Главная » Книги

Писарев Дмитрий Иванович - Пушкин и Белинский (1 гл.), Страница 2

Писарев Дмитрий Иванович - Пушкин и Белинский (1 гл.)


1 2 3 4

он играл на биллиарде тупым кием, как он садился в ванну со льдом, в котором часу он обедал, и так далее. Ни одного такого спора мы не видим в романе. И это еще не все. Пушкин упоминает о разнообразных беседах в строфе XVI II главы, а в XV строфе он сообщает нам такие подробности, которые, быть может, делают величайшую честь нежности онегинского сердца, но которые в то же время совершенно уничтожают возможность серьезных споров, влекущих к размышлению:
  
   Поэта пылкий разговор,
   И ум, еще в сужденьях зыбкий,
   И вечно вдохновенный взор -
   Онегину все было ново;
   Он охладительное слово
   В устах старался удержать
   И думал: глупо мне мешать
   Его минутному блаженству -
   И без меня пора придет;
   Пускай покамест он живет
   Да верит мира совершенству.
  
   Какой же дельный спор, какой же серьезный обмен мыслей возможен тогда, когда один из собеседников постоянно старается воздерживаться от охладительных слов и когда другой собеседник постоянно пылает, то есть постоянно нуждается в охлаждении? Если мы пересмотрим те предметы разговора, которые перечислены Пушкиным в XVI строфе, то мы немедленно убедимся в том, что споры об этих предметах были совершенно невозможны без охладительных слов со стороны Онегина. Если эти споры действительно влекли к размышлениям, то они должны были состоять почти исключительно в том, что Ленский фантазировал и предавался сладостному оптимизму, а Онегин произносил разные печальные истины и охладительные слова. В самом деле, что их занимало? Во-первых - п л е м е н м и н у в ш и х д о г о в о р ы. Хотя это выражение очень неудачно и неясно, однако, можно понять, что тут дело идет об исторических вопросах. Ясное дело, что Ленский, как идеалист и как поэт, должен был строить в области истории разные красивые и трогательные теодицеи, а Онегин, как скептик, должен был разрушать эти построения охладительными аргументами. Если даже мы примем слово д о г о в о р ы в его точном и буквальном значении, то и тогда спор вряд ли обойдется без охладительных слов. Об Анталкидовом мире2 или о договоре Олега с греками3 можно, конечно, рассуждать совершенно безопасно и беспристрастно, но, по всей вероятности, друзья наши не забирались в такую глубокую древность: если же они беседовали о каком-нибудь договоре поновее, например, о Священном союзе4, или о Венском конгрессе5, или о карлсбадских конференциях6, то Ленский с большим удобством мог предаваться неосновательным восторгам, против которых необходимо было действовать охладительными словами. Во-вторых - п л о д ы н а у к. Тут все зависит от того, к а к и е плоды. О математических сочинениях Эйлера или Лагранжа можно рассуждать без охладительных слов. Но если только друзья наши брали что-нибудь поживее, например, систему мира Лапласа или теорию перерождений Ламарка, то охладительные слова становились неизбежными, потому что такие ученые, как Лаплас и Ламарк, разрушают очень многие заблуждения, весьма драгоценные для юных идеалистов и романтиков. А так как друзья наши вряд ли беседовали об аналитической геометрии и так как, по всей вероятности, они выбирали те п л о д ы н а у к и, которые, так или иначе, затрагивают общие вопросы миросозерцания, то, стало быть, и о п л о д а х н а у к и нельзя было спорить без охладительных слов. В-третьих - д о б р о и з л о, то есть основания нравственности. Тут столкновение противоположных убеждений совершенно неизбежно, и необходимость охладительных слов до такой степени очевидна, что нечего об этом и распространяться. В-четвертых, п р е д р а с с у д к и в е к о в ы е. Если происходил спор о вековых предрассудках, то этот спор мог принимать одну из двух главных форм: или Онегин считал какое-нибудь мнение за предрассудок, а Ленский доказывал его разумность, или же, наоборот, Ленский нападал на предрассудок, а Онегин его отстаивал. В первом случае Ленский, как юноша и поэт, брал под свое покровительство разные красивые иллюзии, которые Онегин, как человек, познакомившийся с жизнью, отрицал и осмеивал. Во втором случае Ленский, как юный и горячий представитель чистой теории, не склоняющейся ни на какие компромиссы, осуждал, с высоты своей идеи, разные мелкие слабости общества, которые Онегин, как опытный человек, считал извинительными или даже неизбежными. В том и другом случае Онегину пришлось бы совершенно отказаться от спора, если бы он захотел воздержаться от охладительных слов. В-пятых - г р о б а т а й н ы р о к о в ы е. Час от часу не легче. Если возможен какой-нибудь cпор о р о к о в ы х т а й н а х г р о б а, то этот опор может происходить только насчет бессмертия души. Между Онегиным и Ленским спор, без сомнения, должен был завязаться так, что Онегин отрицал, а Ленский утверждал. Начиная такой спор, Онегин, очевидно, затрагивал такой предмет, который составлял для юного идеалиста величайшую и неприкосновеннейшую драгоценность. Как бы мягко и осторожно Онегин ни выражался, во всяком случае уже тот факт, что он ставил знак вопросительный там, где Ленский ставил точку или знак восклицательный, один этот факт, говорю я, должен был произвести на несчастного поэта гораздо более потрясающее впечатление, чем всевозможные охладительные слова. В-шестых - с у д ь б а и ж и з н ь. Ну, это выражение так неясно и так растяжимо, что о нем нечего и говорить.
   Подробный анализ тех высоких предметов, о которых разговаривали Онегин и Ленский, приводит меня к тому заключению, что они ни о каких высоких предметах не разговаривали и что Пушкин не имеет никакого понятия о том, что значит серьезный спор, влекущий к размышлению, и какое значение имеет для человека сознанное и глубоко прочувствованное убеждение. Пушкину хотелось, чтобы Онегин в своих отношениях к Ленскому обнаруживал грациозную мягкость своего характера, и Пушкин, как человек, хорошо знакомый с грациозной мягкостью и совершенно не знакомый с убеждениями, не сообразил того, что, навязывая своему герою это изящное свойство, он осуждал его на такую жалкую бесцветность, при которой возможны только прения о погоде, о достоинствах шампанского, да, пожалуй, еще о договорах Олега с греками. Если бы Онегин действительно имел какие-нибудь убеждения, то, подружившись с Ленским, он именно из привязанности к нему, старался бы откровенно поделиться с ним своими взглядами на жизнь и разрушить дружескими разговорами те юношеские заблуждения, которые, рано или поздно, грубо и безжалостно разрушит презренная житейская проза. Но Онегин, по своей неразвитости и по совершенному отсутствию убеждений, соблюдает в отношении к Ленскому ту знаменитую политику скрывания и педагогического обмана, которую постоянно прилагают к своим питомцам все родители и воспитатели, отличающиеся теплотой чувств и ограниченностью ума.
   Я уже показал выше, что при этой политике совершенно невозможны серьезные разговоры о предметах, вызывающих на размышление. И так как Пушкин нам действительно не сообщает ни одного подобного разговора, то мы имеем полное право утверждать, что Онегин и Ленский были совершенно не способны к серьезным рассуждениям и что Пушкин, желая поставить их на пьедестал, упомянул мимоходом о разных высоких предметах, до которых ни ему самому, ни его героям никогда не была никакого дела. Договоры племен, вековые предрассудки, роковые тайны - все это одни слова, к которым критик должен относиться с крайней недоверчивостью.
  

IV

  
   Любопытно заметить, что грациозная мягкость изменяет Онегину именно тогда, когда она была необходима и когда охладительное слово было не только очень невежливо, но еще кроме того совершенно бесполезно. Вот каким образом Онегин рассуждает об Ольге, в которую, как ему известно, давно уже влюблен Ленский:
  
   В чертах у Ольги жизни нет,
   Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне:
   Кругла, красна лицом она,
   Как эта глупая луна
   На этом глупом небосклоне.
   (Глава III. Строфа V.)
  
   Эта тирада, очевидно, было оказана только для того, чтобы полюбоваться насмешливой холодностью своего взгляда на природу я на жизнь. Ленскому эта грубая и бестолковая выходка против Ольги показалась очень неприятной, и, кроме этой, совершенно бесплодной неприятности, ровно ничего не вышло и не могло выйти из охладительного слова, произнесенного Онегиным ни к селу, ни к городу, для услаждения собственного слуха. Впрочем, надо и то сказать, что Ленский сам напрашивается на подобные дерзости: он лезет к Онегину с такими конфиденциальными разговорами об Ольге, которые совершенно несовместны с серьезным уважением любящего мужчины к любимой женщине. Он с бокалом шампанского анализирует Ольгу с пластической точки зрения, и этому занятию он предается уже после того, как Онегин сравнил эту Ольгу с глупой луной. Вот его подлинные слова:
  
   Ах, милый, как похорошели
   У Ольги плечи, что за грудь!
   Что за душа!
   (Глава IV. Строфа XLVIII.)
  
   Когда Базаров сказал своему другу несколько слов о плечах женщины, которую он видел в первый раз, тогда наша критика и наша публика порешили, что Базаров - ужасный циник. Но если бы критика и публика потрудились перечитать "Евгения Онегина", то они увидели бы, что идеалист и романтик Ленский далеко перещеголял материалиста и эмпирика Базарова. Базаров говорил о незнакомой женщине, Ленский, напротив того, - о той девушке, в которую он был влюблен с детства; Базаров говорил только о плечах, а Ленский - о плечах и о груди. Стало быть, упрек в цинизме относится по всем правам к пламенным идеалистам двадцатых годов, а не к холодным реалистам нашего времени. Впрочем, это совершенно естественно, потому что, как нам известно даже из прописей, праздность есть мать всех пороков, а в деле праздности Базарову, конечно, мудрено тягаться с Онегиным и с Ленским. Праздность Онегина так колоссальна, что он даже
  
   дома целый день
   Один, в расчеты погруженный,
   Тупым кием вооруженный,
   На биллиарде в два шара
   Играет с самого утра.
   (Глава IV. Строфа XL1V.)
  
   При таком бездействии мысли вранье на разные темы составляет, конечно, одно из лучших украшений жизни.
   Чтобы дорисовать личность Ленского, надо разобрать его дуэль с Онегиным. Тут читатель решительно не знает, кому отдать пальму первенства по части тупоумия - Онегину или Ленскому. Единственное возможное объяснение этого нелепейшего случая состоит в том, что оба они, Ленский и Онегин, совершенно ошалели от безделья и от мертвящей скуки. Онегину захотелось взбесить Ленского и таким образом отмстить ему за то, что у Лариных на именины Татьяны собралось много гостей, между тем как Ленский говорил Онегину, что не будет никого из посторонних. Чтобы исполнить свое намерение, Онегин танцует с Ольгой сначала вальс, потом мазурку, потом котильон. Во время танцев он,
  
   Наклонясь, ей шепчет нежно
   Какой-то пошлый мадригал,
   И руку жмет - и запылал
   В ее лице самолюбивом
   Румянец ярче.
   (Глава V. Строфа XLIV.)
  
   Но, спрашивается, что же он мог видеть? Что Онегин наклонялся к Ольге и шептал ей что-то, в этом, кажется, нет ничего преступного. Кавалеры обыкновенно говорят с дамами во время танцев, и никто не обязывает их говорить так громко, чтобы каждое слово было слышно во всех концах залы. Пошлого мадригала Ленский не мог ни видеть, ни слышать, потому что он был произнесен шопотом. Заметить пожатие руки было также невозможно, потому что это движение, мускулов совершенно неуловимо для глаз. Что Ольга улыбалась и краснела - это Ленский, конечно, мог видеть; но, во-первых, во время танцев никто не хмурится; а во-вторых, Ольга могла раскраснеться именно от движения; наконец, если бы даже Ленский мог быть твердо убежден в том, что Онегин говорит Ольге комплименты насчет ее наружности и что Ольга улыбается и краснеет от удовольствия, то и тогда он не имел бы никакого основания сердиться ни на Онегина, ни на Ольгу. В двадцатых годах комплименты были еще в полном ходу, и дамы были еще так наивны, что находили их лестными и приятными. Стало быть, ни Онегин, ни Ольга не позволили себе решительно ничего такого, что выходило бы из уровня принятых обычаев. Но Ленский лезет на стены:
  
  
   Не в силах Ленский снесть удара;
   Проказы женские кляня,
   Выходит, требует коня
   И скачет. Пистолетов пара,
   Две пули - больше ничего -
   Вдруг разрешат судьбу его.
   (Глава V. Строфа XLV.)
  
   А весь удар состоял в том, что Ольга не пошла танцовать с ним котильон. А не пошла она по той законной причине, что ее уже заранее пригласил Онегин. Легко может быть, что в двадцатых годах действительно существовали такие чудаки, которые принимали подобные события за жестокие удары. Но в таком случае надо будет сознаться, что у романтиков двадцатых годов была в голове своя оригинальная логика, о которой мы в настоящее время не можем составить себе почти никакого понятия. Кроме того, не мешает заметить, что женам этих чувствительных и пламенных романтиков было, по всей вероятности, очень скверно жить на свете.
   Трагедия по поводу котильона происходит за неделю с небольшим до срока, назначенного для свадьбы Ленского, который знал и любил свою невесту с самого детства. Если Ленский осмеливается оскорблять бессмысленными подозрениями ту девушку, которую он знает с малых лет, и если эти подозрения могут возникнуть от каждого взгляда, брошенного Ольгою на постороннего мужчину, то, спрашивается, когда же и при каких условиях установятся между мужем и женою разумные отношения, основанные на взаимном доверии? И если о разумном взгляде на женщину не имеет никакого понятия геттингенская душа, читающая Шиллера и поклоняющаяся Канту, то, спрашивается, какая же разница существует между геттингенской душой и душой вятской или симбирской? И что за охота была Пушкину посылать Ленского в туманную Германию за плодами учености и за какими-то вольнолюбивыми мечтами, когда этому Ленскому суждено было только сказать и сделать в романе несколько плоскостей, которым он мог бы с величайшим удобством научиться не только в своей деревне, но даже и в какой-нибудь букеевской7 орде? Что же касается до длинных волос, которые Ленский, по свидетельству Пушкина, также привез с собою из туманной Германии, то мне кажется, что они, при тщательном уходе, могли бы вырасти и в России.
   Приехав домой после измены коварной Ольги, Ленский посылает Онегину:
  
   ...Приятный, благородный,
   Короткий вызов, иль к а р т е л ь.
  
   К сожалению, Пушкин не представляет нам того письма, которое написал по этому поводу "поклонник Канта и поэт". У Пушкина сказано только, что
  
   Учтиво, с ясностью холодной
   Звал друга Ленский на дуэль.
  
   Но так как вызов надо же чем-нибудь мотивировать, то было бы очень любопытно посмотреть, каким образом Ленский вывернулся из этой задачи, то есть каким образом он ухитрился писать к Онегину о небывалом оскорблении. Впрочем, рыбак рыбака видит издалека. Ленский, вероятно, предчувствовал, что всякая пошлость непременно найдет себе сочувственный отзыв в душе его бывшего друга и что, следовательно, в сношениях с этим бывшим другом можно нарушать совершенно безбоязненно все правила обыкновенной человеческой логики. Ленский, повидимому, понимал, что Онегин, как светский человек, есть прежде всего машина, которая при известном прикосновении непременно должна произвести известное движение, хотя бы это движение при данных условиях было совершенно бессмысленно и даже крайне неуместно. Разумеется, Онегин вполне оправдывает надежды своего достойного друга. Получивши "приятный, благородный, короткий вызов", он, как образованный денди, не требует никаких дальнейших объяснений и отвечает приятно, благородно, коротко, "что он в с е г д а г о т о в". Секундант Ленского тотчас уезжает, а Онегин, "наедине с своей душой" начинает соображать, что эта душа наделала премного глупостей. Онегин недоволен сам собой. Пушкин говорит:
  
   И поделом: в разборе строгом,
   На тайный суд себя призвав,
   Он обвинял себя во многом:
   Во-первых, он уж был неправ,
   Что над любовью робкой, нежной
   Так подшутил вечор небрежно.
   А во-вторых, пускай поэт
   Дурачится: в осьмнадцать лет
   Оно простительно. Евгений,
   Всем сердцем юношу любя,
   Был должен оказать себя
   Не мячиком предрассуждений,
   Не пылким мальчиком-бойцом,
   Но мужем с честью и с умом.
   Он мог бы чувства обнаружить,
   А не щетиниться, как зверь:
   Он должен был обезоружить
   Младое сердце. "Но теперь
   Уж поздно, время улетело...
   К тому ж - он мыслит - в это дело
   Вмешался старый дуэлист;
   Он зол, он сплетник, он речист...
   Конечно, быть должно презренье
   Ценой его забавных слов,
   Но шопот, хохотня глупцов...
   И вот общественное мненье!..
   Пружина чести, наш кумир!..
   И вот на чем вертится мир!"
   (Глава VI. Строфа X, XI.)
  
   Евгений, как видите, любит юношу всем сердцем; кроме того, строгий разбор, произведенный на тайном суде совести, говорит ему, что муж с честью и с умом не стал бы щетиниться, как зверь, и не позволил бы себе стрелять в восемнадцатилетнего разыгравшегося мальчика. На одну чашку весов Онегин кладет жизнь юноши, которого он любит всем сердцем, и, кроме того, здравые требования ума и чести, - те требования, которые сформулированы строгим разбором тайного суда. На другую чашку Онегин кладет шопот и хохотню глупцов, которых натравит старый дуэлист и злой сплетник, достойный, по мнению самого же Онегина, самого полного презрения. Вторая чашка тотчас перетягивает, и догадливый читатель немедленно может составить себе очень наглядное понятие о том, как сильно умеет Онегин любить и как высоко ценит он свое собственное уважение. - Я должен убить моего друга, рассуждает Онегин, я должен оказаться перед тайным судом моей совести мужем без чести и без ума, я должен это сделать непременно, потому что, в противном случае, дураки, которых я презираю, будут шептать и смеяться.
   Из этого процесса мысли мы видим ясно, что слова: "друг", "совесть", "честь", "ум", "дураки", "презирать" не имеют для Онегина никакого осязательного смысла. Как негр, задавленный непосильным трудом, тяжелыми лишениями и ежедневными побоями, теряет способность любить, ненавидеть, презирать и рассуждать, превращается в тупое вьючное животное, способное только к пассивному повиновению и к машинальной работе из-под палки, так и Онегин, задавленный умственною пустотой и гнетом светских предрассудков, навсегда потерял силу и уменье чувствовать, мыслить и действовать, не испрашивая на то соизволения у той толпы, которую он величественно презирает. Личное понятие, личные чувства, личные желания Онегина так слабы и вялы, что они не могут иметь никакого ощутительного влияния на его поступки. Поступит он во всяком случае так, как того потребует от него светская толпа; он даже не подождет, чтобы эта толпа выразила ясно свое требование; он его угадает заранее; он с утонченною угодливостью раба, воспитанного в рабстве с колыбели, предупредит все желания этой толпы, которая, как избалованный властелин, разумеется, даже и внимания не обратит на то, какими усилиями и жертвами ее верный раб, Онегин, купил себе право оставаться в ее глазах джентльменом самой безукоризненной бесцветности. И толпа поступает совершенно справедливо, когда не обращает внимания на усилия и жертвы верного раба; верный раб верен только потому, что не смеет сделаться неверным; он боится своего господина и в то же время вместе с другими столь же трусливыми и верными рабами ежеминутно ругает его за глаза, подобно тому, как это делают все лакеи, проникнутые духом лакейства до мозга костей. Этой лакейской замашкой ругать за глаза строгого господина объясняется то презрение к толпе, которым драпируется Онегин. Это красивое презрение - чувство совершенно платоническое; оно целиком улетучивается в словах; как только приходится действовать, так это презрение сменяется тотчас самым плоским и раболепным благоговением.
   Спрашивается теперь, каким образом должен был отнестись поэт к этой черте в характере Онегина? Мне кажется, он должен был понять весь глубокий комизм этой черты, он должен был всеми силами своего таланта подметить и разработать в этой черте все ее смешные стороны, он должен был осмеять, опошлить и втоптать в грязь без малейшего сострадания ту низкую трусость, которая заставляет неглупого человека играть роль вредного идиота, для того чтобы не подвергнуться робким и косвенным насмешкам настоящих идиотов, достойных полного презрения. Поступая таким образом, поэт оказал бы действительную и серьезную услугу общественному самосознанию; он бы заставил толпу смеяться над теми формулами тупоумия и безличности, на которые она, по своей недогадливости и инерции мысли, привыкла смотреть не только равнодушно, но даже благосклонно.
   Так ли поступил Пушкин? Нет, он поступил как раз наоборот. В своем взгляде на положение Онегина он сам оказался человеком светской толпы и употребил все силы своего таланта на то, чтобы из мелкого, трусливого, бесхарактерного и праздношатающегося франтика сделать трагическую личность, изнемогающую в борьбе с непреодолимыми требованиями века и народа. Вместо того чтобы сказать читателю: как пуст, смешон и ничтожен мой Онегин, убивающий своего друга в угоду дуракам и негодяям, Пушкин говорит: "и вот на чем вертится мир!", точно будто бы отказаться от бессмысленного вызова - значит нарушить мировой закон.
   Возвышая таким образом в глазах читающей массы те типы и те черты характера, которые сами по себе низки, пошлы и ничтожны, Пушкин всеми силами своего таланта усыпляет то общественное самосознание, которое истинный поэт должен пробуждать и воспитывать своими произведениями. Сваливая на общие причины, на неумолимую судьбу и на мировые законы вину позорных ошибок, от которых каждый умный и энергический человек может уберечься силами своей собственной личности, Пушкин оправдывает и поддерживает своим авторитетом робость, беспечность и неповоротливость индивидуальной мысли. Он подавляет личную энергию, обезоруживает личный протест и укрепляет те общественные предрассудки, которые каждый мыслящий человек обязан разрушать всеми силами своего ума и всем запасом своих знаний. "И в о т н а ч е м в е р т и т с я м и р!" Как вам нравится это наивное признание Пушкина, что для него весь мир сосредоточивается в тех малочисленных кружках фешенебельного общества, в которых люди, обожающие "пружину чести", из благоговения к этой пружине стреляются со своими друзьями против собственного желания и против собственного убеждения?
   Сделавши замечательное открытие, что мир вертится на пружине чести, Пушкин далеко превосходит Людовика-Филиппа, придумавшего остроумное выражение "le pays legal" {Легальная страна. Ред.} для обозначения тех французов, которые пользовались правом голоса на выборах депутатов. У Людовика Филиппа огромное большинство французов остается за пределами законной Франции, а у Пушкина огромное большинство людей остается за пределами существующего мира, - что, без сомнения, гораздо более остроумно.
  

V

  
   Онегин остается ничтожнейшим пошляком до самого конца своей истории с Ленским, а Пушкин до самого конца продолжает воспевать его поступки, как грандиозные и трагические события. Благодаря превосходному рассказу нашего поэта читатель видит постоянно не внутреннюю дрянность и мелкость побуждений, а внешнюю красоту и величественность хладнокровного мужества и безукоризненного джентльменства.
  
   ...Хладнокровно,
   Еще не целя, два врага
   Походкой твердой, тихо, ровно
   Четыре перешли шага,
   Четыре смертные ступени.
   Свой пистолет тогда Евгений,
   Не преставая наступать,
   Стал первый тихо подымать.
   Вот пять шагов еще ступили
   И Ленский, жмуря левый глаз,
   Стал также целить, но как раз
   Онегин выстрелил... Пробили
   Часы урочные: поэт
   Роняет молча пистолет.
   На грудь кладет тихонько руку
   И падает.
   (Глава VI. Строфы XXX, XXXI)
  
   Господи, как красиво! Люди переходят т в е р д о ю п о х о д к о й, т и х о, р о в н о четыре шага, ч е т ы р е с м е р т н ы е с т у п е н и. Два человека без всякой надобности идут на смерть и смотрят ей в глаза, не обнаруживая ни малейшего волнения. Так это красиво и так это старательно воспето, что читатель, замирая от ужаса и преклоняясь перед доблестями храбрых героев, даже не осмелится и не сумеет подумать о том, до какой степени глупо все это происшествие и до какой степени похожи величественные героя, соблюдающие твердость и тишину походки, на жалких дрессированных гладиаторов, тративших всю свою энергию на то, чтобы в предсмертных муках доставить удовольствие зрителям красивой позитурой тела. А между тем, эти зрители были злейшими врагами гладиаторов, и если бы гладиаторы направили свою энергию не на красивые позы, а на тупоумных любителей этих поз, то легко могло бы случиться, что они навсегда избавили бы себя от печальной необходимости тешить праздных дураков красивыми позами. Надо полагать, что гладиаторы были очень глупы и что глупость их, к сожалению, не умерла вместе с ними.
   Но, кроме общей гладиаторской глупости, поведение Онегина в сцене дуэли заключает в себе еще свою собственную, совершенно специальную глупость или дрянность, которая до сих пор, сколько мне известно, была упущена из виду самыми внимательными критиками. То обстоятельство, что он принял вызов Ленского и явился на поединок, еще может быть до некоторой степени объяснено, - хотя, конечно, не оправдано, - влиянием светских предрассудков, сделавшихся для Онегина второю природой. Но то обстоятельство, что он, "всем; сердцем юношу любя" и сознавая себя кругом виноватым, ц е л и л в Ленского и убил его, может быть объяснено только или крайним малодушием, или непостижимым тупоумием. Светский предрассудок обязывал Онегина итти навстречу опасности, но светский предрассудок нисколько не запрещал ему выдержать выстрел Ленского и потом разрядить пистолет на воздух. При таком образе действий и волки были бы сыты, и овцы были бы целы. Репутация храбрых гладиаторов была бы спасена: Ленский, вполне удовлетворенный и обезоруженный, пригласил бы Онегина быть шафером на его свадьбе, а Онегин, сказавший Ольге пошлый мадригал и оказавший себя мячиком предрассуждений, за все эти продерзости был бы наказан тем неприятным ощущением, которое доставляет каждому порядочному человеку созерцание пистолетного дула, направленного прямо на его собственную особу. Конечно, Ленский мог убить или тяжело ранить Онегина, которому в таком случае не пришлось бы быть шафером на предстоящей свадьбе, но эта перспектива нисколько не должна была конфузить Онегина, если только он действительно был утомлен жизнью и совершенно искренно тяготился ее пустотой. Онегин не должен был колебаться ни одной минуты, когда ему надо было решать на практике вопрос, кому жить, ему или Ленскому? Он ни на одну минуту не должен был ставить собственную опротивевшую ему жизнь на одну доску с свежей жизнью влюбленного юноши. Однако он поступил как раз наоборот. Он первый стал поднимать свой пистолет и выстрелил именно в то самое время, когда Ленский начал прицеливаться.
   Почему же он это сделал? Или потому, что не сообразил заранее, как ему следовало распорядиться, или же потому, что чувство самосохранения одержало верх над всеми предварительными соображениями. Первое предположение очень неправдоподобно; сообразить было немудрено; если Онегин не умеет подумать даже тогда, когда от его размышлений зависит жизнь юноши, которого он любит всем сердцем, то, значит, он совсем не способен шевелить мозгами. С этим трудно согласиться, хотя, разумеется, умственные способности Онегина очень неблистательны и совершенно испорчены бездействием. Остается второе предположение, которое, по моему мнению, совершенно основательно. Онегин, несмотря на свое хроническое зевание и несмотря на свою замашку ругать жизнь всякими скверными словами, очень любит эту самую жизнь и никак не согласится променять ее не только на "покои небытия", но даже и на какую-нибудь другую жизнь, более разумную и более деятельную. Умирать ему совсем не хочется, потому что, как ни ругай нашу юдоль бедствий, а все-таки в этой юдоли есть для богатого собственника и устрицы, и омары, и бордо, и клико, и прекрасный пол. Устроить себе какую-нибудь новую жизнь ему также совсем не хочется, потому что ни для какой другой жизни он не годится. Он с своей вечной скукой может прожить очень спокойно, приятно и комфортабельно лет до восьмидесяти, и когда Ленский стал целиться, тогда Онегин смекнул в одну секунду, что милую скуку позволительно ругать и проклинать, но что с нею вовсе не следует расставаться преждевременно.
   Пушкин так красиво описывает мелкие чувства, дрянные мысли и пошлые поступки, что ему удалось подкупить в пользу ничтожного Онегина не только простодушную массу читателей, но даже такого замечательного человека и такого тонкого критика, как Белинский. "Мы, - говорит Белинский, - нисколько не оправдываем Онегина, который, как говорит поэт, был должен оказать себя не мячиком предрассуждений, не пылким мальчиком-бойцом, но мужем с честью и умом; но тирания и деспотизм! светских и житейских предрассудков таковы, что требуют для борьбы с собою героев. Подробности дуэли Онегина с Ленским - верх совершенства в художественном отношении" (стр. 563).
   И это все! Хорош приговор. Он не оправдывает Онегина, а между тем тут же утверждает, что только герой на месте Онегина поступил бы иначе. Значит, вполне оправдывает, потому что мы не имеем никакого права требовать от обыкновенных людей таких подвигов нравственного мужества, которые превышают средний уровень обыкновенных человеческих сил. Но разве ж это правда? Разве в самом деле надо быть героем, чтобы уметь любить своего друга и чтобы не убивать собственноручно, из низкой трусости, тех людей, которых мы любим всем сердцем? Высказывая ту дикую мысль, что эти отрицательные подвиги доступны только героям, Белинский унижает человеческую природу и без всякой надобности является защитником нравственной гнилости и тряпичности. А вводит его в этот тяжелый грех его крайняя впечатлительность, подкупленная тем обстоятельством, что "подробности дуэли Онегина с Ленским - верх совершенства в художественном отношении". Если бы Белинский потрудился задать себе вопрос, на что потрачено это художественное совершенство и к чему оно клонится, то он немедленно убедился бы в том, что за такие художественные фокусы надо не превозносить, а строго порицать поэта. Фанатические драмы Кальдерона могли быть превосходны в художественном отношении, но влияние их на испанское общество было во всяком случае отвратительно.
   К Ленскому Белинский относится очень справедливо и без малейшей нежности, вероятно потому, что ему самому приходилось встречать романтиков в действительной жизни. "Люди, подобные Ленскому, - говорил Белинский, - при всех их неоспоримых достоинствах (?), не хороши тем, что они или перерождаются в совершенных филистеров, или, если сохраняют навсегда свой первоначальный тип, делаются теми устарелыми мистиками и мечтателями, которые так же неприятны, как и старые идеальные девы, и которые больше враги всякого прогресса, нежели люди просто, без претензий, пошлые. Вечно копаясь в самих себе и становя себя центром мира, они спокойно смотрят на все, что делается в мире, и твердят о том, что счастье внутри нас, что должно стремиться душою в надзвездную сторону мечтаний и не думать о суетах этой земли, где есть и голод, и нужда, и... Ленские не перевелись и теперь: они только переродились. В них уже не осталось ничего, что так обаятельно прекрасно (?) было в Ленском; в них нет девственной чистоты его сердца (?), в них только претензии на великость и страсть марать бумагу. Все они поэты, и стихотворный балласт в журналах доставляется одними ими. Словом, это теперь самые несносные, самые пустые и пошлые люди" (стр. 564 и 565).
   С этими словами Белинского я совершенно согласен; не вижу я только никаких н е о с п о р и м ы х д о с т о и н с т в в Ленском; не нахожу в нем ничего о б а я т е л ь н о п р е к р а с н о г о и не умею восхищаться д е в с т в е н н о й ч и с т о т о й е г о с е р д ц а, потому что решительно не понимаю, кому нужна эта девственная чистота, какую она может принести пользу и какими прочными качествами ума и характера она застрахована от грязнящих и развращающих прикосновений действительной жизни. Если из приведенной мною цитаты выбросить в о н н е о с п о р и м ы е достоинства, о б а я т е л ь н о п р е к р а с н о е и д е в с т в е н н у ю ч и с т о т у, то в остатке получится энергический и строгий приговор последовательного реалиста не только над одними романтиками, но и над всеми художниками, оставляющими без внимания горе и нужду современной действительности. Если, по мнению Белинского, несносны, пусты и пошлы те люди, которые стремятся душою в надзвездную сторону мечтаний, то, очевидно, не за что миловать и тех людей, которые стремятся душою в мертвую тишину исторического прошедшего. И те, и другие, одинаково отвертываются от суеты этой земли, "г д е е с т ь и г о л о д, и н у ж д а, и...", а именно в этом презрении к суете земли и заключается их настоящая вина. Раз как они уже отвернулись от суеты земли, тогда уже решительно все равно, в какую бы сторону они ни смотрели. Тогда они уже отрезанный ломоть, и о них можно совершенно справедливо сказать вместе с Белинским, что "э т о т е п е р ь с а м ы е н е с н о с н ы е, с а м ы е п у с т ы е и п о ш л ы е л ю д и".
   Не мешает также заметить, что эти слова Белинского чрезвычайно сильно задевают самого Пушкина, который в течение всей своей поэтической деятельности постоянно и систематически игнорировал и голод, и нужду, и все остальные болячки действительной жизни. Когда же он случайно натыкался на какую-нибудь крошечную болячку, тогда он обыкновенно брал ее под свое покровительство, то есть старался доказать ее роковую необходимость. Это, пожалуй, будет даже похуже, чем стремиться душою в надзвездную сторону мечтаний.
   После смерти Ленского Онегин отправляется странствовать по России, везде хмурится и пищит, везде смотрит с бессмысленным презрением на занятия суетной толпы и, наконец, доходит до такой нелепости, что начинает завидовать больным, которых он видит на кавказских минеральных водах.
  
   Питая горьки размышленья,
   Среди печальной их семьи,
   Онегин взором сожаленья
   Глядит на дымные струи
   И мыслит, грустью отуманен:
   Зачем я пулей в грудь не ранен?
   Зачем не хилый я старик,
   Как этот бедный откупщик?
   Зачем, как тульский заседатель,
   Я не лежу в параличе?
   Зачем не чувствую в плече
   Хоть ревматизма? Ах, создатель!
   Я молод, жизнь во мне крепка;
   Чего мне ждать! Тоска, тоска!
  
   Размышления Белинского по поводу этих бессмысленных жалоб чрезвычайно любопытны; они дают нам самое наглядное понятие о глубокой искренности нашего великого критика, о его необыкновенной правдивости и о его изумительной способности принимать за чистую монету каждое человеческое слово, даже такое, в котором очень нетрудно распознать самую грубую ложь и самое нахальное шарлатанство. "Какая жизнь! - восклицает Белинский. - Вот оно, то страдание, о котором так много пишут и в стихах, и в прозе, на которое столь многие жалуются, как будто и в самом деле знают его; вот оно, страдание истинное, без котурна, без ходуль, без драпировки, без фраз - страдание, которое часто не отнимает ни сна, ни аппетита, ни здоровья, но которое тем ужаснее!.. Спать ночью, зевать днем, видеть, что все из-за чего-то хлопочут, чем-то заняты, один - деньгами, другой - женитьбой, третий - болезнью, четвертый - нуждою и кровавым потом работы, - видеть вокруг себя и веселье, и печаль, и смех, и слезы, видеть все это и чувствовать себя чуждым всему этому, подобно Вечному Жиду, который среди волнующейся вокруг него жизни сознает себя чуждым жизни и мечтает о смерти, как о величайшем для него блаженстве; это страдание не совсем понятное, но оттого не меньше страшное. Молодость, здоровье, богатство, соединенные с умом, сердцем; чего бы, кажется, больше для жизни и счастья? Так думает тупая чернь и называет подобное страдание модной причудой" (стр. 554).
   Я без малейшего колебания записываюсь в ряды т у п о й ч е р н и и вместе с этой т у п о й ч е р н ь ю радикально отрицаю и беспощадно осмеиваю то ужасное страдание, над которым так добродушно сокрушается Белинский. На Вечного Жида российский помещик Онегин не похож нисколько, и сравнивать их между собою нет ни малейшей надобности. Вечный Жид, говорят, был так устроен, что никак не мог умереть; вследствие этой странной особенности своего организма он действительно имел полное основание м е ч т а т ь о с м е р т и, к а к о в е л и ч а й ш е м б л а ж е н с т в е. Но Онегин этого основания вовсе не имеет, и фантастическая фигура Вечного Жида, воплотившего в себе такое страдание, которое далеко превышает размеры человеческих сил и человеческого терпения, приплетена тут ни к селу, ни к городу. Белинский сам подозревает, что "онегинское страдание" н е о т н и м а е т н и с н а, н и а п п е т и т а, н и з д о р о в ь я, но, по своей великодушней доверчивости, наш критик полагает, что оно т е м у ж а с н е е.
   Да, действительно ужасно! Таким страданием страдают в водевилях неутешные вдовы, которые во время пьесы плачут о муже и сквозь слезы кокетничают с юным офицером, а перед самым падением занавеси вытирают глазки платочком и объявляют растроганным зрителям в заключительном куплете, что спасительное время и новая любовь исцеляют самые глубокие раны растерзанных вдовьих сердец. У этих милых вдов страдание тоже сидит в самой глубине души, так глубоко, что не может иметь никакого влияния на различные отправления физического организма. Сердце вдовы разбито, но тело ее жиреет и процветает во все свое удовольствие. Простое человеческое страдание, не водевильное и не онегинское, не забирается в такую недосягаемую глубину и вследствие этого разъедает и прожигает насквозь тот организм, в котором оно гнездится. Я должен признаться, что, как грубый реалист, я только это последнее, грубое и не глубокое страдание считаю истинным. Когда же несчастный страдалец спит по восьми часов в сутки, ест, как здоровый бурлак, и толстеет от глубокой печали, тогда я осмеливаюсь утверждать, что этот цветущий мученик - большой шутник, выкидывающий самые уморительные коленца. Посудите сами: не шутник ли этот Онегин? Вздумал нас уверять, что он завидует больным и раненым! Но он нас не обманет. Мы знаем очень хорошо, что зависть возможна только тогда, когда она направлена на такой предмет, которого завидующий человек не может себе присвоить собственными силами. Больной может завидовать здоровому, потому что больной не в состоянии сделаться здоровым по собственному желанию. Нищий может завидовать миллионеру по той же самой причине. Но в обратном направлении зависть не имеет никакого смысла, потому что здоровый человек может, когда ему заблагорассудится, расстроить свое здоровье, а миллионер во всякую данную минуту может превратиться в нищего. Зачем, говорит Онегин, я пулей в грудь не ранен? Ну, не шут ли он гороховый? Это он говорит на Кавказе и говорит в то время, когда Кавказ еще не был покорен и замирен. Да кто же ему мешает поступить юнкером в действующую армию и получить в грудь не только одну пулю, а, пожалуй, даже хоть целую дюжину? Но ему вовсе не хочется иметь в груди пулю; ему желательно только рассуждать об удовольствии быть раненым, о блаженстве тульского заседателя, лежащего в параличе, и о великом несчастье того человека, который молод и чувствует в себе присутствие крепкой жизни. О всех этих предметах он рассуждает совершенно беспрепятственно; доверчивые люди принимают его слова за чистую монету; на него смотрят, как на загадочную личнос

Другие авторы
  • Вилькина Людмила Николаевна
  • Гончаров Иван Александрович
  • Протопопов Михаил Алексеевич
  • Струве Петр Бернгардович
  • Державин Гавриил Романович
  • Милицына Елизавета Митрофановна
  • Волошин Максимилиан Александрович
  • Моисеенко Петр Анисимович
  • Дьяконов Михаил Алексеевич
  • Ростиславов Александр Александрович
  • Другие произведения
  • Айхенвальд Юлий Исаевич - Анна Ахматова
  • Мамин-Сибиряк Д. Н. - Под домной
  • Минченков Яков Данилович - Яков Данилович Минченков: биографическая справка
  • Шекспир Вильям - Ромео и Юлия. Дейст. Iii, сц. 1
  • Погодин Михаил Петрович - Воспоминание о князе Владимире Федоровиче Одоевском
  • Житова Варвара Николаевна - Воспоминания о семье И. С. Тургенева
  • Соловьев Сергей Михайлович - Избранные стихотворения
  • Третьяков Сергей Михайлович - Деревенский город
  • Семенов Сергей Терентьевич - Антошка и журавли
  • Брянчанинов Анатолий Александрович - Знахарь
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 302 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа