Главная » Книги

Леонтьев Константин Николаевич - Владимир Соловьев против Данилевского, Страница 3

Леонтьев Константин Николаевич - Владимир Соловьев против Данилевского


1 2 3 4 5

ния с понуждением исходящей.
   В России, сам г. Соловьев это признает, только начинаются и растут религиозные, мистические "веяния"...
   Если при этих психических, при этих умственных условиях в скором, исторически скором, а не лично-человечески, времени произойдут те перемещения политических сил, о которых я не раз говорил, на которые и Данилевский так надеялся: то многочисленным, но мягким русским и малочисленным, но твердым грекам придется из самосохранения неизбежно искать друг в друге точку опоры. Вражда греков к югославянам совпадет при этом с нашим (слава Еогу!) в них современным разочарованием. Вот внешний политический толчок! Вот новое поприще действий и чувств! И таких разнородных толчков в эту сторону будет много.
   Русские славяне из кучи мелких, диких и несогласных княжеств создали сами новое великое и просвещенное Царство.
   Византийские греки, на основании евангельских и апостольских данных, хотя и Божественных, но (разумеется - промыслительно) еще общих и для подробного приложения неясных, создали гораздо раньше латинян новую, мировую, ясную и сложную ортодоксию.
   Пусть эти русские, столь государственные, и эти греки, столь церковные в истории своей, пусть они тогда протянут искренно друг другу руку в небывалом еще доселе физически тесном общении!
   Пусть случится это на том самом Босфоре, про который Наполеон I говорил: "C'est l'Empire du monde!" и где, кажется, и Фурье хотел основать резиденцию своего Всеземного Омниарха, как главы градативно друг над другом возносящихся общин.
   И тогда? Тогда отчего ж и не произойти все тому же соединению Церквей?
   Только иным обратным движением: душной победой Востока над Западом.
   - Мы перетянем к себе тогда католиков.
   И такое соединение не будет уже, вероятно, иметь в себе вида ни знакомого и уже давно данного нам римского католичества, ни "старого", так сказать, русского Православия, неподвижного и безвластного.
   А будет это Православие полуновое: догматически по-прежнему верное, на своем корню незыблемое, исторически же и канонически глубоко измененное и широко над всем разросшееся.
   Припомним: все влияния Запада на Восток были эфемерны и поверхностны; все же воздействия Востока на Запад были прочны и хотя тоже не вечны, но оставили глубокие следы.
   Не лучше ли нам пока поберечь с любовью это Православие, хотя бы для личного спасения по-нашему и "западных" душ. Хотя бы и для того, чтобы лет через сто
   (положим) в случае неудачи самобытного развития церковных сил нам было бы с чем (а не с пустыми руками безверия) и в Рим пойти.
   Не будем мы тогда православными, так и не власти наши духовные и светские пойдут "в Каноссу"; а поедет туда скорее всего один из потомков Захария Стоянова или гг. Стасюлевича с Пыпиным, чтобы убить последнего преемника папы Льва XIII.
   Желательно ли это?
  

VIII

  
   Назвавши теорию Данилевского "ползучей" за то, что он крепко держится за современные основы русского общества, г. Соловьев начинает по частям уничтожать его надежды на будущее.
   В напечатанной первой статье, сверх этого общего обвинения в "пресмыкании" по своей национальной почве, есть четыре особых отдела: 1) об общине поземельной; 2) о русской науке; 3) о русской философии и 4) о русском искусстве.
   Г. Соловьев ни на что из перечисленного не рассчитывает. Поземельная община не спасает земледельческий класс от пауперизма. Она существовала у многих других народов в первобытный период их истории и потому ничего особого славянского собою не представляет.Русская наука теперь в упадке. Русские ученые становятся собирателями материала, чернорабочими.
   К чистой философии русские не расположены. Они хотят жизни. К мистической философии они более склонны; но и та уже не может процвести на почве национального мистицизма (на почве Православия).
   Искусство наше есть лишь отрасль общеевропейского искусства; это во-первых. А во-вторых, и оно в настоящее время в упадке.
   Время процветания литературы нашей г. Соловьев считает (включительно) от "Евгения Онегина" до "Анны Карениной".
   Есть во всем этом много печальной правды относительно настоящего; есть и по отношению к ближайшему будущему много неприятного правдоподобия в отрицаниях автора.
   Но с другой стороны, так как в самых отрицательных явлениях жизни кроется всегда зародыш чего-нибудь им антитетического или положительного, то некоторым из этих отрицательных полуистин г. Соловьева можно прямо радоваться, а насчет других быть в благоприятном сомнении и спросить себя: так ли это?
   В оправдание Данилевского можно прежде всего сказать, что он по всем признакам никак не мог смотреть на современную нам земледельческую общину, как на идеал. В. Соловьев говорит, что "общинное землевладение само по себе, как показывает статистика, совсем не благоприятствует успехам сельского хозяйства. Община обеспечивает каждому крестьянину кусок земли; но она никак не может обеспечить ему урожая или возвратить производительные силы истощенной почве". Это все правда; но само собою разумеется, что и Данилевский нынешнее положение общины и сельского хозяйства в России не мог считать чем-то неподвижным и окончательным.
   Вот собственные слова Данилевского:
   - "В отношении к общественно-экономическому строю Россия составляет единственное обширное государство, имеющее под ногами твердую почву, в котором нет обезземеленной массы, в котором, следовательно, общественное здание зиждется не на нужде большинства граждан, не на необеспеченности их положения, где нет противоречия между идеалами политическими и экономическими".
   "Условия, дающие такое превосходство русскому общественному строю над европейским, доставляющие ему непоколебимую устойчивость, обращающие те именно общественные классы в самые консервативные, которые угрожают Европе переворотами (социалистическими), заключаются в крестьянском наделе и в общинном землевладении".
   "Европейский социализм есть учение революционное не столько по существу своему, сколько по той почве, где ему приходится действовать. Если бы он ограничивался приглашением мелких землевладельцев соединять свою собственность в обширное владение, так же точно, как он приглашает фабричных работников соединить свои силы и капиталы посредством ассоциаций, то в этом не было бы еще ничего преступного или зловредного. Но дело в том, что в большинстве случаев земли нет в руках тех, которые ее обрабатывают, что, следовательно, европейский социализм, в какой бы то ни было форме, требует предварительного передела собственности, полного переустройства землевладения и всего общественно-экономического строя. Беда не в социалистических теориях, которые имеют претензию быть лекарствами для излечения коренной болезни европейского общества. Лекарства эти, может быть, действительно вредны и ядовиты, но какая была бы в них опасность, если бы они могли спокойно оставаться на полках аптек, по неимению в них надобности для здорового организма? Лекарство вредно, но вредна и болезнь сама по себе. Планов для перестройки здания много; но нет материала, из которого его можно было возвести, не разрушив предварительно давно законченного и завершенного здания. У нас, напротив того, материал в изобилии и сам собою органически складывается под влиянием внутренних, зиждительных начал, не нуждаясь ни в каких придуманных планах постройки".
   "Эта-то здравость общественно-экономического строя России и составляет причину, по которой мы можем надеяться т высокое общественно-экономическое значение славянского культурно-исторического типа, имеющего еще в первый раз установить правильный, нормальный характер той отрасли человеческой деятельности, которая обнимает отношения людей между собою не только как нравственные и политические личности, но и по воздействию их на внешнюю природу, как источник человеческих нужд и потребностей, - установить неотвлеченную только правомерность в отношениях граждан, но реальную и конкретную"2.
   Я обращаю внимание на некоторые места в этой выписке: "Планов для перестройки здания много (на Западе), но нет материала" и т. д.
   "У нас, напротив того, материал в изобилии и сам собою складывается под влиянием внутренних зиждительных начал, не нуждаясь ни в каких придуманных планах постройки". И дальше, где Данилевский выражается так: "имеющего еще в первый раз установить", а не "установившего". Разве эти места не указывают на то, что и для общинного начала он ждал "развития", а не удовлетворялся теперешним положением дел. Человек, который говорил об условиях, благоприятных и неблагоприятных для перестройки здания, мог рассчитывать на то, что его не заподозрят в неподвижном охранении и в самообольщении насчет совершенства "настоящего" строя.
   Несчастия же собственно хозяйственного порядка, неурожая или изнурения почвы, (которых упоминает г. Соловьев, прямо к общинной форме землевладения не относятся. Эти неудобства могут быть уделом и личной, отчуждаемой собственности, и никто не может доказать, что, с переходом общинных порядков к индивидуальным участковым, с правом отчуждаемости), крестьянское хозяйство процветет немедленно. Хозяева и земские люди, более нас с г. Соловьевым во всем подобном сведущие, находят столько разнородных причин современному упадку крестьянского хозяйства, это по меньшей мере было бы неосторожно возлагать всю ответственность за этот упадок на общинную форму землевладения.
   Тут участвуют в значительной степени и пьянство, и другие причины более морального, чем вещественного свойства, и потому, прежде чем посягать на строй общины, надо позаботиться как можно более о настроении самого общинника. При власти помещиков была та же община, но люди, ее составлявшие, были другие: они вынуждены были вести себя иначе, и хозяйство их шло гораздо сноснее. Мы все думали лет 25-30 тому назад, что крестьяне без нас будут хозяйничать гораздо лучше нас самих; но пришлось разочароваться в их практической мудрости...
   Дело теперь в том, стало быть, чтобы, сохраняя общинный строй нерушимым, действовать на крестьян и хозяйство их всеми другими возможными путями и посягнуть на общину разве только тогда, когда после целого века или полувека стараний агрономических, административных, религиозно-нравственных и т. д. окажется что-нибудь более ясное. Например, если бы после таких долгих попечений, опытов и усилий оказалось несомненным, что при одинаковых урожаях, при сходной почве, при равном уровне нравственности, трезвости, предусмотрительности и т. д. крестьяне-общинники живут гораздо беднее и развратнее тех русских людей, которые владеют мелкой собственностью на правах свободной отчуждаемости и безусловной личной неотъемлемости (т. е. без опасения переделов). Впрочем, г. Соловьев ничуть и не предлагает ускорять внешними мерами разложение нашей общины, он даже одобряет то, что правительство русское, сохраняя общину, позаботилось о том, чтобы после освобождения не произошло внезапного обезземелия.
   Не уничтожить общину он предлагает, он советует только не надеяться на нее особенно. "Сельская община (говорит автор) никак не есть исключительная особенность русского или славянского культурного типа; она соответствует одной из первобытных ступеней социально-экономического развития, через которую проходили самые различные народы. Это не есть задаток особо русского будущего, а лишь остаток далекого общечеловеческого прошлого"3.
   Это верно: "сравнительная история учреждений доказала это неопровержимо", как утверждает г. Соловьев.
   Но я не знаю, брала или нет в расчет эта история учреждений следующее условие: "одна и та же реальная сила общества, одно и то же учреждение, даже сходные события истории, вообще сходные социальные явления, в разные времена и при различных других побочных общественных обстоятельствах, приносят совсем разные плоды".
   Я не слыхал о специальном исследовании подобной задачи. Для того чтобы судить о чем-нибудь, я ни себя, ни других не считаю обязанными знать всю литературу по предмету суждений. В наше время нестерпимого многописания трех жизней недостало бы на это. Да это и не нужно. Есть факты всем известные. Например: английская конституция, начавшая свое развитие во времена крестовых походов, дала совсем иные исторические плоды, чем все первые французские конституции прошлого века.
   Государственное объединение Франции, подготовленное постепенно веками и завершившееся при Людовике XIII и XIV, отозвалось совершенно иначе и на истории самой Франции, и на истории всей Европы, чем современное и внезапное государственное объединение Германии и Италии. По существу с первым однородное, объединение этих двух последних стран дает на наших глазах совершенно другие результаты: международные, внутренне социальные, религиозные, литературные, экономические... Монархические ранние начальные задатки существовали одинаково и в эллинских республиках, и в римской; но в первых из них ничего не вышло, а в Риме позднее восстановление царской власти дало великие результаты. В Китае давно существовало учреждение чиновничества или власти не по роду, наследству и т. п., а по экзамену (грамматократия); в демократической Европе и в крепостной России сходный по существу порядок ввелся гораздо позднее, и если мы возьмем общие картины: с одной стороны, Россию за истекшее столетие и за первую половину XIX века, с другой, хоть Францию, одинаково бюрократическую при всех правлениях этого века, и, наконец, современный Китай; то я думаю, что во многих отношениях эти три картины будут весьма различны, несмотря на сходство административного пути: карьера по экзамену.
   Эмансипация французская в конце XVIII века, при других побочных обстоятельствах, приняла совсем не тот характер, который приняла наша русская во второй половине XIX.
   Вообще не надо претендовать отличаться от других наций и культур одним каким-нибудь строго специфическим признаком. Реальные науки безусловно специфическим признакам не доверяют. Медицина не признает неизбежно специфических признаков в болезнях; наиболее специфические часто изменяют, не обнаруживаются врачу; он вынужден судить по всецелости и совокупности признаков. Естественная система, введенная в ботанику Б. де Жюсье, основана именно на этом приеме разбора по всецелости и совокупности. У всех позвоночных животных должен быть остов (оттого они и зовутся позвоночные); но у некоторых низших рыб, похожих на червей, мы его не найдем. Однако, несмотря на отсутствие скелета, все зоологи, по совокупности остальных признаков, причисляют их к позвоночным животным, а не к червям. Все рыбы дышат жабрами; но жабры одни не могут служить отделяющим признаком для рыб; потому что и гады или амфибии (то есть: лягушки, жабы, саламандры) в начале своей жизни (в виде головастиков) тоже дышат жабрами, как рыбы, а позднее легкими, как ящерицы, змеи и черепахи.
   И христианство имеет много общего и много схожего с другими религиями; с одной оно сходно единобожием (еврейство и мусульманство), с другой - воплощением Бога (браманизм), с третьей - строгим аскетизмом (браманизм и буддизм), с четвертой - допущением изображений (буддизм, браманизм) или верой в вечную индивидуальную загробную жизнь (мусульманизм); но совокупность во всех этих религиях совсем иная.
   На этом основании и общину нашу, конечно, не надо считать специфически русской по отношению ко всем временам и народам, но можно, во-первых, считать ее пока весьма важным и резким признаком нашим относительно Европы (ибо это главное и даже в высшей степени необходимое соображение, сходство же в чем-нибудь с Азией не погубит нашей оригинальности, а только сохранит ее надолго), а во-вторых, можно надеяться на общину в России именно потому, что у нас она сохранилась теперь вовсе не при тех побочных условиях, при которых она существовала давным-давно в Западной Европе.
   У нас есть и другой пример, сходный с этим. Наш Государь и в наше время может, если Ему это угодно, сказать: "L'Etat c'est moi!"1 - как говорил великий Людовик французский 200 лет тому назад. И мы будем Ему за это признательны. Однако и общая картина современной России с ее духом, бытом, учреждениями, совсем непохожими на Францию XVII века, и множеством результатов исторических и социальных для этих двух равносильных и в принципе однородных монархизмом, получаются разные, ибо эпоха другая и побочные обстоятельства совсем не те.
   Кстати, напомню здесь об одном очень для нас важном мнении некоторых западных публицистов. Они полагают, что легально-принудительная ("коммунистическая" - так сказать) форма нашей сельской общины теснейшим образом связана с Самодержавной формой нашей государственности и поэтому, посягая на первую, мы можем расшатать и вторую.
  

IX

  
   Владимир Сергеевич Соловьев находит, что наука в настоящее время в России в упадке. Он говорит об этом так: "Лучшие наши ученые (как в естественных, так и гуманитарных науках) частью окончили, частью кончают свое поприще. Работников науки в настоящее время больше, чем прежде, но настоящих мастеров почти вовсе нет. Благодаря непрерывному накоплению научного материала, наши молодые ученые знают больше, чем их предшественники, но они хуже их умеют пользоваться своим обильным знанием. Вместо цельных научных созданий, мы видим лишь разрастающуюся во все стороны груду строительного материала, и труд ученого все более превращается в черную работу ремесленника".
   Я не берусь возражать г. Соловьеву на эту мысль его прямо.
   Прямым и самым лучшим возражением я назвал бы простой перечень прежних ученых трудов и новейших, определением их относительного значения. Не берусь я за это вовсе не потому, что я сам не "ученый" и не считаю себя, конечно, ни по какой науке специалистом: для такой простой цели, как перечислить некоторые книги и указать значение их, специальность вовсе не нужна; нужна только некоторая степень общей начитанности и привычка думать обо всем этом. Я не берусь за подобное перечисление лишь потому, что я теперь не в столице и что здесь нет тех книгохранилищ и музеев, в которые необходимо было бы для некоторых мелких и, пожалуй, даже и презренных справок самому съездить или послать за себя кого-нибудь другого.
   Нужна точность заглавий, нужны года изданий и т. п. Иначе всегда найдутся люди, которые будут рады воспользоваться самой неважной ошибкой подобного рода. Я всегда вспоминаю, как, во время известного процесса г. Солодовникова, в газетах накинулись на него за то, что он, упомянув к чему-то о сочинениях Бокля, назвал его книгу не "История цивилизации в Англии",· а "История цивилизации в Европе". Но по существу дела, г. Солодовников вернее озаглавил эту книгу, чем сам Бокль, ибо в ней очень много говорится об истории Франции, Испании, Шотландии, Англии, упоминается даже не раз о Соединенных Штатах и Германии (о "накоплении и распространении знаний", наприм., и т. д.). Положим, всякий, кто "пишет", должен быть готов перенести всякие ненужные придирки, но на все есть мера; и не боясь чересчур чужой недобросовестности, надо опасаться, из уважения к истине, собственной неосторожности.
   Вот почему я перечислять, называть, указывать прямо и составлять списки теперь не могу; надеюсь, впрочем, что это не лишает меня права ни на общие размышления, ни даже, когда будет нужно, на некоторые приблизительные указания просто на память.
   "Накопление и разрастание ученого строительного материала", - говорит г. Соловьев. Правда, накопление этого материала на полках библиотек производит соответственное накопление фактов в умах молодых ученых и нередко внушает им даже некоторый вредный умственный страх (именно вроде того, чтобы не сказать "цивилизация Европы" вместо "цивилизация Англии"); а это излишнее накопление фактов в уме и бесконечная погоня за новыми и новыми, но чужими и мелкими фактами мешает и самобытной постановке новых точек зрения, и глубине выводов.
   Конечно, и для умов нужен простор, нужно время, нужны сроки.
   Недостает времени мыслить свое, когда беспрестанно изучаешь чужое. Недостает в голове простора для вольного мышления, когда она подавлена избытком фактов. Человек приучается все более и более бояться ошибок и убивает этой боязнью в себе ту силу фантазии и то дерзновение мысли, без которых невозможны ни замечательные открытия, ни великие гипотезы.
   Это подавление живой и личной мысли чрезмерным обилием чужого и большей частью однородного материала действует не только на самого трудящегося, но и на публику; не только сами ученые подавляются этим бременем, но они подавляют им и читателей. Ужасаешься иногда при виде всех этих библиотек и книжных лавок! Даже и в России! Какое множество написанного и напечатанного! И как мало во всем этом действительно хорошего, оригинального, остроумного и глубокого!
   Когда на меня самого находила тоска при мысли об этих пудах печатной бумаги, я всегда вспоминаю с удовольствием одну умную статью в "Современнике", которая в свое время возмутила наших поклонников "книжности"; но мне она тогда же (в 60-х годах) очень понравилась. Автор говорил в ней смело против многописания вообще. Он находил, например, вовсе ненужным и бессмысленным существование наших журналов и газет среднего направления. Он допускал значение "Русского вестника", который действовал против "Современника" и, надо сказать правду, в то время был гораздо занимательнее и цветнее, чем стал впоследствии; но он признавал, и не без основания, ненужными "Отечественные записки" гг. Краевского и Дудышкина и другие, ни то ни се, журналы. Относительно изящной литературы или "беллетристики", как говорится, смелый автор был снисходительнее, хотя находил, что и в ней авторы слишком скоро начинают повторяться. Но особенно он был строг к многокнижности в науке. Помнится мне, он, между прочим, выражался так: "Я теперь занимаюсь политической экономией и нахожу, что для того, чтобы основательно ознакомиться с нею, мне достаточно четырех авторов". Всех четырех названных им ученых я наверное не помню. Наверное я помню только первого и последнего: Адама Смита и Дж. Ст. Милля; двух средних забыл. Нечто подобное я испытал и на себе, когда был в течение 7-8 лет моей первой молодости практикующим врачом. Большие слишком подробные, особенно немецкие руководства вроде Канштатта и Вундерлиха, бывшие тогда в моде, только путали и сбивали у постели больного. Невозможно было всего "вместить"; читалось из самолюбия, из боязни отстать, отчасти из любознательности - пользы же действительной было гораздо больше или от краткого чисто практического энхиридиона Гуфеланда или от каких-нибудь брошюрок о новом особом наблюдении; или, наконец, от таких общих и кратких, можно сказать идеальных руководств, как старое руководство патологии Шёнлейна. Там болезни были все идеальные: водянка, пневмония и т. д., чистые без подробных оговорок и многоречия; все было ясно и понятно, а сама жизнь, клиническая действительность, делала свое дело, усложняя и отклоняя болезнь от чистого и ясного прототипа.
   Давно уже были люди, скорбевшие о многописании и многокнижии; давно уже они понимали, что и для самого специального дела от этого мало пользы.
   Помню, еще гимназистом VII класса (в 48 или 49 году) я восхищался одной статьей Грановского в том же "Современнике" и выписал ее для себя почти всю в особую тетрадь. Есть там вещи ошибочные и странные: например, говоря уже и тогда о множестве исторических сочинений, появляющихся на Западе, Грановский объясняет это тем, что "праздным4 европейцам XIX века нужны сильные ощущения"', и находят их в чтении рассказов о драматических событиях прежних времен. Хороша праздность! В Европе XIX века! Талантливый и сам досужий москвич 40-х годов в 49 и 48 году забыл и об драматизме современной ему западной истории, и еще о том, что не праздность вредит обществам нашего века, а, напротив того, слишком напряженная быстрая производительность предметов, как искусственно вещественных, так и умственных. Разумеется, что не в праздности можно обвинять европейцев, а в излишнем и вредном обоготворении производительности и того, что так богомольно зовут французы "le travail"!
   Но есть в статье Грановского и много прекрасного: такова, например, его поэтическая защита исторических и вообще гуманитарных наук против тех, которые и тогда уже хотели все силы ума человеческого приложить к одному естествоведению.
   И в этой статье, уже почти полвека тому назад писанной, заметен некоторый ужас перед многокнижностью. "В одной Германии, - говорит Грановский, - за один прошедший год напечатано столько же книг, сколько их было напечатано со времени Гутенбергова изобретения..." Это в самом деле отвратительно! И это еще раз доказывает, как правы те, которые думают, что разложение романо-германского мира, приостановленное лет на 30 реакцией, выразившейся на венском конгрессе, именно со второй половины века (с 48 года) пошло опять быстрыми шагами!
   Вот уме когда сами ученые люди начинали понимать, какой бич это пустое умничанье, находящее себе два равно глупые и равно крайние выражения: одно в самоуверенном дилетантизме многотысячной толпы, другое - в специалистическом или монографическом, так сказать, отупении.
   Но еще и много прежде этого (в 1750 году) Ж. Ж. Руссо говорил вот что в своем известном, увенчанном парижской академией сочинении "Discours sur les sciences et les arts": "Но если прогресс наук и искусств ничего не сделал для нашего истинного счастья (говорит Руссо); если он развратил наши нравы, а развращение нравов испортило чистоту нашего вкуса, то что скажем мы об этой толпе элементарных авторов, которые удалили от храма муз все преграды, затруднявшие к нему доступ; преграды, которыми сама природа как бы преднамеренно защищала вход в этот храм для испытания сил у людей, жаждущих познаний Что подумаем мы об этих компиляторах неосмотрительно взломавших врата науки' Они пропустили сквозь эти врата чернь недостойную даже и приблизиться к ним, ибо было бы гораздо желательнее, чтобы люди, неспособные далеко пойти на поприще письменности, чувствовали себя отринутыми на первых же шагах и обратились бы к ремеслам, более полезным для общества. Те, которые самой природой были назначены создавать учеников, в учителях не нуждались. Беконы Веруламские, Декарты и Ньютоны, эти наставники человечества, сами наставников не имели, и какие руководители привели бы их туда, куда привел их собственный обширный гений. Обыкновенные учителя только бы сузили их постижение, стеснив его по собственной бедной мерке. Первые затруднения научили этих гениев делать усилия на, и, упражняясь таким образом, они преодолели необходимые пространства предстоящего им пути. Если уж нужно разрешить некоторым людям занятия наукой и искусствами, то исключительно только тем, которые почувствуют себя в силах идти без чужой помощи по стопам этих великих людей и превзойти их: только подобным людям следует позволить воздвигать памятники славы человеческому уму!"
   Ж. Ж. Руссо был идеальный и оптимистический утилитарист, т. е. он желал сделать всех людей весьма счастливыми и весьма моральными и верил в возможность осуществить этот идеал. Он находил, что мелкая многокнижность и, говоря по-нынешнему (т. е. скверно, по-хамски), "интеллигентность" не дает обществу ни того ни другого - ни благоденствия, ни морали. Конечно, он был прав, хотя в наше время большая часть его доводов кажется почти детскими. Понятие "развития" в наше время стало более ясным, чем понятие "счастья".
   "Большинство людей, общество, не станет ни нравственнее, ни счастливее от того, то будет много людей "письменных", людей бумаги, много чернорабочих науки я литературы" - вот главная мысль Руссо.
   Теперь я приведу еще здесь мнение одного из наших весьма известных современников, Эд. Ф. Гартмана, о том, что самим ученым будет в трудах их предстоять все меньше и меньше удовольствия, отрады, утешений, счастья, по мере размножения все тех же средних тружеников и по мере дальнейшей разработки ученого материала.
   Гартман тоже идеалист, как и Руссо, но он не утилитарный и ифический оптимист; он эволюционный пессимист. Он признает "развитие"; он и ценил бы его, но, во-первых, он полагает, что процесс развития человечества уже близится более или менее к своему концу; развитие начинает переходить уже заметно в эсхатологическое разложение. В счастье человечества, как известно, Эд. фон Гартман ни при каких условиях не верит. В мораль он верит, но в какую? Он верит в ту мораль, по которой один мой знакомый раз в Москве совсем было заказал молодому слуге своему, хорошему кулачному бойцу, крепко побить на улице одного неприятного ему газетного сотрудника; но после раздумал при мысли о мировом судье и о петербургском начальстве своем. А потом досада сама прошла.
   Моральны люди станут (по Гартману) поневоле, фаталистически, вследствие полного господства общества над лицами; сперва внешняя воспитательная дисциплина, конечно, потом все большее и большее усыпление воли и страстей. Не будет уж и хотеться побить. И тогда-то, когда все люди станут в таком несносном роде моральны, настанет такая ужасающая тоска и скука, что человечество будет желать только одного - всеобщей смерти, полного уничтожения. Я думаю, что Гартман прав отчасти и что все те нынешние трудолюбцы, которые способствуют разными средствами к тому, чтобы люди как можно менее зависели от природы ("открыватели", "прорыватели", разные Лессепсы, Эдисоны, Яблочковы) и как можно более от общества (нигилисты, демократы, легальные революционеры), вовсе не полезные люди, а вредные; пожалуй, более вредные, чем всякий Атилла, не говоря уже про того умного халифа (Омара), который в Александрии велел сжечь много книжной дряни и освежил надолго умственный воздух.
   О том, что разрастание научного материала будет, между прочим, способствовать и уменьшению самого удовольствия от научных занятий, Гартман говорит вот что: "Нужда в гениальных людях будет чувствоваться все меньше и меньше, и бессознательное будет все реже и реже их производить. Все классы общества нынче смешаны под одним всемирным черным фраком и в умственном отношении мы идем к такому же уравнению, к общему идеалу солидной посредственности. Поэтому и наслаждение научным творчеством будет все слабеть и человечество, наконец, будет пользоваться удовольствием лишь одного пассивного знания".
   Все это так: многописание, многопечатание, многоучение становятся ужасными и несносными. Но, вопреки Гартману, мне все кажется, что и этому излишеству назначен в истории свой предел; я думаю, что хотя бы на время, но отшатнется человечество и от этого. Отвращение от излишней и вредной книжности пока (в конце XIX века) есть еще удел немногих; весьма возможно, что при тех грядущих социальных переворотах и при глубоких политических потрясениях, которые близятся и коих человечеству избегнуть невозможно, это отвращение со временем станет более популярным.
   Но и тут я должен (опасаясь даже наскучить читателям) опять и опять напомнить о сроках... Мерки общие и приблизительные есть для жизни; жизнь человека считается годами, жизнь наций и государств веками. Годами нельзя мерить ни политическую, ни культурную жизнь народов. Замечали многие, что 20, 25, 30 лет (1/4 века) приносят видимое, значительное изменение в духе и в положении общества, вследствие созревания поколений; но в три года, в пять лет и даже в десять еще не видны обыкновенно ясные последствия перемены в обстоятельствах и умах. Точки как исходные, так и кульминационные, разумеется, надо принимать <как> несколько искусственные, иначе ни в чем и разобраться было бы нельзя. Пусть они будут искусственны; достаточно того, если они будут искусно избраны.
   Итак, давно ли было то время, когда у нас жаловались, что именно этой сухой, мелкой, но точной учености было в России мало? Для многих, или постаревших, или слишком еще молодых, как будто бы это было давно. Для нации же русской это было очень недавно. Все в тех же 60-х годах. Писатели, мыслившие подобно тому публицисту "Современника", которого я цитировал, были тогда исключением; и к тому же многие из тех, которые сочувствовали его мысли (о многокнижии и т. д.), имели в виду только одну непосредственную практическую сторону жизни, социальную, материальную, хозяйственную, то есть они находили, что вообще надо заботиться о нищете и страданиях, а не об "науке для науки". В высших же сферах русской мысли почти все тогда заботились о распространении и утверждении именно той "чернорабочей" научности, на которую г. Соловьев жалуется и на которую он почти обрекает молодое поколение наших ученых. Жаловались на нашу в этом отношении отсталость от Запада не только в начале 60 годов; но я сам уже в 68 году (значит, всего 20 лет тому назад) имел об этом самом предмете довольно любопытный разговор с Мих. Ник. Катковым. Передам его в точности.
  

X

  
   В 68 году, проживши подряд пять лет в Турции, я приехал в Россию в отпуск, несколько раз виделся с Катковым и подолгу беседовал с ним. Он расспрашивал меня о Турции, я его о России. Живя в Турции, я читал его статьи в пользу классического образования и желал еще больше разъяснить себе его цели. Я сказал ему, между прочим, так:
   - На что эти насильственные труды в школе, когда в хороших переводах дух греческих и латинских авторов вполне доступен. Хотя бы я сам, например: я древнегреческому языку вовсе не учился; по-латыни знаю плохо, Софокла я читал в переводах П. М. Леонтьева, читал его Пропилеи, оды Горация в переводе Фета, Аристофана по-французски с толкованиями, а Гомера знаю по Гнедичу. И не только восхищаюсь ими; но, право, мне кажется, что я и понимаю их получше многих из тех, которые твердили все это в училище и потом бросили без внимания. Похвалюсь также и другим, уж извините, я перезнакомился на Востоке более чем с сотней разных европейцев, и нахожу их ничуть ни умнее, ни образованнее себя и других моих русских товарищей. Напротив!
   На это Катков отвечал так: - Дело не в том только, чтобы понимать дух древних авторов, а в том, чтобы с ранних лет привыкнуть к упорному и последовательному умственному труду. И я не отвергаю, что в России много умных людей; только и из них очень немногие умеют продержать пять минут в голове одну и ту же мысль. А европейцы умеют!
   Кажется, он говорил и еще что-то о самом духе древности; но этого я не запомнил, вероятно, потому, что для меня оно было менее ново и поразительно, чем это прямое указание на умственную гимнастику. После я вспомнил, что и в статьях его упоминалось о том же, но другими, менее живописующими словами.
   Потом мы перешли к славянофильству по поводу одного для обоих нас занимательного практического вопроса. Незадолго перед этим я прислал ему для "Русского вестника" небольшую статью "Очерки Крита". Я был в восторге от Крита и критских простолюдинов и находил в них множество поэзии. Особенно восхищало меня то, что я почти совсем не видал там на мужчинах европейской одежды, которую я с ранних лет возненавидел всем сердцем и за возмутительную неживописность ее, и за пошлость, и, наконец, за самую нестерпимую всеобщность ее. Последняя глава в моих "Очерках Крита" была посвящена именно этому. Я рассказывал о радостных впечатлениях моих еще дорогой на острове Сире, когда я в первый раз после Петербурга, Варшавы, Вены и Триеста увидал не черную и не серую толпу, а голубую и синюю с пунцовыми большими фесками и красными кушаками. В Крите народ стал еще красивее и пестрее: и греки, и турки. Глаза и душа моя отдыхали, и только цепи службы моей (эти доселе неисцелимые предания Петра I!) воздерживали меня от того, чтобы одеться или по-русски в цветную рубашку и цветной бархат, или даже прямо не то по-гречески, не то по-турецки. Я написал обо всем этом откровенно в моей последней главе; выражался, между прочим, так: "Вот пикник. Едут на хороших больших мулах, убранных кистями, несколько кавасов, греков и турок в расшитых золотом разноцветных одеждах, темно-зеленых, красных, голубых; а за ними верхами же консула в черных и темно-серых пиджаках и сюртучишках, точно стая отвратительных ворон и галок вслед за райскими птицами! Какое подавляющее господство европейской прозы над восточной поэзией! Как же может процветать живопись из современной жизни, когда в образованных странах люди (особенно мужчины) своим присутствием могут только обезобразить и омерзить самый прекрасный вид природы!"
   Так я и выражался.
   И все в этом роде. Потом, проведя по странице моей вертикальную черту, я представил следующий ряд параллельных антитез для русских художников, которых звал в Турцию:
  
   Восток (писал я это уже позднее, в Адрианополе, где увидел еще и другие оттенки восточных одежд)
   1) Похороны богатого турка на острове Крит
   2) Схватка критского повстанца (в бурнусе на красном подбое, в высокой красной же феске, в голубых шальварах) с арнаутом мусульманином (в белой фустанелле, серой бурке, расшитой белым и красным, в низкой и круглой феске с густой синей кистью)
   3) Монах учит городского мальчика-болгарина грамоте (на мальчике куртка из палевого ситца с большими яркими цветами, оливковые шальвары короткого зуавского фасона и красный кушак)
   4) Отшельница старуха в пещере на острове Крит (я знал там такую)
  
   Европа
   1) Похороны какого-нибудь Шульце-Делича в Германии
   2) Борьба русского пехотинца с французским линейным "трупье" под Севастополем (оба гладкие, оба темные, оба в ужасном кепи и в облизанных панталонах и т. д., мизерные фигуры их известны)
   3) Учитель европейский (вообще) учит русского гимназиста
   4) Набожная старая немка, читающая в праздник Евангелие на Васильевском острове
  
   И так далее. Катков, печатая мои очерки, выкинул всю эту главу. И когда я спросил его, зачем же он это сделал, он ответил: "Признаюсь, ваше славянофильство мне претит". Потом прибавил: "Рассказывайте, описывайте; мы всегда будем рады печатать ваши рассказы; но зачем же вы хотите нас учить"! Что такое славянофильство? Это доктринерство, натяжка, гримаса. На что надо этому учить? Сама жизнь наведет на все это, когда будет нужно". Не вступая тогда с ним в слишком горячий спор, так как уже понял, что ни он меня, ни я его переубедить не в силах, я сказал на это только следующее:
   - Проповедь есть также существенная принадлежность жизни, без нее нельзя. Она приготовляет решения действительности. И к тому же взгляните, какой стыд. Вот эти чашки (я указал на расписную деревянную чашечку, которая стояла на его письменном столе). Эта русская утварь очень оригинальна и красива, отчего мы не обращали на нее внимания до тех пор, пока французы не восхитились ею на прошлогодней выставке. Разве хорошо не иметь никакой национальной изобретательности? Стыдно нам все быть только большим государством, пора стать и великой нацией.
   На это Катков возразил с жаром: "Мы не умеем ни ценить своего, ни изобретать, потому именно, что мы варвары. Когда у нас будет больше действительной образованности, когда у нас наука окрепнет, у нас сама собою явится та самобытность, которая вам так желательна. А пока надо уметь учиться ".
   Я замолчал, задумался и позднее убедился, что с этой стороны он был прав. Для большинства нужно прежде почувствовать себя умственно равным в большинстве иностранным, а потом можно стремиться или превзойти других на том же пути, или еще лучше ощутить в себе смелость и умение выйти на вовсе новую стезю. Раз уже утрачено свежее и наивное творчество незнания, другого пути нет.
   Катков был прав со своей точки зрения
   - ближайшей педагогической цели. Не прав он был в том, что не желал никакой заблаговременной проповеди. Я говорю: не прав, как мыслитель непрозорливый; а как практический редактор, опять-таки он был прав, не допуская на страницы своего издания то, что он считал еще несвоевременным. Интересно, между прочим, вот что: года за два, за три до кончины Каткова один из близких ему людей говорил мне, что он теперь думает, "нельзя ли сочинить для лицеистов какую-нибудь форму - в русском вкусе!" Вот уж кто сроки эти чуял и любил!
   Из этого разговора следует, что Катков, во-первых, признавал за классическим обучением значение педагогическое, воспитательное, гимнастическое, пожалуй, еще больше, чем общеобразовательное; а во-вторых, что достичь некоторой самобытности (культурной) он для нас, русских, полагал возможным только при большей противу прежнего усидчивости, именно в том чернорабочем ученом труде, который, как мы видели, не особенно сам по себе восхваляется г. Соловьевым. Оговорюсь: г. Соловьев не то чтобы прямо порицал его; он порицает его гораздо меньше, например, чем я; он находит только этот род труда, во-первых, недостаточным, а во-вторых, уж конечно, не специально русским, не могущим дать сам собою никаких национально-культурных результатов.
   Оговорившись, продолжаю:
   Кто же прав из этих двух замечательных русских людей? Старший или младший? Человек "сороковых годов" или человек "семидесятых"?
   Прежде чем ответить на это, скажу, что я не имел случая говорить второй раз о том же с Катковым 20 (19) лет спустя после первого нашего разговора, например, в 87 году. Я думаю, если б я напомнил ему о той нашей беседе, то оказалось бы, что он теперь доволен успехами, сделанными нами за это короткое (в историческом смысле) время.
   "Тружеников" науки стало гораздо больше; исполнилось то, чего он желал. увеличилось значительно число русских людей, которые могут продержать одну и ту же мысль в голове своей гораздо дольше пяти минут.
   Кто же правее? И в чем правее? Начать с того, что их мнения ничуть не состоят в прямом антагонизме. Катков в 68 году желал, чтобы у нас было больше ученого труженичества. Г. Соловьев утверждает, что теперь желание Каткова исполнилось. Разница, быть может, только та, что Катков, вероятно, в последние дни своей жизни был бы этим состоянием русских умов более доволен, чем г. Соловьев. Что Катков был довольнее состоянием русской учености к концу 80-х годов более, чем 20 лет тому назад, доказывается особенно тем, что он сам становился под конец своей жизни все более и более славянофилом, и в том смысле, что больше прежнего стал верить в возможность русской умственной самобытности. Он надеялся, кажется, и на то, например, что наука государственного права может у нас стать, наконец, на свои ноги и т. п.
   Впрочем, когда я говорю и про г. Соловьева, что он менее Каткова этим простым труженичеством доволен, то это надо понимать с одной довольно тонкой оговоркой. Г. Соловьев, с другой точки зрения, пожалуй, и доволен современной бедностью нашей науки, но он доволен не потому, чтобы находил труженичество без творчества вообще достохвальным и делающим нам особую культурную честь. Нет! Если он и рад этой бедности, то лишь потому, что ему хочется всем нам сказать между строчками и по этому поводу все то же и то же.
   - Оставьте всякую надежду на самобытность и с этой стороны.
   - Наше призвание иное: теплая вера, сильное государство и смиренная, самоотверженная уступка Риму!
   Отчасти с г. Соловьевым можно и согласиться: Рим не Рим (а что-то иное, восточное), но, разумеется, усиление подвигов мистицизма и высшей этики в России гораздо желательнее чрезмерного разрастания чисто ученого труженичества. Но вот у меня почти нечаянно сорвалось с пера именно то слово, которое здесь нужно: чрезмерное разрастание. Где же эта мера? О мере этой надо сказать то же, что и о сроках. Определить ее заранее нет средств; помнить о ней необходимо во всем.
   Весьма возможно, что у нас еще не достигнута та черта насыщения ученым материалом, при котором создаются капитальные вполне самобытные труды, проливающие совсем новый свет на общечеловеческую науку, и появляются такие поражающи открытия, какими в свое время были: открытие кислорода Лавуазье, гипотеза Гюйгенса (световые волнения эфира), или открытие ячеек в тканях животных и растительных, или палеонтологические прорицания Кювье и т. д.
   Прежние старые наши ученые, уже окончившие или кончающие свое поприще, о которых с похвалой упоминает г. Соловьев, в свое время запасшись вдоволь европейским материалом, принялись за несколько самобытную работу ума и, как и следовало ожидать, самый первый и видный всем шаг на этом поприще сделали не натуралисты или доктора, а гуманисты, историки, богословы. Самобытная работа этих русских умов

Другие авторы
  • Хавкина Любовь Борисовна
  • Касаткин Иван Михайлович
  • Кайзерман Григорий Яковлевич
  • Щебальский Петр Карлович
  • Киреев Николай Петрович
  • Жуков Виктор Васильевич
  • Гидони Александр Иосифович
  • Карамзин Николай Михайлович
  • Краснов Платон Николаевич
  • Сулержицкий Леопольд Антонович
  • Другие произведения
  • Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович - Сказание о сибирском хане, старом Кучюме
  • Телешов Николай Дмитриевич - Слепцы
  • Печерин Владимир Сергеевич - Печерин В. С.: Биобиблиографическая справка
  • Врангель Александр Егорович - Из письма М. М. Достоевскому
  • Востоков Александр Христофорович - Стихотворения
  • Тредиаковский Василий Кириллович - Из "Тилемаxиды"
  • Мережковский Дмитрий Сергеевич - Пушкин
  • Бальмонт Константин Дмитриевич - Зарево зорь
  • Сенкевич Генрик - Ганя
  • Короленко Владимир Галактионович - Стереотипное в жизни русского писателя
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 322 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа