ть все это?
Ну, не досадно ли?
Было время, когда Вы отлично знали, как я обо всем этом думаю. Я не беру на себя смелость утверждать, что Вы со всем этим соглашались вполне; я говорю - только: знали.
Почему же в этой, по-Вашему, "блестящей" брошюре я вдруг стал неузнаваем?
Зачем назвали Вы мою картину современной Европы "блестящей"? Я знаю, я догадываюсь, что Вами руководило то особого рода, доброе моральное чувство, которое располагает деликатного и благородного человека сказать другому не лесть, а приятную правду, и в особенности тогда, когда приходится тут же порицать его. Я признателен Вам за это, и хотя я, как Вам известно, избегаю писать о чистой этике, о "любви" и т.д. (ибо эта сторона дела трудами других у нас обеспечена); но смею надеяться, что я и сам способен иногда к добрым движениям, и в других умею их ценить. Особенно склонен я ценить эти добрые и честные движения в нашей литературе, без нужды бранчливой, лицеприятной и предательской, в идеях доселе еще робкой, в приемах грубой и даже злой. Вы в литературе не только честны, Вы в ней добры и благородны; Вы любите отдать справедливость, там, где возможно, даже и тем писателям, с которыми Вы во всем почти не согласны ... ищете случая сказать и о них доброе слово. Вы в нашу пристрастную, не тонкую, несмелую и нечестную критику вносите нравственный элемент. Честь и слава Вам за это.
Но мне на этот раз Ваша похвала не доставила удовольствия! Не говорю, что у меня нет авторского самолюбия; "homo sum" и т.д. Его, может быть, у меня и много; но могу сказать смело, что любовь моя к родине гораздо сильнее его.
Ах! Если бы кто-нибудь сказал об этой моей брошюре так:
- Основная мысль Леонтьева очень верна, но она очень дурно выражена; брошюра его очень дурно написана, и даже картина современной Европы не совсем верна в том-то и том-то. Но вопрос, затронутый им, для России в настоящее время до того важен, что я хочу взять на себя труд представить читателям его полезную и важную мысль в более доступном виде; я хочу, так сказать, "вылущить" ее для пользы общей из его бестолковой и сбивчивой стилистики. Леонтьев дальновидный и добросовестный патриот, но писатель он прескверный и темный. Я его исправлю; я спасительные мысли его очищу, освобожу от его плохой формы.
Но - увы - никто не называет меня плохим писателем, даже и ненавидящие идеи мои сознаются, что пишу я недурно; но в толк меня берут сразу до сих пор еще очень немногие, да и то большею частик" тайком, в частных ко мне письмах, например.
Боюсь впасть в искушение, боюсь через меру возгордиться этим!
Понимаете?
Итак, ни строго охранительную политику Государя Николая Павловича, ни либеральную политику прошлого Царствования никто не зовет национальной.
Но дух текущих 80-х годов национальным зовут все, и приверженцы национализма, и враги его.
И чувствуется, что это верно.
Почему же оно верно? Почему это чувствуется всеми?
Нельзя ли вникнуть в это, нельзя ли прямыми указаниями на факты оправдать еще более это верное чувство?
Оправдать его этими фактами легко; этих фактов очень много.
Уже в ...82 году, в моих Письмах о восточных делах, я указывал на чрезвычайную важность манифеста 29 апреля (18)81 года.
Вот что я говорил тогда.
(Стр. 282, т. 1-й.)
Если сопоставить два государственные акта, одинаково для России важные, - акт 19 февраля 61 и акт 29 апреля 81, - то увидим, что они дополняют друг друга.
В эмансипационном акте 61 года есть две стороны; одна либеральная - освобождение крестьян от крепостной зависимости; другая - вовсе не либеральная - прикрепление этих крестьян к земле. Последнюю меру надо приветствовать, как нечто вполне самобытное и национальное, имеющее вдобавок по всем признакам и будущность. С первой мерой достаточно только мириться, как с неизбежною данью веку, как с необходимой, хотя и скользкой, ступенью политической зрелости[7]. Эмансипация крепостных - это тот род либерального европеизма, о котором я говорил: "Надо знать, где Европа неизбежна и где нет..." Она была именно тут - эта неизбежная "Европа", ибо достаточно только вспомнить о том, как облегчился бы труд нигилистов наших, если бы они начали действовать на крестьян еще не свободных.
Весьма возможно, что без всех остальных реформ: без всеобщей воинской повинности, без слишком демократического строя в земстве, без суда присяжных, без чрезмерного размножения земских школ и т.д. и т.д., можно было бы обойтись, ничуть не рискуя подвергнуть Россию опасностям и ужасам кровавых волнений. Но без освобождения крестьян обойтись в половине XIX века было невозможно... Это, конечно, было весьма рискованное, но вместе с тем и спасительное привитие искусственной болезни для предотвращения несравненно более опасного естественного недуга какой-нибудь пугачевщины, - которая вдобавок, с высшей государственной точки зрения, страшна не столько анархическим ужасом своим, сколько теми легальными последствиями, которые могли из нее истечь, например, дарованием демократической конституции.
Несомненно, что при разрешении этого важного вопроса правительство руководилось не одним только человеколюбием (нравы помещиков и в 40-х годах были уже вовсе не круты), но и государственной мудростью.
Это был европеизм очень простой и либеральный и, к несчастью, неизбежный.
И не в нем поэтому и главная заслуга акта 19 февраля, - а во второй мере - наделении неотчуждаемой землею, в мере, которую никак уже либеральной назвать нельзя, а надо, скорее, назвать принудительной или государственно-социалистической. И теперь, если взять в акте 61 года только эту сторону и поставить ее рядом с той решимостью сохранять неприкосновенным Самодержавие, выраженной в манифесте 81 года, то будет ясно, что они дополняют друг друга в смысле и стиле национальном.
Не либерально - Самодержавие.
Не либерально - и прикрепление крестьян к земле.
Не европейского (современного) духа первое.
Не в европейском (современном) стиле и второе.
В этих двух основах кроются залоги, быть может, весьма своеобразного государственно-экономического строя. Принудительно-общинного; сословно-социалистического; основанного на ограничении права вообще отчуждать земли. И дворянская, и крестьянская земля должны стать не столько льготой, сколько ношей государственной.
В том же I Письме о восточных делах я в другом месте говорил так. (Значительный пропуск в рукописи.)
Итак, первый шаг нового Царствования - Манифест 29 апреля есть уже сам по себе первый шаг сознательного национализма во внутренних наших делах.
Русское Православное Самодержавие может стать могучим и сознательным орудием для осуществления того культурного идеала, к которому отчасти бессознательно стремится Россия7; если только в обществе нашем надолго продержится преобладающее в нем теперь настроение.
Отвращение от конституционных порядков, от борьбы организованных по-западному партий; от всего того, что можно назвать хронической анархией, возведенной в легальный идеал, - это спасительное отвращение все более и более укореняется в нашем общественном сознании.
И укореняется оно в такое время, когда даже и Япония, недавно еще столь самобытная и таинственная, ничего не может придумать лучшего, как сразу попасть на общий либерально-европейский путь. А в государствах западных уже сама почва стала такова, что самодержавие, мистически оправданное и органически усвоенное, на ней произрасти не может. Надо обратить внимание и на то, что на Западе к концу этого века вид серьезной монархии - пока имеет только одна Германия. Но и в этой Германии парламентаризм уже глубоко въелся в кровь и плоть общества; въелся так, что и сам железный канцлер ни разу не решился посягнуть на него.
Монархизм в Германии держится не органическими потребностями общественного строя, как у нас, а лишь недавними преданиями военной славы и политического преобладания, одинаково для немцев непривычных.
К тому же монархизм в Германии безосновен; у него нет религиозного положения, общего для всех германцев от Тироля и Баварии до берегов Балтийского моря.
Одна политическая ошибка, одна военная неудача - и германское императорство, в принципе, уже ограниченное и безосновное, имеющее, значит, одно только практическое значение, станет немедленно властью непосильной и настолько же бессильной в делах внутренних, насколько бессильна власть королей итальянских или испанских.
Всякому ясно, что у нас не то; у нас идея Православного Самодержавия кладется теперь сознательно в основу русского государственного права, и (что особенно важно) потребность положить его в основу русского государственного права усиливается у нас в такое время, когда в передовой западной мысли все глубже и глубже проявляется разочарование в тех общелиберальных идеалах, которым служила так искренно и страстно вся Европа в течение последних ста лет.
С точки зрения самобытности (т.е. культурного национализма) это совпадение сознательного утверждения у нас Монархического принципа с разочарованием в демократии и либерализме на Западе потому важно, что почва западная, говорю я, сама к монархизму религиозному стала уже непригодной; и сколько ни трудись мыслью избранные умы современной Европы на этом антиравенственном пути, - жизнь сама уже не может отвечать их требованиям. Европейские государства должны будут пережить последние попытки высшего и последнего уравнения - уравнения экономического. Что за этими попытками воспоследует, понять еще нельзя; но их предвидеть нужно.
Я не хочу всем этим сказать, что в России экономическое состояние превосходно, это было бы смешно; разумеется - нет. Я напоминаю только, что наше экономическое состояние несходно с западным. Наши хозяйственные недуги могут быть очень сильны; но они иного разряда. Есть болезни, которые сопровождаются жестокими болями; но они не только не смертельны, но нередко каким-то непонятным образом предохраняют людей от заболеваний другого рода - несравненно более опасных. Таковы, например, многие чисто нервные страдания; при них люди не только живут очень долго, но еще и становятся менее здоровых восприимчивы к некоторым заразам и т.п. Недавний отказ русского правительства принять участие в международной конференции по рабочему вопросу подтверждает мою мысль.
Этот отказ есть также весьма важный образец мудрого решения не идти впредь во всем по западным путям. Это тоже живой и яркий пример национального сознания. Это национализм культурный, обособляющий нас от общезападного стиля, избавляющий Россию от гибельной общеевропейской солидарности.
Несомненно, что этот особый национальный оттенок в жизни хозяйственной есть плод того наделения крестьян землей со значительной долей неотчуждаемости, которое составляет высшую и главную (быть может, даже и единственную) заслугу "реформенной" эпохи нашей.
Третьим образцом культурного национализма нашей политики 80-х годов необходимо признать стремления правительства нашего воссоздать в новых формах сословный строй России.
Гр. Дм. Андр. Толстой, - бывший в 70-х годах обер-прокурором, довольно пошлым и даже весьма вредным для Церкви, - как министр внутренних дел, явился истинно государственным мужем.
Не будучи ничуть славянофилом в теории, на практике он оказался истинным славянофилом - в смысле не племенном, конечно, а культурно-государственном; в смысле все того же обособления нас от заразы, о которой я говорил. Он дал первый толчок к восстановлению русского дворянства в то время, когда даже в аристократической Англии древние привилегии лордов держатся на волоске и утрачивают с каждым годом практическое свое значение; а в других государствах Европы - все уже давно глубоко уравнено юридически. Вступление на путь сословных реформ было вызвано в России не теоретическими и подражательными предрассудками и наклонностями, как вызваны были многие либеральные реформы 60-х годов, а самыми настоятельными, самыми грубыми, так сказать, требованиями и особенностями местной жизни.
Русский крестьянин оказался после 25-летнего опыта неспособным к "легаль-
ной" свободе; почувствовалась крайняя нужда - закрепостить его снова, но уже не лично отдельным членам высшего сословия, а целому государству - через посредство новых властей, из среды того же старого дворянства русского, которое, что там ни говори, есть реальная вековая сила нашего общества, сила, созданная самой историей нашей, не во гнев будь сказано ревнителям невозвратимой допетровской старины!
Учреждение земских начальников, конечно, реформа не чисто сословная, а только полусословная, полубюрократическая. Но - что же делать. Национальная особенность нашего дворянства, его, так сказать, историческая оригинальность в том и состоит, что оно издавна было не столько родовой аристократией, сколько наследственным чиновничеством. Что же тут худого?
Герцог Морни, защищая Россию от нападок французских либералов во время польского мятежа, выразился о русском дворянстве довольно удачно: "Дворянство русское есть дворянство демократическое; оно доступно всякому путем заслуг и государственной службы".
Пусть так и будет: "Русское дворянство есть наследственное чиновничество", в среде которого, однако, находится много людей "действительно знатных старинных родов".
Смешно подумать, что некоторые славянофилы, не дерзая выйти из круга заповеданного учения, ропщут на эти реформы, доказывая, что у нас нет такой аристократии, как на Западе, и потому привилегированные сословия не нужны. А нужно непременно только "две избы". "Изба воеводская" и "изба земская". "Избы же дворянской" строить нельзя; потому что у нас не было такой родовой аристократии, как в Европе.
Мало ли что! Тем лучше, что мы и в этом хоть немного самостоятельны и независимы.
К сословной реформе гр. Толстого можно как нельзя лучше приложить следующие два правила.
Во-первых, то, что "народ вообще переносит охотнее привилегии высших сословий, когда эти привилегии соединены с действительной властью, чем привилегии без власти".
А во-вторых, то, что вообще "не жизнь надо кроить по теории, а теорию выводить из жизни".
Первая мысль принадлежит Токвилю; вторая - немецкому социологу Рилю в его книге "Страна и люди" (Land und Leute). Разумеется, что всякая теория была бы не нужна, если бы она к жизни вовсе не прилагалась. Теории ("сознание") рано или поздно становятся необходимыми и для практики дел живых; ибо приходит время, когда одни эмпирические действия становятся недостаточны; но - надо тут два процесса: из жизни извлечь теорию и в жизнь же ее обратить.
Конечно, можно сказать почти наверное, что гр. Толстой и его помощники руководились больше ближайшими практическими нуждами, чем какой бы то ни было общей и глубокой социальной теорией; но эмпиризм их должен быть оправдан будущей теорией, по крайней мере, в следующем условном смысле:
1) "Идеал равноправный" (политический и гражданский) должен быть оставлен. Он противен государственной статике. Несовместимость его с долговечностью государств подтверждается и психологическими изысканиями (такими-то и такими-то).
2) Бессословный монархизм неустойчив. Республики аристократические были даже много прочнее.
3) Итак: если окажется невозможным посредством осторожных, медленных, но настойчивых реформ восстановить в России глубокую и весьма сложную неравноправность, то государство Русское не может рассчитывать не только на создание в недрах своих нового культурного типа (как надеялся Данилевский), но не должно надеяться даже и на долгое (вековое - 400, 500 и т.д. лет!) отдельное от Запада политическое существование. Весь Запад, предварительным путем - либеральной группировки по племенам, идет быстро ко всеобщей федеративной безосновной (атеистической) и эгалитарной республике.
Чтобы выдержать (через каких-нибудь полвека, положим) напор соединенных сил этой всеевропейской республики и не подчиниться ее началам и власти, Россия должна непременно соблюсти у себя следующие 4 условия: 1) усилить (по возможности) религиозность высшего своего общества; 2) утвердить глубокую сословную разницу (при сохранении доступности высшего слоя); 3) уменьшить донельзя подвижность экономического строя; укрепить законами недвижность двух основных своих сословий - высшего правящего и низшего рабочего;
4) улучшить вещественное экономическое положение рабочего класса настолько, чтобы при неизбежном (к несчастию) дальнейшем практическом общении с Западом русский простолюдин видел бы ясно, что его государственные, сословные и общинные "цепи" гораздо удобнее для материальной жизни, чем свобода западного пролетариата.
Для этой цели нужно заранее приложить все усилия, чтобы уменьшить и тот пауперизм, от которого и земля сама главным (?) образом (?) одна предохранить может.
Такого рода государственное сознание будет истинно национальным; такого рода неевропейская теория будет взята действительно из жизни - и снова в жизнь обращена, как и подобает всякой хорошей и здравой теории. Так делают и врачи-физиологи. Так случается и <на> наших глазах в медицине - с теорией микробов. Наблюдали жизнь - открыли микробов; встречаются опять с болезнью в жизни - берут меры противу действия микробов, хотя бы даже и посредством искусственной их прививки.
Правда, не нашелся еще в России до сих пор ни один ученый - специалист по истории или по социальным наукам, который ударил бы нас всех по головам солидным трактатом в предполагаемом мною духе.
Мы все еще идем немного ощупью и продолжаем мыслить слабо, а делать не глупо; но и это придет... если России суждено ... И т.д. И т.д.
(Это "если" необходимо прибавлять везде, чтобы не ошибиться...)
Общей, глубокой теории неравноправности у нас еще нет. Смелых гипотез у нас не любят; или, вернее сказать, их очень любят и у нас, но только в книгах западных, а не у своих авторов; своим - не доверяют - на почве теории и гипотез. Но жить государственно и у нас еще хотят, и когда нужды политической жизни хватают за горло наших влиятельных и власть имеющих людей, то и у них пробуждается некоторое бледное подобие мысли, и они инстинктом опыта еще более, чем этой бледной мыслью, нередко наталкиваются на должные меры.
И в этих мерах даже и без ясного национального сознания уже видна в наше время бессознательная наклонность к самобытности.
А самобытность по возможности во всем и есть та самая искомая культурная национальность, о которой мечтал Данилевский, которой и я служу по мере сил моих и которую страстно желаю предохранить от всяких либеральных воздействий, в том числе и от воздействий объединенных в общей безосновности - и безыдейности - племен славянства... ("Эх - вы!.." Достоевский)
Я еще не кончил. Обращаясь к Вам, я хочу, конечно, чтобы и другие меня поняли лучше.
Ибо чего же я должен ожидать от многих других, если даже и Вы меня поняли не так, как я хотел; если мою защиту национальности (культурной, обособляющей) Вы сочли за нападение, за измену моему собственному прежнему идеалу.
Не знаю, читали Вы или нет в "Гражданине" (88 и 89 годов) мою вторую статью о том же: "Плоды национальных движений на православном Востоке"? Отдельно она не была издана.
Быть может. Вы на нее вознегодовали бы еще больше, чем на первую.
В статье "Национальная политика..." я только под конец сказал два слова об России и славянском вопросе. Заметьте, впрочем, я сказал, что с этой стороны только на Россию есть еще надежда; в каком же это смысле? А в том, что только в России XX века политика племенных освобождений и объединений может, при благоприятных условиях, принять тот действительно обособляющий, культурный характер, который не удалось принять этим эмансипациям и слияниям на Западе.
Но прежде чем указать на возможные пути этого положительного, творческого выхода в будущем для России, для православного Востока, а пожалуй, позднее и для всеславянства, мне необходимо было выследить внимательно, как действовал до сих пор политический национализм на культурно-национальную физиогномию этого православного Востока в XIX веке. И при выслеживании этом, с одной стороны, было ясно, что он и на Востоке действовал до сих пор точно так же, как и на Западе, то есть влиял и тут разрушительно на эту физиогномию.
Для меня самого эта сторона дела, конечно, была не нова; я стал понимать это уже в самом начале 70-х годов, когда еще был консулом в греческих и славянских
землях; но в такой параллели с историей Запада в нашем истекающем веке я еще ни разу этого не излагал. И, излагая нечто давно мне известное и понятное в форме новой и более связной, я и сам себя поучал, еще более противу прежнего утверждаясь в основательности моих опасений.
Меня не мог уже удивить тот неотразимый факт, что в XIX веке национализм политический вреден национализму культурному. Это по-прежнему меня огорчало, но не могло, говорю, удивить меня. Но меня удивило и даже ужаснуло нечто иное и даже большее.
Следя за национальными движениями на Востоке, я неожиданно для самого себя понял, что не одни национальные движения народов и не одна племенная политика правительств служили космополитизму жизни (всеравняющей революции) в XIX (веке) волей и неволей, преднамеренно и нечаянно. Я понял, что этому космополитизму или этой революции в XIX веке на Востоке так же, как и на Западе, служило всё. Все консервативные начала невольно и косвенно служили торжеству этой революции.
Оказалось, например, что главным инициатором тех племенных эмансипации, которые вредили национальным физиогномиям, был не Наполеон III, а охранитель из охранителей, наш незабвенный и великий Государь Николай I. Ибо все согласны, что греческое восстание 21 года надо считать национальным; Николай Павлович тверже и бескорыстнее всех поддержал его. И этим неожиданно поспособствовал ослаблению национальных особенностей в свободной Элладе.
(Я здесь не могу повторить все то, что в статье "Плоды и т.д." развито подробно.)
Оказалось также, что Восточная война 53-56 годов повлекла за собою и некоторого рода демократизацию и России, и Турции. Война эта начата была нами уже вовсе не из-за независимости христиан от турок, а из-за преобладания России над Турцией, т.е. из-за принципа государственного и по побуждению более нормальному в политике, чем гуманитарная ложь племенной эмансипации**. И несмотря на нормальность, консервативность и государственность этой войны, последствия неожиданно вышли и для России, и для Турции антигосударственными; только в различной мере: для России в меньшей, в поправимой, быть может; для Турции в непоправимой.
Вот как я там говорил.
В этом смысле я уверен, что и Вы признаете меня гораздо более достойным последователем Данилевского, чем г-на Страхова, который продолжить его учения не может и который при всем добром желании своем очень слабо защищает его от нападок Соловьева именно потому, что у него по этой части нет и тени ничего своего. Он только благоговеющий ученик и панегирист "России и Европы", - но не продолжатель. За это ему спасибо... и только. (Suum cuique.)
[1] Это не шуточное словечко - "идос" - сорвалось у меня почти нечаянно. Ужаснувшись, однако, тотчас же моей дерзости, я стал искать у себя надежного источника для проверки и нашел его в книге Еп. Никанора "Позитивная философия и сверхчувственное бытие". (На страницах: 119-126; 2-го тома.) Оказалось, что я имею право в данном случае употребить это слово. Значит, я могу быть виноват разве в том, что Еп. Никанора не так понял. - Авт.
[2] Такого мнения была, например, весьма дельная, хотя нередко и вовсе невпопад оппозиционная газета "Земский обзор" (1883, 1885 годов).
[3] Чтобы сразу яснее понять огромную разницу между этим последним определением и предыдущим, я предложу вообразить следующие две полуфантастические картины из русской жизни В России религиозное движение все усиливается, и в умах, и в политике, вследствие этого в среде русских граждан является очень много православных немцев, православных татар, православных поляков, искренно православных евреев. Или: религиозное движение слабеет, а племенные стремления усиливаются, под давлением обстоятельств умножается у нас число инородцев, по-русски знающих прекрасно, России преданных, к нашим общеевропейским (будто бы русским) учреждениям привычных, везде такие русские протестанты, русские израильтяне русские католики, русские мусульмане? Я думаю, разница будет большая?
[4] Да и прочих произведений...
[5] Мое возражение Аксакову на эту постановку вопроса. Maло ли что там народ и т. д. Не в русском народе центр тяжести - а в Православии самом.
[6] См его брошюру "Грядущее рабство".
[7] Зрелость есть приближение к устарелости. Что значит зрелость? Безбоязненно говоря, это значит приближение к старости и смерти.