скрыв даже своей фамилии...
Явление, несомненно, новое, и возражение довольно неожиданное. И вот, вопрос состоит именно в том,- почему это так ново и так редко?
Правда, в "возраженьях" и "опроверженьях", как и в литературных процессах, пресса наша не только не чувствует недостатка, но, пожалуй, терпит от некоторого их излишества. "Россия такая чудная страна,- писал когда-то еще Гоголь,- что если скажешь что-нибудь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессора от Риги до Камчатки непременно примут на свой счет..." И действительно - возражают, опровергают, обижаются, тащат в суд у нас часто и охотно. Возражают господа исправники, пристава, акцизные, священники, учителя, возражают за себя лично и от лица сословий, классов, должностей, мундиров... Но среди этих возражений и опровержений наблюдатель русской жизни не встречает ничего, или почти ничего, исходящего от так называемых "низших сословий"...
А между тем,- почему бы?.. Правда, когда-то в старину люди этих "низших сословий" назывались прямо "подлыми". "Людей подлого звания не убить и не увечить",- этого было тогда достаточно для тогдашнего чувства справедливости: разумеется, об оскорблении чести человека, который уже с рождения признавался "подлым", не могло быть и речи. Старинные законы считали "бесчестье" (нынешнюю клевету, брань и диффамацию) наказуемым прямо пропорционально окладу жалованья, получаемого обиженным. Человек, не имевший благородного званья и не получавший жалованья, тем самым ставился вне действия этого закона.
Великая освободительная реформа уничтожила "подлое звание", и с тех пор законы пишутся для всех одинаково. В том числе, разумеется, и законы о клевете в печати, злословии, брани и пресловутой диффамации.
Но одно дело - существование закона, другое - фактическое его применение. До сих пор еще пережитки старины, воспоминания о "благородстве" одних и безнадёжной "подлости" других живы в наших нравах и отражаются даже в печати, которая призвана бороться и вытравлять из жизни эти действительно подлые пережитки... Когда-то, непосредственно после реформы, покойный Фет "наполнял страницы "Русского вестника" "злословьем и бранью" по адресу своего бывшего крепостного, а в то время уже вольного и "равноправного" человека, Семена. Каждый шаг этого злополучного субъекта заносился в дневник помещика-литератора и затем обсуждался печатно самым беспощадным и язвительным образом. И я уверен, что если бы современный юрист просмотрел эти писания Фета, то нашел бы в них материал для беспроигрышного процесса "по жалобе бывшего крепостного крестьянина Семена на отставного гвардии корнета Афанасья Шеншина в клевете и оскорблении в печати..."
Но, разумеется, "наглость" этого безнравственного Семена до такой ужасной степени не доходила. И даже лет тридцать спустя тот же самый Фет самым беспечным образом обвинил жителей целой деревни (с точнейшими указаниями) в том, что они воры, разбойники и поджигатели. "Неужели и этим поджигателям,- спрашивал он в "Московских ведомостях",- тоже выдадут казенную ссуду?.." Обвинение было опровергнуто по пунктам, но не самыми обиженными, а земским начальником... И никому опять не приходило в голову, что эта легкомысленная клевета могла бы при другом объекте повлечь за собою несколько месяцев тюремного заключения для автора. Просмотрите еще теперь с этой точки зрения страницы любой газеты, и вы увидите, как она осторожна по отношению ко всем сословиям, кроме "низших". Что же говорить, например, о "Гражданине", чуть не каждый номер которого содержит очень точно квалифицируемую "клевету" или хоть "злословье и брань" по адресу меньшего брата с самыми определенными нередко указаниями.
И это, конечно, имеет свои глубокие причины. Одна из них - разобщенность печати и массы. Для фетовского Семена, для обличенных им "поджигателей", для жителей той или другой деревни, относительно которой "пишут князю Мещерскому" многочисленные его сотрудники из господ земских начальников, печать есть что-то отвлеченное, далекое, почти фантастическое, и оскорбление в печати, если они и узнают об нем, не будит никаких рефлексов... А это в свою очередь отражается на приемах печати...
В нашем архиве есть один очень характерный эпизод из этой области и относится он не к "Гражданину" или "Московским ведомостям", а к либеральной провинциальной газете. Было это года три назад, в Самаре. В то время в "Самарской газете" писал фельетоны некто г. Б. (так начинался его псевдоним), человек, повидимому, очень развязный. За отсутствием ли материала, или теснимый "опроверженьями" и "возраженьями" со стороны культурных обывателей, фельетонист направил стрелы своего остроумия "в сторону наименьшего сопротивления" и избрал предметом своей сатиры рабочего, да еще татарина, Мухаметзяна Ахметзянова. Татарин этот служил на городском элеваторе и по воскресеньям обучался русской грамоте в воскресной школе. В то время, о котором идет речь, общество взаимного вспомоществования ремесленников, открывшее воскресную школу, разослало своим членам извещение о возобновлении занятий с 15 октября, причем, называя их на печатных бланках "Милостивый государь", сообщало о дне обычного в таких случаях молебствия. Татарин Мухаметзян Ахметзянов тоже получил это приглашение.
Откуда фельетонист узнал об этом, сказать не можем, но только самый факт, что рабочий назван "милостивым государем",- а татарин получил приглашение на молебствие,- показался господину Б. необычайно "смешным", и он подверг его некоторой "обработке". Сообщив предварительно, что Ахметзянов слыл будто бы под кличкою "немца", фельетонист нарисовал затем целую картину прихода почтальона на элеватор и чтения самого письма, причем обращение "Милостивый государь" вызвало, будто бы, общий хохот среди рабочих, а сам "немец" вел себя совершенным паяцем и дураком. "Скорчив пресерьезную мину и ударяя себя перстом в грудь, он слог за слогом, медленно и торжественно произнес: "Мы-ло-сты-вой государь!" - после чего повернулся к присутствующим спиной, руки в боки и важно так удалился..."
Написав все это, фельетонист совершенно спокойно перенес свое остроумие на другие предметы, в полной уверенности, что осмеянный им татарин, как существо безгласное и безличное, или совершенно не узнает о фельетоне, или, если узнает, то останется нечувствительным к этому вороху коротеньких строчек, проникнутых беспредметной смешливостью по адресу живого человека. Оказалось, однако, что газета не только попала на элеватор, но была там прочитана со вниманием и дня через два редакция (тогдашняя) была неприятно удивлена, получив с элеватора "возражение" за подписью Мухаметзяна Ахметзянова, написанное с большим достоинством и тактом.
"Я действительно (писал этот скромный человек) состою учеником воскресной школы, открытой самарским обществом взаимопомощи ремесленников, и получил от правления общества письмо. Но при этом никаких нелепых телодвижений я не совершал, равно как ничьего хохота при чтении письма не раздавалось... письмо мне читал заведующий элеватором, и других служащих при этом не было.
Точно так же "немцем" (или, как остроумно выражается автор фельетона, "нимса") никто меня не называл. Сам я тоже не называл себя "нимса", ибо ничего позорного (можно бы прибавить и смешного) в том, что я татарин по рождению, не вижу... Я очень благодарен правлению названного общества за то, что оно дает мне возможность учиться по-русски, равно как доволен и тем, что оно, обращаясь ко мне, маленькому человеку, употребило выражение "Милостивый государь", а потому не придал никакого значения тому обстоятельству, что правление пригласило меня, природного мусульманина, "на молебен", тем более что, во-первых, это меня ни к чему не обязывало, а во-вторых, произошло это, вероятно, потому, что правление, рассылая извещения всем ученикам школы, не сочло нужным посылать мне таковое в особливой редакции...."
Таким образом, читатели газеты узнали, что вся эта сцена с гоготаньем и кривляньем, в которой рисовалась какая-то полудикая толпа рабочих, а Мухаметзян Ахметзянов изображался полуобезьяной, явилась плодом вдохновения фельетониста. Правда, на этот раз уже несомненно, что письмо писал не сам Ахметзянов, только еще "обучавшийся русскому языку в воскресной школе". Кто бы, однако, ни составлял письмо - товарищ рабочий, знакомый студент или заведующий элеватором,- несомненно все-таки, что на этот раз газета получила урок элементарного такта и даже либерализма и что урок этот исходил из рабочей среды, оскорбленной печатным отзывом.
Итак,- "падшая" девушка в Харькове напоминает об элементарной гуманности просвещенной лектрисе; рабочий из самарского элеватора читает лекцию терпимости и такта либеральной газете. Нет сомненья, что эти два случая можно бы дополнить и другими иллюстрациями, хотя все-таки их еще слишком мало. Тем не менее, мы считаем их внутреннее значение гораздо более важным, чем их количество, которое, несомненно, будет расти. До сих пор печать разговаривала о народе так, как говорят о нем между собою просвещенные люди, не принимающие во внимание "людей", стоящих за стульями. Теперь есть уже признаки, что это должно измениться. Книга, газета, даже журнал уже проникают в широкие массы, и нет сомнения, что мы накануне некоторых, быть может даже очень существенных, "поправок" и "возражений" из этой до сих пор для нас безличной и часто безразличной массы. А если это так, то нам придется и самим идти навстречу этим "поправкам". И несомненно также, что это будет в интересах человечности и правды, а стало быть, и в интересах самой печати...
И значит,- новым возражателям, как их ни мало еще,- привет!
1904
МОРСКОЙ ШТАБ "НА МИРНОМ ПОЛОЖЕНИИ"
Н. А. Демчинский в "Слове" рисует жанровую картинку, которая от наших тревожных дней после Порт-Артура, Ляояна, Мукдена и Цусимы, переносит воображение к добрым старым временам дореформенной обломовщины. Вы, конечно, помните: "Можно было пройти по всему дому насквозь и не встретить живой души..." И далее: "Это был какой-то всепоглощающий, ничем не победимый сон, истинное подобие смерти..." Это из гончаровского "Обломова" {Полное собрание сочинений Гончарова, 1899 г., т. III, стр. 141.}.
Теперь послушайте, что рассказывает г. Демчинский уже прямо с натуры. Известно, что г. Демчинский - человек предприимчивый и беспокойный. Одно время он весь был поглощен предсказаниями погоды, которая, однако, решительно не оправдала его ожиданий. После этого он обратил свое внимание на предметы, более доступные человеческому воздействию. Он составлял проекты реформ, писал о войне, порицал Куропаткина и хотя, как русский человек, не мог обойтись без неумеренных (для равновесия) славословий по адресу других генералов, но все же в общем, повидимому, несколько ожесточился, и его статьи последнего времени писаны уже не пряно-патриотической водицей, а уксусом и желчью.
В таком настроении г. Демчинский отправился в один прекрасный день в главный морской штаб, чтобы навести справки по одному действительно интересному предмету. Дело в том, что, по распоряжению главного морского штаба, семьи офицеров, участвовавших в цусимском бою, лишены выдававшегося им прежде содержания...
Эта "гуманная мера" практиковалась уже и ранее. В газетах много раз отмечались случаи, когда жены офицеров узнавали о смерти мужей на полях битв именно от полковых казначеев, которые, "за выбытием из строя по случаю смерти", сразу прекращали осиротелой семье содержание... Таким образом, жены и дети оставались сразу не только без мужей и отцов, но также и без всяких средств к существованию. Это приказное бездушие вызывало в свое время негодование всей печати, и в газетах появилось "компетентное сообщение", что против него уже приняты соответствующие меры. Мы не знаем в точности, как отразились эти меры на сухом пути, но относительно семей моряков влияние их выразилось в формах довольно неожиданных: прежде шла речь о лишении содержания семей офицеров, заведомо убитых; теперь, после цусимского боя, содержание прекращено и семьям живых. Штаб знает достоверно, что погибло "много", но так как ему не известно, кто именно остался в живых, то "для большей вероятности" перестали выдавать всем. Кто окажется жив, тому предоставляется доказывать законным порядком, что он не умер...
Гуманная экономия коснулась, между прочим, и родственницы господина Демчинского, почему последний отправился за справками в канцелярию главного морского штаба. Здесь он, разумеется, прежде всего обратился к курьеру, с которым и произошел у него нижеследующий замечательный диалог, достойный занесения на страницы истории:
- Кто начальник штаба? - спрашивает г. Демчинский.
- Рождественский.
- Он здесь?
- Никак нет... В Японии.
"Тут только,- говорит г. Демчинский,- я сообразил, о каком Рождественском идет речь. До этого я никак не мог совместить эти две должности".
- Ну, а теперь кто же начальник штаба?
- Адмирал Безобразов.
- Он тут?
- Никак нет, они в отпуску.
- Да кто же теперь-то начальник? - спросил г. Демчинский, уже с понятной досадой.
- Адмирал Вирениус.
- Он здесь?
- Никак нет. Третий день с дачи не приезжали.
- Да что ты: шутишь, что ли?
- Помощник ихний...
- Кто помощник?
- Адмирал... (фамилию г. Демчинский не расслышал).
- Здесь?
- Никак нет. И они не приезжают.
- Да кто же, чорт возьми (грубо, но... понятно), приезжает?
- Второй помощник, адмирал Нидермиллер. Только... они тоже ушли...
- Ну, дай мне адъютанта штаба!
- Старший адъютант Зилотти...
Припоминаем,- кажется, г. Зилотти несколько известен литературе: в похвальном рвении он выступал на защиту своего начальства против нападок капитана Кладо, причем несколько превысил меру усердия и подвергся даже взысканию... Весьма понятно, что... на вопрос г. Демчинского: "Ну, вот, давай Зилотти!" - последовал опять тот же неизменный ответ:
- Их нет-с... Может быть, в третьем часу... иногда заезжают...
- Так с кем же мне говорить-то? - спрашивает т. Демчинский в отчаянии.
- Только вот дежурный чиновник.
Действительно, "в приемную вошел утомленный коллежский регистратор и подошел к очередной даме. Но тут,- говорит г. Демчинский,- я наступил ему на горло..." - и только после этого энергичного воздействия г. Демчинскому удалось узнать, что "жалованье семьям офицеров не платят потому, что нет донесения о цусимском бое от старшего адмирала, а потому канцелярия не знает, кто жив и кто погиб"(!).
- Да ведь вы же сообщили списки в газетах!
- Да, но это по японским и французским сведениям, которые не могут служить оправдательным документом перед контролем!.. {"Слово". Заимствуем из "Спб. вед." - 21 авг. 1905, No 201.}
Превосходная система контроля и замечательное отношение к "иностранным источникам". Прекратить выдачу содержания многим семьям на основании этих источников - можно. Но восстановить хоть одной семье - нельзя... Удивительно, что при столь экономическом контроле наш побежденный флот стоил все-таки в полтора раза дороже победоносного японского...
Господин Демчинский выражает желание, чтобы господин морской министр "хоть раз попал в главный штаб просителем"... Истинно российское упование на министров Гарун-аль-Рашидов... А между тем,- что бы произошло, если бы г. военный министр, хотя бы даже переодевшись капитаном Копейкиным, испытал на себе все тернии "просительства" в штабах? Очень может быть, что мы прочитали бы еще один приказ, обличающий с бюрократических высот канцелярские порядки и вместе рисующий мудрую бдительность высшего начальства... И только. Бывало ведь это много раз, и приказы писались многократно. Мне вспоминается читанный где-то рассказ о том, как еще Петр Великий объехал однажды присутственные места, спустя два часа после законного срока для начала занятий, и не застал "господ присутствующих" на местах. Петр Великий! Не адмиралу Бирилеву чета! И приказы он писал, как известно, очень выразительно. Например: когда бригадир Трубецкой и его товарищ Исаев промедлили два года с исполнением порученного им дела, то Петр послал им указ с угрозой: "Ежели сих дел не учините в пять месяцев или полгода, то ты (Трубецкой) и товарищ твой Исаев будете в работу каторжную посланы" {Соловьев, 1-е издание Истории, т. XVII, стр. 178.}. Кажется, довольно сильно, но бывало и еще сильнее. Например, в 1711 году вице-губернатору города Москвы Ершову обещано было от сената: "и черевы на кнутьях выметать..." {Там же, т. XVI, 182.} Однако канцелярские нравы плохо исправлялись канцелярскими же воздействиями и угрозами, так что преемникам Петра приходилось, в свою очередь, неустанно прибегать к весьма своеобразным мерам. Так, в 1734 году Мельгунов рапортом доносил о медленности губернаторов и воевод, "коим в 1732 и 1783 г. послано по двенадцать указов и, сверх того, подано на них в сенат три доношения, и по определениям сенатским последовало три указа", и по тем указам "велено тех губернаторов и воевод за неприсылку рапортов держать под караулом, а секретарей и подьячих в оковах"(!) {Соловьев, 1-е издание Истории, т. XX, 183.}. Но... и после сего рапортов все же не прислано, и волокита тянулась та же, и никакие грозные указы не могли победить непобедимую канцелярскую бездеятельность...
С тех пор прошло два столетия... Никогда еще, кажется, не было ничего подобного тому, что пережила Россия на Дальнем Востоке. И что же? Все быстро вошло в колею. Даже гром цусимской канонады, возвестившей всему миру гибель целого флота, и небывалое торжество противника над русским флагом - ничто не могло преодолеть "ничем не победимый сон, истинное подобие смерти" в обломовских канцеляриях военной бюрократии. Флот побежден, порядки морского штаба устояли! На беспримерные поражения главный морской штаб реагировал немедленным и огульным прекращением содержания семьям и живых, и пленных, и убитых офицеров без разбору, а сам... перешел на мирное дачное положение...
И вот в военной канцелярской пустыне бродит беспокойный партикулярный человек Н. А. Демчинский, заступаясь за права "ошибочно не погибших" офицеров, и в раздражении восклицает:
- Да кто же, наконец, сюда, чорт возьми, приезжает? Давайте мне кого-нибудь... кого хотите, но давайте...
И на эти отчаянные вопли, точно бледное сновидение из глубины сонного царства, выходит... "утомленный коллежский регистратор", унылое олицетворение порядка, при котором, по бессмертному выражению Николая I, "всем в стране правит столоначальник"...
Понятно, что и он, бедняга, утомился до смерти...
В заключение маленькое газетное сообщение из области той же военной экономии: "Слово" сообщает, что генерал-лейтенант Сахаров, при оставлении поста военного министра, получил для переезда с казенной квартиры на частную пятнадцать тысяч рублей! Новый военный министр, генерал-лейтенант Редигер, для переезда с одной казенной квартиры на другую, казенную же (с Исаакиевской площади на Мойку, 67), получил десять тысяч рублей. Назначенный на новую должность начальника генерального штаба, генерал-лейтенант Палицын получил для переезда с одной казенной квартиры на другую, казенную же, десять тысяч рублей...
Это известие, первоначально оглашенное в "Слове", я заимствую уже в перепечатке из провинциального "Южного слова" (от 27 августа, No 60). Разумеется, это только "газетные известия", и, наверное, тот самый контроль, которого так боится коллежский регистратор морского штаба, имеет по этому предмету самые точные сведения, исходящие на сей раз уже не из одних только японских и французских источников...
Но - и российский контроль давно и бесповоротно тоже... отправился на дачу...
1905
ИЛИ ТАЙНЫ МИНИСТЕРСТВА ВНУТРЕННИХ ДЕЛ
Сенсационный уголовно-политический роман
Уже по заглавию читатель видит, что роман плохой и едва ли заслуживает библиографического отзыва, так как кто же станет серьезно разбирать лубочные произведения? Это совершенно справедливо, и мы, конечно, не стали бы занимать внимание читателя разбором этой плохой стряпни, если бы... это было только произведение лубочной литературы, а не реальное явление лубочной политики.
Не так давно в газетах появилась первая глава этого плохого романа. Завязка, совершенно во вкусе Габорио или Монтепэна, состояла в том, что однажды граф Витте с одним из своих чиновников, проходя под покровом ночи мимо охранного отделения, услышал странный глухой шум. Заинтересованный этим шумом, граф вошел в отделение и там... застиг шайку охранных черносотенников, печатавших при трепетном свете керосиновых ламп хулиганские прокламации... Продолжение следует...
Продолжения, однако, не последовало, а последовало, как и нужно было ожидать, категорическое опровержение: граф Витте ночью мимо охранного отделения не ходил, глухого шума не слышал, в помещение не входил, черносотенную шайку за печатанием хулиганских прокламаций не застигал... И значит, как все плохие романы, и это начало охранно-уголовного романа оказалось нимало не похожим на действительность.
Однако русские газеты, лишенные просвещенного руководства цензуры, удивительно испортили свои литературные вкусы, и потому вскоре же продолжение сенсационного романа было вновь поднесено читающей публике в измененной редакции. Хотя первая глава была опровергнута и "Русским государством", и официозным телеграфным агентством, но газеты с преступным упорством заявили, что в ней события были изложены лишь "несколько не точно"; по существу же завлекательное начало проникнуто не только художественной правдой, но в общем соответствует действительности. "Из источников, безусловно достоверных,- писали, например, в "Руси" (No 10),- нам известно, что тайная типография была обнаружена не в охранном отделении, а в помещении департамента полиции (в доме No 16 по Фонтанке). В этой типографии печатались распространявшиеся затем по всей России черносотенного типа прокламации и воззвания против оппозиционной интеллигенции и евреев. Заведывал типографией жандармский офицер Комиссаров, под главным руководством г. Рачковского. Обо всем изложенном было доведено до сведения господина Витте, который и распорядился о немедленном закрытии типографии..."
"И похоже это на правду и может это случиться на Руси?" - спросит благонамеренный читатель, обладающий хоть каплей литературного вкуса и не читающий лубочных романов... В департаменте полиции!.. в учреждении, еще так недавно состоявшем под просвещенным директорством господина Дурново, ныне служащего украшением первого конституционного министерства Российской империи! Черносотенные прокламации!.. Призывы к погромам и убийствам!.. И читатель, конечно, с досадой кидает вторую главу плохого романа, ожидая нового опровержения...
Однако газеты, лишенные просвещенного руководства цензуры, продолжают уверять, что "все похоже на правду и все может случиться" в нашем богоспасаемом отечестве. Это ведь сказал еще Гоголь, а Пушкин, как известно, прибавил: "Там чудеса, там леший бродит..." Теперь же, кстати, над Русью распростерлась та самая предрассветная тьма, под кровом которой наиболее охотно бродят всякие призраки, пока их не вспугнет громкий крик петуха. Итак, газеты дают третью главу плохого романа.
Третья глава состоит в том, что господин Р-в, сотрудник "Руси", шел по Невскому проспекту и встретил там одного своего приятеля. Дело, как видите, происходит днем и на людном месте. Приятель поздоровался и затем протянул ему листок.
- Предлагаю прочесть,- сказал он,- черносотенский chef d'oeuvre {Образцовое произведение (франц.).}, последняя прокламация.
Господин Р-в взял листок, развернул его, прочел и изумился. Заглавие его гласило: "Воззвание к русскому народу. Причина всех несчастий России. Меры пресечения зла от евреев. Цена 2 коп.". Господин Р-в дает лишь краткое извлечение из этого замечательного произведения, но князь Мещерский знакомит с ним читателей подробнее. Вот, например, начало воззвания:
"Знаете ли, братцы, рабочие и крестьяне, кто главный виновник всех ваших несчастий? Знаете ли, что жиды всего мира, ненавидящие Россию, армяне и затем Германия и Англия составили союз и решили разорить Россию дотла, разделить ее на мелкие царства и раздать ее врагам народа русского... Затем хотят позднее хитростью и обманом отобрать землю у русского мужика и самого его обратить в раба Мидовского, попов его расстричь, а православные церкви и монастыри обратить в жидовские хлевы и свинятники (sic)... A теперь решили разорить единственных защитников русского народа и его веры - православных русских помещиков, фабрикантов и купцов, чтобы потом без помехи жид все забрал в свои руки..."
В средине красуются следующие строки:
"Как только явятся к вам эти христопродавцы, истерзайте вы их и избейте... Сейчас русские честные люди, любящие Россию, хлопочут у государя, чтобы он скорей согнал с президентского места (курсив наш) главного помощника жидовского..."
Здесь князь Мещерский ставит целомудренные точки, но господин Н. Р-в приводит и конец фразы, который гласит буквально: "главного помощника жидовского с его женой жидовкой..."
Главное, однако, волшебство в этой третьей главе лубочного романа заключается не в содержании этого дикого и бестолкового кликушества, а в том, что под листком напечатано мелким шрифтом: "Дозволено цензурою. Спб., 19 февраля 1906 г. Типография Спб. Градоначальства... Склад издания во всех магазинах "Нового времени" и в редакции "Русское знамя"..."
"По наивности, свойственной русским гражданам,- признается господин Р-в,- я заподозрил здесь злостную мистификацию и чуть было даже не обиделся за спб. градоначальство, но раздумал, отправился в магазин "Нового времени", с трудом протискался сквозь толпу "женихов и невест" и обратился к приказчику с просьбой продать мне воззвание. "Вам о жидах?" - спросил он меня галантно и великолепным жестом указал на кипу лежащих на прилавке прокламаций..."
Итак, плохой лубочный роман оказался еще худшею действительностью. Что же после этого не похоже на истину и чего не может случиться на Руси на заре российской конституции? Все похоже на истину, и все может случиться...
"В правительственных типографиях (восклицает другая газета) печатаются с дозволения цензуры призывы к избиениям. В казармах раздаются эти воззвания, по всей Руси рассылаются прямо из правительственной типографии, точно циркуляры, приглашения к погромам. Открыто продаются в притонах, вроде магазинов "Нового времени" и редакции "Русского знамени"... Попросту говоря: среди бела дня, без помех и стеснений ведется агитация к погромам, и на каждом акте этой агитации имеется отчетливая надпись: "Дозволено цензурой..." {"Наша жизнь", 3 марта, No 384.}
Лубочная действительность на этот раз превзошла самый лубочный вымысел: вместо ночной работы черносотенных охранников - оказалось легальное производство типографии градоначальства! Автор не какой-нибудь безвестный уголовный субъект из шайки Крушевана, а действительный статский советник Алексей Максимович Лавров, "состоящий при министерстве внутренних дел".
В квартире его (ул. Жуковского, 28-12) оказался целый склад отпечатанных в типографии градоначальства черносотенных воззваний. "Г-н Лавров, по слухам, имеет близкое отношение к охранному отделению; он сослуживец В. М. Пуришкевича, чиновника особых поручений при том же министерстве внутренних дел, призывавшего в свое время, как это сообщалось в газетах,- на собраниях "Союза русского народа" в манеже к избиению интеллигенции" ("Речь", No 10).
Последняя глава этого сенсационного уголовно-политического романа переносит нас в заседание совета министров. Мы так много, еще до российской конституции, читали о необходимости "единого и солидарно-ответственного кабинета", что было бы очень странно, если бы у нас не было такового и по объявлении конституции... Конечно, он есть, и это именно - кабинет Витте-Дурново. Понятно, что этот "единый и солидарный" кабинет собрался, чтобы всем его членам совместно, как говорится, вкупе и влюбе дочитать любопытный роман и критически обсудить его достоинства и недостатки. Если бы Илье Ефимовичу Репину было предоставлено набросать картину этого замечательного собрания, то это несомненно была бы превосходная иллюстрация к политической истории наших дней... Председательствовал на президентском кресле (а быть может, между двух?) граф С. Ю. Витте, которому, конечно, было очень интересно услышать от своего солидарного сотрудника, министра внутренних дел, какими соображениями, относящимися до "единства действий", руководствовались видные деятели его министерства, ставя имя "главы кабинета" (и даже его супруги) во главе "внутренних врагов", коих следует истребить? Правда, у П. Н. Дурново был готовый и весьма остроумный ответ, данный им ранее по другому случаю: стоит ли жалеть стекла в горящем доме? Но господин Дурново, как сообщают газеты, молчал. Говорили: петербургский градоначальник, генерал фон-дер-Лауниц, и начальник главного управления по делам печати, г. Бельгард. "Господин градоначальник просто объяснил, что типография градоначальства приняла к печатанию воззвание, как всякий частный заказ, не входя в обсуждение его содержания, так как на рукописи имелась разрешительная пометка цензора". К тому же заказ был доставлен в типографию г. Лавровым, лицом, заведомо весьма благонадежным, приближенным к генералу Богдановичу и даже чиновником министерства внутренних дел.
Объяснение вполне, конечно, успокоительное. Речь начальника главного управления, к сожалению, была не столь гладкая. Если верить газетам, то господин Бельгард вынужден был признать, что "с прокламацией вышла некоторая неловкость и ошибка". Но вместе с тем он счел необходимым указать на заслуги цензора. Последним оказался Николай Матвеевич Соколов, "известный, между прочим, как переводчик Канта, и не лишенный поэтического дарования". Господин Бельгард мог бы прибавить, что цензор Соколов, кроме того, является видным членом "Русского собрания"... Графу Витте, вероятно, доставили большое, утешение эти объяснения господина Бельгарда: из них видно, что приглашение к истреблению премьер-министра и его супруги одобрено к печати не заурядным цензором, а лучшим из цензоров, переводчиком Канта (идеалист) и "не лишенным дарования поэтом"...
Каков будет эпилог этого лубочного, но все же очень интересного, фантастического, но и совершенно правдивого романа, состряпанного усилиями коллективного творчества господ чиновников министерства внутренних дел?.. У господина Лаврова уже произведен обыск и изъято известное количество прокламаций. Цензор H. M. Со