пристрастною критикою, увлекают за собою толпу неопытных подражателей ко вреду общего, чистого вкуса. Это, по всей справедливости, должно обратить на себя внимание ученых литераторов и самой публики. Желательно б было, чтобы все сии сочинители, как хорошие, так посредственные, все их сочинения, как действительно важные, так и не важные, без всякой цели писанные, оценяемы были в таком порядке, как располагает их в своей библиотеке благомыслящий философ-критик, осторожный отец семейства, гражданин благовоспитанный, с тонким и высоким вкусом; но случается, что они лежат без разбору в магазине богатого хозяина, где часто Мевий занимает почетнейшее место, нежели Виргилий; Ломоносов в пыли, а какой-либо новомодный сочинитель романов на верхней полке; "Телемака" и "Нуму Помпилия"1 отыскать не можно, а, напротив того, "Девственница" Вольтерова2 сияет в блистательнейшем переплете; уродливые плоды странной немецкой фантазии украшены лаврами, а "Россиаде" и "Владимиру", поэмам отечественным, отказано даже и в существовании. В таких обстоятельствах, в такой смеси явлений, друг друга сменяющих, весьма трудно определить направление и успехи нашей литературы. Почему мы узнаем, идет ли она действительно вперед или нет? В каком отношении она к истинному, благородному вкусу просвещенного и знаменитого народа? И если все народы совершенствовались постепенно одинаким образом (что нам опыт многих веков доказывает), то мы следуем ли тем путем, которым шли народы, прежде нас образованные? Вот важные вопросы, которые могут разрешиться только судом критики, верным и справедливым, и на сей-то суд хочу и обратить ваше внимание, почтеннейшие сочлены, ибо от него зависит истинная оценка всех сочинений и, следовательно, законы, отделяющие существенные красоты их, священные для всех веков и народов, от красок ложных и временных, или, сказать другими словами, истинное направление и ход литературы народа, всегда тесно сопряженной с его нравственным характером и достоинством. Критика - сей путеводитель, при всех волнениях и изменениях вкуса, которые, впрочем, неизбежны в свободной области изящного,- подобно кормчему, проводит корабль общественной образованности и просвещения среди скал и бурь в пристань чести и славы.
Обыкновенно рассматриваются и судятся у нас сочинения с двух сторон. Иногда пылкие и часто опрометчивые любители приятного удивляются легкости и плавности стихов или прозы, новости оборотов, чистоте; иногда живости воображения, силе чувствований, блистательным мыслям и вообще всему тому, что ободряет господствующий в это время вкус. Иные, напротив, более внимательные знатоки, похваляя и одобряя всякую безделку, всякую игру юного воображения и незрелых чувствований, стараются искать и замечать в них те глубокие и резкие черты, часто даже неправильные, которые показывают истинное достоинство и характер многообещающего таланта, стараются замечать направление, силы и цель возрастающего дарования и, лелея скромно, ведут его путем строгим к дальнейшему совершенствованию. Согласен, что в искусстве, имеющем главным предметом своим удовольствие, тот и другой образ суждения имеет свое право, ибо можно ли не пленяться красотою наружных форм слога, прелестями поэзии, чистотою, легкостию и правильностию языка? Это необходимые условия всей изящной словесности. Но спрашивается: составляют ли сии качества собственную сущность всякого хорошего сочинения? Достаточно ли одной наружности или форм красивых для того, чтобы определить цену творения? И что прочнее в сочинении: форма или его сущность?
Приступая к разбору сего вопроса, почитаю за долг предварительно сказать: 1) что я никак не намерен здесь критиковать писателей наших и иностранных, равно как и утверждать превосходство одного рода сочинений пред другим: все они дети Аполлоновы, все свободны, игривы и прекрасны. Я хочу только говорить об их внутренних достоинствах относительно к содержанию, к характеру писателя, к его усилиям и к его цели. Можно быть столько же поучительным и приятным в басне, в послании и, напротив того, скучать сонетом, мадригалом, эпиграммой; можно забавлять сатирой и мучить песней; заставить смеяться в трагедии и плакать или дремать в комедии. Можно во всех родах быть истинным поэтом благородным или только обольщать благовидною наружностию, не исполняя главных обязанностей мудреца-писателя,
2) Предваряю в том, что также не можно определить последнего суда сочинению только по его частям без отношения к целому, по его стихам без отношения к плану и тону и, наконец, по его исполнению в отношении к намерению. Ибо, рассматривая сочинение без сих предварительных правил, что можно извлечь из критики полезного для молодых писателей и для словесности? Должно будет похвалить творение словами одного остроумного и знаменитого нашего стихотворца:
"Ах! сколько много там хорошеньких стишков"3.
3) В предполагаемом мною суде, кажется, не могут участвовать судьи пристрастные, или умышленно не постигающие своего писателя, или толкующие по-своему, или с намерением сомневающиеся, или превозносящие и осуждающие утвердительно, или, наконец, одною насмешкою и искусным двоесмыслием оканчивающие высокий и решительный приговор свой. В таком случае не исполняется ни одна нравственная обязанность: критика и разбор, вместо достижения своей цели, еще более от нее удаляются и становятся зловредными. Сколько возможно подробнейшие сведения о теории искусства, беспристрастие, скромность, благородное чистосердечие, недоверчивость к самому себе, желание общей и частной пользы - вот, по моему мнению, характер того, кто решился судить и оценивать сочинения. Не имея сих достоинств, он сам, не думая о том, заставляет смеяться над самим собою и над ближним, единственно для времяпрепровождения, оскорбляя сего последнего кривым толком и насмешкою более, нежели явною обидой. 4) Критик при разборе сочинения должен смотреть не на одни только средства, лично принадлежащие писателю, то есть на его природные и приобретенные способности, он должен смотреть и на средства, ему доставляемые самим предметом, и взвешивать их беспристрастно. Бывают случаи, которых преодолеть не можно по связи и ходу вещей, и тогда самые непозволяемые усилия, по словам Аристотеля, охотно извиняются, если только автор достигнул своей цели. Так в комедии, трагедии Мольеры, Расины и Вольтеры употребляли иногда орудия, ими же самими обвиняемые, но кто их осудит! Так наш бессмертный Державин часто увлекаем был своим всеоживляющим воображением, но кто им не доволен! Я вижу, что писатель, отступая от плана или хода, жертвовал для собственного моего удовольствия мне же самому - и доставил его: буду ли я к нему неблагодарен? 5) Наконец, главная, личная выгода самого критика требует быть менее строгим, привязчивым и взыскательным: представлять правила свои так, чтобы они не оскорбляли самолюбия и чтобы их принимало не принужденное убеждение в справедливости, но искренняя признательность и доверенность. Ученый тон во всяком случае тяжел, насмешливый язвителен: тон дружелюбия, приязни и желания пользы учит и вместе привлекает сердца наши. Вот преддверие на поприще судии ученого; не входящий сим путем не есть друг истины и человечества. Я здесь нарочно представил сии общие нравственные качества критика; ибо они требуются от всякого как первое необходимое условие; другие достоинства относятся к образу его мыслей и степени сведений, к самому искусству и творениям, о которых он судит, они могут быть до бесконечности многоразличны, ибо область изящного свободна и всякий волен давать свое мнение и голос, какой способен и хочет. Можно быть весьма точным в первых и неисправным в других обязанностях, или иначе: можно быть весьма снисходительным критиком и не знать в полноте искусства своего, или знать искусство и не уметь исполнять своего долга.
Рассмотрение всех сочинений должно первоначально основываться на правилах, извлеченных из наблюдений постоянных, оправданных веками и принятых у всех народов; впрочем, оно утверждается пред судилищем вкуса как единственного производителя и судии всего изящного. Посему, если бы непреложность правил могла быть соединена с постоянством вкуса здравого и образованного, если бы те и другой были равно определены или повсеместно известны, тогда бы критика, приспособляя одни к другому, имела вернейший и быстрейший ход в своих действиях или она бы совсем не была нужна. Но когда, с одной стороны, не все могут признавать важность правил и заниматься ими, а с другой, и нет никакой обязанности заботиться об утверждении какого-то идеального общего вкуса, то все мы нечувствительно более или менее увлекаемся частными блестящими видами, забывая о том, что правила и вкус происходят из одного и того же источника. Когда самая критика, как посредница между правилами и вкусом, не всегда и не везде может иметь определенную цену и важность по различным отношениям и обстоятельствам,- в таком случае наблюдатель-критик, взвешивая все многоразличные мнения, устраняя скучные теории, старается доказать разбором сочинений, что правила сии имеют основу свою в самой природе человеческой и что они прежде, нежели были в книгах, были в сердце людей и только оттого различны между собою, что мы различно понимаем самих себя и с различных точек смотрим на окружающие нас предметы. Природа есть для всех изящных искусств единая сокровищница, расположенная по единому плану и составляющая в себе совершенную гармонию. Если бы все наши мысли, желания и чувства, как разлиянные повсеместно лучи солнечные, собирались в одну точку, тогда бы и орган сердечный - вкус, был более определен, верен и всегда согласен с самим собою. Впрочем, в оправдание правил и утешение искусств сказать должно, что при всем разнообразии вкуса и свободных его изменениях, по-видимому, не подверженных никакой цензуре, опыты и образцы многих веков и народов остались священны для каждого писателя, и он, действительно, при внимательном умственном созерцании найдет их согласными с собственною своею волею. Итак, опершись на сии опыты и образцы, мы представим сначала, как судят у нас о сочинениях, а потом - как бы судить об них надлежало; вот план мой. Суд о всяком сочинении не должен иметь в виду единственно наружные качества его: чистоту, плавность, легкость и благозвучие стихов. Но поелику слово есть одежда мысли или чувства, а оборот, в нескольких словах состоящий, есть облечение мыслей, соединяемых или разделяемых, равно как и различных движений нашего сердца, то, без сомнения, только мысль и чувство должны определять и тон, и ход, и расположение слова. Непосредственно из сего следует важное правило: на что прежде критик должен обращать внимание и как судить о слоге? Для сей-то цели я постараюсь представить сначала все средства и силы эстетические писателя, действующие отдельно, потом упомяну со всевозможною краткостию о действиях каждого средства и, наконец, скажу об их взаимном соединении как главной и единственной точки, с которой должен смотреть и судить критик всякое творение.
Не слышим ли мы часто пышных и громких восклицаний при чтении какого-либо сочинения: "Какие гладкие и легкие стихи! Какая непринужденная проза! Какая живость! Какая плавность! Какая игра и затейливость в оборотах!" Конечно, все это производит удовольствие, следовательно, и довольно, но где же тут критика, имеющая предметом совершенствование искусства? Если предположить, что чтение стихов есть только приятное препровождение времени, удовольствие досуга, то, без сомнения, достаточно, чтобы стихи нежили наш слух гладкостию и легкостию в равномерном течении стоп своих, выбором приятного из общественной жизни, чем-либо случайно новым или занимательным, любопытным, остротою ума, картинами воображения, силою чувствования. Решение критики кончится словами: "Это гладко, это приятно, здесь виден талант, это забавно" и проч. Не знаю, для чего она и какую приносит пользу? Не знаю даже, есть ли тут какая-либо похвала и для критика и для сочинителя. Во-первых, известно, что самое препровождение времени и всякой досуг ценятся по впечатлениям, которые они в нас надолго оставляют. Итак, стихи, имеющие внутреннее свое достоинство, всегда бывают предпочтительнее стихов только гладких и легких. Во-вторых, самая гладкость и легкость суть качества относительные, а не существенные. Стихотворец так же может быть иногда и тяжелым, и шероховатым, как быстрым и легким, по собственному его намерению, и это есть дело его искусства, а не погрешность. Итак, критик наблюдает и ценит плавность, быстроту и медленность стихов по соответственности их к предмету видимому или чувственному, представленному в движении. Бесспорно, все сии качества, составляющие благозвучие слога, сами по себе хороши, но они заключают в себе не главную, а только механическую часть поэзии, хотя и суть необходимые условия для всякого поэта. Но есть еще другие непременные качества слога, которые требуются от всякого безусловно; таковы, например), ясность, правильность, чистота, точность, приличие и проч. Напрасно иногда оскорбляются наши писатели в стихах и прозе, когда замечают у них выражение, в несобственном смысле поставленное, или погрешающее против ясности и определенности, или слово низкое и неупотребительное, вообще все, по-видимому, маловажные погрешности и отступления от лучшего общественного языка и грамматики, Вольтер критиковал великого Корнеля во всех сих так называемых мелочах; в Вольтере, Расине и других писателях не стыдился отыскивать и означать такого рода небрежности превосходный критик французской Лагарп. Юм так же поступал с первыми английскими писателями. Что сказать о Лонгине, разбиравшем Гомера, и о Буало, разбиравшем самого Лонгина?4 Следовательно, сии судьи знаменитые не почитали такого дела малостию. Они чувствовали себя как бы определенными защитниками приличий и чистоты слова, они совершенно знали, что тем одолжают писателей; этого еще мало: они благотворили языку и народу. Но пойдем далее. Скажут мне: можно ли останавливаться на таких недостатках, когда сочинение одушевлено чувством, когда в нем повсюду блистают яркие черты пламенного воображения? Отвечают согласен, что чувство и воображение суть одни из важнейших сил эстетических, или, как говорит Мармонтель, крылья гения5, но что пользы для читателя, если чувство, столько животворное для сочинения, сия внутренняя теплота его загромождена будет наружною неприличною себе одеждою, нелепыми тропами и фигурами, расхоложена высокопарностию слога или увеличена до невероятной степени жара? Что значит сия чувствительность, кстати и некстати проливающая горькие слезы, нимало не сообразуясь и не соответствуя тому предмету, который ослабляет она или притворною, или чрезмерною своею жалостию? Одним словом, можете ли вы понять самое доброе и сильное чувство в дурной картине, в дурно отделанной статуе? Даже может ли на вас действовать сладкое или высокое чувство вполне, когда картина или статуя только отчасти отработаны довольно искусно, а не во всех частях? Никоим образом: формы, цветы, статуи, слова - суть прозрачный покров или видимое облечение невидимого чувствования; если они не согласны между собою, впечатления ваши разделяются, разделяясь - хладеют. Итак, критик не враг чувствительных поэтов, он также может иметь нежное сердце и потому требует, чтобы сие чувство, пребывая чистым в самом себе, облекалось в чистую, привлекательную, прозрачную одежду, чтоб оно было вероятно или естественно, в своем месте, в своей силе, в своем направлении. Он скажет вам вместе с Горацием:
"Умей свою беду бедою нам представить,
Умей ты плакать сам, чтоб плакать нас заставить"5.
Сколько при сем случае имеет он способов услужить стихотворцу своим советом! Он скажет ему: сердце человеческое есть море, иногда спокойное, иногда только одеянное наружным спокойствием и бурное во глубине своей, иногда волнуемое в беспрестанном движении и изменениях. Ты должен проникнуть сию бездну и определить источники перемен ее, где они заключаются: в ней ли самой или зависят от влияния земли и неба, от бурь и непогод внешних; ты должен заметить ход каждой страсти, порывы чувствований, их переливы, быстрые или медленные, или внезапные от одного в другое; ты должен знать, в какой мере действовать может предмет на человека в определенное время, в определенном характере, в определенном месте и в определенных обстоятельствах. Словом, тебе должна быть известна вся система сего малого мира в его движении, весьма разнообразном и сложном. Обогащенный сими познаниями, устрой так свое слово: оно должно быть подобно зеркалу, в котором изображаются все являющиеся пред ним предметы, оно должно быть видимым телом сей невидимой силы, телом, выражающим все внутренние движения, все изменения, покой и бури. Нежное и тонкое чувство читателя, разборчивый взор и слух критика независимо от тебя, даже независимо от самих себя, слышат малейшее несогласие между слогом и чувством, видят малейшую погрешность в переходах, недостаток или излишество. Критик в сем случае есть то же, что опытный капельмейстер, управляющий огромным хором, которого сочинителем была сама природа, он, поверяя его в действии, слышит каждую ноту, правильно или неправильно взятую, в связи и силе. Высшая степень чувствительности есть энтузиазм, восторг, вдохновение. Неужели вы думаете, что сия степень не имеет своей меры, своего места, или, как говорит Буало, в видимом беспорядке совершенного порядка?7 Можно ли не заметить порывов неуместных отчаяния там, где его быть не могло; восторга, когда леденеют вместе сочинитель и слушатель? Можно ли терпеливо сносить равнодушное спокойствие в буре или твердость безнужную, где должно быть снисхождению и кротости, гнев без всякой благовидной причины и проч.? Вообще можно ли по совести не удержать поэта, когда в пылу неистовства разнузданный Пегас его, залетев за пределы возможности, потеряв стезю порядка и меру, начертанную природой, влечет его прямо в бездну мечтательного бессмыслия? Из всего этого видно, что не одна чувствительность составляет достоинство сочинений и сочинителя, но опытное уменье управлять сим благотворным даром природы.
"Вот гений!- повторяют мне.- Какое воображение! Какие пламенные черты! Какое богатство в картинах и выражениях живописных! Какая чудесность в вымыслах и сила в изобретениях!" Отвечаю: сими похвалами не определяется достоинство сочинения, я вижу или развалины превосходного театра, или богатый и вместе великолепный материал к новому царственному зданию, но ни здания, ни театра не вижу, и не могу согласиться с вами. Счастлив, без всякого сомнения, тот любимец неба, на которого излияло оно щедро сие благословение, сию божественную силу живописать природу и в самой природе избирать предметы изящнейшие или составлять из них новые образы и явления, которых в ней самой не находится! Но что сей дар благотворный, когда не управляется он разумом и вкусом! Вы смотрите на блистательную и сложную картину, удивляетесь богатству подробностей, яркости и оттенкам красок, отрисовке лиц, одежд. Но скажите, когда вы точно наслаждаетесь сею картиною? Только тогда, когда находите в ней стройное целое, когда можете обнять ее одним взором. С другой стороны, не случается ли, что вы смотрите даже на искусно отработанные статуи, на великолепные здания, но с холодностию отвращаетесь от них? Почему? Потому что они ничего не говорят вашему сердцу. Вы не можете дать сами себе отчета: для чего сия прекрасная картина, для чего сия статуя? Какому богу или какому чувству посвящена она? Душа ваша холодна, и виды художника непонятны, ибо они не оживлены единством собственного его чувства. В-третьих, вы встречаете описания сложные и также прекрасные, но вместо того, чтобы наслаждаться ими, трудитесь с горестию и досадою в бесчисленных подробностях, в блестящих мелочах, в обширных эпизодах, в ничтожных прикрасах, перемешанных с истинными красотами и лишающих сии последние настоящего своего достоинства. В-четвертых, вам представляют алебастровые чертоги на небе, демонов, сражающихся пушками, уродов и пугалищ, ведьм и мертвецов8 и, не думая нимало, что это есть дерзкое оскорбление личной, умственной и нравственной вашей образованности, мечтают о праве на славу и даже благодарность вашу. В-пятых, что значат сии романтические мечтания без цели, все сии сказки без конца, все сии многоплодные описания природы без применений, все чудесности, странности и аллегории, одним словом, все вымыслы юродствующего воображения без души их, то есть без мысли? Человек пишет для человека. Итак, уважая сан человека как в себе, так и в другом, поэт может и должен трудиться в своем кабинете для того только, чтобы питать его нравственность, возвышать его умственные силы, смягчать и благородствовать его склонности, желания, страсти и, если угодно, самые мечты, а не для того, чтобы ум его усыплять на лоне романтической таинственности, окруженной нелепыми призраками, или просто: занимать его сказаниями несбыточными, единственно для препровождения времени. Но это гений!!!- возгласят мне... Нужно определить, что такое гений? Это не одна чувствительность, это не одно воображение, не вкус, не острота ума, приятная и забавная в обществе,- это соединение всех сих способностей в высшей мере вместе с обширными и глубокими сведениями о человеке и природе и с высоким духом, направленным к известной цели. Здесь критик полное имеет право, в ограждение чести гения, показать красоты истинные и ложные, где действительно творческая сила, где существенное богатство воображения и где только наружное. Он докажет, что оно не заключается ни в эмалевых лугах, ни в серебре и ни в золоте, ни в брилиянтах, но в плодотворном и многобогатом, так сказать, семени мысли и чувства, в гармонии, соответствии, вероятности и применении. Я подкреплю здесь слова свои прекрасным замечанием моего незабвенного наставника: {Покойный профессор П. А. Сохацкий. Смотр,. "Речи, произнесенные профессорами Московского университета".} "Есть люди,- говорил он,- коих вся душа будто бы одна лишь фантазия, соединенная с каким-то мелким вкусом; люди, кои ни на что другое не смотрят, кроме как на прикрасы, которые совершенно довольны красивою только наружностию, нимало не заботясь, какая вещь ею одета. Характер сей делает приятных пустословов. Они служат скоропреходящею забавою праздных обществ. Но их произведения никогда не проникнут далее мечтания и оставляют разум и сердце пустыми. Вкус подвергается точно так же софистическим обаяниям, как и разум, когда обратится на ничтожные малости, и сколь превосходны действия высокого вкуса, столь вреден и пагубен сей вкус мелкий и разнеженный. Мало доброй надежды там, где он получит господство, ибо всякой привыкает к красивым безделкам, приписывает высокую цену самым бесполезным вещам, только лишь бы они прельщали фантазию, и что всего хуже, самый гнусный порок считают похвальным, если представлен будет пленительно и замысловато. Оттого дух теряет всю свою крепость и отвращается от всего великого, важного и высокого, потому что оно не столь трогдет изнеженное мечтание". Может быть, суд сей покажется слишком строгим, но всякой согласится, что в нем много истин, весьма важных для самих писателей и полезных для критика. Они открывают сему последнему точку, с которой он должен смотреть на произведения стихотворные и прозаические. Мы теперь применим их ко всем удовольствиям вкуса и посмотрим, куда они ведут нас.
Говорят обыкновенно: стихи имеют целью удовольствие; если они только нравятся, то уже достигли своей цели. Молодые наши писатели с торжеством выставляют на заглавном листе своих книг известный стишок французского писателя: "Всякой род стихов хорош, только бы не был скучен"9. По этому пресловутому правилу отверзаются широкие врата всякому роду поэтов, оно развязывает им крылья, избавляя их от всех других обязанностей. Но истинный законодатель вкуса - Гораций советует тому противное.
Он говорит, с одной стороны, в рассуждении слога
Neque enim eoncludere versum
Dixeris esse satis; neque, si quis scribat ut nos
Sermoni propiora, putes hunс esse poetam.
Ingenium cui sit, cui mens divinior atque os
Magna sonaturum, des hominis hujus honorem {*}.
{* Ведь стих заключить в известную меру -
Этого мало!- Ты сам согласишься, что кто, нам подобно,
Пишет, как говорят, тот не может быть признан поэтом.
Этого имени честь лишь прилична гению, духу
Божественной силы, устам - великое миру гласящим10.}
С другой стороны, в рассуждении цели поэзии:
Omne tulit puncturo, qui miscuit utile dulci,
Animum delectando, pariterque monendo {*}.
{* Все голоса за того, кто слил наслаждение с пользой,
Кто, занимая читателя, тут же его наставляет11.}
Если искусства, предназначенные для образования и совершенствования нашей нравственности и для сего названные преимущественно изящными, должны действовать по определенным своим началам и цели, то могут ли быть достойны их избрания и занятия всякого рода удовольствия и всякого рода предметы? Если изящный вкус, как известно, имеет непосредственное влияние на счастие нашей жизни, будучи сам источником не токмо сладостных и невинных, но самых благороднейших утех для человека, то должен ли и может ли он ободрять все без выбору, без цели написанное, сколько бы искусство автора ни торжествовало? Не обязан ли критик различать, что сочинено с благим, дурным или совсем без намерения? Нет никакого сомнения, что это первая и главная его обязанность. Он ценит сочинения и отдает одному пред другим преимущество по тем благородным и чистым, высоким или нежным чувствованиям, которые они производят, хотя бы, впрочем, самые творения были равны в достоинствах своих. Например, представляется ли ему прекрасное в лицах, в мыслях, в движениях сердца: он отдает пальму тому стихотворцу, который прекрасное существенное возвышает к той идеальной, небесной, духовной красоте, для коей земная служит только бренною одеждою, чрез покров тленный он видит добродетель, любовь к ближнему, благородство духа, мирный характер, кротость. Представляется ли ему высокое или славное, он чтит поэтов Марка Аврелия, Тита, Екатерину, Александра, умевших возбудить в нас чувствования умилительные, соединенные с удивлением; короче: он не унижает ни одного творения, но всякому дает свое место по внутреннему его достоинству более, нежели по наружным формам и отделке. Я люблю Овидия и Виргилия, но последнему всегда отдам преимущество. Я удивляюсь Горацию, но отличу многие из од его. Я не поставлю творца "Мессиады", "Потерянного рая", "Телемака"12 вместе со многими прославленными творениями французских писателей. Сам Вольтер, верно, не согласился бы, чтоб его "Генриада" стояла подле его "Девы Орлеанской", хотя являлись многие затейливые критики, которые сию последнюю предпочитали первой. Представляются ли игривые мысли, дети шутки и веселости, сии произведения любви, дружбы, мирных житейских удовольствий, он, при двух священных свидетелях, невинности и чести, отделяет их от всего наглого, дерзновенного, коварного, соблазнительного. Все истинно благое или полезное в намерениях и действиях должно занимать первое место и пред глазами критика. Наконец, я не смешаю многих безделок с сочинениями, предполагающими великий труд, богатое воображение, ум высокий и обширные сведения. "Как! в стихотворных сочинениях ум высокий, обширные сведения? - возразят мне.- По какому праву этого могут требовать господа критики от поэтов? К чему сии обширные сведения для стихотворца?" Точно так, одна и та же высокая мыслящая сила должна быть первоначальною и существенною основою изящного вкуса: истинный поэт, истинный философ, истинный историк следуют одному закону, хотя действуют различными путями. Везде - и в самой легкой, игривой безделке стихотворной приятно встретить и отличить истину или мысль назидательную, или чувство, услаждающее наши жизненные горести. Если образованный человек состоит из сил умственных и нравственных, то невозможно произвесть в нем совершенного удовольствия иначе, как удовлетворив тем и другим. Необразованный человек не умеет чувствовать; умный человек не может быть бесчувственным, разве только в болезненном состоянии; следовательно, тогда цель искусства достигнута, когда оно производит счастливые свои действия по взаимному влиянию мысли на чувство. "А обширные сведения к чему для поэта?" - спросят меня. Обращаю ваше внимание на всех превосходнейших писателей, коих бессмертная сила осталась навсегда любезною, драгоценною сердцам образованным, ссылаюсь на Гомеров, Виргилиев, Тассов, Виландов, Гете, Шиллеров, Гердеров, Лафонтенов и других. Не встречаете ли вы в их творениях доказательств, что они не только имели глубокие познания о сердце человеческом и о природе, но также о гражданском состоянии обществ, о медицине, об истории и политике? Да и как же иначе? Познания суть пища воображения, пища ума, без них та и другая способность, как лампада без масла. Для сих-то сокровищ Орфеи, Солоны, Пифагоры и многие новейшие мудрецы странствовали по всем частям света:13 они-то даровали своим творениям сию особенную оригинальность, сии новые виды, сии новые изменения страстей, ту живопись слогу и силу чувствам, которых мы не видим в других сочинителях. Благоразумный критик согласен, что не для всех родов стихотворных сочинений равно необходимы обширные сведения, но он не должен упускать из виду и сие драгоценное достоинство гения, напоминая стихотворцам только одно, чтобы они не увлекались слишком далеко по сухой и тернистой тропинке логики и учености, а с другой - не вверяли бы себя без поручительства разума и вкуса обольстительным очарованиям необузданного воображения.
Я не распространяюсь здесь о слоге: свойства его и правила определены. Критику осталось приспособлять их к сочинению и поверять его с ними. Однако всегда должно помнить, что мысль и чувство есть душа творения: им поэт жертвует иногда и самою гармониею слога, им посвящает и новый, не вошедший еще в общее употребление оборот или слово, для них вводит иногда речения устарелые, чуждые образованного общества. Если цель писателя достигнута, то низко для критика благоразумного вооружаться против такой невинной вольности, да притом, может быть, и вредно. Сколь много бессмертный Державин обогатил язык наш восстановлением оборотов и слов устарелых! В какой силе, в каком блеске являются они под златым пером его! В руке великого писателя все благородствуется, оживотворяется, в руках обыкновенных все цветущее вянет и сохнет. Ныне уже говорят: слог Сумарокова и Хераскова ветх, слог тех и других авторов устарел. Если это мнение основывается на времени и постепенном совершенствовании языка, то для чего никто не говорит, что устарел слог Ломоносова, Богдановича или даже Кантемира? Они также и ныне новы, как в свое время. Почему для всех нас не устарели самые древние сочинения? Отчего Гомер, Виргилий, Гораций, Цицерон столько же новы, как бы жили между нами? От наружных ли прелестей языка и форм слога зависит то, что мы пленяемся ими? Но никто из нас не может похвалиться, чтобы так понимали мы слог их, как современники, но никакие, самые совершеннейшие переводы, как известно, не могут передать красоты слога, какого-либо автора в той силе и живости, какая в подлиннике. Сверх того, нравы, обычаи, правление народов изменились в продолжение тысячи лет, самый образ думать и судить о вещах стократно переменялся, и прелестные формы одного языка не могут быть изображаемы теми же формами в другом, особливо новейшем языке. Отчего же Гомер, Феокрит, Виргилий, Цицерон, Гораций не только в -хороших, но и в посредственных переводах узнаны и всегда остаются друзьями всех, которые совсем не знают ни по-гречески, ни по-латине? Оттого, что истинное и вечное достоинство заключается в сущности сочинения и остается равно неизменным для всех народов и во всех веках, оттого, что сочинение может стареть в наружном облачении или слоге, но внутренние красоты его действуют всегда в своей мере и силе, а потому и всякая похвала, относящаяся единственно к слогу и красотам его, не должна составлять главной и существенной цены творения. Мы можем представить и своих древних писателей в доказательство сей истины, например: "Слово о полку Игореве", "Завещание" Владимира Мономаха, проповеди и "Четьи-Минеи" св. Димитрия Ростовского, сочинения Феофана Прокоповича и других, которых слог совершенно или не наш, или изменился, или устарел, но с каким тщанием, любопытством и удовольствием мы их читаем? Это значит, что они в ветхую по отношению к нашим временам оболочку языка своего заронили те бессмертные искры истины, мудрости и благих нравов, которые никогда не гаснут, в них оставили они свою душу, которая всегда пребудет поучительницею и назидательницею всего высокого, всего небесного. Еще повторим, что хороший и чистый слог имеет все права свои неотъемлемо; но желательно, чтобы добрый критик не судил по одной одежде, как часто бывает, и, сообразно наставлению Горация, в самых развалинах умел находить талант, гений и поэта, предпочитая всегда должность благонамеренного советника, а не укорителя.
Наконец, скажут мне решительно: к чему все сии столь строгие и разные условия для критика?- Есть одно и главное - это подражание природе. Что бы ни было представлено, но только бы было представлено верно, точно и живо, искусство достигло своей цели, и дело кончено. Тигр, скорпион, крокодил, Нерон, Герострат, все отвратительные и безобразные чудовища прекрасны, когда они живо и точно представлены в подражании. Не смею спорить с знаменитым писателем, поместившим сие правило в законодательной своей поэме14, но более думаю, что его не так понимают. Аристотель первый сказал: представлять предметы не так, как есть, но как должны они быть15. Цицерон говорит: "Все то может только нравиться, что приличествует своей натуре и нашей".- Quod turn nostrae, turn suae naturae convenit16.
Каким же образом Боало, их подражатель, установитель вкуса, мог сказать решительное правило о подражании, исключающее всякий выбор? Громче всех сих законодателей говорит природа, ей следовать должен и сочинитель и критик. Вы подражаете природе, то есть вы красками, формами, видами представляете нам формы, виды и краски, которыми она ознаменовала свои собственные творения, но, успев во всем этом, говорите ли вы то, что она говорит в своих творениях? Тот ли дух в вашем подражании, которым преисполнены ее подлинники? Понимаете ли вы ее слог, и если понимаете сами, то можете ли изобразить его во всей той силе и пространстве, которые свойственны ей? Всевышним созданная, им единым постигаемая, для него единого она есть орган совершенной и согласной. Мудрец благоговейно ее созерцает, наблюдает, исследывает по общим началам или законам, приобретенным из собственных же своих наблюдений. Он обозревает великое целое и о частях его судит по отношениям, до бесконечности различным, и по намерению, с которым оно создано. Стихотворец, напротив того, не исследывая, живописует природу и притом не в той всеобъятности, с которой взирает на нее творец всемогущий, но особенно: в отношении к человеку, в предметах, к нему ближайших, имеющих на него особенное влияние, относящихся к его нуждам, счастию и несчастию, к его нравственному и физическому совершенствованию. В природе, пред очами бога и мудреца, все совершенно, все превосходно; та же природа в кругу наших общественных понятий и действований имеет уже относительные сравнения: хорошее, лучшее, дурное, вредное, полезное, приятное, более приятное и неприятное. Отсюда произошла природа, так называмая изящная, избранная - тесный и малый мир предметов, составляющий, так сказать, некое родственное нам семейство, соответственно духовным и умственным нашим силам и степени нашей образованности. Отсюда для поэта рождается другой мир, отдельный от общего, и следовательно - другой размер, другие отношения, другие планы и средства в его творениях. Но, несмотря на то, что стихотворец действительно обязан сообразоваться более или менее с тем обществом и временем, для которых он пишет, с предрассудками, нравами, обычаями, образом правления, выспренняя и главная цель его, как жреца и любимца природы, сколько возможно, всегда одна и та же: распространять, очищать и благородствовать сферу мыслящих и нравственных сил наших и, так сказать, выводя из настоящего круга, приближать нас к вечным началам блага, переселять нас в тот общий и единственный мир гармонии, где нет ни различий, ни степеней блага, но где единое благо, или возвышать стезями порядка, справедливости, благости к предвечному источнику всяческих - богу. Различные направления, средства и высокость духа, относительно к сей главной мете, должны определять достоинство сочинителей и сочинений, независимо от других общих качеств и форм слога так, как выбор предметов, более соответственный той же главной цели, определяет степень вкуса и образованности писателя. Так смотрит и судит о творениях беспристрастный и благоразумный критик, отделяя всегда красоты вечные от красот временных и частных. Не подражание только ощутительное, живое и легкое составляет главный предмет его внимания, но и то, чему подражают, с какою целию подражают и какими средствами питают наше воображение и чувство. Не одним живым представлением природы должно оканчиваться намерение стихотворца. Если она представляет нам тысячи предметов не для одного удовольствия или созерцания, но для пользы и научения, то и он, как ее орган, должен говорить и действовать подобно ей самой, не только облекать стихи свои в ее ризу, но постигнуть ее душу и оживляться ее бессмертным пламенем.
Вот еще последний вопрос для руководства критика: какие же из представленных нами качеств сочинений должны быть преимущественно замечены и отличены критиком? Чистота или гладкость стихов, высокость или глубокие и нежные чувства, богатые, всеобъемлющие мысли, пламенное воображение, творческая сила ума, точность и живость подражания? Отвечаем, все они превосходны, однако не одно только само по себе, но все вместе составляют прочную цену изящных творений. Это правило основано на законах той же самой природы, которой хотите вы быть подражателями и вместе истолкователями ее таинственных, небесных уроков. Она везде слияла величие с красотою, силу с легкостию и игривостию, гармонию с разнообразием, пользу или благо с удовольствием. По сей-то причине все эстетические силы изящных творений заключаются в трех главных качествах; они суть: прекрасное, совершенное, благое. Вот - компас для критика!
Конечно, не все качества ума равно необходимы для всех родов поэзии: проницательность, воображение, точность и исправность требуются от каждого. Ложный ум портит все таланты, поверхностный ум не извлекает пользы ни из одного из них. Есть стихотворения, где более нужны украшения, есть другие, в которых они совершенно излишни и противны цели. Критик поступает несправедливо, когда хвалит только образы или картины там, где нужно единственно простое изъяснение чувствований; есть мысли, которые требуют метафоры или другого тропа, есть другие, кои теряют совершенно свою силу и важность, будучи облечены в образ метафорический. Сверх того, поэт не всегда одною живописью блистать может: ему свойствен равно характер философа, историка и оратора. Эпиграмму хвалите вы по тонкости и дальновидности мыслей; мадригал и элегию по нежности чувствований смешанных и томных; обыкновенное письмо по легкости; басни по простоте и натуральному рассказу; оду по возвышению и парению мыслей, восторгам вдохновенных чувствований и воспламененного воображения; комедию по остроте, силе и глубокомыслию, живости и игривости слога; трагедия требует страсти возвышенной, силы слога и т. д. Приличие, или вообще вкус, как голос природы, сказывает критику, что он по месту, времени, лицам, цели автора и обстоятельствам похвалить или осудить должен.
В подтверждение предложенных мною здесь замечаний позвольте, почтеннейшие члены, приложить здесь несколько статей из 24-й главы Аристотелевой "Пиитики", в которой говорится, на какие предметы может падать критика и каким образом должно на нее ответствовать:
1) Поелику поэт есть подражатель, как живописец и всякий другой художник, то требуется от него, чтобы он подражал предметам так, каковы они есть, или так, как они кажутся, или так, как они должны быть.
2) В поэзии могут быть два рода погрешностей: одни падают на самое стихотворение, а другие не падают на него. Если поэт предпринял подражать свыше сил собственных, он виноват; но если предмет сам по себе невозможен, то ни поэзия, ни он не виноваты, разве только упрекнуть его можно в дурном выборе.
3) Если предмет, изображаемый поэтом, не может быть представлен натурально искусством, которым ов действует,- это будет погрешность, но если сия погрешность доводит искусство к его цели, то она извинительна. Напротив, она не заслуживает извинения, если искусство, следуя обыкновенному своему ходу, могло произвести то же или ближайшее действие.
4) Надобно смотреть, где ошибка находится, в самой ли поэзии или в посторонних средствах, ибо меньшая ошибка не знать, что лань не имеет рогов, но гораздо хуже написать ее дурно с рогами.
5) Если упрекают поэта, что он живописал предметы, как они существуют, то он может ответствовать, что изображал их такими, какими они должны быть.
6) Не примут сего оправдания, отвечайте: "Я следовал общему мнению"; и сего не примут, можете сказать? "Это неизвестно, я имел право так думать".
7) Что касается до того, как в подражании говорить или действовать, каждый критик должен смотреть не только на то, что сделано и сказано хорошо или дурно, но более всего на то, что говорит или делает, от кого, кому, когда и для чего, употребляет ли он добрые средства или дурные для сохранения себя от несчастия?
8) Вообще критика справедливая должна нападать на все невероятное, на все злоумышленное, невозможное, на очевидное противуречие и на все отступления от искусства.
Таковы общие правила древнейшего и первого законодателя вкуса. Они могут быть применены ко всем изящным искусствам и служить ариадниной нитью для всякого судии всего изящного.
Не распространяясь более в рассуждении обязанностей критика, заключим, что должность его и сан в некотором смысле священны и благодетельны. Да восчувствует он сам важность и благородство своего дела и устрашится осквернять его или клеветою, или пристрастием, или умышленным лжетолкованием! Вот его изображение: ум быстрый и проницательный, напитанный всеми сведениями литературы древней и новой, изучивший образцы всех времен, а особливо те, которые удержали за собою уважение современников и потомства. Чуждый всякого временного вкуса, изменяемого обстоятельствами, нравами, случаем, пылкою толпою людей частных или блистательною удачею одного счастливца, он не отделяет строгих суждений, предлагаемых разумом, от нежных впечатлений, производимых чувствами, критикует не с намерением выказать свои знания или с хитрою скромностию унизить разбираемого писателя, но с тем, действительно, чтобы быть ему полезным и обратить на истинный путь Дарование, часто развлекаемое в прелестном и разнообразном изобилии предметов; он помнит, что разбираемый им - всегда творец, а он только ценитель его творений. Гений поэзии в самых своих уклонениях господствует, критика только служебная его сила; один есть царь в своем стихотворном мире, а критик - его советник, которого мнения принять и не принять состоит в воле первого. И заблуждениями гения наслаждаются и приносят ему дар удивления; напротив того, разборы критиков обращают на себя холодное внимание читателя уже тогда, когда первые восторги его, возбужденные сочинением, утихли или ослабели. Так ограничиваться должно суетное самолюбие и решительный тон судии творений изящных: непритворно скромный, чуждый ослепляющей самоуверенности, зоркий и вглядчивый более в красоты, нежели в погрешности, поддерживающий, а не приводящий в отчаяние,- это всегдашний, верный друг наш, вождь и охранитель.
Алексей Федорович Мерзляков (1778-1830) - выдающийся критик и теоретик литературы, поэт, переводчик, педагог. Участвовал в Дружеском литературном обществе (1801), а позднее - в Вольном обществе любителей словесности, наук и художеств и в Обществе любителей российской словесности. В 1815 году издавал журнал "Амфион". С 1804 по 1830 год Мерзляков был профессором Московского университета по кафедре российского красноречия и поэзии. Его лекции пользовались большой популярностью. Их слушали Вяземский и Тютчев, Полежаев и Лермонтов. Фрагменты публичных курсов Мерзлякова (прочитаны им в 1810-х гг.), включенные в этот сборник, дают современному читателю представление не только об эрудиции их автора, но и о его мастерстве оратора и полемиста. О литературно-эстетических позициях Мерзлякова см. книгу Н. И. Мордовченко "Русская критика первой четверти XIX века". М.-Л., Изд-во АН СССР, 1959, и вступительную статью к данному сборнику.
ОБ ИЗЯЩНОЙ СЛОВЕСНОСТИ, ЕЕ ПОЛЬЗЕ, ЦЕЛИ И ПРАВИЛАХ
Впервые - "Вестник Европы", 1813, ч. 68, No 7-8, с. 209-245.
1 Имеются в виду "Записки о галльской войне" (51 г. до н. э.).
2 С небольшими искажениями цитируется "Наука поэзии" Горация в переводе Мерзлякова.
3 Екатерина II была автором "Записок касательно российской истории", а также ряда комических опер.
4 По-видимому, Мерзляков имеет в виду маркизу де Рамбуйе, хозяйку литературного салона (особенно известного в 1624-1648 гг.).
5 Имеются в виду поэмы "Россиада" (1779) и "Чесменский бой" (1771).
6 Речь идет об опере "Днепровская русалка" немецкого композитора Ф. Кауэра (либретто К.-Ф. Генслера переведено на русский язык Н. С. Краснопольским).
7 Афоризм древнегреческого поэта Симонида Кеосского. Его часто употребляли теоретики эпохи классицизма.
8 Цитируется стихотворение Г. Р. Державина "Водопад".
9 Цитируется поэма И. И. Дмитриева "Ермак".
10 Автор этой строчки не установлен.
11 Цитируется поэма М. В. Ломоносова "Петр Великий" (песнь первая).
12 См. примеч. 8, с. 295.
13 Цитируется Ломоносов, "Ода, выбранная из Иова, главы 38, 39, 40 и 41" (1751).
14 Цитируется поэма Ломоносова "Петр Великий" (песнь первая).
15 Цитируется поэма Т. Тассо "Освобожденный Иерусалим"