justify"> Многие, я думаю, помнят бывшее в то время между Катковым и Аксаковым важное разногласие. Катков, не отказываясь, конечно, и от Православия, имел главным образом в виду руссизм. Аксаков же, напротив того, старался напомнить о том, что русский народ таких православных немцев, как Розены (например, и других, которых фамилий я не помню), считает своими, а русских католиков - подобных Гагарину и Мартынову - он никак своими не сочтет[5].
Катков являлся и в этом случае, как и во многих других, представителем политики государственно-племенной, Аксаков - страстный и неосторожный защитник либерально-племенного начала в болгарском вопросе - здесь являлся представителем того рода национальной политики, которую я предлагаю называть политикой основ.
Государственный руссизм, как и следовало ожидать от той эпохи, сделал гораздо больше успехов в Польше, чем Православие.
Я понимаю необходимость такого pis-aller ... Я и не нападаю ничуть на наши усилия государственной руссификации западных окраин наших. Боремся чем можем, боремся тем, в чем мы сильнее.
Я прибавлю к этому только вот что. Слава Богу, что поляки так враждебны и так упорны! Для того, кто поет лишь о славянской любви и славянском единении, для того, кто верит в какую-то христианскую политику (т е. в политику любви и высшей морали), для того, кто имеет в виду не культурный славянский тип, а вечный мир и благоденствие всех народов славянского племени, для того, конечно, мое восклицание "Слава Богу, что поляки так враждебны и упорны" может показаться ужасным, бесчеловечным и антихристианским Но я держусь других взглядов
- и люблю смотреть прямо в глаза тому, что мне кажется истиной, не справляясь о том, как отнесутся к моей истине нервы читателей; или их лицемерие. Христианской же политикой я считаю лишь ту, которая благоприятна Церкви и утверждению веры
Аксаков был прав; избави нас Боже от множества обруселых католиков и обруселых евреев; и дай нам Господи побольше православных ляхов и даже православных израильтян!..
Довольно с нас и великого множества русских, равноправных с нами, протестантов...
Нужно ли говорить о
реформах? Я думаю, не надо. Все они - за исключением наделения крестьян землею и сохранения земельной общины - были самые обыкновенные
либерально-европейские, космополитические. Не по намерению, конечно, а по плодам. Только наделение крестьян землею и сохранение земельной общины можно назвать мерой
государственно-социалистической (прошу никого не пугаться слова "жупела"), а
не либеральной; в том смысле, что прикрепление крестьян к земле (хоть еще до сих пор и недостаточно твердое и полное) есть своего рода закрепощение, в высшей степени благодетельное. Это одна из форм той зависимости от
общин и
государства, которой так опасается либерал Герберт Спенсер
[6]. Эту благую охранительную меру можно назвать еще, сверх того, и вполне
национальной в культурном смысле, ибо она нас с государственно-бытовой и хозяйственной стороны
обособляет от общезападных порядков, и, вероятно, ей мы прежде всего обязаны как тем, что нигилистам не так легко было действовать на народ, так и тем, что нам не понадобилось посылать русских членов в Германию на конференцию по рабочему вопросу. Не от пауперизма она избавляет наш народ, но от индивидуализма.
Но кроме (1 сл. нрзб.) - (1 сл. нрзб.), что было русского, истинно национального - во всей политике истекшего реформенного 25-летия? Ничего!
Все общеевропейское, прогрессивно-либеральное, нивелирующее, производящее именно то смешение, которое я считаю разрушительным, революционным по преимуществу.
Немцев среднего положения, среднего класса (средних немцев) расселилось по России множество; евреям даны неслыханные дотоле вольности; при браках православных с протестантами дозволено было воспитывать детей в протестантизме (теперь это, слава Богу, опять отменили). Разбогатевшие мужики, мещане и купцы становились помещиками; дворяне разорялись и пускались в торговый оборот или поступали на службу в частные (европейские по устройству и духу) компании... Многие из монастырей одно время хотели упразднить; чуть-чуть было не навязали Церкви суды по образцу европейских. Белое духовенство (всегда более, чем черное, расположенное к чему-то протестантскому) вышло более на вид и получило противу прежнего больше силы.
Все низшее поднималось, все высшее
- принижалось. Цензура была слишком снисходительна... Железные дороги усилили по всей России движение и быстрый обмен на западный лад. Капитализм впервые дал почувствовать свою всепожирающую силу.
Что же мы найдем во всем этом русского, обособляющего, или ново-творческого, или хоть охраняющего то, что создано было прежде?
Ничего! В каких-нибудь 25 лет русское общество понятиями, учреждениями, вкусами, образом жизни и пороками, и пускай даже и хорошими сторонами - приблизилось к обществам западным несравненно более, чем в 200 лет - со времен Петра.
Нужно было иметь все ослепление и все теоретическое упрямство славянофилов, "чтобы видеть во всем этом космополитическом погроме - во всех этих подражательных "новшествах" - "благочестивый дух нашей старины"! Славянофилы, которые говорили всегда так верно и глубоко: "Не Европа нам страшна; нам опасен европеизм", - не узнали этого самого европеизма именно тогда, когда он втерся в нашу жизнь почти весь сполна... чуть-чуть не дошел и до конституции!..
Итак, если кто скажет, что и политика правительства, и дух политической печати, и преобладающее настроение самого общества были в России национальны от 56 до 81 года, то с тем уже и рассуждать нельзя.
Конечно, общие наклонности у нас в течение этой несчастной для России четверти века были европейские, космополитические (т.е. революционные); они преобладали. Но в жизни никакое начало до конца не доводится; всегда остается хоть небольшое место и для действия других начал. Нечто подобное национализму появилось (сверх соблюдения земельной общины) и в двух случаях. В польском деле, как я уже говорил, - благодаря вражде, благодаря страстному нежеланию смешения с нами со стороны поляков и благодаря иноверию - национализм наш принял более православный, более культурный поэтому, обособляющий характер. Мы стали гораздо больше заботиться о Православии в Западном крае.
В деле же болгарском, благодаря напускным симпатиям, гораздо более племенным, чем вероисповедным, - наша политика впервые решилась выступить явно противу авторитета Восточной Церкви.
Все это пора уже знать наизусть, и, конечно, надо согласиться, что тут-то уж племенная политика была революционна в самом простом и грубом смысле. Она была противо-церковна, противо-основна. То, что мы только двое с г. Филипповым признавали за истину двадцать лет тому назад, теперь у нас признают уже все.
Поэтому - оставим этот вопрос.
Скажу лучше о деле гораздо менее известном. Все в тех же бедственных для России 60 и 70-х годах существовал у нас тайный политический проект... Какой бы вы думали?
Проект соединения сербов и болгар - в одно государство. Издавались на Востоке и брошюры под нашим покровительством в этом духе. Разумеется, так как сербы, отчасти болгары, все были еще под властью турок, а мы воевать решительно избегали, то проповедовалось не прямо восстание с целью немедленного освобождения и слияния в одно целое этих двух враждующих славянских наций, а только предлагалось стремиться к этому, быть согласными, действовать заодно и т.д. Вообразите, что бы вышло, если бы этот план удался; если бы эти чувства у болгар и сербов созрели бы вполне ко времени взрыва 76 и 77 годов"? Что бы вышло для России, и для Церкви Православной, и даже для будущности самого всеславянства - в случае падения Турции!
Ужасно подумать!
Константинополь - вольный город; без прямого и властного русского присмотра.
Сербо-болгарское королевство от берегов Адриатики и Дуная - до морей Эгейского и Черного. Королевство непременно конституционное, демократическое в высшей степени, вполне бессословное, управляемое неизбежно рационалистами и, быть может, еще и сплошь схизматическое. Ибо образованные сербы по существу дела ничуть не религиознее болгар; и если они остались в связи с Церквами Русской и Греческой, то это произошло совсем не от религиозности, а лишь оттого, что не было никакой нужды отделяться; да и сама политическая антипатия сербов к болгарам побуждала их не делать именно того, что делали болгары. Если же бы мы достигли своей тогдашней ребяческой цели - примирить и слить болгар с сербами, то при глубоком религиозном равнодушии и тех и других и все при той же потребности предпочитать в национальных делах племя основам, физиологию - мистике, их слияние могло бы еще несравненно более потрясти Церковь - чем потряс ее чисто болгарский раскол.
Итак, вообразите: схизматическое, демократическое, либеральное югославян-ское царство, заступившее нам дорогу к Босфору - с европейской стороны.
На Босфоре - Царьград - самоуправляющийся вольный город; какая-то муниципальная республика с населением в высшей степени пестрым, но не группированным, как при турках, а смешанным в общей космополитической равноправности...
Какова была бы при этом роль России? Не пришлось ли бы ей вскоре после подобных плодов либеральной и чисто племенной политики... обнажить снова меч свой уже не противу турок, а против тех самых югославян, которым она так неразборчиво потворствовала? Победить их, завоевать, покорить, обратить в свои наместничества или даже губернии, другими словами, принять внутрь огромную дозу неисправимого либерализма. . И при всем этом - найти даже и все Восточные Церкви в самом ужасном расслабленном положении...
Да, ни в чем мне не видится так ясно Десница Промысла, хранящая Россию, как в истории наших новейших восточных дел! Мы делали все, что от нас зависело, чтобы перенести центр тяжести этих восточных дел с вероисповедной почвы на племенную, с государственно-русской - на либерально-славянскую, и все-таки нам не удалось этой цели достичь вполне...
Религиозная и монархическая реакция в недрах самого русского общества совпала в высшей степени счастливо с поразительными примерами югославянской неблагонадежности; сперва сербской (при Милане), а потом болгарской при Баттен-берге и Стамбулове.
Нам перестала теперь нравиться так называемая "христианская" политика; политика лицемерия или простодушия; политика "освобождений", братских слияний и смешений; и стала снова понятна политика православная, политика религиозных основ и высшего, правильно понятого государственного интереса.
За последние девять лет мы видим единовременно, во внешней политике значительное охлаждение к национализму чисто племенному, во внутренней жизни неслыханный дотоле порыв к национализму культурному. Явные признаки недоверия к первому; и настойчивое, дружное искание второго.
И даже тот всеобщий пламенный отпор, которым встретила русская литература католические и антинациональные увлечения Влад. Соловьева, свидетельствует о силе этого искания.
И Ваша статья "Национальное сознание" есть тоже одно из проявлений того же охватившего нас духа, того же порыва к своему культурному типу...
Естественно, что Вы, как человек мысли отвлеченной, для посильного служения этому идеалу избрали своей темой нечто более общее - "сознание". Это не только понятно, но даже и весьма похвально, ибо, насколько мне известно, именно с этой более общей и философской точки зрения вопрос еще не был до Вас специально никем рассмотрен.
Неодобрительна и даже непонятна только та ложка критического дегтя, которая, по поводу моей брошюры, испортила всю бочку вашего философского меда.
Неглубоко же будет это бедное сознание наше, если оно не в силах будет в национальных делах различить племенные увлечения и сочувствия - от идеалов культурных, космополитические плоды от национальных намерений.
Положим, что главная опасность эта уже миновала.
Все то, что я выражаю давным-давно с достаточной, смею сказать, ясностью, теперь мало-помалу входит в сознание многих; входит еще смутно, положим, но это не беда...
Русская жизнь издавна привычна идти ощупью, и полусознательные, даже бессознательные действия и явления этой жизни были очень долго гораздо выше их литературных выражений.
Мы вообще действуем лучше, чем мыслим; а мыслим нередко все-таки много смелее и яснее, чем пишем.
Положим - это так.
Но на все свое время. В старину наша почва национальная была так густа и неподатлива в своих особенностях, что самые крайние западные и космополитические увлечения мысли нашей встречали бездну препятствий, в этой почве веками устоявшихся в глубокой обособленности своей. И не только мысль эта встречала препятствия в этой почве, но она и сама обвеивалась, так сказать, ее оригинальными испарениями.
Теперь не то. Теперь извозчик и овощной торговец читают газеты; купеческих приказчиков зачем-то пускают на всемирные выставки; смоленские мужики ездят лечиться к Пастёру, возвращаются домой в парижских цилиндрах и хвалят донельзя порядки республиканской Франции (где их ласкали из политических соображений еще вчерашние злейшие наши враги!).
Теперь, конечно, нужна сильная реакция против европеизма в наших высших умственных сферах; необходима полная ясность и независимость национального сознания, чтобы знать твердо, где Европа (увы!) неизбежна и где можно и должно ее отвергнуть без ущерба нашему развитию и нашей практической силе.
И потому-то именно и не похвально одному из ученых провозвестителей этого сознания не различать двух таких противоположных вещей, как защита национального идеала и нападение на него!
Не моей брошюры тут жалко (она еще не раз вспомнится!); жалко - этого пятна на Вашей статье, во всех других отношениях весьма полезной и своевременной.
Итак, если идеал наш не простой либерально-политический панславизм - наподобие Италии и Германии; не одно создание и сохранение сильного европейского государства из национальных славянских племен, то чем же он может быть?
Тут, по-моему, могут существовать только три одинаково грандиозных, - но не одинаково привлекательных представления; три идеала.
Идеал Вл. Соловьева, то есть - соединение Церквей, римский первосвященник - Русский Царь в высшей степени гуманно и свободно устроят общества - и Царство Божие на земле (Богом, впрочем, никогда не обещанного).
Или - идеал Данилевского: полная, высшая, небывалая до сих пор - 4-основная, самобытная славянская культура (разумеется, при сильном государстве). Культура эта, в свою очередь, через несколько веков цветения - падет; государство разрушится; но очень (предложение обрывается)
И третий идеал - нигилистический и вдобавок самый крайний - с русским "ничего"!
Все остальное помещается между этими тремя путями; все остальное так или иначе близится к одному из них.
Что наши западники-либералы (сочувствующие "Вестнику Европы", "Русским ведомостям" и т.п.) - такие же нигилисты, только "берегущие свою шкуру", - это уж до того всем (не-нигилистам) известно, что в наше "доброе новое время" никто уж и доносом ложным этих слов не сочтет. Если они наивны и сами этого не понимают, то это делает честь их сердцу, но до того уж унижает их ум, что и верить их добросердечию что-то не хочется.
Я был, как вам известно, издавна пламенным приверженцем 2-го идеала и остаюсь им, как видите.
Я допускаю значительную пользу от сочинений Вл. Соловьева, в их более общих сторонах, не рационалистических, - но никак не могу из этих общих основ его попасть в Рим, как он попадает.
Вольно же ему из "Критики отвлеченных начал", из "Религиозных основ" и даже из его истинно поразительной теории "Догматического развития Церкви" выводить необходимость подчинения Риму! Если уж развитие Церкви должно продолжиться (допустим и это), из этого никак не следует, что это развитие должно непременно выразиться в принятии filioque, папской непогрешимости и т.д. Слишком много существует данных для того, чтобы нам надеяться на вовсе иной путь подобного дальнейшего развития. И Вы, между прочим, очень хорошо сделали, что в статье Вашей указали и на земные цели его проповеди, цели, и настоящим христианством не указанные, и, с рациональной точки зрения, несбыточные (ибо Гартман, которого Вы мало уважаете, все-таки прав - "страдание в нас самих").
Восхищаясь основами учения Владимира Сергеевича и многими гениальными подробностями его теорий, я не могу подчиниться ни его религиозным выводам, ни некоторым его гуманно-утилитарным требованиям. (Просить у Польши прощения; дать евреям равноправность; не воевать и т.д.)
Верно и то, что Вы говорите о национальном сознании.
Ибо из того, что период творчества бессознательного у нас почти окончился (я говорю только почти, а не совсем; это еще вопрос, совсем ли), никак не следует, что не может быть творчества сознательного.
Напротив, если у русского государственного мужа, имеющего власть, или у публициста, имеющего влияние, будет постоянно в уме присутствовать мысль, что нам вообще примера современной Европы нужно опасаться и что если уж искать полезных примеров, то лучше искать их в прошедшем этой самой Европы, чем в ее либерально-эгалитарном и рационалистическом настоящем, то это непременно отразится и на их практической деятельности и не пройдет для общества без глубокого следа.
Прежде, положим, не искали быть оригинальными и независимыми, но это эмпирически выходило; а теперь будут искать; но из этого не следует, что не смогут найти этой независимости. "Оригинальничанье (как он, Соловьев, выражается) вместо оригинальности, народничанье вместо народности" выходят не тогда, когда человек или целая нация сознательно хотят быть оригинальными и народными, а тогда, когда в них вовсе нет уж тех самобытных сил и запасов, которые могут быть развиты и укреплены под влиянием этого сознательного и страстного желания. Надо надеяться, что у нас эти самобытные силы и запасы не иссякли.
Чего же лучше для опровержения этой ложной мысли, избитой уже достаточно другими и недостойной ума Владимира Сергеевича, как не ежедневное обращение неверующих людей к вере? Что может быть непосредственнее и даже стихийнее, как чувство богобоязненности, как желание молиться, просить чего-то у невидимого Высшего Существа. В своей, например, комнате и наедине - для кого притворяться? Нет ни простолюдина или детей, которым хочешь показать "все-таки полезный" пример; ни начальника, перед которым почему-нибудь выгодно показать себя хоть чтущим религию... Человек один с своей совестью и Богом; с Богом, в Которого он стихийно, но сознательно уверовал, Которого он и любит, и боится, Которому теперь он "со страхом служит и с трепетом радуется"!
Он не всегда веровал; он был долго неверующим или полуверующим; теперь, как говорят кощунственно-легкомысленные люди, "он дошел до просвир и лампадок". Он человек образованный, начитанный; он чисто наивным путем чувства не мог дойти до того, в чем растет ребенок и в чем неизменно живет неиспорченный простолюдин. Его стремление к вере было сознательным; он хотел уверовать; он сознательно искал таких встреч, таких книг, таких впечатлений и влияний, которые могли пробудить в нем остывшие мистические чувства; и найдя, он припал к этой вере с сознательной радостью. И такая сознательная вера - даже надежнее бессознательной. Наивную веру мужика, особенно, не слишком старого, поколебать гораздо легче, чем поколебать сознательную веру хоть того же самого автора "Религиозных основ".
Да, сам г. Соловьев, наверное, не забывал никогда (особенно при начале своего литературного и ученого поприща), что ему хочется внести в русскую жизнь что-то свое. И худое ли или хорошее вышло - это его свое, но он достиг цели, он внес его в русскую жизнь. Он всех нас заставил думать о том, о чем он первый у нас задумался.
Всякий психолог, тонко понимающий неизбежность некоторых тайных и личных душевных процессов наших, вероятно, согласится, что мое подозрение верно. Вл. Соловьев имел в себе с ранних лет залоги и для религиозности, и для самобытности мысли; он захотел сознательно их развить - и развил.
Точно то же может случиться и с целой нацией, если ее высшие представители, люди практической власти и люди умственного влияния искренно, страстно и сознательно захотят развить и утвердить в самих себе и в своей нации и религиозность, и житейскую, так сказать, самобытность. Народ рано или поздно пошел бы за ними и в том случае, если бы и в нем самом не было бы ни того ни другого; а в русском народе и то и другое еще и без них имеется.
Национальный идеал наш должен быть именно религиозно и житейски от Запада независимым.
Свобода ума от европеизма (новейшего, современного) и зависимость воли от веры - вот наш идеал. Таким был идеал Данилевского.
Данилевский мечтал о 4-основной культуре; о типе полнейшем, чем все бывшие до сих пор в истории культурные типы. Религия своя есть, нужно хранить и утверждать ее; она и теперь не исключительность - племени или национальности, ибо и теперь она свойственна, кроме славян, еще и грекам, и румынам, и сирийским арабам, и грузинам. Но она именно при помощи сознательного, просвещенного к ней отношения может стать точно так же всемирной и распространенной, как и то папство будущего, которому г. Соловьев так предан.
Государство свое сильное есть. Правда, нет до сих пор своей ясной и резкой государственности; нет целой и своей системы юридических и политических идей, воплощенных в законах и в самой жизни.
И даже (увы!) надо сознаться, что и та слабая степень государственного своеобразия, которой мы отличались в подробностях от других наций Европы, в XIX веке до реформ 60-х годов, стала после этих реформ еще много слабее. Реформы эти (за исключением наделения крестьян землей и некоторого охранения общины - и сохранения Самодержавия) были совершенно европейскими в новейшем стиле.
Итак, следуя идеалу Данилевского, и с этой стороны надо желать и искать для великого государства нашего (а позднее и для православных союзников его) пути самобытной государственности. Кажется, что на это искание есть теперь кой-какие надежды.
Искусство и мысль (3-я основа Данилевского). Об ней я тоже умолчу здесь. Вы с этой стороны, кажется, - даже ближе к Данилевскому, чем я, вы ждете еще своей философии. Я же.....<предложение обрывается.>
Экономическая сторона (4-я основа). Об этом я пока тоже умолчу - совсем по другим причинам; по цензурным. На эту сторону у меня взгляд такой особенный, что я не могу об этом, не подготовившись, говорить.
Впрочем, и об этого рода самобытности в моих книгах говорилось кой-где, но без различных доказательств; в виде афористическом, по простому, но неискоренимому предчувствию.
Данилевский также в самобытное развитие наше на этом хозяйственном пути чрезвычайно твердо верил. А чувство таких мыслящих людей, как он, имеет и свое рациональное значение, как Вы, я думаю, сами готовы утверждать.
Я напомню Вам предположение Данилевского и мое собственное афористическое и бездоказательное пророчество.
Вот 1-е.
Вот 2-е, мое.
Я хоть и вовсе не знаток ни в области сельского хозяйства, ни в области финансов, ни по вопросу торговли и промышленности, однако кой-что слыхал и видал и по этой части, и, нередко размышляя обо всем этом в общих чертах и в связи с политикой, постоянно наталкивался на ту мысль, что
капитализм (т.е. господство подвижного капитала, денег, над капиталом наиболее недвижимым, над поземельной собственностью, с одной стороны, и над вольнонаемным трудом - с другой) подействовал в России в короткое время после своего недавнего воцарения (с 61 года) - гораздо вреднее (с экономической стороны), чем в свое время (чем целый век тому назад) на Западе. Это ведь не мое мнение, а взгляд многих людей более меня компетентных. Хозяйственное расстройство России, по мнению многих, так велико, что и самое блестящее финансовое управление одного даровитого министра может дать только благодетельный толчок дальнейшему делу, но не может искоренить основного зла, которое лежит в глубоком потрясении землевладения и земледелия.
Равноправность, либерализм и капитализм, видимо, теснейшим образом связаны между собою в жизни.
Все это вместе слишком усиливает подвижность социального строя (а против этой подвижности жизни и ее психического отражения и Вы восставали). Мне все кажется, что именно России суждено возвратить социальную жизнь к меньшей подвижности.
А эта меньшая подвижность возможна только при неравноправности и при различного рода прикрепощениях лиц к земле, к общинам, сословиям и другим учреждениям.
(См., между прочим, "Грядущее рабство" Спенсера; эта книжка очень одностороння; она выражает лишь ужас либерала; но взять в расчет этот ужас не может.)
Новая, сообразная с требованиями времени организация сословий и общин. А всякая организация есть по существу своему деспотизм и неравноправность. Помещичьи земли гибнут; владение ими слишком свободно; всякий может приобрести их и продавать. Заговорили основательно о неотчуждаемости дворянских земель. Крестьянские общины бедствуют; здесь нет <1 cл. нрзб.> свободы отчуждения; но зато слишком много внутреннего равенства; понадобилось усилить дисциплину извне и также подумать о меньшей подвижности семейной и общинной жизни. Монастыри процветают не от жертв одних, это не надежно и не равно; они процветают хозяйственно потому, во-первых, что недвижимость их неотчуждаема; во-вторых, потому что внутри нет ни свободы, ни равенства (власть игумена; привилегии иеромонахов, иеродиаконов, мантийных и т.д.); в-третьих, потому что движущее ими начало не чисто хозяйственное, не рационалистическое, а супернатуральное, религиозное. Монастыри суть, таким образом, готовые образцы реального (т.е. возможного), но не рационалистического социализма. Не этот ли экономический идеал и предчувствовал для России Данилевский, когда говорил то-то и то-то.
Излишняя быстрота обмена и движения - психического, социально-экономического, политического (безграничное реформаторство, безграничная возня с новыми законами) - вот, мне кажется, механическая основа всему современному злу. (Я указываю здесь только на эту механическую сторону.)
Я имею об этом много еще сказать, но здесь не место распространяться об этом; я напомнил все это только, чтобы и с этой стороны доказать, что идеалу национальной культуры я не изменил ничуть и ничем.
Правда, мне случается, как бывало и прежде, возражать себе иногда скептически на все это.
Иногда я спрашиваю себя: а если и это все мечта? Если все мы, стремящиеся теоретически или иначе к этой самобытности, к этой национальной культуре, - только мечтатели о несбыточном?..
И Хомяков, и братья Аксаковы, и Данилевский, и г. Страхов, и Вы, и я.
Ибо бывают у наций и людей идеалы сбыточные, и бывают идеалы несбыточные.
Если наш идеал несбыточен? Если и революционные западники, и Вл. Соловьев, однако, правы, что с этой стороны надежды напрасны? Если разгадка всей этой пышной фантазии нашей очень пошлая: только политическая? Сперва на короткое время - конфедерация с восточными христианами (у которых вся интеллигенция сплошь пока еще европействующая, сочувствующая (?) и не сочувствующая (?) политически (?)); потом и Всеславянская конфедерация.
Простое политическое торжество, не торжество новой славяно-восточной какой-то культуры; и даже не специально-духовное преобладание Православия; а так
- обыкновенная европейская пошлость
- покрупнее других; новая европейская политическая единица; очень большая европейская держава, которой граждане так же либерально и рационалистически бесплодны, как французы скромного Карно, немцы
ученого Вирхова или итальянцы какого-нибудь мерзавца, что ли... Но вся разница будет в том, что эти граждане говорят и пишут на языке славянском; но думают, говорят и пишут всё то же, что думают, пишут и говорят европейцы на своих языках.
Ну - что делать...
В минуту таких колебаний мысли моя вера в русский культурный национальный идеал становится условной.
Я, все-таки веруя в самый идеал, в его достоинства, верую только меньше в Россию; в ее достоинства, в ее способность осуществить подобный идеал.
И говорю себе, как испанские гранды выражались в договорах своих с королями:
- А если нет - нет!
Если не пойдет Россия по пути Данилевского, то не избежать ей позднее пути Чернышевских и Желябовых... И счастье же будет великое, если она с такого пути обратится на третий - на путь Вл. Соловьева.
Ибо именно если нет третьего выбора, то лучше поцеловать туфлю папы, чем идти рука об руку с космополитизмом, либеральным и нигилистическим.
И когда я думаю так, то политика племенная, политика либеральных и безыдейных национальностей становится <1 сл. нрзб.> очень страшной для моей дорогой отчизны, для ее национальности, для ее культуры, не только идеальной и будущей, но и для той чуть-чуть самобытненькой, которой мы с непривычки теперь радуемся в нашей современной действительности.
- Неужели (думаю я тогда) мысли и мечты Киреевского, и Хомякова, и Данилевского и т.д. ... и современные реакционные попытки властей наших, и наши войны, и религиозное движение в современной России - все это было только необходимым средством для некоторого временного укрепления в России русского духа; для того чтобы этот подъем духа помог Русскому государству свершить чисто политические свои задачи на Востоке и Западе?.. А потом - все та же буржуазная всеобщая мерзость.
Это было бы истинно ужасно!
Вот как я нападаю и на национальность, и на национальный идеал, и на самое национальное начало наше. (Ибо Вы сказали, что я на все это разом нападаю!)
Это очень похоже на то, если (бы) Вы назвали нападением на Вашу личность, на Ваш личный идеал жизни и достоинства следующую речь искреннего друга:
- Послушайте, г. Астафьев, Ваши личные особые черты Вам характерные, отличающие Вас от других таких-то, таких-то знакомых наших, - мне очень дороги; эти черты я в Вас очень люблю; люблю, сверх того, и тот личный идеал, к которому, я знаю, Вы теперь стремитесь, стараясь усовершенствовать любимые мною черты Вашего характера и Вашего мышления. Но умоляю Вас, будьте осторожны в сближении с такими-то и такими-то соседями - и даже родными Вашими. Я понимаю, что это общение, к несчастью, необходимо для весьма существенных выгод Ваших; но, предупреждаю Вас, что если Вы будете мало-мальски невнимательны и к их духу, и к Вашему внутреннему состоянию, то все эти <1 сл. нрзб.> особенности, <несколько слов нрзб.>, сотрутся быстро, и Вы вспомните меня тогда, но будет поздно... Принудите себя понять, что я говорю Вам не блестящие парадоксы, а дело, и дело весьма практическое.
Сочли бы Вы эту речь нападением на Вашу личность или на Ваш личный идеал, или даже на личное начало вообще?
Конечно - нет! Вы бы сочли этот совет приятным за желание сохранить в чистоте Вашу личность, Ваше личное начало, Ваш личный идеал, Ваш eidos в настоящем и еще более в будущем.
Что же теперь случилось с Вами, что Вы меня не поняли?
Я Вам говорю, что известные специальные действия Ваши, известные специальные проявления Вашего личного начала (потому-то и потому-то) могут повредить Вашей личности, могут обесцветить ее, ослабить Ваш личный дух, могут Ваш личный идеал сделать решительно неосуществимым в ближайшем будущем; и говоря это, привожу Вам десятки подходящих примеров из жизни других людей, - я порицаю лишь эти специальные проявления Вашей деятельности; Вы же видите в этом нападение на личное начало вообще...
Теперь - несколько слов о революции.
Посмотрим, как Вы понимаете это слово и как я.
(До сих <пор> я думал, что мы с Вами и в этом согласны или хоть почти согласны.)
Прежде чем начать это V письмо, я еще раз взглянул на Ваши строки; и, взглянувши, вспомнил поговорку "начал за здравие, а свел за упокой". Вы наоборот - начали за мой упокой, а свели за мое здравие!
Последние строки Ваши следующие: "Что же все это может доказывать?! Конечно уж, не враждебность революции и консервативность начала космополитического"...
Превосходно! Я рад; мы опять почти согласны.
Взгляните на цитату - я не изменил ни одного Вашего выражения. Но исполнивши эту обязанность строго, я хочу теперь для большей ясности перефразировать Вас немного. Эта последняя мысль Ваша, сама по себе очень ясная, по моему мнению, несколько темновато выражена со стороны стилистической; но в связи со всем предыдущим она все-таки яснее, чем здесь у меня, в таком отрывочном виде. Мысль эта очень мне дорога для моих объяснений и возражений, и потому я ищу перефразировать ее поудобнее. Хочу, чтобы она, и отдельно от текста Вашего взятая, была вполне ясна.
"Космополитическое начало, конечно, не враждебно революции; оно вовсе не консервативно", - говорите Вы. Иными словами, космополитическое начало всеразрушительно.
Но ведь и я это самое хотел сказать. Стремление человечества ко всеобщей политической солидарности при всеобщем однообразии бытовом и умственном - это-то я зову (по-прудоновски) революцией; а никак не разные восстания, мятежи, цареубийства и другие насильственные беззакония народов и отдельных лиц. Самые мирные, закономерные и даже несомненно ко временному благу ведущие реформы могут служить космополитизму и всеуравнитель-ной революции; и самый насильственный, кровавый и беззаконный с виду переворот может иметь значение государственное, национально-культурное, обособляющее, антиреволюционное (в моем и прудоновском смысле).
Вообразим себе ретроспективно ужасную для русского сердца и, слава Богу, теперь уже невозможную вещь. Вообразим себе на минуту, что в (18)81 году торжество нигилистов в России было бы полное. В России республика; члены дома Романовых частик" погибли, частию в изгнании. Монастыри закрыты; школы "секуляризованы"; некоторые церкви приходские, так и быть, пока еще оставлены для глупых людей.
Чернышевский президентом; Желябов, Шевич, Кропоткин министрами; сотрудники наших либеральных газет и журналов - кто депутатами, кто товарищами министров. Правительство учреждено; оно продержалось даже 10 лет. Все реформы в высшей степени эгалитарные и космополитические. Но и недовольных очень много; недоволен и простой народ гонением на религию, хотя бы и осторожным. Если бы мы с Вами при таких порядках сумели бы поднять бунт, рискуя собственной жизнью, - убили бы Чернышевского и министров, повесили бы с немного грешной радостью всех редакторов и депутатов, им преданных; открыли бы снова все монастыри и церкви и с торжеством возвратили бы на дедовский Престол возлюбленный Царский род наш, - конечно, это была бы тоже своего рода революция, в смысле кровавого и глубокого переворота, но, конечно, не в общем смысле служения космополитизму - или всеобщему претворению людей в "среднего и бесцветного европейца".
Прудон зовет этот эгалитарный прогресс революцией, и эта революция - это обращение людей в среднего европейца - его идеал... Я же принял его терминологию не по сочувствию этому идеалу, а по ненависти к нему. Прудон яснее всех, по-моему, указал на то, к чему именно идет человечество в XIX веке. Приятно и полезно знать имя своего врага и понимать ясно его характер и значение. (См. "Византизм и славянство".) (См. См.См.!!!)
Я позволяю себе даже думать (как Вам давно известно), что этот космополитизм губителен и для всего человечества, а не только для отдельных культур и наций (об этом последнем всякий и без нас знает).
И если бы, беседуя или споря со мной, космополит сказал бы мне: "Какое мне дело до ваших особых культур и наций. Я и единомышленники мои заботимся о всечеловечестве, а не об отдельных и оригинальных его группах, которых взаимная вражда и войны задерживают наступление эры всеобщего мира и солидарности, всеобщего благоденствия..."
Я отвечал бы на эти слова прежде всего тоже вопросом: "Вы желаете земного блага всему человечеству?"
- Да.
- Какое же может быть на земле благо человечеству, когда оно, достигши этого состояния высшего однообразия и смешения при наибольшей, неслыханной еще подвижности жизни, должно непременно гибнуть - вымирать постепенно или наложить на себя руки одним актом воли, как пророчит нам Эд. ф. Гартман.
Теперь, несмотря на все неудобства жизни, еще не лишенной разнообразия и не дошедшей в быстроте обмена до окончательного безумия, посягают на свою жизнь хотя и чаще прежнего, но все-таки немногие (либо от уныния и скуки, либо, гораздо реже, от пресыщения); тогда же, вероятно, настанут одновременно и всеобщее пресыщение дарами высшей цивилизации, и всеобщая тоска от невозможности выхода и возврата. Впрочем, думаю, что Гартман прав вообще относительно будущей скуки и гибели человечества; я не хочу утверждать, что он...... форму гибели.
- Кто это докажет? Быть может, цивилизация изобретет такие утешения и такие ресурсы, которых мы и вообразить теперь не можем.
- Что она изобретет еще очень многое и неслыханное, это весьма вероятно. Но что наслаждаться устаревшее человечество этими изобретениями будет слабо, - это ясно уже из современных примеров; теперь все до того привыкли к железным дорогам и телеграфам, что, с одной стороны, <никто> отказаться от них не хочет, а с другой
- ничуть не намерен считать себя более счастливым на свете, оттого что может скорее прежнего куда-нибудь доехать. Прежние страдания и отдельным человеком, и целым обществом легко забываются; новые же неудобства, во всем неизбежные, ощущаются глубоко и раздражают тем сильнее, чем более люди становятся нервны и впечатлительны от совокупности "цивилизующих" условий. Уже и в конце нашего XIX века заметен сильный упадок надежд, если сравнить наше время с концом XVIII столетия. В XVIII веке, оглядываясь назад, мечтали о небывалой идиллии золотой первобытности; устремляясь вперед, - ждали всех благ от царства безусловного разума. Теперь историю прошлого знают лучше и в разум будущего верят меньше. Тогда было страшнее, теперь скучнее. Тогда жизнь была гораздо разнообразнее нынешней по образам своим и много медленнее по движению и обмену; жизнь сама по себе тогда была поэтому глубже; и благодаря обильным запасам этой прежней глубины и этого прежнего богатства искусство и мысль в первой половине нашего века стали так неслыханно богаты и разнообразны. Усилившееся в конце XVIII и в начале XIX века обменное движение жизни еще не могло сразу посредством смешения превратить все цвета прежней жизни в один серый (буржуазно-прогрессивный). Это ускоренное движение придало только всему еще сохранившемуся больше психичности, так сказать, и усилило донельзя сознание европейского человечества. К половине нашего века движение это перешло за ту черту, за которой оно действительно одушевляло людей, усиливало сознание, не губя окончательно наивных начал и разновидность жизни; обменное движение это теперь все усиливается; разновидность же и бессознательность (на Западе, по крайней мере) гибнут все более и более... Все смешивается, все понижается, все, бледнея и бледнея, несется вперед в вихре, ужасающем ум. И самому неудержимо растущему самосознанию человеческому - этот вред и эта гибель мало-помалу становятся ясными. Один весьма умный и ученый знакомый мой, согласный со мной - относительно вреда подобного ускорения жизни в связи с упрощением ее образов, - выразился однажды так: "Этим путем можно дойти до того, что вся жизнь сделается похожей на жизнь в гостинице; один нумер немного побольше, другой поменьше; один пониже, другой повыше; в одном обивка мебели коричневая, в другом синяя, в третьем красная; но фасон даже мебели везде одинаковый. И ни в одном из этих номеров больше двух-трех суток не позволяют обстоятельства прожить. Необходимо переходить из одного в другой. Беспрестанные перемены на фоне глубочайшего однообразия". Не правда ли, прекрасное уподобление? Будет невыразимо тяжело, когда все станет скучным и бесцветным. Жить не захотят.
Вот как я понимаю космополитизм; вот что я называю то революцией, то эгалитарным прогрессом, смотря по требованиям речи и мысли.
Однородный эвдемонический космополитизм - это цель; революционный прогресс или эгалитарная революция есть современное движение к этой цели; по мнению вашему, эта цель - блаженство жизни земной. По-моему, - это гибель земного человечества, это смерть его. Прежде смерть - духовная, нравственная, эстетическая; а потом и физическая. И если вы любите человечество, как вы утверждаете, то зачем же вы хотите ускорить его гибель. Так или иначе все живое, все органическое, все даже существующее в мире явлений, конечно, гибнет наконец; но любя что-нибудь в этом мире явлений, я не буду ускорять его гибель, а буду придумывать средства - как удалить час этой гибели; как задержать процесс разрушения!
Вот что бы я сказал космополиту.
Но зачем мне Вам-то, г. Астафьев, говори