Главная » Книги

Михайловский Николай Константинович - Русское отражение французского символизма

Михайловский Николай Константинович - Русское отражение французского символизма


1 2

   Н. К. Михайловский
  
  

РУССКОЕ ОТРАЖЕНИЕ ФРАНЦУЗСКОГО СИМВОЛИЗМА

  
  
   Источник: ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА: СТАТЬИ О РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XIX - НАЧАЛА XX ВЕКА. - Художественная литература, М., 1989.
   OCR: Primus, июль 2007.
  
  
   Только что вышла любопытная книжка г. Мереж­ковского "О причинах упадка и новых течениях совре­менной русской литературы" Собственно, этому загла­вию соответствует только первая, меньшая половина книжки. Вторая половина состоит из статей о г. Майко­ве, о Гончарове и о "Преступлении и наказании" До­стоевского, кажется, уже раньше где-то напечатанных и не имеющих прямого отношения ни к причинам упад­ка литературы, ни к ее новым течениям. Возможно да­же, что они введены автором в состав книжки единст­венно для пополнения ее до требуемого цензурным уставом десятилистного размера. Во всяком случае, интерес книжки не в них Что же касается ее главного содержания, то оно составилось из публичной лекции, читанной г. Мережковским в конце прошлого года. Лекцию эту он через некоторое время повторил 1 и те­перь напечатал, с довольно, по-видимому, значитель­ными дополнениями Перед нами, значит, произведение обдуманное, автор которого имел достаточно даже чисто внешних поводов для пересмотра и проверки сво­их мыслей. А ведь есть еще поводы внутренние, вытека­ющие из сознания важности предмета, о котором идет речь. И г. Мережковский вполне сознает эту важность. Он высоко ценит роль и значение литературы и любит ее настоящею, искреннею любовью. Для него, как он обнаруживается в своей книжке, литература не ремесло и не арена праздной забавы или игры самолюбий, а ве­ликое общественное дело, поприще служения высшим человеческим идеалам.
   Тем не менее, нисколько не сомневаясь в искрен­ности и добрых намерениях г. Мережковского, можно смело утверждать, что он не воспользовался или очень мало воспользовался представлявшимися ему поводами для пересмотра и проверки своих мыслей.
   В книжке не раз попадаются замечания такого ро­да: "Сущность искусства нельзя выразить никакими словами, никакими определениями" (32). Или: "Идею символических характеров никакими словами нельзя передать" (43). Без всякого сомнения, слово, как и все, что находится в распоряжении человека, ограничено известными условиями. Слова суть только условные знаки идей, вещей и отношений. Но ведь и мысль чело­веческая поставлена в известные рамки, за пределы ко­торых никаким образом не может выскочить, не свих­нувшись, не изменив себе. Правда, рамки эти не­сравненно шире тех, в которые заключено слово, почему людям и приходится писать иногда целые страницы для выражения одной какой-нибудь мысли. Но весьма часто бывает, что мысль не потому трудно облекается в сло­весную форму, что нельзя найти слов для ее выраже­ния, а просто потому, что она не созрела для словесного выражения, не выяснилась. И мне кажется, что мысль г. Мережковского очень часто находится в таком поло­жении.
   Книжка г. Мережковского начинается очень эффект­но. Вот ее первые строки: "Тургенев и Толстой - вра­ги. Это вражда стихийная, бессознательная и глубокая. Конечно, оба писателя могли стать выше случайных обстоятельств, благодаря которым вражда выяснилась. Но вместе с тем оба чувствовали, что они враги не по своей воле, а по своей природе. Оба, в своем различии столь близкие и дружественные нашему сердцу, они стояли непримиримые друг против друга как великие представители двух первоначальных, вечно борющихся человеческих типов". И тем не менее, дескать, Тургенев перед смертью написал Толстому свое известное глубо­ко трогательное письмо 2, увещавшее "великого писате­ля русской земли" вернуться на путь литературной де­ятельности: "на краю гроба Тургенев понял, что сердцу его старинный враг - ближе всех друзей". Можно бы было, на основании фактических данных, доказать, что собственно Тургенев, несмотря на ссоры с Толстым и на всю личную неприязнь к нему, всегда высоко ценил ав­тора "Войны и мира" как писателя. Но дело не в этом. Я прошу читателя обратить внимание на "стихийность", которую г. Мережковский приписывает неприязненным отношениям Тургенева и Толстого: это -"представители двух первоначальных, вечно борющихся челове­ческих типов", это -"враги не по своей воле, а по своей природе". Значит, где бы и когда бы ни столкнулись два такие человека - в России или в Китае, в Англии или во Франции, в XIX или в любом другом веке,- они фа­тально, "стихийно" станут во враждебные друг к другу отношения. Пусть эта мысль произвольна, бездоказа­тельна, но какова бы она ни были сама по себе, она вы­ражена вполне ясно.
   Вслед за тем г. Мережковский старается установить разницу между поэзией и литературой. Суть этих то­ропливых и сбивчивых рассуждений состоит в том, что отдельные явления в области поэзии, хотя бы и чрезвы­чайно светлые и далеко из ряда выходящие, еще не знаменуют собою существования литературы данного народа. Начиная с Пушкина, Лермонтова, Гоголя и кончая еще живым Толстым, мы можем предъявить миру гигантов поэзии, но "была ли в России истинно великая литература, достойная стать наряду с другими всемирными литературами?" Нет, отвечает г. Мережковский. Литература невозможна без тесного взаимо­действия между ее представителями, без сознания общ­ности дела и преемственной связи. Например, во Франции "стихийные разрозненные явления поэзии вот уже три века превратились в стройную, могучую систе­му, как некогда в Греции, как живопись во Флоренции, благодаря преемственности целых литературных поко­лений, объединенных всемирно-историческим началом" (6). А у нас? Наш писатель живет и умирает в одиноч­ку. Если и слагаются иногда литературные кружки, то, во-первых, они недолговечны и не выдерживают перво­го враждебного дуновения, а во-вторых, они часто бы­вают еще хуже одиночества. Русскому писателю не хватает "той живой, терпимой и всепримиряющей сре­ды, того культурного воздуха, где противоположные оригинальные темпераменты, соприкасаясь, усиливают друг друга и возбуждают к деятельности". В виде ил­люстраций г. Мережковский напоминает, между про­чим, враждебные отношения Достоевского к Тургеневу, Некрасова и Щедрина к Достоевскому, Тургенева к Некрасову и заканчивает этот абзац так: "О печаль­ной и столь характерной для русской литературы вражде Толстого и Тургенева я говорил уже в начале статьи" (8).
   Читатель знает, что в начале статьи г Мережков­ский говорил совсем не то. Там враждебные отношения двух знаменитых наших писателей являлись продуктом "стихийных" сил, а не особенностью наших культурных условий, там мы имели дело с "представителями первоначальных (?), вечно борющихся человеческих типов", и, следовательно, отношения их никак не могут быть "столь характерны для русской литературы" специаль­но. А между тем эти два взаимно исключающие поло­жения г. Мережковского отделены друг от друга всего семью страничками И если первое положение произ­вольно и бездоказательно, то второе, может быть, еще произвольнее и бездоказательнее.
   В самом деле, даже оставляя в стороне проблемати­ческую вечную борьбу человеческих типов,- почему бы мы должны признать характерным для русской литера­туры явлением вражду Тургенева и Толстого, а не тро­гательное предсмертное письмо Тургенева? Едва ли ли­тература всех стран, времен и народов знает много та­ких писем, а враждебных отношений между талантли­выми современниками можно указать сколько хотите. Г-ну Мережковскому угодно, в пику русской литературе, излагать в двадцати строчках историю французской литературы как стройный, спокойный, трехвековой про­цесс. В двадцати строках это можно сделать, а, пожа­луй, даже иначе и нельзя сделать. Но если бы г. Ме­режковский вздумал отмечать в истории французской литературы эпизоды, аналогичные неприязненным от­ношениям Толстого и Тургенева и т. п , то двадцати строк оказалось бы очень мало. Напомню, например, общеизвестные отношения Руссо и Вольтера и энцик­лопедистов 3, предоставляя г. Мережковскому отнести их на счет вечной борьбы противоположных челове­ческих типов, или особенностей французской литерату­ры, или, наконец, особенностей конца XVIII века. О на­стоящем положении французской литературы г. Ме­режковский говорит: "мы присутствуем при первых не­ясных усилиях народного гения найти новые творческие пути, новые сочетания жизненной правды с величайшим идеализмом". Из дальнейшего изложения видно, что автор разумеет под этими "усилиями народного гения" так называемое декадентское или символистское дви­жение. И выходит так, как будто символисты и дека­денты, с одной стороны, дружно, а с другой - не встре­чая противодействия в старших литературных поколениях, спокойно занимают свое место в истории. На са­мом деле ничего подобного нет. Г-н Мережковский ссы­лается в одном месте на книгу Гюре "EnquЙte sur l'Иvo­lution littИraire" 4. Эта книга составилась из шестидеся­ти с лишком бесед автора с разными французскими пи­сателями о современном положении французской лите­ратуры и о школах, на которые она распадается. Не все, однако, к кому обращался Гюре, беседовали с ним устно. Некоторые удовольствовались письменными от­ветами на его вопросы. В том числе был и Ришпен 5. Он отказался высказать свое мнение о различных школах и их представителях, и сообщил только, что осуществление предпринятой Гюре enquЙte производит на него удручающее впечатление: точно говорит смрадное бо­лото, в котором, под ногами у нескольких быков, мно­жество лягушек надувается и квакает: "moi, moi, moi!"* Приговор суровый, но довольно близкий к исти­не. Никогда, может быть, французская литература не была так раздираема разными школами, и никогда, мо­жет быть, обнаженные и взаимно враждебные я не иг­рали в ней такой роли. Самая enquete Гюре подала по­вод к полемическим схваткам, из которых одна едва не окончилась дуэлью...
   Эта несостоявшаяся дуэль (между Леконтом де Лилем и Анатолем Франсом) - явление столь обычное во Франции - не наводит г. Мережковского ни на со­ображения о вечно борющихся человеческих типах, ни на скептические мысли о французской литературе; тог­да как такая же несостоявшаяся дуэль между Тургене­вым и гр. Толстым фигурирует в числе опор его тезисов. Конечно, и поводы, и обстановка этих двух несостояв­шихся дуэлей очень различны. Но дело в том, что, го­воря о неприязненных отношениях между некоторыми нашими крупными писателями, г. Мережковский или совсем не останавливается на их причинах, или доволь­ствуется слишком простыми и голословными соображе­ниями. Между тем это дело очень сложное. Неприязнь и вражда могут вытекать из чисто принципиальных ис­точников: люди расходятся в дорогих для них убежде­ниях, и каждый из них столь крепко держится за свое, что никакое общение между ними невозможно. С дру­гой стороны, люди вполне единомыслящие могут не сходиться характерами. Прибавьте сюда разные чело-
  
   * "Я, я, я!" (фр.) - Ред.
  
   веческие слабости, вроде самолюбия, зависти, подозрительности, прибавьте разные чисто житейские столкно­вения,- и вы получите пеструю картину, вполне воз­можную и во Франции, и в России. И как она не поме­шала существованию французской литературы, так не помешает и русской литературе, хотя многие подроб­ности ее, разумеется, очень прискорбны.
   Я отнюдь не думаю защищать русскую литературу от нападков г. Мережковского. Напротив, многое я вы­разил бы гораздо резче, но со многим, конечно, согла­ситься не могу. Оставляя в стороне нападки автора на отдельные определенные личности, представляющиеся ему зловредными, возьмем такое, например, его обви­нение общего характера: "Литературное хищничество и продажность более развиты в России, чем где бы то ни было. Какие лица! Какие нравы! И ужасно, что эти лица самые молодые, бодрые, полные надежд. Страшно становится, когда видишь, что литература, поэзия - самое воздушное и нежное из всех созданий челове­ческого духа, все более и более передается во власть этому всепожирающему Молоху, современному капи­тализму!" Признаюсь, я не знаю, о ком здесь идет речь. Г-н Мережковский говорит так решительно, что ему, конечно, близко знакомы какие-нибудь яркие случаи этой мерзости. Но как бы ни был велик запас его на­блюдений в этом роде, я не думаю, чтобы он имел право сказать, что "литературное хищничество и продажность более развиты в России, чем где бы то ни было". Всякие отдельные случаи возможны, но как бы они ни были омерзительны, от них еще далеко до той картины лите­ратурной продажности и хищничества, какая развер­тывается в настоящую минуту во Франции, в Италии, в Германии. И это не потому, чтобы русские писатели были как-нибудь по самой природе своей необыкновен­но добродетельны. Может быть и так, но существует и гораздо более простая причина, та именно, что рус­ская литература не представляет собою такой общественной силы, которую, как европейскую литера­туру, стоит покупать. Давление, оказываемое русскою литературою на русскую жизнь, слишком ничтожно. Конечно, эта гарантия не особенно лестная и не осо­бенно прочная, но факт остается фактом: в настоящее время упрек г. Мережковского несправедлив, или по крайней мере преувеличен, а будущее до известной сте­пени в наших руках. Чего-нибудь да стоит урок, преподаваемый нашей литературе теперешними европейски­ми скандалами, и можем же мы надеяться, что не­чистые руки никогда не захватают русскую литературу вконец.
   Надо, однако, заметить, что если европейская - скажем, в частности, французская литература - силь­на на зло, то она сильна и на добро. Русская же лите­ратура бессильна и в этом отношении. И конечно, это практическое бессилие есть один из симптомов, а вместе с тем одна из причин упадка литературы, хотя г. Ме­режковский ее и не понимает. Он говорит о скуке, гос­подствующей в литературной среде. Еще бы! Как тут не быть скуке и унынию, если мысль с трудом находит себе словесное выражение, а слово отделено от дела непро­ходимою пропастью.
   Впрочем, хотя "причины упадка современной рус­ской литературы" и значатся в заглавии книжки г. Ме­режковского и, следовательно, должны бы составлять один из пунктов его особливого внимания (другой та­кой же пункт -"новые течения"), но довольно трудно разобраться в его взглядах на этот предмет. Да про­стится мне вульгарное сравнение, мысль г. Мережков­ского скачет как блоха: направление, быстрота и вооб­ще характер этих скачков имеют, может быть, свои внутренние резоны, но, глядя со стороны, невольно по­ражаешься их какою-то капризною неожиданностью и несуразностью.
   Поговорив о скуке, господствующей в литературных кружках и редакциях, г. Мережковский делает ничем не мотивированный скачок к цитате из тургеневских "сти­хотворений в прозе" о мощи русского языка, а отсюда опять скачок к такому положению: "Три главные раз­лагающие силы вызывают упадок языка". Хотя, таким образом, вместо разговора об упадке литературы мы имеем разговор об упадке собственно языка и хотя ав­тор не трудится указать связь и отношение этих двух упадков, но по крайней мере он пробует говорить с точ­ностью, он выставляет даже цифру: три разлагающие силы. В добрый час! Но, перечислив свои три разлага­ющие силы (мы их сейчас увидим), г. Мережковский неожиданно заявляет: ".Другая причина упадка лите­ратуры - система гонораров". Читатель с недоумением оглядывается: а где же первая? или почему это не чет­вертая? Затем оказывается, что главная, хотя никакой цифрой не отмеченная, причина упадка литературы есть "критика", причем самые сильные удары автор направ­ляет на гг. Протопопова, Скабичевского, Буренина и Волынского. Но еще немного далее мы узнаем, что у нас есть превосходные критики в лице гг. Андреевско­го и Спасовича, а следовательно, огульный приговор русской критике надо взять назад: что навредили дур­ные - исправили или исправят хорошие. Ведь и в бел­летристике у нас не все Тургеневы и Толстые, и в собст­венно поэзии не все Пушкины и Лермонтовы.
   Оказывается, однако, что и первая по счету причина упадка есть опять-таки все та же критика. Дело в том, что "еще Писарев ввел особый иронический, почти раз­говорный прием". Но язык Писарева был "сжат" и "ув­лекательно силен", а его преемники усвоили себе только дурные стороны его языка. Таким образом, причиною упадка литературного языка оказывается то, что лите­раторы стали дурно писать... Нельзя сказать, чтобы это рассуждение было очень блистательно в смысле логики. А между тем и вторая причина упадка совершенно та­кова же. Она заключается в той "особенной сатири­ческой манере, которую Салтыков называл рабьим эзо­повским языком" 6. Словом, дурной язык есть причина дурного языка: скачок куда-то в стороны и потом опять назад, на старое место... Наконец, третья приводимая г. Мережковским причина упадка литературы (или лите­ратурной речи) состоит в невежестве, все более и более вторгающемся в литературу. С этим я спорить не стану, но думаю, что у этой причины есть свои причины, кото­рых г. Мережковский, к сожалению, не коснулся.
   К этим беспорядочным, капризным скачкообразным приемам мысли г. Мережковского надо еще прибавить особенности его собственного языка. Это нечто бурно-пламенное, достигающее иногда высокой степени кра­соты и увлекательности, но иногда ставящее в тупик своею неточностью, бессвязностью и произвольностью. Мне хочется привести образчики хорошего. Вот, напри­мер, что говорит г. Мережковский о гр. Толстом:
   "Художник тратит время на популярные брошюры о пьянстве, с наивным жаром квакера составляет, по­добно методическому и упрямому норвежцу Бернсону, практические руководства к целомудрию молодых лю­дей, предисловия к трактатам о беременности, о вегета­рианстве, серьезно уверяет, что люди курят табак, что­бы заглушить совесть. Но если совесть людей такова, что не может противостоять даже табачному дыму, стоит ли так много хлопотать о ней? На всех этих прак­тических брошюрах лежит печать какого-то унылого и ледяного педантизма. Польза! Польза! Чей светлый ум не помрачало это слово в наш век?.. Мнимое чело­веколюбие, нравственное квакерство у холостяка отни­мает трубку, у работника - чарку вина, суживает и омрачает без того уже достаточно узкую и мрачную жизнь человека, придает ей характер какого-то филан­тропического, безотрадного и добродетельного приюта для калек. Не таковы истинные пророки любви". Или вот еще несколько строк о Глебе Успенском: "Муза Некрасова в унижении сохраняла признак власти, она была гордой. У Глеба Успенского нет такой силы. Но зато в этих кротких, как будто потухших гла­зах, в этом усталом лице - тихая жалость к людям, точно непрестанный упрек кому-то, точно мольба за них. Холодное, безбожное поколение наших дней может пройти мимо такого человека и бросить банальную уко­ризну: "это публицист, а не художник!"- не понимая, что, наперекор всем рамкам и законам эстетики, в му­ченической любви к народу не может не быть поэзии, не может не быть красоты".
   Это превосходно: ярко, сильно без тени какой-ни­будь искусственности или напыщенности, которые так часто исправляют должность настоящей силы и яркости (греху этому не чужд в иных местах книги и г. Мереж­ковский) . Если читатель всмотрится в такие хорошие места книжки, то увидит, что все они выражают из­вестное настроение автора, причем он не пытается ар­гументировать или обосновывать какую-нибудь мысль, давать какому-нибудь явлению жизни определение, ло­гически опровергать что-нибудь вообще, производить какую-нибудь более или менее сложную логическую операцию. Как только г. Мережковский пускается в эту последнюю область, так получается ряд туманностей без какого бы то ни было определенного, твердого ядра, полная беспорядочность мысли и изложения, путаница, противоречия. В лучших подобных случаях автор или задает совершенно определенный вопрос (на стр. 41: "что такое символ?") и так и оставляет его без от­вета, или, как мы уже видели, утверждает, что этого, дескать, нельзя выразить словом и прячется за старин­ный афоризм: "мысль изреченная есть ложь" 7. Но если это так, то лучше совсем не говорить или по крайней мере не писать для печати. И читая некоторые страницы г. Мережковского, поневоле думаешь: да лучше бы этого не печатать.
   Не угодно ли, например, ориентироваться в следую­щих рассуждениях о Тургеневе:
   "Русские рецензенты имели бестактность видеть в Тургеневе публициста и с этой точки зрения предъяв­ляли ему требования. С надлежащим ли одобрением или порицанием изображен человек 30-х годов. Потом человек 40-х годов, потом нигилист 70-х годов и т. д. Одни защищали Тургенева, другие утверждали, что он в лице Базарова оскорбил молодое поколение. Странно теперь читать эти защиты, эти нападки! Подобное не­доразумение могло возникнуть только из коренного непонимания. Впрочем, и сам Тургенев подал отчасти повод к недоразумению. Он писал свои большие романы на модные общественные темы, на так называемые жгучие вопросы дня. В этом великом человеке был все-таки литературный модник, то, что французы называют "модернист". Как почти все поэты, он не сознавал, в чем именно его оригинальность и сила" (43 и след.). Далее автор поясняет, что настоящий оригинальный и сильный Тургенев, "царь обаятельного мира", кото­рого просмотрели "наши критики-реалисты", это "Жи­вые мощи", "Бежин луг", "Довольно", "Призраки", "Собака", "Песнь торжествующей любви" и "Стихо­творения в прозе". А "Накануне", "Отцы и дети", "Новь", "Вешние воды" (и, вероятно, "Рудин, "Дым", "Дворянское гнездо", большая часть "Записок охотни­ка" и еще кое-что) это вещи неодобрительные, по самой задаче своей условные, стареющие уже теперь.
   Гоголевский почтмейстер рассказал длинную, слож­ную и очень занимательную историю капитана Копей-кина, который был, по его мнению, не кто иной, как Чи­чиков. Рассказ уже приблизился к самому концу, когда почтмейстеру напомнили, что капитан Копейкин был безрукий и безногий калека, а Чичиков вполне владеет руками и ногами. Почтмейстеру стало неловко... Мне думается, что г. Мережковскому следовало бы, во из­бежание подобной же неловкости, быть несколько точ­нее и осмотрительнее. Первый писавший о Тургеневе в неприятном для г. Мережковского тоне был Добро­любов, а он умер в 1861 году и, следовательно, не до­жил до "Живых мощей", "Довольно", "Призраков" и т. д. Споры, отчасти действительно комические, о Ба­зарове тоже происходили задолго до так высоко ценимых г. Мережковским "Стихотворений в прозе" и "Пес­ни торжествующей любви". Поэтому о "бестактности" и "коренном непонимании" можно бы было говорить с несколько большею осторожностью. Но и помимо это­го хронологического соображения надо рассудить еще вот что. Всякие могут быть точки зрения, в том числе и такая, с которой "Собака" представляется более це­нимым произведением, чем "Рудин" или "Отцы и дети" (признаться, я бы этому не поверил до прочтения книжки г. Мережковского, но факт налицо). Но если сам Тургенев писал "на модные общественные темы, на так называемые жгучие вопросы дня", то каким же об­разом могла бы обойти их критика, говоря о Тургеневе? Она именно обнаружила бы бестактность и коренное непонимание, если бы обошла то, что наиболее занима­ло самого художника. Я думаю, это ясно.
   Ясно также мнение г. Мережковского о Тургеневе: будучи великим художником, он, однако, портил свое художественное дело чрезмерною отзывчивостью на жгучие вопросы дня. Так изображено на страницах 43, 44. Если же читатель обратится к странице 163, то найдет следующее: "Тургенев - великий художник по преимуществу,- в этом сила его и вместе с тем некото­рая односторонность. Наслаждение красотой слишком легко примиряет его с жизнью. Он любит мир и красоту своей художнической мастерской и охотно удаляется в созерцание вечных образов от шумной и пестрой со­временности..."
   В подобных случаях принято, кажется, говорить: комментарии излишни...
   Не менее трудно уловить собственную художествен­ную profession de foi * г. Мережковского, независимо от его суждений о том или другом писателе. Он - поклон­ник красоты. Он говорит о красоте в восторженных вы­ражениях, красота для него мерило вещей. "То же са­мое, великое и несказанное, что Гете называл красотой, Марк Аврелий называл справедливостью, Франциск Ассизский и св. Тереза - любовью к Богу, Руссо и Байрон - человеческою свободою" (27). "Красота образа не может быть неправдивой и потому не может быть безнравственной; только уродство, только по­шлость в искусстве - безнравственны" (29). "Мне всегда казалось поучительным, что поэзия одинаково
  
   * Исповеданье веры (фр.).- Ред.
  
   недоступна вполне безвкусным людям, как и вполне не­справедливым" (32). "Как народу не любить красоты? Он сам - величайшая красота!" (60). "Едва ли не са­мый низменный и уродливый из человеческих поро­ков - неблагодарность... Повторяю, в одном лишь из всех наших пороков - в неблагодарности есть какое-то противоестественное, несвойственное человеческой природе безобразие" (72).
   Нет никакого сомнения, что прекрасное есть естест­венная и совершенно законная категория требований человеческой природы, но мерять ею другие столь же законные, столь же самостоятельные требования - то же самое, что измерять пространство пудами или вес саженями. Сказать, что красота не может быть неправ­дива, или что народ есть величайшая красота, или что неблагодарность есть худший из пороков, потому что она уродлива,- сказать что-нибудь подобное значит ровно ничего не сказать. Это, говоря, не помню чьим, картинным уподоблением,- наводнение слов в пустыне мысли. Из всех приведенных странных выражений сле­дует только то, что Мережковский чрезвычайно чтит категорию красоты и, не отворачиваясь ни от нравст­венности, ни от справедливости, ни от жизни во всей ее многосторонней глубине, думает, что служение красоте есть высшая задача, к решению которой само собою приложится и все остальное. Поэтому-то он и Тургене­ва порицает за вмешательство в злобу дня. Поэтому он и на критиков-моралистов и публицистов негодует, по­этому же он прямо и торжественно заявляет: да, поэт должен творить "не для житейского волненья, не для корысти, не для битв".
   Это не мешает, однако, тому же г. Мережковскому разразиться на странице 113 следующими пламенными строками. После соответственных цитат из пушкинского "Ариона" и лермонтовского "Кинжала" и после соот­ветственных упреков Фету, Майкову и Полонскому, он пишет: "Вкусы различны. Что касается меня, я предпо­чел бы, даже с чисто художественной точки зрения (а с иной, значит, и подавно), влажные, разорванные вол­нами ризы Ариона самым торжественным ризам жре­цов чистого искусства. Есть такая красота в страдании, в грозе, даже в гибели, которой не могут дать никакое счастье, никакое упоение олимпийским созерцанием. Да, наконец, и великие люди древности, на которых любят ссылаться наши парнасцы (курсив г. Мережковского), разве были они чужды живой современности, народных страданий и "злобы дня", если только пони­мать ее более широко? Я уверен, что Эсхил и Софокл, участники великой борьбы Европы с Азией, предпочли бы, не только как воины, но и как истинные поэты, меч, омоченный во вражеской крови, праздному мечу в зо­лотых ножнах с драгоценными каменьями!"
   Вкусы различны... Это хорошо. Это снимает грозную опалу г. Мережковского с тех поэтов, которые не прочь от "житейских волнений", а стало быть, и с тех крити­ков, которые - пусть неумело, узко, грубо - руковод­ствуются в своих суждениях этими самыми житейскими волнениями, что не мешает им, конечно, и красоту це­нить. Это хорошо. Но когда прямо противоположные вкусы совмещаются в одном и том же человеке, то это, может быть, уж и не так хорошо. Это напоминает пого­ворку: чего хочешь, того просишь. Что же касается критики, то она, мне кажется, должна по отношению к г. Мережковскому, руководствоваться другой фран­цузской поговоркой "La plus jolie fille ne peut donner que ce qu'elle a" *. Неясность, незрелость мысли г. Ме­режковского слишком очевидна, чтобы ему можно было предъявлять какие-нибудь требования в этом отноше­нии: все равно ничего не получишь. Но намерения его несомненно добрые, настроение - несомненно благо­родное. С этой стороны его и брать надо. К сожалению, эту сторону нельзя выделить, не возвратившись к странным скачкам мысли автора.
   Г-н Мережковский скорбит о современном состоя­нии русской литературы, но надеется на лучшее буду­щее. Он даже видит около себя зачатки, проблески это­го лучшего будущего. Это - группа, которую он назы­вает "современным поколением русских писателей-эпи­гонов". Называет он их также "современными идеа­листами" и еще другими именами. Сюда относятся гг. Чехов, Фофанов, Минский, Андреевский, Спасович и Вл. Соловьев. В подстрочных примечаниях г. Мереж­ковский присоединяет к этому списку еще несколько имен, и мы, может быть, еще обратимся к мотивам это­го присоединения; может быть - потому что это не
  
   * Самая красивая девушка дает только то, что она имеет (фр.).- Ред.
  
   особенно важно, хотя и интересно Сам г Мережков­ский, конечно, примыкает к этой группе, хотя и не'гово­рит о себе Он отнюдь не преувеличивает значения и талантов "современных идеалистов" Конечно, талан­ты есть между ними, но в общем они подобны "младен­чески слабым и беспомощным побегам молодого расте­ния, пробивающимся из-под тяжелого камня" (36) Подобны они также Гомункулу второй части "Фауста", этому "странному существу, полудетскому, полустар­ческому" (55) И тем не менее "они теперь в России - единственная живая литературная сила У них доста­точно в сердце огня и мужества, чтобы среди дряхлого мира всецело принадлежать "будущему" Исполненный отваги, г Мережковский припоминает эпизод из Се­вастопольской кампании русские солдаты шли на при­ступ, но перед ними был ров, и первые ряды напол­нили его телами мертвых и раненых, следующие ряды прошли по трупам Так-то, говорит, и мы, "современные идеалисты", погибнем, но по нашим тру­пам пройдут следующие поколения и победят
   Несмотря на некоторую напыщенность пафоса, я верю искренности г Мережковского, верю, что он действительно готов погибнуть - фигурально, конечно, выражаясь не в настоящем каком нибудь рву перед настоящим укреплением, а, например, под бременем насмешек Он это предвидит и смело идет навстречу выстрелам иронии Он говорит, что "ничего не может быть легче, как осмеять и отвергнуть" течение "современного идеализма" Я не думаю, однако, чтобы все вышеперечисленные представители этого течения столь же мужественно готовились к насмешкам Да и с какой стати? Над книгой г Минского "При свете совести" 8 действительно много смеялись, над книгой г Мереж­ковского, я боюсь, тоже будут смеяться, хотя и не так сильно ради ее искренности, которой в произведении г Минского нет и следа Но взять, например, г Чехова О нем много говорят в литературе одни восхищаются его талантливыми картинками, другие сожалеют об "изъянах его творчества", по выражению нашего со­трудника, но ни единой насмешки по его адресу я не встречал, да, конечно, и не встречу Или г Спасович И на старуху бывает проруха, и г Спасовичу случалось промахиваться не без комического эффекта, но чтобы этот маститый деятель профессуры, адвокатуры и лите­ратуры мог ожидать себе погибели над бременем насмешек, чтобы он пошел на эту гибель - в этом позво­лительно по крайней мере усомниться.
   Но позволительно усомниться и в гораздо большем, а именно в том, чтобы все занесенные г. Мережковским в список "современных идеалистов" чувствовали себя в этих рамках и в этом соседстве как в своей тарелке. Я думаю, что они попали в список потому, что пользу­ются благосклонностью г. Мережковского и что благо­склонность эта определяется не теми или другими их качествами, а исключительно настроением г. Мереж­ковского. Иначе говоря, общая скобка, за которую они поставлены, совершенно произвольна. Странно, в са­мом деле, читать такое, например, заявление г. Мереж-сковского: "Так же, как и все люди нового поколения, Спасович - идеалист". Как известно, г. Спасович при­надлежит, напротив, к очень старому поколению. Г-н Мережковский, правда, оговаривает энергию и моло­дость духа г. Спасовича, но ведь эти качества равно доступны всем поколениям и, во всяком случае, г. Спа­сович не есть продукт тех особенных условий, среди ко­торых и под влиянием которых зарождается "совре­менный идеализм" г. Мережковского. Он ведь только еще зарождается, этот современный идеализм, он вы­бивается из-под камня, "как младенчески слабые и бес­помощные побеги молодого растения". Как бы кто ни смотрел на г. Спасовича, но неужели же он может иметь какое-нибудь отношение к этой младенческой слабости и беспомощности? "Parlez pour vous *, г. Ме­режковский!"- думал, вероятно, г. Спасович, читая сравнения "новых течений" с беспомощными ростками и Гомункулом.
   Г-н Мережковский заимствует свой свет от того движения в современной французской литературе, ко­торое известно под именем символизма или декадентст­ва,- я не могу здесь распространяться об этом обшир­ном предмете, так как уже начал о нем беседу в другом месте. Скажу лишь следующее. Движение это отвечает некоторыми своими сторонами на действительную и, может быть, важнейшую верховную потребность че­ловеческого духа, каковая потребность существовала, однако, всегда. Но, во-первых, не один символизм, даже во Франции, пытается удовлетворить эту потребность, а во-вторых, из всех этих попыток символизм есть са-
  
   * Говорите за себя (фр.).- Ред.
  
   мая плоская и уродливая, не только не подвигающая к разрешению задачи, но компрометирующая ее. Сим­волизм слагается из умственной и нравственной дрях­лости, доходящей, по мнению некоторых, до психи­ческого расстройства, затем из шарлатанства, непо­мерных претензий и того, что французы называют бля­гой 9.
   Г-н Мережковский насчитывает "три главных эле­мента нового (то есть символистского или декадентско­го) искусства: мистическое содержание, символы и расширение художественной впечатлительности". Это приблизительно верная программа некоторых симво­листов, как они сами ее понимают или по крайней мере излагают. Приблизительно верно также и другое заме­чание г. Мережковского: "Непростительная ошибка ду­мать, что художественный идеализм - какое-то вче­рашнее изобретение парижской моды. Это возвращение к древнему, вечному, никогда не умиравшему". "К веч­ному"- это немножко сильно сказано, а возвращение к тому, что никогда не умирало - не совсем понятно. Но, во всяком случае, верно, что "новое искусство" со­держит в себе мало нового, и это новое не хорошо, чего, впрочем, г. Мережковский отнюдь не думает.
   С художественной стороны символизм, поскольку в нем есть зерно правды, представляет собою реакцию против "натурализма" и "протоколизма" Эмиля Золя с братией. Со стороны философской - поскольку мож­но говорить о ней в применении к людям весьма мало сведущим и совершенно беспорядочно мыслящим - он реагирует против последней крупной философской системы, выставленной Францией: против позитивизма. Идеи, вырабатываемые, а иногда только перерабаты­ваемые Францией, имеют ту особенность, что они быст­ро и шумно распространяются далеко за ее пределы и овладевают чуть не всем цивилизованным миром. Так было и с позитивизмом в научно-философской области и потом с натурализмом в области художественной. Ре­акция против односторонности, сухости и узости этих доктрин естественно должна была в той же Франции принять наиболее острый характер и уже оттуда рас­пространиться, как из центра, к периферии. Сам Огюст Конт, провозвестник позитивизма, стеснялся узкими рамками доктрины и ее черствостью и первый, собст­венно говоря, восстал на нее своим "субъективным ме­тодом" и "религией человечества" 10. Но эта неудачная попытка ослабевшего и расстроенного ума не приви­лась и не могла привиться в сколько-нибудь широких размерах. Задача состояла и посейчас состоит для Франции в религиозном объединении разума, чувства и воли, в таком расположении системы все растущих знаний, чтобы при этом получило удовлетворение и нравственное чувство; чтобы далее это нравственное чувство, в союзе со знанием, с наукой, проникало чело­века до полной невозможности поступать несогласно с указаниями нравственного чувства. В этом и смысл, и задача всякой религии. Религиозное чувство есть тот великий действительный элемент, без которого мертвы и наука, и нравственная доктрина. Беспримерные не­счастия, сыпавшиеся на Францию в течение многих и многих лет и доселе ее не оставляющие, конечно, не способствовали исполнению великой задачи. Разумею не бурные периоды французской истории, а, напротив, периоды затишья. Страшен погром, вынесенный Фран­цией в 1871 году 11, но это был, в известном смысле, благодетельный эпизод - он заставил встрепенуться. Г-н Мережковский, имея, конечно, в виду главным об­разом Францию, говорит: "XVIII век и его ограничен­ный скептицизм не правы. Нет! Людям нужна вера, ну­жен экстаз, нужно священное безумие героев и мучени­ков". Ограниченный скептицизм всегда не прав, но о XVIII веке следовало бы, может быть, говорить осто­рожнее. Пусть г. Мережковский припомнит хоть, на­пример, величественную смерть героя и мученика рево­люции - Кондорсе 12. Или, так как г. Мережковский поэт, пусть припомнит судьбу братьев Шенье 13. Но бы­вали во Франции и другие времена, когда она действи­тельно ни во что не верила и когда кокетливая, эпикурейски скептическая и, для меня лично, глубоко про­тивная даже на портрете улыбка Ренана была, может быть, лучшим, что могла представить миру великая страна. В такое печальное время зародился и натура­лизм, или протоколизм, Эмиля Золя. Крупный худо­жественный талант, но плохой мыслитель, ограничен­ный и самодовольный, Золя дал толчок мелочной, про­токольной точности описания. Фразами, блещущими всеми недостатками полузнания, он и теоретически пы­тался отстоять эту незаконную форму поэзии: прото­кол, копия с натуры - больше ничего от искусства не требуется; идеалы, противополагаемые непреоборимому естественному ходу вещей, нравственный суд над человеческими мыслями, чувствами и поступками, которые столь же необходимы, как рост дерева или вращение земли вокруг солнца,- все это вздор, ненужный бал­ласт, подлежащий уничтожению.
   Все это наконец надоело. Проснулась верховная потребность человеческого духа. Но проснулась, конечно, не в одних символистах, и я даже сомневаюсь, чтобы она в них в самом деле настояще проснулась. Во всяком случае, они противопоставили протоколу - символы, непреоборимости естественного хода вещей - мисти­цизм, грубым штрихам натуралистической поэзии - разные ухищрения тонкости. Кстати подоспели новей­шие открытия в области психофизиологии: гипнотизм, внушение, чтения мыслей. Благодаря новизне этих яв­лений как объектов науки и благодаря их стародав­ности как явлений жизни, практики,- мистицизм, при­страстие к символам собственно за их загадочность и погоня за ухищренными тонкостями нашли себе в них кажущуюся опору.
   Но довольно о французских символистах. Обратим­ся к их русскому отражению, к г. Мережковскому, ра­зумея его, впрочем, исключительно как теоретика, как автора лежащей перед нами книги, потому что с его стихотворными произведениями я, признаюсь, недоста­точно знаком.
   Повторяю, я высоко ценю благородное настроение души г. Мережковского, не удовлетворяющегося су­хостью, черствостью и односторонностью доктрин пози­тивизма и натурализма. Но протестовать против них можно с различных точек зрения, и любопытно знать, почему именно французский символизм пришелся ему по душе? Прежде всего, одно дело - Франция и другое дело - Россия. Во Франции, как справедливо замечает г. Мережковский, символизм имеет значение "возму­щения". Против чего возмущается г. Мережковский и указываемая им "единственная живая в России лите­ратурная сила"- отважное войско, состоящее из г. Че­хова, Фофанова, Минского, Спасовича, Андреевского и Вл. Соловьева? Я, впрочем, не хочу ставить г. Ме­режковского в неловкое положение человека, взявше­гося говорить от лица людей, не давших ему полномо­чий. Я остановлюсь только на нем самом.
   Позитивизм Огюста Конта, о котором, впрочем, г. Мережковский прямо не упоминает, имел у нас некото­рое значение, но его односторонность и узкость были указаны в русской литературе очень давно, когда г. Мережковский еще никакими отвлеченными вопросами не занимался, а играл в лошадки и вообще предавался невинным забавам, свойственным младенческому воз­расту. Натуралистическим теориям в искусстве отводил было одно время на своих страницах место "Вестник Европы" 14, но и этот почтенный журнал от них давно отступился, и, во всяком случае, натурализм, или зола-изм, отразился у нас разве только в некоторых произ­ведениях гг. Боборыкина, Ясинского и еще кое-кого по­мельче. Главное русло русской поэзии и беллетристики никогда не совпадало с натурализмом. Русская критика также никогда не вдохновлялась им. Правда, за этой русской критикой г. Мережковский считает другие тяжкие грехи. Но, каковы бы они ни были, "возмуще­ние" г. Мережковского против русской критики может иметь лишь частный характер. Гг. Андреевский и Спа-сович являются в изложении нашего автора такими блестящими критиками, каким могут позавидовать го­раздо более богатые, чем наша, европейские литерату­ры, а ведь и там их не дюжинами считают. Г-н Мереж­ковский возразит на это, что одна ложка дегтю портит бочку меду, а в данном случае даже наоборот выходит: бочка скверного, черного дегтя и в ней ложечка светло­го, душистого, сладкого меда в лице г. Андреевского и Спасовича. И именно потому г. Мережковский на­правляет свои удары преимущественно на критику, что она была причиной упадка литературы вообще. Если, однако, это соображение и справедливо, то оно все-таки не решает вопроса, а только отодвигает решение. Кри­тика не однородное какое-нибудь тело в составе лите­ратуры, она часть ее, и потому надо спросить: отчего произошел упадок критики? Иначе вместо ответа на вопрос, поставленный даже в заголовке книги, полу­чится вариация на мольеровскую тему 15: opium facit dormire quia est in eo virtus dormitiva *. Далее, г. Мережковский не первый ищет в критике причину упадка литературы. Замечательно, однако, что подобные жа­лобы на критику раздаются только у нас, хотя плохие критики есть везде и везде их больше, чем хороших. Только у нас господа беллетристы и поэты имеют дву­смысленную смелость говорить: мы потому плохи, что
  
   * Опиум усыпляет потому, что обладает усыпляющей способ­ностью (лат.).- Ред.
  
   критика плоха. Я не знаю, к какому времени относит г. Мережковский начало зловредного влияния у нас кри­тики. По-видимому, к очень давнему, и настолько, во всяком случае, давнему, что это зловредное влияние должно бы было отразиться и на Тургеневе, и на Гон­чарове, Льве Толстом, Достоевском. Однако не поме­шала же им критика. Мало того, наша критика, по мне­нию г. Мережковского, все ухудшалась, а между тем, по его же мнению, именно позднейшие произведения Тургенева и Достоевского стоят особенно высоко...
   Одна из глав книжки г. Мережковского называется: "Начала нового идеализма в произведениях Тургенева, Гончарова, Достоевского и Л. Толстого". На основании всего предыдущего следует, кажется, заключить, что названные четыре своего рода великана представляют собою начало того, что имеют поведать миру гг. Фофа­нов, Минский, Мережковский, Чехов, Андреевский, Спасович, Соловьев. А может быть, уже даже поведа­ли? Я думаю, что c'est trop fort *. "Начало" - великаны, а конец или продолжение - "Гомункулы" и "младен­чески беспомощные ростки...". Тут что-нибудь не так. И действительно не так. Просто путаница, от разбора которой я себя увольняю. Приведу только, что "Гомун­кулы", "младенчески беспомощные ростки" (они же "слабые и нежные дети вечерних сумерек") "взяли художественный импрессионизм у Тургенева, язык фило­софских символов у Гончарова, глубокое мистическое содержание у Толстого и Достоевского. Все эти эле­менты нового идеального искусства они сделали более сознательными, попытались ввести даже в критику, об­нажили от посторонних реалистических наслоений". Далее говорится, что, несмотря на все

Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
Просмотров: 632 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа