justify"> О Немезида!..
...Восстань опять из бездны вечной!
Явись, правдива и грозна!
В стихотворении "Бейрон" Козлов создает романтический портрет великого поэта, бесприютного скитальца вселенной, отвергнувшего ненавистное ему враждебное общество. Мятежная, вольнолюбивая душа Байрона охвачена тревогой за страждущее, угнетенное человечество:
И в бурных порывах всех чувств молодых
Всегда вольнолюбье дышало...
...Он пел угнетенным свободу.
"Кипучая бездна огня и мечты" - в этой лапидарной поэтической формуле метко схвачен характер Байрона - глубокий, пламенный и неукротимый. Козлов называет музу Байрона "пророчицей дивной свободы", перекликаясь, таким образом, с Веневитиновым, также назвавшим Байрона "пророком свободы", и с декабристскими представлениями о поэтах как о трибунах и пророках свободы. Козлов говорит о Байроне не только как о великом мечтателе и вольнолюбие, но и как об отважном борце за свободу. Апофеозом жизни Байрона, по мнению Козлова, является его участие в греческом восстания. В финальных строфах стихотворения, насыщенных торжественным пафосом, возникает героический образ Байрона-борца:
Он первый на звуки свободных мечей...
...Летит довершать избавленье;
Он там, он поддержит в борьбе роковой
Великое дело великой душой -
Святое Эллады спасенье.
Козлов посвящает борющейся Греции вдохновенные и восторженные строки, звучащие как гимн:
О край песнопенья и доблестных дел,
Мужей несравненных заветный предел -
Эллада! Он в час твой кровавый
Сливает свой жребий с твоею судьбой!
Сияющий гений горит над тобой
Звездой возрожденья и славы.
"Сливание жребия" великого поэта с судьбой сражающейся за свою свободу Греции является также лейтмотивом стихотворений Рылеева и Кюхельбекера, посвященных смерти Байрона. В траурной рылеевской оде горестно и вместе с тем горделиво звучат слова:
Увянул Бейрон в цвете лет
В святой борьбе за вольность грека.
("На смерть Бейрона")
Кюхельбекер называет Байрона песнопевцем "свободой дышащих полков", имя которого навеки соединено с образом свободолюбивой Эплады:
Бард, живописец смелых душ,
Гремящий, радостный, нетленный,
Вовек пари, великий муж,
Там, над Элладой обновленной!
("Смерть Байрона")
Стихотворение Козлова, прославляющее Байрона, боровшегося и героически погибшего за передовые идеалы своего времени, нашло живой отклик среди прогрессивно настроенных читателей в канун декабрьского восстания. Оно пользовалось большой популярностью и расходилось в списках. Стихотворение посвящено Пушкину, и весьма характерно, что образ Байрона, созданный Козловым, некоторыми своими чертами и свойствами ассоциировался в сознании современников с молодым Пушкиным - преследуемым изгнанником. Об этом свидетельствует письмо Вяземского к А. И. Тургеневу от 13 августа 1824 года. Говоря с возмущением и горечью о ссылке Пушкина, Вяземский восклицает: "В его лета, с его душою, которая также кипучая бездна огня (прекрасное выражение Козлова о Байроне)". {Остафьевский архив, т. 3. СПб., 1899, стр. 74.}
Первая половина двадцатых годов ознаменовалась большой творческой активностью Козлова. Помимо цикла лирических стихотворений, в этот период создается поэма "Чернец", завершается перевод "Абидосской невесты", начинается работа над поэмой "Княгиня Наталья Борисовна Долгорукая".
Гражданские мотивы козловской лирики сочетаются с темой грусти о мимолетности и непрочности человеческого счастья и радости, которые уподобляются недосягаемой, далекой звезде, горящей в "мраке бедствия" ("К радости"). Одна из главных тем поэзии Жуковского, тема упования на потустороннее возвращение утраченного на земле счастья, воплощенная в таких произведениях, как "Теон и Эсхин", "Голос с того света", "На кончину королевы Виртембергской", "Цвет завета", была сродни Козлову, искренне верившему в загробный мир. Эта излюбленная тема Жуковского была подхвачена и усвоена Козловым. Она неумолчно звучит в оригинальных и переводных стихотворениях двадцатых и тридцатых годов. Она варьируется на многие лады, сохраняя в неприкосновенности идею потустороннего блаженства, уготованного верующим. Так, например, в балладе "Сон невесты", выдержанной в мрачных тонах того романтизма, который Белинский назвал "средневековым", девушке, охваченной страхом и тоской, является во сне призрак жениха-утопленника, призывающего не лить слезы, а надеяться на то, что они, разлученные на земле, соединятся "в небесах". В стихотворении "Жалоба" поэт оплакивает счастливых и цветущих молодых людей, над которыми внезапно зажегся "факел погребальный". Поэт испытывает чувство бессилия и отчаяния перед лицом торжествующей смерти, он осознает обманчивость, эфемерность жизни с ее призрачными радостями:
Обман пленительной мечте,
Обман святому вдохновенью,
Обман любви и красоте,
Обман земному наслажденью!
Но если на земле все так непрочно, скоротечно и обманчиво, то почему человек не впадает в состояние безнадежности, почему он упорно продолжает "желать" и "любить"? На этот вопрос Козлов отвечает совершенно в духе Жуковского: "сокрушенному тоскою" помогает вера в бессмертие, вера в грядущую встречу с безвременно ушедшими:
Но сердце с сердцем будет жить,
Сольется вновь душа с душою!
Герой стихотворения "Выбор", обезумевший от горя после смерти своей возлюбленной, просит в молитвенном экстазе ниспослать ему скорую смерть, чтобы соединиться в надзвездном мире со своей избранницей.
Среди стихотворений Козлова, окрашенных в религиозные тона, особое место занимает "Элегия" ("Вчера в лесу я, грустью увлечен..."), заимствованная у Григория Назианзина, средневекового богослова и поэта. Для этой элегии, исполненной художественной выразительности и силы, характерно стремление Козлова к углубленному самоанализу, к познанию самого себя. Причем процесс познания оказывается мучительно трудным, приводящим в смятение героя элегии, томимого внутренним беспокойством и сомнениями ("И разум мой сомненье облегло"), хотя церковные догматы несовместимы с противоречиями и сомнениями в душе верующего. Аксиомы христианского вероучения не избавляют героя от разлада в сознании. Цельность его религиозного мироощущения, в котором царят извечные непререкаемые догматы, в ходе самоанализа оказывается мнимой:
Мой дух кипел, я спрашивал себя:
Что я теперь? что был? чем буду я? -
Не знаю сам, и знать надежды нет.
И где мудрец, кто б мог мне дать ответ?
Герой не находит такого "мудреца", ибо истины так же непостоянны, невечны, изменчивы и текучи, как и все другие явления природы, не знающей состояния неподвижности и покоя:
Уже тех волн мы в море не найдем,
Которые в нем раз переплывем...
И человек, лишь мы расстались с ним,
Не тем, чем был, но встретит нас иным...
Мрачная мысль о неотвратимой смерти в известной мере просветляется надеждой на потустороннее блаженство, но, в противоположность другим религиозным стихотворениям Козлова, в этой элегии мотив бессмертия звучит неуверенно, робко, приглушенно, с вопросительными интонациями. Значительно ярче и сильней излагается пессимистическая тема о бесцельности жизни, которая завершается уничтожением и прахом:
Как бурный ток, пролетная вода,
Теку - стремлюсь - исчезну навсегда.
Удел мой - гроб; сегодня - человек,
А завтра - прах...
Это четверостишие вызывает в памяти известные строки из стихотворения Державина "На смерть князя Мещерского"; они перекликаются по своей мысли, образному строю и лексике:
Как в море льются быстры воды,
Так в вечность льются дни и годы
. . . . . . . . . . . . . .
Сегодня бог, а завтра прах.
Этим произведениям Козлова контрастно противопоставлены такие стихотворения, как "Венецианская ночь", послание к Н. И. Гнедичу, "К Италии". Радостное мироощущение, полнота душевной жизни раскрываются в поэтических пейзажах, полных весенней свежести, праздничных, нарядных, сверкающих красок. Первые шесть строф "Венецианской ночи" напоены молодыми надеждами, радостью бытия, безотчетными стремлениями к счастью:
Всё вливает тайно радость,
Чувствам снится дивный мир,
Сердце бьется, мчится младость
На любви весенний пир...
"Венецианская ночь" очень музыкальна, она выдержана в певучих и нежных ритмах баркаролы, не случайно М. И. Глинка создал на этот текст один из вдохновеннейших своих романсов. Вторая часть стихотворения подернута дымкой меланхолии я светлой грусти, вызванной воспоминаниями о Байроне - певце "свободы и любви". Белинский писал по поводу "Венецианской ночи", что Козлову "не чужды и звуки радости, и роскошные картины жизни, наслаждающейся самой собою"; затем, приведя 32 строки из "Венецианской ночи", Белинский продолжает: "Какая роскошная фантазия! Какие гармонические стихи! Что за чудный колорит - полупрозрачный, фантастический! И как прекрасно сливается эта выписанная нами часть стихотворения с другою - унылою и грустною, и какое поэтическое целое составляют они обе!" {В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. 5. М., 1954, стр. 73-74.}
Послание "К Н. И. Гнедичу" также пронизано жизнелюбием, порывом к свету и воздуху. Это ощущается и в общей приподнятости тона, и в радостной цветовой гамме кавказского и крымского пейзажей, и в упругой ритмике стиха, в характере его звуковой инструментовки. На фоне величавой южной природы возникает целая сюита образов и эпизодов. Поэт с горделивым чувством вспоминает о непокорном бунтаре Прометее, прикованном к дикой кавказской скале, о вдохновенном Пушкине, который "в садах Бахчисарая" встречает героиню своей будущей поэмы. В стихотворении слышатся отзвуки греческого восстания, а в романтическом финале появляется торжественно освещенная багровым заревом урна "вещего певца" - Байрона.
Для творчества Козлова двадцатых годов также весьма характерна такая вещь, как "На погребение английского генерала сира Джона Мура" ("Не бил барабан перед смутным полкам..."). Она является вольным переводом одноименных стансов ирландского поэта Чарльза Вольфа. Это стихотворение приобрело широчайшую популярность и затем вошло в хрестоматийный и песенный обиход. Козлов воспевает в нем непреклонное мужество верных своему долгу борцов, над могилой которых сияет "бессмертная слава". Причем реальная биография генерала Джона Мура уступает здесь место поэтически обобщенному образу героя, с честью павшего на ноле брани. Стихотворение пронизано суровой нежностью и силой, ритмом траурно-триумфального марша. Небезынтересно отметить, что на теист этого стихотворения в середине XIX века была сочинена неизвестным автором музыка, которая впоследствии легла в основу революционной песни "Вы жертвою пали..."
В лирике Козлова первой половины двадцатых годов свежо прозвучали такие произведения, как "Киев" и перевод "Плача Ярославны" из "Слова о полку Игореве". Обращение к великому памятнику древнерусского эпоса говорит об обострившемся интересе Козлова к историческому прошлому России, к проблеме национальной самобытности литературы. Эта проблема, как известно, занимала одно из центральных мест в литературной программе декабристов, и нет ничего удивительного в том, что Козлов, по характеру своих дружеских связей, был о ней хорошо осведомлен, тем более что декабристы стремились включить в орбиту своего идейного влияния как можно больше активно действующих писателей и поэтов. Не случайно Рылеев и А. Бестужев привлекают Козлова к участию в альманахе "Полярная звезда".
Стихотворение "Киев" согрето патриотическим воодушевлением поэта. Древний "град" предстает перед ним в романтическом ореоле величия и красоты. Козлов любуется "милою стариною", предстающей в двух аспектах: религиозном и героическом. Поэт с умилением говорит о "светлом кресте" Печерской лавры, горящем "звездой на небе голубом", затем он переносится к славному историческому прошлому Киевской Руси, к ее богатырям, сражавшимся за отчизну, Баяну, воспевавшему "битвы роковые". Поэт, как бы обращаясь к своим современникам, восклицает:
Где ж смелые, которые сражались,
Чей острый меч как молния сверкал?
Козлова интересовала проблема народности, которую он, однако, воспринимал с ее внешней, романтически окрашенной стороны. В письме к Жуковскому от 16 октября 1823 года он с наивным простодушием признается, что такие слова, как "девичья красота, дымчатая фата, радужный жемчуг, Киев-град и Днепр-река, услаждают мой слух и обольщают мое сердце". {Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР. Онегинское собрание, 28088/СС I. б. 125.} Тем не менее и "Чернеца", и "Княгиню Наталью Борисовну Долгорукую" следует рассматривать как осознанное стремление Козлова создать национально-самобытную романтическую поэму на русском материале - современном и историческом.
Поэма "Чернец", вышедшая отдельным изданием в начале 1825 года, была задумана в 1822 году, вскоре после опубликования пушкинского "Кавказского пленника", который произвел огромное впечатление на Козлова. В шестой книжке журнала "Новости литературы" за 1823 год была напечатана десятая глава из "Чернеца" под названием "Возвращение на родину" с авторской пометкой: "Отрывок из поэмы еще не напечатанной". Следовательно, к этому времени работа над поэмой шла полным ходом, но она, по-видимому, представляла большие трудности для автора, стремившегося сохранить творческое своеобразие в том новом жанре, который был освящен именами Байрона и Пушкина. Влияние этих великих поэтов явственно ощущается и в композиции "Чернеца", и в характеристике героя, и в экспрессивной, лирической манере повествования. Это уже бросалось в глаза самым восторженным поклонникам поэмы. Однако ее громадный успех свидетельствует о том, что Козлов все же сказал и новое, свежо прозвучавшее слово, что он первый после Пушкина дал собственный вариант русской романтической поэмы, которую ни в коем случае нельзя включать в поток эпигонских "байронических" произведений, разлившийся по журналам второй половины двадцатых и начала тридцатых годов. Этому противоречат простые хронологические факты.
Композиционная схема "Чернеца" некоторыми своими существенными элементами восходит к байроновскому "Гяуру" и "Кавказскому пленнику". Вокруг героя, окутанного атмосферой таинственности, сосредоточены все события поэмы, в изложении которых господствуют напряженная динамика, романтический "беспорядок", подчеркнутая фрагментарность. Острая эмоциональная заинтересованность поэта в судьбе героя проявляется в самом строе поэтической речи - взволнованной и страстной. Характер чернеца раскрывается в действии, в борьбе с жизненными препятствиями, - именно эту, принципиально важную особенность Козлов также воспринял в романтических поэмах Байрона и Пушкина.
Вместе с тем Козлов в построении сюжета "Чернеца" сознательно стремится к его "опрощению", к снижению. героико-романтической тональности, свойственной "Гяуру", "Кавказскому пленнику" или "Бахчисарайскому фонтану" (поэма "Цыганы" в период создания "Чернеца" еще не была опубликована). Кроме того, Козлов пытался придать своей поэме отчетливый национально-русский колорит - не "восточный" и не "южный", а именно русский. Эти тенденции обнаруживаются хотя бы в том, что действие "Чернеца" развертывается на фоне "обыденного", мирного сельского пейзажа, написанного с проникновенной поэтичностью:
Вечерний мрак в туманном поле;
Заря уж гаснет в небесах;
Не слышно песен на лугах;
В долинах стад не видно боле;
Ни рог в лесу не затрубит,
Никто не пр_о_йдет, - лишь порою
Чуть колокольчик прозвенит
Вдали дорогой столбовою...
и т. д.
И в соответствии с романтической поэтикой безмятежная природа резко контрастирует с роковыми страстями, которые обуревают героя. Но гораздо существенней другое: в центре поэмы - не исключительная личность, наделенная чертами титанизма или демонизма, а бедный, гонимый юноша, выросший "бездомным сиротою", жадно стремящийся к обыкновенному человеческому счастью, к семейным радостям, но терпящий катастрофу в столкновении со злыми силами окружающей действительности. Пусть эти противоборствующие силы очерчены бледно и невыразительно, но самая тенденция обнаруживает известную' художественную смелость автора.
Одна из актуальных проблем эпохи, проблема- взаимоотношений личности и общества, лежащая в основе романтических поэм Пушкина, нашла и в "Чернеце" своеобразный ракурс, причем герой обрел не только психологическую, но, в известной мере, социально-бытовую конкретность. Козлов сталкивает чернеца с косной и враждебной средой, нанесшей ему еще в детстве душевную рану:
Огонь и чистый и прекрасный
В груди младой пылал напрасно:
Мне было некого любить!
Увы! я должен был таить,
Страшась холодного презренья,
От неприветливых людей
И сердца пылкого волненья,
И первый жар души моей.
Жизненные обстоятельства ("дней моих весною уж я всё горе жизни знал") обусловили мрачную замкнутость, внутреннюю одержимость героя, стремящегося всеми силами утвердить свое право на личную свободу и счастье. Эту особенность "Чернеца" отметил Вяземский в 1825 году. В статье, напечатанной в "Московском телеграфе", он писал: "При самом рождении чернец уже познакомился с несчастием сиротства и под гнетом строгой судьбы образовался к сильным и мрачным страстям". {Полное собрание сочинений князя П. А. Вяземского, т. 1. СПб., 1878, стр. 187.}
Любовь - главный и ведущий сюжетный мотив поэмы. Козлов изображает ее как всепоглощающую страсть. Романтический герой находит в ней осуществление своей мечты о счастье, которое он не в силах обрести в неустроенном и жестоком мире. Поэтому гибель любимой женщины становится для чернеца сокрушительной катастрофой, апогеем душевной драмы. В отличие от романтических героев Байрона и Пушкина, не знающих чувства покорности и компромисса, чернец сочетает в себе активность, порывистую решимость мстителя с христианским смирением, "бешенство страстей" с религиозной экзальтацией. Мотивы упования на загробную встречу с любимой, проходящие через поэму, нарушают ее цельность, ослабляют ее идейное звучание. Тем не менее современники Козлова видели в чернеце образ мятущейся личности, погибшей в столкновении с жестокой действительностью. Эта большая тема, поднятая прогрессивной романтической поэзией, нашла свое отображение и в "Чернеце".
Читателей пленили в поэме Козлова новизна материала, почерпнутого из обыденной русской жизни, искренность и лирическая взволнованность повествования. В этом смысле характерен отзыв M. H. Загоскина. В письме Козлову от 29 апреля 1825 года он пишет: "Вы сделали чудо: заставили плакать комического писателя". {"Русский архив", 1886, No 2, стр. 190.} H. H. Раевский, резко критиковавший "Кавказского пленника", писал Пушкину 10 мая 1825 года, что он находит в "Чернеце" "настоящее чувство, наблюдательность (чуть было не сказал знание человеческого сердца...)". {См.: А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. 13, стр. 536.} Вяземский, "с ума сходивший" от стихов Пушкина, тем не менее в порыве энтузиазма, вызванного чтением поэмы Козлова, писал 22 апреля 1825 года А. И. Тургеневу: "Я восхищаюсь "Чернецом": в нём красоты глубокие, и скажу тебе на ухо - более чувства, более размышления, чем в поэмах Пушкина". {Остафьевский архив, т. 3. СПб., 1899, стр. 114.} Это столь парадоксально звучащее признание Вяземского ценно лишь одним - оно проливает свет на причину того необычайного успеха, которым пользовался "Чернец": читатели воспринимали его как актуальное произведение, в которое затронута гуманистическая тема современности - о правах и судьбе человеческой личности.
Что касается Пушкина, то он так отзывался о "Чернеце": "Повесть его <Козлова> прелесть... Видение, конец прекрасны". {А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. 13, стр. 174.} А в письме к Вяземскому от 25 мая 1825 года он писал: "Эта поэма, конечно, полна чувства и умнее Войнаровского, но в Рылееве есть более замашки и размашки в слоге". {Там же, стр. 184.}
Е. А. Баратынский, стремившийся создать оригинальную романтическую поэму, непохожую на поэмы Байрона и Пушкина, пытавшийся идти своим путем в области нового жанра, восторженно встретил "Чернеца". Он читал его в конце 1824 года в рукописи и откликнулся на него большим письмом к Козлову. Баратынский сравнивает автора "Чернеца" с Байроном, но знаменательно другое: он утверждает, что Козлову, первому в русской поэзии, удалось воплотить в своей поэме элементы самобытного национального романтизма: "Это превосходное произведение, на мой взгляд. Все положения исполнены силы, стиль живой, блещущий красками... Места, где вы подражаете Байрону, ... великолепно звучат по-русски. Но в чем бы сам Байрон захотел вам подражать - так это конец вашей поэмы. Он особенно поражает воображение. Он пронизан каким-то особенным национальным романтизмом, и я думаю, что вы первый, кто так хорошо это схватил. Идите этой дорогой, мой милый поэт, и вы сделаете чудеса. Я возвращу вашу тетрадь на будущей неделе; я велел ее переписать, ибо для меня недостаточно читать ваши произведения, я хочу их изучать". {"Русский архив", 1886, No 2, стр. 186-187.} Нельзя не ощутить в этом письме, написанном зрелым и широко известным поэтом, скрытой полемики с Пушкиным. Подобно H. M. Языкову, Баратынский великолепно осознавал притягательную, неотразимую силу пушкинского гения и "бунтовал" против него, стремясь тем самым сохранить свою художественную индивидуальность, избежать печальной участи эпигона. Вот почему Баратынский намеренно оставляет в тени поэмы Пушкина, не вспоминает о них ни единым словом, выдвигая на первый план "Чернеца", в котором он видит блестящий образец русской романтической поэмы, достойной специального изучения. Характерно, что Баратынский, только что закончивший поэму "Эда", на которую он возлагал много надежд, замечает: "Совестно говорить об "Эде" после "Чернеца"". {Там же, стр. 187.} Нет оснований сомневаться в искренности Баратынского, но его оценка "Чернеца" страдает явными преувеличениями, которые, однако, несомненно свидетельствуют о том, что Козлову удалось сказать новое слово в жанре романтической поэмы, что его "Чернец" занял свое, особое место в литературной жизни двадцатых годов.
Письмо Баратынского, написанное 7 января 1825 года из Финляндии, интересно также и тем, что его автор видит в Козлове своего идейного соратника. Он просит его "поддержать "Мнемозину"" (альманах, издававшийся Кюхельбекером и В. Ф. Одоевским), "дать ход журналу Полевого" ("Московский телеграф"), для того чтобы в этих литературных органах противопоставить себя реакционным журналистам: Гречу, Булгарину и Каченовскому. "Поговорите об этом с нашими", - пишет Баратынский. {"Русский архив", 1886, No 2, стр. 187.}
М. Ю. Лермонтов хорошо знал творчество Козлова, влияние которого отразилось в его ранних поэмах. В "Кавказском пленнике", "Черкесах" и "Корсаре" легко обнаружить заимствования из "Чернеца", "Княгини Натальи Борисовны Долгорукой", "Абидосской невесты" (в переводе Козлова). {Об этом см. подробнее в статье Б. В. Неймана "Отражение поэзии Козлова в творчестве Лермонтова" (Известия отделения русского языка и литературы Академии наук, т. 19, кн. 1. СПб., 1914) и в книге Б. Эйхенбаума "Лермонтов". Л., 1924.} Но это были годы ученичества. Важно отметить, что "Чернец" гораздо позже привлек внимание Лермонтова, который в поэме "Мцыри" творчески использовал некоторые фабульные и психологические мотивы "Чернеца". Черты сходства дают себя знать и в заглавиях обеих поэм, и в начале вступления. Лермонтов подхватил тему безрадостного детства, одиночества, вынужденной отчужденности чернеца от людей. Смысловая и текстуальная перекличка отчетливо звучит и в зачине исповеди, и в четвертых строфах обеих поэм. Перекликаются между собой по настроению и отдельным деталям десятая строфа "Чернеца" (возвращение на родину) с седьмой строфой "Мцыри", в которой герой вспоминает "отцовский дом". Само собой разумеется, что по своей идейной глубине и художественному совершенству лермонтовская поэма несопоставима с "Чернецом", но тот неопровержимый факт, что в "Мцыри" звучат отдельные реминисценции из "Чернеца", свидетельствует о том, что нашумевшая в двадцатых годах поэма Козлова сохранила свою впечатляющую поэтическую силу и в конце тридцатых годов.
В 1824 году, еще до окончательного завершения "Чернеца", Козлов начал работать над поэмой "Княгиня Наталья Борисовна Долгорукая". Самая тема поэмы отвечала интересам передовой русской литературы, призывавшей писателей к художественному воплощению положительных образов русской истории.
В альманахе "Северные цветы" на 1827 год был напечатан отрывок из "Натальи Долгорукой" ("Лунная ночь в Кремле"), с авторской пометкой: "Эта маленькая поэма, начатая в 1824 году, через несколько месяцев будет закончена и напечатана". Козлов, конечно, хорошо знал рылеевскую думу "Наталья Долгорукая", опубликованную в "Новостях литературы" за 1823 год, но он счел себя вправе вступить в соревнование со своим предшественником. Об этом он деликатно пишет Пушкину 31 мая 1825 года: "Не решусь сказать, что "Дума" Рылеева, под тем же заглавием, лишена достоинства, однако мне кажется, что она не может служить препятствием к тому, чтобы попробовать написать маленькую поэму в 700-800 строк. У меня уже готов план, а также несколько отрывков..." {См.: А. С. Пушкин. Полное собрание сочинений, т. 13, стр. 536-537.} Дело в том, что Рылеев изобразил в своей думе только один развернутый эпизод - прощание с кольцом перед уходом в монастырь, а Козлов стремился шире воспроизвести жизнь Долгорукой. Его взволновал этот "необыкновенно трогательный сюжет", дававший возможность поэту воспеть красоту нравственного подвига русской женщины во имя верности и гуманности. Фабульной основой Козловской поэмы являются "Памятные записки княгини Натальи Борисовны Долгорукой", опубликованные в "Друге юношества" (1810) и "Плутархе прекрасного пола" (1819). Некоторые автохарактеристики из этих превосходно написанных мемуаров прямо вошли в поэму, а в одиннадцатой строфе ее второй части явно ощутимо влияние рылеевской думы.
Подлинные исторические факты, связанные с арестом, ссылкой и казнью князя Ивана Долгорукого (1708-1739), нашли в поэме только лишь косвенное освещение. Козлова не привлекала злосчастная участь фаворита Петра II, павшего жертвой дворцовых интриг. Поэта взволновала трагическая судьба юной Натальи Долгорукой, перенесшей вместе с мужем все страдания и тяготы жестокой опалы, когда, по ее собственным словам, "буря грозная восстала, со всего свету беды совокупились". {"Русский архив", 1867, вып. 1, стр. 13-14.} "Я не имела такой привычки, чтобы сегодня любить одного, а завтра другого... я доказала свету, что я в любви верна". {Там же, стр. 16.} В этих строках "Записок" Долгорукой, дышащих безыскусственной простотой и силой, Козлов почерпнул морально-этический пафос поэмы:
Тогда давали ей совет
Расторгнуть узы роковые,
Покинуть друга своего.
И при дворе нетрудно б снова
Найти ей жениха другого.
"Нет, не покину я его, -
Она в слезах им говорила, -
Я счастливым его любила,
Он и в несчастьи всё мне мил..."
...Ни вечных слез,
Ни гордой мести, ни угроз
Ее любовь не ужаснулась.
На всё с ним вместе решена,
И в даль, и в хлад...
С этими стихами живо перекликаются слова княгини Трубецкой из "Русских женщин" Некрасова: "Нет! я не жалкая раба, Я женщина, жена! Пускай горька моя судьба - Я буду ей верна!"
В самой фабуле "Натальи Долгорукой" была объективно заложена тема общественного зла и произвола, из которой вырастает другая, противоборствующая, позитивная тема верности и героизма. Шестнадцатилетняя Наталья Долгорукая, отправившаяся без всяких колебаний в сибирскую ссылку, выказала не только благородное мужество души, но и внутренний протест против зла и несправедливости. Оставаясь верной своему мужу, добровольно разделяя его участь, она тем самым восстала против тех беспощадных и бесчеловечных сил, которые обрушились на любимого и, с ее точки зрения, морально незапятнанного человека. Таков объективный смысл поступков Долгорукой. Она противопоставляет свою правду о муже торжествующей лжи насильников. Ее самопожертвование обусловлено высоким сознанием нравственного долга и гуманности:
Чем жертва боле,
Тем пламенной душе милей
Сердечный спутник грустных дней:
И меж снегов, и в низкой доле...
Здесь снова напрашивается параллель со словами некрасовской княгини Волконской: "Люблю тебя больше, чем прежде... Что делать? И в каторге буду я жить... (Ведь каторга нас не разлучит?)" {Сам Некрасов, как известно, сближал образ княгини Волконской с исторической Натальей Долгорукой: "Но свет Долгорукой еще не забыл..."}
Принципы романтической поэтики, положенные в основу "Натальи Долгорукой", проявились в ее композиции, во многом напоминающей "Чернеца", Козлов отказывается от последовательного изложения событий; действие, после краткого лирического вступления, начинается внезапно с его вершинной точки; в рассказ вторгается эмоционально насыщенный авторский комментарий; переживания героини развертываются на фоне пейзажа, то тревожно-мрачного, то светлого и радостного. Но Козлов - мастер лирической миниатюры, и ему с большим трудом дается большая форма эпического и драматического повествования. Для раскрытия фабулы поэмы Козлов вводит диалог между священником и Долгорукой, выступающей в облике таинственной путницы, пробирающейся с младенцем на руках из Сибири в Москву. Однако фигура священника оказалась чисто условной; это, собственно говоря, персонаж от автора, ведущий рассказ о злоключениях Долгорукой, и то обстоятельство, что его собеседницей является сама Долгорукая, должно было, по замыслу автора, придать всей сцене колорит романтической интриги. Но этот прием оказался художественно неубедительным, нанесшим ущерб активному, действенному началу характера героини. Козлов, изображая Долгорукую, всячески подчеркивает ее трагическую обреченность, что приводит к эмоциональной однотонности повествования.
Вяземский в рецензии на "Чернеца" упрекал Козлова в том, что он в сцене смерти героя "не воспользовался всеми обрядами, совершаемыми у нас при погребении иноков". Как бы желая восполнить этот пробел, поэт подробно описал в четырнадцатой строфе второй части поэмы обряд пострижения Долгорукой, внеся в эту картину религиозный пафос христианского смирения и аскетизма. При всем том автор выразительно передал смятение чувств, тревогу и отчаяние Долгорукой. Во многих местах поэма насыщается стремительным движением, энергией, броскими романтическими метафорами и антитезами: "Увы! душа ее мрачней Осенних бурь и мглы ночей!", "Лишь раны сердца всё хранят Свой тайный, свой холодный яд". См. также следующие строки:
Младенец тихий и прекрасный...
...На грудь родимую припал
И влажными от слез кудрями,
Беспечный, весело играл.
Таких примеров можно привести много. В зловещем романтическом колорите выдержана сильная сцена "встречи" Долгорукой С окровавленным призраком казненного мужа. Пушкинскими интонациями и ритмом, эмоциональной окраской пушкинского стиха проникнут эпизод прощания героини с отцовской усадьбой. В описании дома священника совершенно неожиданно вспыхивают искорки пушкинского юмора: "У зеркала часы стенные, Портрет, задернутый тафтой, Две канарейки выписные, И полотенце с бахромой Висит на вербе восковой".
Возросшее богатство языковых средств Козлова ярко проявилось в пейзажах поэмы, в которых весьма ощутительны реалистические тенденции, опять-таки возникшие под влиянием Пушкина. Таковы, например, утренний пейзаж, которым открывается вторая часть поэмы, и картина грозы, принадлежащие к лучшим образцам пейзажной лирики в поэзии двадцатых годов. Ходовые аксессуары романтического ландшафта уступают место живо подмеченной конкретной детали; природа озвучивается шагами дровосека, шелестом колосьев, которые под серпом "ложатся желтыми рядами", скрипом тяжелого воза, пением пастушьего рожка. Во второй строфе второй части поэмы Козлов нарисовал пейзаж, в котором с острым чувством динамики, цвета и звука передано предгрозовое состояние природы. Мастерски написанная картина завершается такими выразительными строками:
Бор темный шепчет и дрожит;
Сожженный лист о стебель бьется;
Всё притаилось, всё молчит...
И вдруг огонь по тучам вьется,
Грохочет гром, с ним дождь и град
В полях встревоженных шумят.
Высоким, торжественным строем поэтической речи, в которую искусно вкраплены архаизмы, отличаются описания Москвы ("В Кремле святая тишина; В Москве да стогнах сон глубокий"). Важно, что козловские пейзажи не являются орнаментальными заставками, они соединяются по принципу эмоционального контраста или эмоционального созвучия с душевным состоянием героев.
Пока Козлов писал свою поэму, произошли события, придавшие ей исключительную злободневность и остроту. История Натальи Долгорукой повторилась при других, неизмеримо более важных исторических обстоятельствах. M. H. Волконская, Е. И. Трубецкая и другие русские женщины добровольно отправились в Сибирь вслед за своими мужьями - героями 14 декабря. В памяти современников ожил образ Долгорукой. Козлов был хорошо осведомлен через своего близкого друга Зинаиду Волконскую о всех драматических перипетиях, связанных с поездкой в Сибирь княгини M. H. Волконской, и он ясно осознавал политическую актуальность самой темы "Долгорукой".
Параллели напрашивались сами собой, аллегория получилась слишком прозрачной. Не случайно в литературных кругах с горячим нетерпением ожидали выхода в свет "Княгини Натальи Борисовны Долгорукой". Об этом свидетельствует хотя бы письмо Н. И. Гнедича из Одессы от 17 января 1828 года, адресованное "милому человеку, доброму другу" - Козлову. Гнедич пишет: "Жду не дождусь твоей "Долгорукой". М. А. Лобанов, слышав ее окончание и писав мне о нем, умножил мое нетерпение". А в постскриптуме Гнедич, сообщая о получении по почте поэмы, добавляет при этом: "Сейчас посылаю просить поэта Туманского обедать у меня с "Княгинею Долгорукою". По старой привычке ничего прекрасного не могу читать один, тяжело". {"Русский архив", 1886, No 2, стр. 189-190.} П. А. Вяземский писал Козлову 2 января 1828 года: "Но кого я жду с особым нетерпением, так это вашу "Княгиню". Все, что я об ней слышал, располагает меня к ней крайне сочувственно". {Там же, стр. 186.}
При объективной оценке "Долгорукой" следует учитывать, что она завершалась в атмосфере последекабрьского террора и цензурного гнета. Это не могло не отразиться на ее содержании. Есть основания предполагать, что автор намеренно затушевал вольнолюбивые мотивы поэмы. Думается также, что громкий колокольный звон, раздающийся в сцене пострижения, должен был, но мнению автора, несколько приглушить актуальное звучание "Долгорукой". Тем не менее поэма "Княгиня Наталья Борисовна Долгорукая" привлекла к себе внимание широких читательских кругов. Воплощенная в ней гуманистическая тема перекликалась с волнующими событиями современности. В своей рецензии на "Долгорукую" Н. А. Полевой, которого трудно заподозрить в излишней чувствительности, писал: "Мы видели людей с сильным чувством, с умом и просвещением, которые плакали, читая поэму Козлова". {"Московский телеграф", 1828, No 4, стр. 549.} Благородный облик героини вызывал в сознании читателей воспоминания о декабристках, чей подвиг был художественно запечатлен только через сорок пять лет в знаменитых поэмах Некрасова.
Если "Чернец" и "Долгорукая" вызвали большой общественный интерес, то этого нельзя сказать о "Венгерском лесе" (1826-1827) и "Безумной" (1830). На этих произведениях лежит печать романтической абстрактности и искусственности, они лишены прочной национальной основы, что и было в свое время резко подчеркнуто Белинским. Для баллады "Венгерский лес", задуманной в 1823 году, Козлов воспользовался отдельными фабульными мотивами, заимствованными из ранней стихотворной повести Байрона "Оскар из Альвы", основанной на старинной шотландской легенде. Широко пользуясь приемами недоговоренности, умолчаний и тайны, Козлов построил традиционный романтический сюжет, инкрустированный декоративными деталями русского романсного стиля: "узорчатая парча", "Дымчатая фата", "шелк и бархат нежный", которые представлялись поэту образцами народного языка, "услаждавшими слух", как он об этом писал Жуковскому 16 октября 1823 года.
Тема обманутой и покинутой девушки из народа, лежащая в основе поэмы "Безумная", также не нашла полноценного художественного воплощения. Козлову не удалось создать действенный сюжет поэмы, нарисовать самобытный, психологически достоверный образ молодой крестьянки. Глубокий, волнующий драматизм, обусловленный самой темой поэмы, подменен обезличенной красивой риторикой и несколько театральной экспрессией. Кюхельбекер, с большой симпатией относившийся к творчеству Козлова, отметил в дневниковой записи от 3 марта 1841 года следующее: "В "Безумной" много хорошего, только крестьянка сумасшедшая говорит не по-крестьянски, - в этом отношении лучше ее ямщик: его "не пред добром" истинно прекрасно". {Дневник В. К. Кюхельбекера. Л., 1929, стр. 274-275.} В поэме, действительно, выделяется живо и выразительно написанная фигура ямщика, что было справедливо отмечено современной критикой. Большое впечатление произвело вступление к "Безумной", выдержанное в лирически-задушевном тоне. Хороши своей безыскусственностью и удивительной простотой финальные строки поэмы:
Мы, дети, все ее любили.
Она кого-то всё ждала,
Не дождалась - и умерла.
По известным словам А. И. Герцена, "первые годы, следовавшие за 1825-м, были ужасающие. Потребовалось не менее десятка лет, чтобы в этой злосчастной атмосфере порабощения и преследований можно было прийти в себя. Людьми овладела глубокая безнадежность, общий упадок сил..." {А. И. Герцен. Избранные сочинения. М., 1937, стр. 399.}
В атмосфере "порабощения и преследований" Козлов, будучи связанным приятельскими отношениями со многими деятелями декабристского движения, опасался за свою судьбу (известно, что даже близкий ко двору Жуковский не был свободен от страха). Желая реабилитировать себя, Козлов в начале 1826 года, то есть в период суда и следствия над декабристами, пишет в качестве посвящения к "Невесте абидосской" казенную, верноподданническую оду императрице Александре Федоровне, в которой называет 14 декабря "днем бессмертной славы" Николая I. Это признание, продиктованное страхом, Козлов рассматривал как некий оправдательный документ своей политической благонадежности, который станет известен самому царю через посредство Александры Федоровны.
В послании "Высокопреосвященному Филарету" (1830), выдержанном в духе христианского пиетизма, Козлов второй и последний раз вспоминает о подавлении декабрьского восстания Николаем I, но формула 1826 года приобрела новый, двойственный оттенок. "День бессмертной славы" превратился в "долг страшный, долг священный". В заключительной строфе стихотворения поэт выражает надежду на помилование осужденных декабристов; только тогда рассеется мрак тягостных воспоминаний о свершившейся трагедии:
Да вновь дни светлые проглянут, По вере пламенной даны; И полумертвые восстанут, Любовью царской спасены.
В поздравительной, официальной оде наследнику престола "в день его тезоименитства" (1834) Козлов, перечисляя доблести Николая I, достойные подражания, уже ни одним словом не обмолвился о расправе над декабристами.
Козлову была чужда идея революционного восстания на Сенатской площади, но он относился с симпатией к участникам декабристского движения. Пытаясь осмыслить события, связанные с этим движением, к которому в той или иной форме примыкали лучшие люди России, Козлов пишет аллегорическое стихотворение "Обетованная земля". {Не случайно стихотворение посвящено А. Г. Лаваль -