Главная » Книги

Набоков Владимир Дмитриевич - Временное правительство, Страница 3

Набоков Владимир Дмитриевич - Временное правительство


1 2 3 4

т Шингарева стоял очень высоко. И для всякого объективного наблюдателя был ясен рост его самомнения и самоуверенности, в особенности после заграничной поездки членов Думы, весною 1916 г. Чувствовалось, что у Шингарева слегка кружилась голова от той высоты, на которую его, скромного земского врача, вознесла не случайная удача, не чужая рука, а его собственная работа. Без Государственной думы Шингарев прожил бы честную и чистую жизнь интеллигентного местного деятеля, самоотверженного труженика. Государственная дума выдвинула его в первые ряды и подготовила всех к тому, что Шингарев явился одним из бесспорнейших кандидатов на министерский портфель, как только старая бюрократия пала. И здесь он сразу утонул в море непомерной, недоступной силам одного человека работы. Он мало кому доверял, мало на кого полагался. Он хотел сам во все входить, а это было физически невозможно. Он работал, вероятно, 15-18 часов в день, сразу переутомился и как-то очень скоро потерял бодрость и жизнерадостность. В заседаниях Временного правительства он выступал очень много, но здесь-то именно и оказались недостаточными его силы. Он и в этих заседаниях чувствовал себя на трибуне Государственной думы, говорил длительно, страшно многоречиво, утомлялся сам и утомлял других до крайности. При этом нельзя было обидеть его ничем больше, как словами: "Андрей Иваныч, нельзя ли покороче". Он в этих случаях отвечал: "Я могу и совсем не говорить", тем самым заставляя упрашивать себя... К Керенскому, ко всему социалистическому болоту он относился отрицательно и враждебно, но не только не мог энергически с ними бороться, а наоборот, такими мероприятиями, как создание земельных комитетов и передача им необрабатываемых помещичьих земель, а также (уже на посту министра финансов) ничем неоправдываемым и ни с чем несообразным повышением ставок подоходного налога, он играл в руку социалистам, наживая себе непримиримых врагов в среде земельных собственников и имущих классов вообще. Своему закону о введении хлебной монополии он сам плохо верил. Кстати сказать, установленные в этом законе цены вплоть до последней минуты беспрестанно менялись. Кажется, в конце концов пришлось на многие из них махнуть рукой. По вопросам общеполитическим и внешней политики Шингарев был неизменно на стороне Милюкова, но я не припоминаю каких-либо сильных или ярких его выступлений. После своего окончательного ухода из состава Временного правительства Шингарев стал чрезвычайно раздражительным, желчным, - я бы сказал, озлобленным. В ЦК было трудно с ним спорить, так как всякое возражение воспринималось им очень болезненно, словно нечто, лично против него направленное. Он говорил порою чрезвычайно резко. Личные несчастья (смерть жены), постигшие его в этот период времени, надо думать, сильно потрясли его и без того измученные нервы. Он стал тяжелым, и лишь по отношению к немногим (ко мне в том числе) он сохранил вполне и прежнюю манеру, и прежнее обращение...
   Как мне уже, кажется, пришлось выше сказать, несомненно, что во Временном правительстве первого состава самой крупной величиной - умственной и политической - был Милюков. Его я считаю, вообще, одним из самых замечательных русских людей и хотел бы попытаться дать ему более подробную характеристику.
   Мне много и часто приходилось слушать Милюкова: в ЦК, на партийных съездах и собраниях, на митингах и публичных лекциях, в государственных учреждениях. Его свойства, как оратора, тесно связаны с основными чертами его духовной личности. Удачнее всего он бывает тогда, когда приходится вести полемический анализ того или другого положения. Он хорошо владеет иронией и сарказмом. Своими великолепными схемами, подкупающими логичностью и ясностью, он может раздавить противника. На митингах ораторам враждебных партий никогда не удавалось смутить его, заставить растеряться. О внешней форме своей речи он мало заботится. В ней нет образности, пластической красоты. Но в ней никогда нет того, что французы называют du remplissage {"Вода" в литературном произведении (фр.).}. Если он и в речах, и в писаниях бывает многословен, то это только потому, что ему необходимо с исчерпывающей полнотой высказать свою мысль. И тут также сказывается его полное пренебрежение к внешней обстановке, соединенное с редкой неутомимостью. В поздние ночные часы, после целого дня жарких прений, когда доходит до него очередь, он неторопливо и методически начинает свою речь, и тотчас же для него исчезают все побочные соображения: ему нет дела до утомления слушателей, он не обращает внимания на то обстоятельство, что они, быть может, просто не в состоянии следить за течением его мысли. И в газетных своих статьях ему также нет дела до соображений чисто журналистических. Если ему нужно 200 строк, он напишет 200 строк, но если в них не уместится его мысль и его аргументация, ему совершенно будет безразлично, что передовая статья растянется на три газетных столбца.
   И Милюков, как и многие другие, живет и жил в крайне неблагоприятный для его личных дарований исторический момент. Волею судеб Милюков оказался у власти в такое время, когда прежде всего необходима была сильная, не колеблющаяся и не отступающая перед самыми решительными действиями власть, - когда требовалась высшая степень единства и солидарности членов правительства, полное их доверие друг к другу. Он очутился во главе ведомства, делающего иностранную политику, причем во взглядах на предпосылки этой политики существовало глубокое разногласие между Милюковым и тем течением, которое олицетворялось в Керенском. Керенский в моем присутствии причислял себя если не прямо к циммервальдцам, то, во всяком случае, к элементам, духовно очень близким Циммервальду. Милюков и в прессе, и с трибуны Государственной думы с самого начала вел упорную борьбу с Циммервальдом. Он был абсолютно чужд и враждебен идее мира без аннексий и контрибуций. Он считал, что было бы и нелепо и просто преступно с нашей стороны отказаться от "самого крупного приза войны" (так Грей26 называл Константинополь и проливы) во имя гуманитарно-космополитических идей интернационального социализма. А главное - он верил, что этот приз действительно не вышел из наших рук. Это находится в связи с общими его взглядами на значение революции для войны. Здесь - самый ключ к пережитой Россией трагедии. <...>
   Те, кто пережил в Петербурге зимы 1915/16 и 1916/17 гг., хорошо помнят, как с каждым днем нарастало сознание какой-то неизбежной катастрофы... Постепенно выяснилось, что безумие нашей внутренней политики, тот дух безответственного авантюризма, полное пренебрежение к интересам родины, которым веяло вокруг трона, вполне отчужденного от всей страны, занятого слабым, ничтожным, двуличным человеком, - все это должно было повести либо к необходимости заключить сепаратный мир, либо к перевороту. И передовое русское общественное мнение, давно изверившееся в Николае II, постепенно пришло к сознанию, что, как красноречиво выразился Кокошкин в своей речи о республике и монархии, нельзя одновременно быть с царем и быть с Россией, - что быть с царем - значит быть против России.
   1 ноября 1916 г. Милюков произнес свою знаменитую речь на тему: "Глупость или измена?" Направленная непосредственно против Штюрмера, речь эта метила, однако, гораздо выше. Имя императрицы Александры Федоровны в ней прямо упоминалось. Все помнят, какое она произвела огромное впечатление, но не все, вероятно, отдавали себе отчет в ее будущих последствиях. Только гораздо позже, уже после переворота, стало ходячим, особенно в устах друзей Милюкова, утверждение, что с речи 1 ноября следует датировать начало русской революции. Сам Милюков, я думаю, смотрел на дело иначе. Он боролся за министерство общественного доверия, за изолирование и обессиление царя (раз выяснилось, что ни в каком случае и ни при каких условиях царь не может стать положительным фактором в управлении страною и в деле ведения войны), за возможность активного и ответственного участия творческих сил в государственной работе. Думаю, что в течение зимы 1916-17 г. для него выяснилась необходимость более решительного переворота собственно в отношении Николая II. Но я полагаю, что он, как и многие другие, представлял себе скорее нечто вроде наших дворцовых переворотов XVIII в. и не отдавал себе отчета в глубине будущих потрясений... Тот круг идей и настроений, который владел Милюковым в годы 1914-1917, был лишь поверхностной накипью, он даже ощущался Милюковым как нечто ему чуждое, и выход из этого круга идей и построений должен был ощущаться им как "духовное" освобождение. Как я себе представляю, это освобождение состоит в возвращении к объективным критериям, соответствующим не той или другой ближайшей цели практической политики, а основным идеям справедливости, гуманности, отрицания крови и насилия.
   Как бы то ни было, из того, что сказано в предшествующих строках, уже вытекает с полной очевидностью неизбежность будущих конфликтов как в среде самого Временного правительства, так и между ним и окружавшими его элементами, наиболее причастными к революционному движению в тесном смысле слова. Самой влиятельной фигурой в составе Временного правительства оказался "заложник демократии" - Керенский. Если бы кому-нибудь пришло в голову в день образования Временного правительства назвать Керенского военным министром, то, я думаю, сам Керенский, несмотря на свой безграничный апломб, смутился бы. А все другие приняли бы такое предложение за насмешку, за глупую шутку. Между тем через два месяца Керенский оказался "провиденциальным" военным министром. В еще большей степени это приходится сказать о верховном главнокомандующем. Я помню продолжительное заседание в Мариинском дворце, посвященное обсуждению и решению вопроса о том, кого следует назначить на эту должность - Алексеева (в то время бывшего начальником штаба верховного главнокомандующего) или Брусилова. За последнего особенно стоял Родзянко. Я представляю себе, какой эффект произвело бы при этих условиях предложение кандидатуры Керенского. И оно, наверно, сочтено бы было просто за шутку дурного тона. И оно опять-таки осуществилось несколько месяцев спустя. Мне кажется, нет лучшего критерия степени стремительности в деле возобновления идей Циммервадьда и связанного с ним разрушения нашей армии, как эти два назначения. Но, в сущности говоря, зачатки будущего разложения уже заключались в том факте, что основной вопрос - отношение к войне - был при составлении Временного правительства обойден: иначе, как допустить, что в рядах его вместе с Милюковым оказался Керенский, взгляды которого достаточно были известны из его речей в Государственной думе?
   Нужно заметить, что в первые дни и даже недели существования Временного правительства вопросы внешней политики, связанные с войной, как-то совсем не выдвигались. Оставалось нераскрытым глубокое внутреннее противоречие, заключавшееся в том, что переворот, будучи фактически результатом военного бунта, по существу, должен был повести к разрушению дисциплины и разложению сперва в петербургском гарнизоне, а затем по мере того, как этот гарнизон становился питомником большевизма, очагом заразы, - разложение должно было проникнуть и дальше; между тем, по официальной идеологии, революция должна была поднять нашу военную силу, так как отныне войска боролись не за ненавистный самодержавный строй, а за освобожденную Россию. Известно, что в первое время многие наивные люди думали (и даже писали в газетах), будто Германия очень была смущена патриотическим порывом русской революции; она-де сперва возложила на эту революцию большие надежды, но теперь должна убедиться, что "сознательная" русская армия, завоевавшая себе свободу, будет для нее гораздо страшнее... и т. д. Не знаю, верил ли кто в самом деле этому вздору, но, повторяю, он был не только развиваем на страницах газет, но многократно и настойчиво преподносился официально (например, при приемах послов, а также многочисленных военных депутаций, которые стали являться в конце марта). А между тем незаметно и помаленьку начался подкоп против лозунга "войны до победного конца" во имя другого - "мира без аннексий и контрибуций". Постепенно начались в составе Временного правительства жалобы на то, что Милюков ведет какую-то свою международную политику, и ведет ее совершенно самостоятельно. Начало обнаруживаться внутреннее расхождение, но на первых порах довольно неясно и нерешительно. Если я не ошибаюсь, впервые вопрос был поставлен резко после появления в печати беседы с Милюковым по вопросу о задачах войны (в No от 23 марта "Речи"), за неделю, приблизительно, было опубликовано пресловутое воззвание Совета рабочих и солдатских депутатов "К народам всего мира" (от 14 марта), в котором впервые показала свое истинное лицо группа вожаков Исполнительного комитета. Ничего, конечно, нельзя себе представить более противоположного друг другу, чем эти два документа. Не знаю, под влиянием ли своих друзей или непосредственно - Керенский был приведен опубликованием беседы с Милюковым в состояние большого возмущения. Кажется, он только что вернулся из Москвы. Я живо помню, как он принес с собой в заседание номер "Речи" и - до прихода Милюкова, - по свойственной ему манере, неестественно похохатывая, стуча пальцами по газете, приговаривал: "Ну, нет, этот номер не пройдет". Когда вопрос был поставлен, Милюков заявил, что его беседа появилась в противовес интервью с Керенским, напечатанным, если не ошибаюсь, в московских газетах. Не помню, в этом ли именно или в другом, близком по времени, совещании Керенский в очень резкой форме доказывал Милюкову, что если при "царизме" (одно из гнусных выражений революционного жаргона, чуждого духу русского языка) у министра иностранных дел не могло и не должно было быть своей политики, а была политика императора, то и теперь у министра иностранных дел не может быть своей политики, а есть только политика Временного правительства. "Мы для вас - государь император". Милюков, внешне хладнокровно, но внутренно сильно возбужденный, на это ответил приблизительно так: "Я и считал и считаю, что та политика, которую я провожу, - она и есть политика Временного правительства. Если я ошибаюсь, пусть это мне будет прямо сказано. Я требую определенного ответа и в зависимости от этого ответа буду знать, что мне дальше делать". Здесь был прямой и решительный вызов, и на этот раз Керенский спасовал. Устами кн. Львова Временное правительство удостоверило, что Милюков ведет не свою самостоятельную политику, а ту, которая соответствует взгляду и планам Временного правительства. Выход из получившегося неловкого положения был найден в том, чтобы принять за правило - не давать на будущее время никаких отдельных политических интервью.
   В то же самое время было выражено пожелание, чтобы Милюков возможно скорее сделал Временному правительству подробный доклад с целью полного его ознакомления с международным положением во всех его деталях и, прежде всего, со всеми знаменитыми "тайными договорами". Это было сделано уже в первой половине апреля, но еще до того, в конце марта, опубликована была декларация Временного правительства по вопросу о задачах войны.
   Инициатива этой декларации исходила от Церетели. Примерно в середине марта он вернулся из ссылки и в начале 20-х чисел появился в контактной комиссии, заменив Стеклова. Он с особенной настойчивостью, с самого начала, - вероятно, в первом же заседании, в котором он участвовал, стал проводить мысль, что нужно, не теряя времени, обратиться к армии, к населению с торжественным заявлением, заключающим в себе, во-первых, решительный разрыв с империалистическими стремлениями и, во-вторых, обязательно безотлагательно предпринять шаги, направленные к достижению всеобщего мира. Он доказывал, что, если Временное правительство сделает такую декларацию, последует небывалый подъем духа в армии, что ему и его единомышленникам можно будет тогда с полной верой и с несомненным успехом приступить к сплачиванию армии вокруг Временного правительства, которое сразу приобретет огромную нравственную силу. "Скажите это, - говорил он, - и за вами все пойдут, как один человек". Я помню, что тогда еще его тон и манера действовали подкупающе. В них ощущалось страстное, подлинное убеждение. В своих выражениях Милюков главным образом касался второго пункта и доказывал совершенную недопустимость и в лучшем случае бесплодность обращения, при данных условиях, к союзникам с какими-либо разговорами о мире. Церетели настаивал, причем несколько комическое впечатление производили его уверения, что, если только основная мысль, директива будет признана, Милюков сумеет найти те тонкие дипломатические приемы, с помощью которых эта директива осуществится. Но в этом втором пункте Милюков никакой уступки не сделал. Так же решительно он уперся и по вопросу об аннексиях и контрибуциях.
   Я теперь себя спрашиваю: не было ли бы лучше, если бы тогда Милюков действительно поставил ультиматум не по поводу только этих злосчастных слов, а в отношении самой мысли в них заключающейся и нашедшей, в конце концов, себе место в декларации, правда, в несколько смягченных и умышленно двусмысленных выражениях? Для меня этот вопрос - ретроспективно - имеет и личное значение. Как и при самом первом моменте, когда грозил уход Милюкова из-за вопроса о Михаиле, так и теперь мне казалось, что этот уход будет иметь роковые последствия с точки зрения международного положения и отношения к нам союзников. Мне казалось, что следует идти, в случае необходимости, даже на самые большие уступки, только для того, чтобы сохранить Милюкова в составе Временного правительства. И здесь я считал возможным некоторый маккиавелизм. Я помню, что мы вдвоем с Милюковым обсуждали и исправляли текст декларации за завтраком в "Европейской гостинице", куда мы приехали прямо со съезда партии Народной свободы, открывшегося 25 марта в зрительном зале Михайловского театра. Я убеждал его согласиться на включение тех слов декларации (объясняющих, чего не хочет Россия от войны), в которых иносказательно фигурировали "аннексии и контрибуции". Я говорил, что слова эти допускают очень широкое и очень субъективное толкование, что, поскольку в них заключается отказ от завоевательной политики, они соответствуют и нашим взглядам, но что они вовсе не имеют такого значения, которое могло бы связать нас в будущем, на мирной конференции, в случае, если война закончится в пользу нашу. Я помню, что мы несколько раз меняли текст, пока не нашли тех выражений, с которыми, в конце концов, примирился Милюков. В этом примирении оставалась некоторая reservatio mentalis {Двусмысленность (лат.).}.
   Но и помимо того, разве, если сравнить последовательные декларации Вильсона, ту, например, которая доказывала, что настоящая война должна окончиться без того, чтобы кто-нибудь победил, с теми, которые инсценировали и сопровождали объявление войны Америкой, разве в них нет явных противоречий? Думать, что простая правительственная декларация, не имеющая договорного характера, связывает все последующие правительства - разумеется, нельзя. Но и то правительство, которое выпустило данную декларацию, связано ею лишь постольку, поскольку она заключает в себе известные непреложные принципы правительственной политики. Уже давным-давно доказано, что такого "принципа" - "без аннексий и контрибуций" - выставить было нельзя, что этот принцип двусмысленный и практически не дающий никакого разрешения ряду вопросов. Недаром последующая терминология выработала выражение "дезаннексия". Превращение Дарданелл и Босфора в русский канал, разумеется, трудно было бы совместить со строгим толкованием слов декларации. Но если бы наступили те обстоятельства, при которых стало бы возможным такое превращение, кто бы помнил слова этой декларации и кто бы решился ими аргументировать против России? Другое дело, если бы русское правительство expressis verbis {Решительно (лат.).} отказалось от тех возможных выгод, которые были ей обеспечены международными договорами, и заявило бы этот отказ другим договаривающимся сторонам. Но этого не было, - да и не могло быть сделано Милюковым. Сам он на партийном съезде, последовавшем за его отставкой, вполне искренно и очень убедительно утверждал и доказывал, что он ничего не уступил конкретного и ни в чем не повредил интересам России. Но, с другой стороны, трудно отрицать, что во всей этой позиции было что-то искусственное. Искусственность эта заключалась, впрочем, не в том или другом толковании отдельных выражений декларации, а в том, что, по существу, была пропасть между отношением к войне и ее задачам Милюкова и тех социалистических групп, которые влияли на Керенского. Я помню случай, когда эта искусственность была как-то особенно подчеркнута, особенно болезненно воспринята. Это произошло несколько дней спустя после приема Временным правительством делегации французских и английских социалистов. Речь Милюкова была всецело выражена в свойственных ему тонах и по сущности своей соответствовала традициям русской иностранной политики во время войны. После Милюкова говорил Керенский. Он говорил по-русски - причем Милюков переводил его речь на английский язык (а один из французов - с английского на французский). И вот здесь, действительно, ощущалось разительное противоречие, - противоречие в самом духе, в самой отправной точке зрения. Здесь стало ясно, что в самом Временном правительстве есть два враждебных друг другу основных течения. И было несомненно, что рано или поздно - скорее рано, чем поздно, - искусственная комбинация Керенский - Милюков должна будет разрушиться. И вот здесь я и нахожу ответ на поставленный мною выше вопрос - не было ли бы лучше, если бы Милюков еще раньше декларации 28 марта27 поставил ультиматум и ушел бы из Временного правительства, не дожидаясь событий 20-23 апреля - выступления войск, вызванного нотой министра иностранных дел от 18 апреля? Я думаю, что по тем же соображениям, по которым Милюкову следовало идти в состав Временного правительства, ему следовало в нем оставаться, борясь до конца, в интересах того дела, которому он служил. Революция с самого начала создавала компромиссы, искусственные сочетания. Компромиссным было отношение Временного правительства к Совету рабочих и солдатских депутатов, компромиссом было и существование в кабинете двух лиц, радикально неспособных идти рука об руку, - Керенского и Милюкова. Эти компромиссы оказались гнилыми и не остановили катастрофического хода русской революции. Но они, при данных условиях, были неизбежны, - отказаться от них для нас, кадетов, означало бы стать на точку зрения "чем хуже, тем лучше", или, во всяком случае, умыть руки. Тем горше сознавали бы мы свою ответственность за дальнейшие события.
   В том, что до сих пор мною сказано о роли Милюкова во Временном правительстве, я касался только той стороны этой роли, которая связана была с международной политикой. Надо сказать, что в моей памяти, по крайней мере, это остается и наиболее яркой стороной. Я не помню, чтобы Милюков ставил ребром какие-нибудь вопросы внутренней политики, чтобы он требовал каких-нибудь решительных мер. По-видимому, он все-таки полагался больше, чем следовало, и на государственный инстинкт русского народа, и на здравое понимание им своих интересов. Он не понимал, не хотел понимать и не мирился с тем, что трехлетняя война осталась чужда русскому народу, что он ведет ее нехотя, из-под палки, не понимая ни значения ее, ни целей, - что он ею утомлен и что в том восторженном сочувствии, с которым была встречена революция, сказалась надежда, что она приведет к скорому окончанию войны. Он не знал, какую благодарную почву найдут в русской армии те ядовитые семена, которые с первых же дней стали открыто в ней сеять безответственные агитаторы. Потому он не проявил решительного, ультимативного противодействия допущению в пределы России пассажиров знаменитого запломбированного вагона. Надо сказать, что по отношению к этим пассажирам у Временного правительства были самые глубокие иллюзии. Думали, что уже сам по себе факт "импорта" Ленина и К0 германцами должен будет абсолютно дискредитировать их в глазах общественного мнения и воспрепятствовать какому бы то ни было успеху их проповеди. И, действительно, на разных митингах эта тема о "запломбированном вагоне" всегда имела большой успех. Но это не помешало развитию путем "Правды", "Окопной Правды"28 и ряда других анархических листков самой бешеной и самой разрушительной пропаганды. Временное правительство было связано своими декларациями о свободе слова, всей своей идеологией. Оно смотрело на газетную пропаганду совершенно пассивно. Отчасти в этой пассивности сказывалось тоже сознание своего бессилия, которое помешало Временному правительству принять решительные меры против таких явлений прямо уголовного характера, как захват особняка Кшесинской и устройства из него цитадели и публичной кафедры самого разнузданного большевизма. Теперь, конечно, легко упрекать Временное правительство за эту пассивность. Но если перенестись мысленно в ту эпоху и вызвать в себе вновь то настроение, которое тогда было преобладающим, то станет ясным, что иначе правительство не могло действовать, не рискуя остаться в полном одиночестве. Кто бы его поддержал? Петербургский гарнизон не был в его руках. "Буржуазные" классы, неорганизованные, не боевые, были бы, конечно, на его стороне, но ограничились бы платоническим сочувствием. А между тем здесь недостаточно было такого сочувствия, хотя бы и со стороны очень многочисленных групп населения.
   Не так давно мне пришлось с Милюковым говорить на эти темы. Мы коснулись вопроса о том, была ли возможность предотвратить катастрофу, если бы в самом начале Временное правительство поставило вопрос о власти ребром, оперлось на Государственную думу, не допустило бы политической роли Совета и Исполнительного комитета и, в случае сопротивления, арестовало бы его главарей. Я считал и считаю эту возможность чисто теоретической. Но Милюков утверждал, что в первые дни переворота гарнизон был в руках Государственной думы, и если бы этот первый момент не был упущен, положение могло быть спасено. Очевидно, с этим связан и вопрос о Михаиле. Если бы династия удержалась на троне, власть и ее престиж были бы сохранены. Но я не вижу, каким образом это могло бы удасться Временному правительству без монарха. Какие силы сохранили бы его престиж и авторитет? А главное, как бы оно справилось с вопросом о войне, - этим оселком всей революции?
   Я хорошо помню, что Милюков неоднократно возбуждал вопрос о необходимости более твердой и решительной борьбы с растущей анархией. Это же делали и другие. Но я не помню, чтобы были предложены когда-нибудь какие-нибудь определенные практические меры, чтобы они обсуждались Временным правительством. Отсутствие хорошо организованной полицейской силы и безусловно преданной правительству силы военной парализовали его. Здесь и был зародыш разрушения, и росту его не могла воспрепятствовать вся огромная энергия, проявленная Временным правительством в деле органического законодательствования. А кроме того, каждый из министров был настолько поглощен своим ведомством, что ни у кого из них не было времени практически обдумывать то, что касалось других ведомств, и предлагать какие-нибудь конкретные меры. В частных совещаниях обсуждались лишь общеполитические вопросы. Конечно, Милюков неоднократно обращал внимание хотя бы, например, на необходимость покончить с безобразным скандалом, невозбранно творившимся перед домом Кшесинской и в нем самом. Но как это сделать? - на этот вопрос у него ответа не было.
   История ухода Милюкова, наверно, очень полно им изложена в уже написанном первом томе истории русской революции. Фактически, конечно, этот уход был делом рук социалистов, которым в данном случае помог Альбер Тома, приехавший 9 апреля29 в Петербург. Не помню, до приезда ли Тома или уже в 10 числах апреля Милюков в одно утреннее мое посещение сказал мне, что он в самом деле думает, не лучше ли ему передать портфель министра внутренних дел Терещенко ("он, по крайней мере, не совсем в этих вопросах безграмотный и хоть с послами будет в состоянии говорить"), с тем, чтобы Мануйлов взял финансы (а может быть, Шингарев - финансы, а Мануйлов - земледелие), передав портфель министра народного просвещения ему, Милюкову. Но я не поддерживал этой мысли, и Милюков вскоре сам ее оставил. Как раз в это же время вернулся в Россию Чернов, и кампания против Милюкова началась вовсю. В том совместном заседании Временного правительства с комитетом Государственной думы и Исполнительным комитетом Совета депутатов, в котором обсуждались вопросы внешней политики, и сделано было Черновым заявление о том, что пора-де России перестать говорить с Европой языком "бедной родственницы"; он прямо заявил, со свойственными ему пошлыми ужимками, сладенькой улыбкой и кривляниями, что и он и его друзья безгранично уважают Милюкова, считают его участие во Временном правительстве необходимым, но что, по их мнению, он бы лучше мог развернуть свои таланты на любом другом посту, хотя бы в качестве министра народного просвещения. В то же время произошел резкий инцидент с Керенским, в связи с данным им бюро прессы оффициозным communigue о том, что предстоит опубликование правительственного сообщения по вопросам иностранной политики. О том, что это communigue дано Керенским, я узнал от Л. Львова30 (игравшего в бюро главную роль). Мне было хорошо известно, что ни о чем подобном не было речи во Временном правительстве, и я усмотрел в поступке Керенского недопустимый подвох, чтобы не сказать провокацию. Тотчас же я сообщил об этом Милюкову в происходившем в то время заседании Временного правительства. По окончании заседания Милюков обратился с вопросом, кто дал такое, заведомо не соответствующее действительности communigue прессе. Керенский несколько смутился, пытался увиливать, говоря, что он не отвечает за ту форму, в которой пресса передала его слова, но в конце концов заявил, что при сложившихся обстоятельствах такое сообщение он считает необходимым. Тогда Милюков сказал кн. Львову, что, если Керенский не опровергнет сообщения, он, Милюков, немедленно подаст в отставку. Так как уже было поздно и все устали, решено было обсудить вопрос вечером. Произошло очень бурное заседание, в котором Керенский почувствовал себя совершенно одиноким, так как даже его наиболее твердые сторонники находили допущенный им прием совершенно неприличным и невозможным. Ему пришлось уступить, и он по телефону (из моего кабинета) сделал требуемое опровержение. Вместе с тем, однако, был поднят вопрос о том, что декларация о задачах войны официально не сообщена союзникам и потому является как бы документом лишь для внутреннего употребления, что, разумеется, подрывает его значение. Соответственно этому предъявлено было требование официально уведомить дипломатических представителей о взгляде Временного правительства по данному вопросу. Против этого трудно было спорить. Милюкову пришлось согласиться; и тогда уже было решено, что нота министра иностранных дел будет обсуждена во всем составе Временного правительства, что и произошло. В то время А. И. Гучков был болен, у него было ослабление сердечной деятельности, и заседания происходили у него. Я очень отчетливо помню, что доложенный Милюковым проект при первом же прочтении произвел на всех, и даже на Керенского, впечатление бесспорно приемлемого, - мало того, впечатление, что Милюков здесь проявил максимум уступчивости и готовности идти навстречу своим противникам. Потому вначале прения еще завязались, но потом Керенский стал придираться к отдельным выражениям, предлагая крайне неудачный вариант, настроение стало портиться, обычный личный антагонизм дал себя почувствовать в повышенном тоне и резких выходках. Все-таки, в конце концов, удалось обойти разногласия и объединиться на одном тексте, - на том, который был опубликован. Милюков, помнится, в конце заседания подчеркнул, что, стало быть, правительство целиком солидарно с данным документом и берет на себя ответственность за его содержание. Керенский не возражал. Очевидно, в этом случае здравый смысл и разумное отношение к делу оказались в нем сильнее партийных шор. С другой стороны, в данной обстановке он, по-видимому, не счел возможным консультировать своих друзей, добросовестно уверенный, что и для них нота является вполне приемлемой. Она была опубликована в номере от 20 апреля. Произошли известные события, подробно изложенные в тогдашних газетах. Так как демонстрации были направлены против Милюкова, Временное правительство вынуждено было официально заявить, что нота была им одобрена без разногласия с чьей бы то ни было стороны. В сущности говоря, вся эта демонстрация была совершеннейшим пуфом и вызвала очень внушительные контр-демонстрации. Но создалось обостренное и повышенное настроение. Вероятно, тот факт, что в вопросе о ноте Керенский вынужден был солидаризироваться формально с Милюковым, обострил и личный антагонизм. Социалисты упорно продолжали свою работу. Тома играл двусмысленную роль и отзывался о Милюкове пренебрежительно и враждебно. Но так как к тому времени Милюков окончательно решил не уступать, то ясно было, что должен произойти кризис уже по инициативе Временного правительства. Он и произошел. Какую роль при этом играли прочие министры-кадеты, я не берусь теперь сказать. Милюкову был предложен портфель министра народного просвещения, он категорически отказался и уехал из заседания уже не министром. На следующее утро мы с Винавером были у него по поручению ЦК и долго и настойчиво уговаривали его остаться и согласиться принять портфель министра народного просвещения. Нам казалось, что уход Милюкова одновременно с введением в состав правительства социалистов есть начало крушения. Конечно, мы при этом находили, что, оставаясь в правительстве, Милюков, хотя и занимал пост министра народного просвещения, должен иметь возможность влиять на иностранную политику и быть все время в ее курсе. Это было осуществимо в связи с возникшим тогда проектом особого совещания, выделенного из состава Временного правительства и долженствовавшего ведать вопросы обороны, а наряду с ними и общие вопросы международной политики. Это совещание было придумано против Милюкова. Мы предлагали ему при изменившихся условиях воспользоваться им в интересах дела и остаться в правительстве, обусловливая свое дальнейшее пребывание тем, что он будет одним из членов совещания. Милюков не согласился. Сперва он спорил; когда аргументы были исчерпаны, он сказал буквально следующее: "Возможно, что ваши доводы правильны, но у меня есть внутренний голос, говорящий мне, что я не должен им следовать. Когда у меня бывает такое ясное и определенное сознание, - хотя бы и не мотивированное, - необходимой линии поведения, я следую ему. Я не могу поступить иначе". Мы поняли, что вопрос исчерпан, и ретировались. С этой минуты начался между Милюковым и Временным правительством разрыв по существу. Я уже упомянул о декларации-воззвании 23 апреля, в которой было обещано обращение к социалистам с предложением им принять участие в правительстве. Это воззвание было развитием той идеи (на которой, чуть не с самого начала, настаивал Гучков, а потом и Мануйлов), что Временное правительство должно уйти, сказав стране, что оно сделало и почему дальнейшие усилия оно считает бесплодными: своего рода эпитафия или политическое завещание. Но воззвание фактически не заявляло об уходе правительства. Оно, в сущности, раскрывало во всем ее объеме картину того, что происходило в стране, и делало вывод: или - крушение и гибель "завоеваний революции", или - поддержка власти населением, призываемым к Добровольному подчинению. Составление этого документа было поручено Кокошкину. Милюков впоследствии утверждал, что кокошкинский текст, благодаря Керенскому, превратился в отвлеченное социологическое рассуждение, лишенное всякой практической силы. Это - преувеличенный отзыв. Керенским - и даже не им, а редакцией "Дела народа"31 - было введено в воззвание только несколько строк, которые, действительно, довольно туманно и отвлеченно излагали причины происходившей неурядицы и видели ее корни в том, что старые общественно-политические скрепы рухнули прежде, чем успели сложиться и скрепнуть новые связи. Это, конечно, была "социология", но вполне безобидная, и не она придавала основной тон воззванию. Если оно было слабым документом (а я считаю его одним из слабейших), то не по вине Керенского и, конечно, тем более не по вине Кокошкина. Оно было слабо в своем основном тоне, и нельзя отрицать, что его идеология - ставящая во главу угла добровольное подчинение граждан ими же избранной власти - очень была сродни идеологии анархизма. Во всяком случае, суть дела была не в этих увещаниях, а в призыве социалистов. Кажется, Временное правительство само не верило, что они откликнутся. Но социалисты поняли, что дальнейший отказ создал бы против них сильное орудие и сделал бы их положение "безответственных критиков" и "контролеров" крайне затруднительным. Они пошли в министры. В сущности говоря, с этой минуты можно было сказать, что дни Временного правительства, поставленного "победоносной революцией", сочтены, что мы перешли в период всяких министерских кризисов, из которых каждый ослабляет власть, - что остановиться на пути к торжеству большевистских стремлений будет невозможно. Если бы Милюков не ушел в первые дни мая, все равно ему было не по пути с Церетели и Скобелевым.
   "Контактная комиссия", о которой я уже неоднократно упоминал, была образована Советом рабочих и солдатских депутатов 10 марта32, причем в первый ее состав вошли Чхеидзе, Скобелев, Стеклов-Нахамкис, Филипповский и Суханов. В конце марта Церетели заменил Стеклова. Впрочем, если память мне не изменяет, они первое время участвовали совместно. Значительно позже появился Чернов. В течение первых недель существования Временного правительства заседания контактной комиссии происходили часто, раза три в неделю, иногда и больше, всегда по вечерам, довольно поздно, по окончании заседания Временного правительства, в этих случаях всегда сокращаемого. Главным действующим лицом в этих заседаниях был Стеклов. Я впервые тогда с ним познакомился, не подозревал ни того, что он - еврей, ни того, что за его благозвучным псевдонимом скрывается отнюдь не благозвучная подлинная фамилия... Тон его был тоном человека, уверенного в том, что Временное правительство существует по его милости и до тех пор, пока это ему угодно. Он как бы разыгрывал роль гувернера, наблюдающего за тем, чтобы доверенный ему воспитанник вел себя как следует, не шалил, исполнял его требования и всегда помнил, что ему то и то позволено, а вот это - запрещено; при этом - постоянно прорывающееся сознание своего собственного могущества и подчеркивание своего великодушия. Сколько раз мне пришлось выслушивать фразы, в которых прямо или косвенно говорилось: "Вы (т. е. Временное правительство) очень хорошо ведь знаете, что стоило бы нам захотеть, и мы беспрепятственно взяли бы власть в свои руки, причем это была бы самая крепкая и авторитетная власть. Если мы этого не сделали и пока не делаем, то лишь потому, что считаем вас в настоящее время более соответствующими историческому моменту. Мы согласились допустить вас к власти, но именно потому вы в отношении нас должны помнить свое место, - вообще, не забываться, не предпринимать никаких важных и ответственных шагов, не посоветовавшись с нами и не получив нашего одобрения. Так должны вы помнить, что стоит нам захотеть, и вас сейчас же не будет, так как никакого самостоятельного значения и веса вы не имеете". Он не упускал случая развивать эти мысли. Помню, по какому-то случаю кн. Львов упомянул о том потоке приветствий и благопожеланий, которые ежедневно приносят сотни телеграмм со всех концов России, обещающих Временному правительству помощь и поддержку. "Мы, - тотчас же возразил Стеклов, - могли бы вам сейчас же представить гораздо большее, в десять раз большее количество телеграмм, за которыми стоят сотни тысяч организованных граждан, и в этих телеграммах от нас требуют, чтобы мы взяли власть в свои руки". Это была тоже другая сторона позиции: "Мы - дескать (т. е. Исполнительный комитет) своим телом заслоняем вас от враждебных ударов, - мы внушаем подчиненным нам массам доверие к вам". Эта сторона была особенно неприятна Керенскому, который с первых же шагов стремился ставить дело так, что именно он, Керенский, являясь "заложником демократии" и продолжая формально носить звание товарища председателя Исполнительного комитета, считал - или хотел, чтобы другие считали, что именно он, Керенский, привлекает к Временному правительству все сердца "широких масс". Оттого он менее других выносил Нахамкиса и с наибольшим раздражением реагировал - в составе Временного правительства - на его тон. Он считал вместе с тем, что его положение во Временном правительстве не дает ему возможности полемизировать со Стекловым и "отделывать" его. Он потому часто уклонялся от участия в заседаниях с контактной комиссией, а когда бывал в них, то только "присутствовал", сидя возможно дальше, храня упорное молчание и лишь злобно и презрительно поглядывая своими всегда прищуренными близорукими глазами на оратора и на других. А по окончании заседания, оставшись наедине с коллегами-министрами, он зачастую с большой страстностью обрушивался на кн. Львова, упрекая его в слишком большой мягкости и деликатности и изумляясь, что он допустил те или другие заявления Нахамкиса, не ответив на них как следует. Надо сказать, что Стеклов в иных случаях возбуждал раздражение даже среди своих "друзей", вернее говоря, среди других членов контактной комиссии, так как друзей у него, по-видимому, немного. Бывали случаи, когда Чхеидзе или Скобелев перебивали то или другое его заявление или же тотчас вслед за ним замечали, что в данном вопросе Стеклов говорит лишь от своего имени и выражает свое субъективное мнение и что "у нас этого не было постановлено". Впрочем, это ничуть не смущало Стеклова... Бывало также, что он тут же пытался вступать в полемику со своими коллегами. И, в сущности говоря, я не знаю, кто из них был в самом деле способен противопоставить себя Стеклову в отношении безграничного апломба и способности беззастенчиво отождествлять себя и свой голос с голосом "трудящихся масс". На первом съезде делегатов Советов рабочих и солдатских депутатов33, 29 марта, он выступал с изложением истории отношений между Временным правительством и Исполнительным комитетом, причем развивал проект введения во все ведомства комиссаров Совета "для неусыпного надзора за всею деятельностью Временного правительства". Мысль об этих комиссарах создавала один из самых острых конфликтных вопросов. Она была оставлена только тогда, когда введение в состав Временного правительства социалистов сделало его более "надежным" в глазах Совета рабочих и солдатских депутатов.
   Из числа других членов контактной комиссии двое - Филипповский и Суханов - почти никогда не говорили, по крайней мере, за то время, что я принимал участие в делах Временного правительства. После Стеклова чаще других выступал Скобелев. Его я раньше тоже совсем не знал. Это один из самых-самых малюсеньких людей, мало одаренных, очень ограниченных, но случайно, благодаря тому, что Государственная дума создала всероссийскую трибуну для их политических выступлений, инспирируемых, а порою прямо продиктованных из-за кулис, сделавшихся известными во всей России в качестве porte-voix {рупора (фр.).} "рабочих масс". Он и старался, - и старался добросовестно, - быть таким porte-voix. Даром слова он, кажется, вовсе не обладает. Не знаю, может быть, в роли митингового оратора, в сочувствующей ему среде, он может производить известное впечатление, но здесь, где трафаретов не было, а приходилось брать содержанием речи, он неизменно оказывался необыкновенно бедным, беспомощным, скучным и робким. Все же нельзя отрицать, что в нем было больше привлекательности, чем в окружавших его. Он казался простодушным, более искренним, - более добросовестным, чем они. И, пожалуй, он - под влиянием атмосферы Государственной думы - более отдавал себе отчет в огромности создавшихся затруднений. Впрочем, еще недавно, в Киеве, мне приходилось слышать от Шульгина, что Чхеидзе уже в самые первые дни, чуть ли не часы, революции впадал в полное отчаяние и, хватаясь за голову, говорил, что все пропало. Чхеидзе - гораздо более красочная фигура, чем Скобелев. В нем всегда было, на мой взгляд, что-то трагикомическое - во всем даже его внешнем облике, в выражении лица, в манере говорить, в акценте. И, конечно, самым трагическим было то, что такой человек, как Чхеидзе, оказался "вождем демократии" всей России, председателем Совета рабочих депутатов, влиятельной фигурой и, по крайней мере в то время, будущим кандидатом в председатели Учредительного собрания, а пожалуй - и в президенты Российской республики. В заседаниях с контактной комиссией он выступал тогда, когда надо было придать особую вескость заявлению или запросу. Но, кажется, и он относился отрицательно к Стеклову.
   Заседания с контактной комиссией происходили не каждый день и не в определенные дни. Инициатива их чаще всего исходила от самой комиссии: сообщалось оттуда (обыкновенно это делал Чхеидзе), что комиссия желала бы иметь совещание с Временным правительством для обсуждения некоторых вопросов. При этом, в большинстве случаев, правительство заранее не было уведомлено о том, какие будут поставлены вопросы, и на этой почве порою происходили довольно забавные неожиданности, обнаруживавшие всю степень разности во взглядах на относительное значение того или другого факта или мероприятия. Я помню, что одним из вопросов, наиболее привлекавшим внимание на первых порах, был вопрос о похоронах жертв революции. Совет рабочих депутатов с большой бесцеремонностью хотел монополизировать эту церемонию. Не предваряя Временное правительство, Исполнительный комитет назначил день, опубликовал церемониал похорон и выбрал местом для братской могилы - Дворцовую площадь, где, как известно, даже приступили к рытью могилы. После долгих утомительных и нелепых пререканий этот вопрос, наконец, был ликвидирован, правительство сговорилось с Исполнительным комитетом, и произошла одна из тех грандиозных демонстраций, успех которых зависит отчасти от наличности массы праздных людей, готовых стать участниками или зрителями торжественных шествий, отчасти от настроения, жаждущего вылиться в какую-то демонстрацию и находящего себе здесь удовлетворение.
   Как я уже сказал, примерно в конце марта в заседаниях контактной комиссии появился Церетели. Для меня это была совсем незначительная фигура. Во времена второй Думы я его слышал неоднократно на кафедре, но не имел случая с ним встречаться. Первое впечатление безусловно подкупало в его пользу. Имя его было окружено ореолом политического мученичества, самого подлинного и трагического. Краткая его карьера во второй Думе, привлекшая к нему все симпатии, закончилась 10-летней ссылкой, протекавшей, по крайней мере, вначале, в самых тягостных для него условиях. Наружность его как-то соответствовала тому представлению, которое создавалось о его характере, нравственном облике. Его восточного типа лицо красиво и тонко, а большие черные глаза то горят, то подернуты какой-то тоскливой задумчивостью. Он очень незаурядный оратор. Его акцент, менее заметный, менее грубый, чем у Чхеидзе, порою придает особенно выразительную силу тому, что он говорит. Он может достигать большой силы, особенно в сочувствующей ему атмосфере, и когда говорит на излюбленные социал-демократические темы. Но рядом с этим он может быть, и нередко бывает, нестерпимо трескучим, по существу бессодержательным и фальшивым. В этом отношении мне особенно памятны две его речи - одна, сказанная в торжественном заседании всех четырех Дум, 27 апреля, и другая - в московском Государственном совещании. Особенно тяжело было слушать последнюю, так ясно было, что Церетели сам совершенно не верит тому, что говорит. Между тем обычно его речь производит впечатление большой убежденности и искренности, и в этом одно из условий его успеха. Конечно, если подходить к его речам с какими-нибудь требованиями глубокого содержания, обилия идей, разносторонних знаний - придется испытать полное разочарование. Круг руководящих идей Церетели очень мал и узок, это, в сущности говоря, ординарнейший марксистский трафарет, крепко усвоенный еще на студенческой скамье. Все, что вне этого трафарета, все, что требует внутреннего проникновения, индивидуального подхода, самостоятельной работы мысли, - все это оставляет Церетели совершенно беспомощным.
   Лично с ним мне пришлось войти в более близкое соприкосновение в середине сентября 1917 г., в тех организованных Керенским совещаниях с представителями политических партий, результатом которых было образование кабинета последней формации (с Кишкиным, Коноваловым, Третьяковым, Смирновым, Малянтовичем, Масловым)34 и учреждение Совета Российской республики. Самой характерной чертой его тогдашнего настроения

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 287 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа