сон.
И в чудном этом сне вновь Смерть заговорила:
"Приди, избранник мой, тебя я полюбила:
Тебя мне стало жаль средь мира и людей,
В том мрачном омуте ошибок, лжи, проклятий,
Где краткая любовь и счастье быстрых дней
Дается лишь ценой беды и скорби братии".
Пока Смерть такими словами поддерживала своего избранника в его бесстрастии и равнодушии, бедная девушка стояла с поникшею головой
И горько плакала. Ни слез ее, ни муку
Постигнуть я не мог и, протянув к ней руку,
Рассеянно спросил: "О чем так плачешь ты?"
Лампады слабый луч мне осветил черты
Ее лица - и в них так жизни было много,
Такою странною и чуждою тревогой
В лицо мне веяло от этих светлых глаз,
Что отвернулся я. Тогда в последний раз
С вопросом трепетным она ко мне нагнулась,
Взглянула мне в глаза и уст моих коснулась
Устами жаркими... "Остаться иль уйти?"
Она шепнула мне сквозь слезы: "До свиданья!"
А я спокойное ей вымолвил "Прости!"
Этот апофеоз смерти можно было бы принять за прекрасный стихотворный перифраз знаменитой сцены умирающего Андрея Болконского в "Войне и мире". И там и здесь наступающая смерть и прозрение в Нирвану вызывает в умирающем только полную апатию (бесстрастие) и равнодушие ко всему, даже к самому дорогому в жизни; и тут и там является любимая женщина и не находит в умирающем никакого участия. Но хотя гр. Кутузов не дал ни одной существенной черты, которой не находилось бы у Толстого, было бы несправедливо видеть здесь одно простое заимствование: заключение "Рассвета" уже предопределено в предыдущей поэме "Дед простил", которая не находится ни в какой зависимости от Толстого. Пространный апофеоз смерти в третьей поэме есть только необходимое развитие краткого указания в конце второй:
Улыбка... вопль... и взгляд блаженной
Небесной радости,- и смерть.
"Рассвет" признается обыкновенно самым лучшим и важным произведением гр. Кутузова. Хотя поэма "Дед простил" кажется мне сама по себе и оригинальнее, и содержательнее, но я должен присоединиться к общему мнению в том смысле, что только в "Рассвете" господствующее настроение автора вполне выяснилось и получило свое окончательное выражение. Апофеоз смерти, которым оканчивается и ради которого написана эта третья поэма, есть последнее слово нашего поэта; сказавши его, он - вот уже двенадцать лет - не мог сделать ничего сколько-нибудь значительного (по содержанию).
С этим последним словом смысл лирической трилогии гр. Кутузова определен и исчерпан. То, что было и смутно и поверхностно в первой поэме, углублено во второй и окончательно выяснено в третьей. Счастье жизни случайно, говорят нам "Старые речи"; не только случайно, но и греховно, дополняет "Дед"; но ни случайность, ни преступность счастья еще не отнимают у него свойства быть желательным; эту последнюю неопределенность окончательно устраняет "Рассвет", показывая, что счастье и сама жизнь не только случайны и греховны, но что они не нужны, что смерть есть не только роковая необходимость, но высшее благо и настоящее блаженство.
Гр. Кутузов, как настоящий поэт, а не мыслитель, конечно, не начал с того, что поставил такой общий тезис, чтобы потом доказывать его с помощью поэтических образов и картин. Господствующее в душе его настроение и миросозерцание постепенно выделялось или высвобождалось для него самого из тех видений и мечтаний, которые окружали его в минуты творчества (как он сам на это указывает в посвящении ко второй поэме). Но когда этот процесс совершился, то мысль поэта принимает форму сознательного утверждения или тезиса, что мы и находим в конце "Рассвета". Здесь уже не остается никакого сомнения в том, что мы имеем дело не с какою-нибудь случайною картиною, возникшею в воображении автора, а с выражением определенного настроения и взгляда на жизнь; и мы имеем право судить этот взгляд по существу, а не со стороны только достоинства художественной формы.
Взгляд автора, относящийся к жизни с решительным отрицанием, заключает в себе относительную истину. Это правда, что материальная жизнь с ее "страстями, весельем и тревогой" и случайна, и недостойна, и пуста; это правда, что прекращение такой жизни само по себе не есть зло, а скорей благо; это правда, наконец, что человек, который ввиду прекращения жизни впадает в созерцательную апатию, лучше человека, который и в предсмертный час все хотел бы терзать своих врагов или предаваться распутству. Но что же дальше? Неужели, кроме материальной жизни и ее прекращения, нет ничего на свете, ничего, что давало бы смысл существованию мира и человека? У нашего поэта никакого намека на этот смысл мы не находим. Он представляет нам поступки людей и их необходимые следствия, и то и другое представляет, в сущности, верно. Несомненно, что отнимать чужую жену или невесту или для скорейшего удовлетворения своей эгоистической страсти бросать старого отца - поступки негодные и не ведут к добру. Хотя это уже предусмотрено Моисеевым десятисловием11, но такая почтенная старина этих истин не мешает им быть вечно новыми и нисколько не уменьшает заслугу гр. Кутузова, воплотившего их в конкретных образах и прекрасных стихах. Но буддийское настроение (не имеющее уже ничего общего с Моисеем) заставило нашего поэта остановиться на этой элементарной почве и относительную истину своего отрицательного взгляда принять и выдать за истину безусловную и окончательную. Из того, что дурные действия дурно кончаются, он выводит, что вообще никаких действий не должно быть. Это уже неправильно,- почти так же неправильно, как если бы из этого положения, что не нужно похищать чужих детей, кто-нибудь вывел, что необходимо бросать своих собственных.
Деяния, совершаемые лицами гр. Кутузова, принадлежат всецело к области дурной материальной жизни, а их следствия сводятся к прекращению этой жизни. Герой первой поэмы, вследствие неудачи своего незаконного романа, превращается в безнадежного "гостя могил"; героиня второй поэмы, чтобы искупить свой грех против отца, убивается молнией, а герой "Рассвета" немедленно после дуэли переходит в Нирвану. Никакого другого смысла жизни, кроме факта ее прекращения, мы здесь не находим.
Взгляд этот, конечно, неутешителен, и им достаточно объясняется минорный тон, господствующий в поэзии гр. Кутузова. Но, конечно, поэт имеет право отречься от утешительных обманов и стать на сторону безнадежной истины. Остается только разобрать: истина ли это?
Если бы у нашего поэта буддийское настроение и жизнепонимание было связано с тою сложною и тонкою системой метафизических и этических понятий, которую мы находим в историческом буддизме, то критика этого воззрения завела бы нас очень далеко. По буддийскому учению о спасении, переход из ложной и злой жизни в покой небытия есть дело большое к трудное: нужно сперва достигнуть полной чистоты, искупивши не только грехи данного своего существования, но и всех бесчисленных предыдущих существований,- до конца исполнить закон нравственных причин и следствий (карма). Но наш поэт, разделяя общее отрицательное понятие буддизма о жизни, как зле и бедствии, и о вечном блаженстве, как прекращении жизни, свел почти на нет нравственные условия этого блаженства, играющие такую важную роль в подлинном буддизме. В герое "Рассвета" между его дуэлью и погружением в Нирвану происходит лишь смена болезненных бредовых состояний, но никакого нравственного кризиса,- мы не видим у него никаких признаков раскаяния в зле прошлой жизни, никакой потребности в искуплении и очищении. Выходит, таким образом, что для достижения высшего блаженства достаточно получить кусочек свинца в грудь; ту же услугу могут, конечно, оказать и несколько проглоченных микробов, и несколько лишних капель опиума. Условие этого отрицательного духовно-физического процесса, который автор "Рассвета" в таких превосходных стихах представляет как настоящий способ войти в вечное блаженство, на языке простых людей выражается кратко, но точно, в трех словах: умереть без покаяния - способ общедоступный, но едва ли верный.
Впрочем, самое это блаженство, предвкушаемое героем поэмы, благодаря пуле его соперника, имеет, как мы видели, вполне отрицательный характер: оно состоит исключительно в бесчувствии и равнодушии ко всему. Это и прямо высказывается ("мне было все равно"; я "в равнодушное молчанье погружен" и т. п.), и еще лучше изображается в грубо-бессердечном обращении героя с любящей его и страдающей из-за него женщиной. Но представление такой бесчувственности как чего-то высшего, идеального, связанного с постижением истины и достижением блаженства, очевидно, не соответствует правде. Слишком много людей, и при жизни питающих полное равнодушие к своим ближним, но за это их никто не хвалит, и все, напротив, предпочитают людей противоположного характера, сердечных и участливых; не видно, почему такая оценка должна измениться в обратную по отношению к умирающим. Неужели наш поэт думает, что возвышение духа над грубыми страстями и мелкими интересами жизни непременно сопровождается потерей всех добрых человеческих чувств? Не говоря уже об абсолютном идеале Христа и об исключительных примерах святых,- и язычник Сократ, несомненно возвысившийся над слепым жизненным хотением и видевший в смерти желанное освобождение, или "выздоровление", нисколько не сделался от этого бесчувственным, а до конца принимал участие в своих друзьях и задушевно беседовал с ними о смысле жизни и о бессмертии человека.
Сам автор чует, по-видимому, что в его взгляде, сводящем к нулю и жизнь и смерть, есть что-то неладное, но, не желая от него отказаться, делает к нему наружную поправку. Он влагает в уста олицетворенной смерти, погрузившей своего избранника в полную апатию, следующее неожиданное заключение:
К иному счастию, раскрыв темницы дверь,
Освобожденного, тебя зову теперь
Под сень великого и вечного чертога
Для всех доступного, всех любящего бога.
Нисколько не удивительно, что смерть говорит о столь важном предмете такими вялыми, холодными - одним словом, мертвенными стихами: на то она и смерть; странно только, что герой поэмы, который вследствие своего болезненного состояния никого, кроме смерти, не слушает, на этот раз остается совершенно глух и к ее словам. Указание на "чертог всех любящего бога" не производит на него ни малейшего впечатления. Если б он поверил этим словам, он сделал бы какое-нибудь усилие, чтобы возбудить в себе самом хоть искру любви, хоть слабый отблеск божества; а он, напротив, как раз после этих слов окончательно утверждается в своем самодовольном бесчувствии, трижды отрекается от бога любви, трижды безжалостно отталкивает любящее существо, самоотверженно ему отдающееся. Сначала он рассеянно спрашивает: "О чем так плачешь ты?" - потом отворачивается и наконец решительно говорит: "Уйди!" При чем же тут "чертог" и зачем автор заставил смерть понапрасну говорить эти хотя и слабые, но в существе справедливые слова о божественной смерти? Ведь не с чувственною любовью пришла к умирающему плачущая девушка, да и его собственная прежняя любовь к ней не была же только чувственною, иначе какой же бы он был герой и "избранник"! Но допуская даже, что по каким-нибудь неведомым причинам он не мог сохранить человеческих чувств к этой женщине, он должен был проявить такие чувства к кому-нибудь другому. Но мы видим только настойчивые указания на его полное бесчувствие и равнодушие ко всем и ко всему, безусловное отсутствие всяких признаков любви к кому бы то ни было,- странный способ готовиться к вступлению в чертог всех любящего бога. Очевидно, этот чертог здесь ни к селу ни к городу. Доведя в "Рассвете" свое буддийское настроение до ясного сознания, сказавши последнее слово своего отрицательного жизнепонимания, наш автор сам испугался этого слова и сделал в заключение маленькую вставку, прямо противоречащую всему остальному. Этот едва заметный диссонанс не мешает поэме "Рассвет" быть в нашей поэзии крайним воплощением взгляда, хотя ложного и несостоятельного, но имеющего определенное значение и с разных сторон и в разных формах овладевающего современным сознанием. И в этом отношении она заслуживает полного внимания, не говоря уже о прекрасном, большею частью, стихе и о таких мастерских картинках природы и жизни, как описание раннего утра в дороге или сцена дуэли.
Хотя гр. Кутузов нашел нужным, как мы видели, прикрыть буддийскую наготу своего пессимизма истрепанным листком из христианского катехизиса, однако ни на какие дальнейшие злоупотребления в этом смысле он не решился, что делает большую честь его поэтической искренности. С другой стороны, после апофеоза бесчувствия и смерти как высшего откровения истины дальнейшее творчество в том же направлении логически и психологически невозможно для нашего поэта. Между тем его талант в отношении формы нисколько не падает, а по-видимому способен еще к усовершенствованию; но к несчастию, содержание отсутствует,- сказать больше нечего.
Кроме нескольких мелких стихотворений, гр. Кутузов написал после "Рассвета" только одну небольшую лирическую поэму - "В тумане"12. По содержанию здесь не только нет ничего нового, но она представляет возвращение далеко назад, к мотиву первой большой поэмы нашего автора "Старые речи": иллюзия и крушение незаконной любви. Однако, несмотря на то, что сюжет здесь - только туманное отражение чего-то давно минувшего, пережитого, в этой пьесе (появившейся, впрочем, уже более десяти лет тому назад, через год после "Рассвета") чувствуется как будто более глубокий лиризм, более смелый порыв вдохновения, чем в других произведениях гр. Кутузова, а стих местами достигает редкой красоты. Приведу с некоторыми пропусками конец этой поэмы:
Мы жадно слушаем, объяты чуткой тьмой,
Как струйка быстрых вод лепечет за кормой
...............................................
А месяц между тем встает над взморьем сонным.
Сверкая, движется без волн равнина вод.
Вдали - одетые туманом озаренным
Чуть видны берега; все тихо; ночь плывет
Прозрачным сумраком меж небом и водами;
А мы друг другу лишь внимаем и молчим...
Словами бледными, ненужными словами
Немую песнь любви прервать мы не хотим.
Без звуков песнь слышна, без слов она понятна,
Ее ни заглушить нельзя, ни превозмочь.
Рожденная в душе, свободно, безвозвратно,
Она, крылатая, летит в немую ночь;
Скользит по глади вод под лунными лучами,
Объемлет дальний круг туманных берегов,
С земли несется ввысь, дрожит под небесами
И тонет в голубой отчизне звезд и снов.
И беззаботные над дремлющею бездной,
Забыв минувшие и будущие дни,
Уединенные в чертоге ночи звездной,
Мы дышим, мы живем, мы царствуем одни!
Но чу!.. Как бы извне, из мира нам чужого
Какой-то странный шум, какой-то мерный стук,
Как поступь злой судьбы средь сумрака ночного,
Нарушив тишину, доносится нам вдруг.
То весел по воде тяжелые удары,
То плеск за нами вслед стремящейся ладьи
а в ладье, как и следовало ожидать, помещается воплощение жестокого рока - "ревнивец старый":
Он видит - и в глаза с враждой непримиримой
Нам пристально глядит, презрителен и нем.
С обычным ему художественным тактом наш поэт не описывает последовавшей между двумя лодками катастрофы, которая, очевидно, мало гармонировала с поэтическою обстановкою, и прямо переходит к чудесному, в отношении стиха, заключению:
Я помню краткое, последнее свиданье,
Прерывистую речь, недвижный грустный взор;
В нем виделось любви прощальное мерцанье,
Развязки роковой покорное признанье,
Безумству краткому конечный приговор!
Давно ль та ночь была? Давно ль та песнь звучала
Победной радостью? - но, горечи полно,
Раздумье бледное теперь нам отвечало:
- Давно!
Ужель всему конец? Ужель пред злою силой,
Слепой - как смерти мрак, случайной - как волна,
Должна смириться страсть? - сознанье говорило:
- Должна!
И, как дитя, упав пред милой на колени,
Я плакал, я молил: бежим в далекий край!
Но взор ее твердил на все мольбы и пени:
- Прощай!
И мы рассталися... И долго, как в пустыне,
По свету, одинок, блуждал я... Вешний сон
Безвременно померк, угас... Зачем же ныне
Сквозь сумрак и туман мне вновь явился он?
Зачем в груди моей так больно и так сладко
Вдруг сердце сжалося, услышав песнь любви,
И с тайным трепетом я в тьме слежу украдкой
Неуловимый бег невидимой ладьи?
"Зачем?" - спрашивает наш поэт, и этим вопросом заканчивается все собрание его сочинений. Если "зачем" заменить "почему", то ответ, кажется нам, ясен. Потому, конечно, что в самой неудачной и нелепой любви все-таки больше смысла и правды, чем в самой удачной смерти и в самом великолепном бездушии.
В начале того же, второго, тома сочинений гр. Кутузова помещены четыре произведения более раннего периода, содержание которых вполне гармонирует с унылым пессимистическим жизнепониманием, нашедшим свое окончательное выражение в "Рассвете". В рассказе "Гашиш"13 изображается "туркестанец", который от "ужаса жизни" и от "противного сора противной земли" находит единственное убежище в галлюцинациях, производимых отравой:
Прощай... но если бы удары
Судьбы жестокой на тебя
Обрушились и жизнь твоя
Нежданным горем омрачилась,
Припомни, что со мной случилось...
Алла могуч - гашиша дым
Для счастья нищих создан им.
Но если полудикий туркестанец от жизненной тоски не находит другого прибежища, кроме гашиша, то и образованному русскому, пожалуй, придется искать спасения в чем-нибудь подобном: так выходит, по крайней мере, если согласиться с изображением нашей жизни в отрывке "Скука" (1875 года):
И мрак, и сон - терпенья нет!
................................
Под вечер, сладостно зевая,
Мы завтра ничего не ждем,
И скука - скука роковая
Одна над всем царит кругом!
Автор, который через семь лет напишет вполне серьезно апофеоз смерти, теперь дает полусерьезный, полуиронический апофеоз скуки. Должно заметить, что дар иронии и сатиры свойствен нашему поэту в очень слабой степени, и читатель готов видеть подлинное выражение его настроения в следующих стихах:
Всепобеждающая скука,
Ты стала общей госпожой!
Плач совести, сомнений мука
Давно покорены тобой.
В тебе одной вся правда ныне;
Ты - жизни цель и идеал (?)
Объемлешь, как самум в пустыне,
И топишь, как девятый вал!
.............................
Священным трепетом объята
Моя душа перед тобой
Я верный раб отныне твой.
Описавши царство скуки в столичной гостиной, поэт переносится мечтою в деревню, к мужикам. Но и там опять скука, хотя "иная":
Я слышал вьюги завыванье
Вокруг пустынных деревень,
Я видел томное мерцанье
Лучин сквозь ночи зимней тень;
Холмы и горы снеговые,
Мороз, метель и мрак кругом,
Да лица хмурые, худые
В убогих хатах пред огнем...
Вот с тяжкою борясь дремотой,
Согнулась баба над работой.
Веретено ее жужжит,
Тоску-печаль наводит злую.
Мужик угрюмо чинит сбрую,
В качалке детище кричит.
Ползут часы труда и скуки
В молчанье мертвом, в дымной мгле,
Но вот и ужин на столе
Явился; трудовые руки
Взялись за ложки... хлеб, вода,
..............................
Квас кислый - ужин хоть куда...
И вновь безмолвье, треск лучины,
Докучный шум веретена,
Покой беспомощной кручины,
Стенанье ветра у окна,
Мороз и вьюга над полями,
Луна средь дымных облаков,
И на дворах за воротами
Унылый лай голодных псов...
Я полагаю, что жизнь крестьян вообще достаточно бедственна сама по себе и что нет никакой надобности еще наводить на нее мрачную краску субъективного характера. Почему шум веретена вызывает непременно злую тоску? Почему мужики и бабы неуклонно пребывают в мертвом молчании? Относительно баб это вполне неправдоподобно, да и мужики, если не ошибаюсь, весьма часто нарушают безмолвие более или менее крепкими словами, свидетельствующими о некоторой бодрости духа. Лица у них также бывают всякие, а не одни только хмурые и угрюмые. Я думаю даже, что и собаки деревенские не всегда бывают голодны и лают не всегда уныло, а иногда, напротив, с остервенением. Конец отрывка с полною ясностью показывает, что причина такого преувеличенно-мрачного взгляда находится не в природе вещей, а в болезненно-желчном настроении автора. Когда светская хозяйка просит его написать ей в альбом что-нибудь смешное, он вдруг приходит в совершенно несогласное с обстоятельствами дела ожесточение:
И злобой тайной вдохновенный,
Альбом я в руки смело взял
И в нем красавице надменной
Желанья сердца написал:
"Скучай - ты создана для скуки;
Тебе иного дела нет.
Ломай и голову и руки (?)
Тебе на все один ответ.
.............................
Скучай! - С рожденья до могилы
Судьбою путь начертан твой:
По капле ты истратишь силы,
Потом умрешь... И бог с тобой!"
За что же это, однако? Чем виновата эта бедная дама, если, как видно из всего предыдущего, поэт ни в ком и ни в чем, ни вне себя, ни в себе самом, не находит ничего, кроме скуки?
Насколько эта идея скуки не случайна, а укоренилась в настроении и сознании автора, видно из того, что с нее же начинается и следующая пьеса "Старики"14, написанная, однако, через два года после предыдущей.
Был долгий мир; мол было скучно;
Дремали мы в тоске немой,
Сквозь сон внимая равнодушно
Европы шум для нас чужой.
Быть может, если бы этот шум Европы,- поднимаемый ведь не из-за одних низших страстей и интересов, но также и из-за высших принципов и идей,- не был для нас таким чужим, то и скучать нам было бы некогда; как бы то ни было, нашлось другое средство против скуки - война. Такое лекарство, однако, кажется нашему поэту хуже самой болезни, и на этот раз он, конечно, прав:
Но бранный призрак дик и страшен;
Вокруг него проклятья, стон.
Как хищник, кровью мерзких брашен
Упитан и обрызган он.
Автор хочет показать ужас войны, представляя его отражение в маленьком уголку мирной жизни. Сюжет рассказа - трагический конец современных Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны15: он, отставной военный, воспламеняется бранным пылом, идет на турка и погибает в сражении; она не переносит этого горя и умирает под шум народных ликований по случаю взятия Плевны16.
Был вечер. Плошек красный свет
Сквозь дым пылал перед домами;
Народ по улицам толпами
Бродил всю ночь, и до утра
Гремели песни и "ура"!
Ура, ура! - и вдруг в полночи
Старуху пробудил тот крик;
Прислушалась, открыла очи...
"Анисья", прошептал язык,
"Что там такое?" - "Плевну взяли",
Анисья сонная в ответ
Пробормотала. Странный свет
Мерцал пред окнами; звучали
Лихие песни, смех - и вот
Воскресло в голове сознанье...
Убит! раздалося стенанье;
Ура! в ответ кричал народ.
Кроме этого прекрасного заключения, весь рассказ, при симпатичном замысле, довольно слаб в художественном отношении.
Если в современной жизни поэт видит только или скуку, или ужас, то едва ли найдет он что-нибудь хорошее в истории. Гр. Кутузов нашел в ней для своего творчества только один сюжет - смерть Святополка Окаянного. Это интересная попытка представить в художественной форме психологию преступника, показать, как совершенное злодеяние объективируется, становится внешнею силою, которая толкает к новым преступлениям. Тем не менее мне кажется непозволительным приписывать историческому лицу, хотя бы даже окаянному, такие преступления, каких он не совершал, особенно же если их и вовсе невозможно было совершить. Гр. Кутузов в своей драматической сцене заставляет Святополка убивать схимонаха Варфоломея, причем выводится также старец Иринарх, строитель скита пустынножителей. Все это принадлежит, очевидно, к монашеству греко-восточному. Между тем действие происходит в 1019 г. в пограничной местности между Польшей и Богемией, т. е. в Силезии или в Моравии, а в этих странах восточное монашество, если бы и успело появиться со всеми своими особенностями в краткое время епископства св. Мефодия (в IX-м веке), то во всяком случае к началу XI века давным-давно исчезло17.
Это, конечно, мелочь. Любопытно не то, что автор произвольно и неудачно усугубил окаянство своего героя, а то, что он во всей истории заинтересовался только одним этим окаянным. Такой выбор мрачного злодея в качестве единственного исторического сюжета кажется мне не случайным: он находится в связи - вероятно, невольной и несознанной - с господствующим миросозерцанием нашего поэта и с его взглядом на историю. Признавая жизнь бессмыслицей, он в историческом движении человечества видит не только "чужой шум", "лести звук пустой" и "праздных слов игру", но даже какое-то злодеяние. Основной мотив исторического прогресса есть покорение дикой природы человеческим духом. Но именно это кажется поэту чем-то греховным, заслуживающим кары и получающим ее. Такая идея, согласная с общим пессимизмом гр. Кутузова, вдохновила его поэтическую сказку "Лес", содержание которой он нашел в прозе А. Додэ, но взял по праву как свое и претворил в прекрасные стихи18.
Есть берег чудесный - морская волна,
К нему подбегая, смолкает;
Там силы дремучей и тени полна,
Кругом вековая царит тишина,
Там лес-богатырь почивает.
Он дремлет, и грезит, и шепчет сквозь сон.
Волшебен и странен тот шепот,
Как темная молвь стародавних времен,
Как дального веча торжественный звон,
Как моря безбрежного ропот.
В это дремучее царство дикой природы пришли люди, после упорной борьбы с лесом одолели его, выжгли себе место и построили город.
То было уж поздней осенней порой,
И лес их оставил в покое.
Гордилися люди победой такой
И славили мудрость свою... но весной
Вновь горе постигло их злое.
Лес ожил, набрался дикой силы и задавил человеческую культуру.
И скоро не стало дворцов, площадей,
Проездов и улиц широких.
Все скрылось во мраке мохнатых ветвей,
Лишь крики, проклятья и стоны людей
Носилися в дебрях глубоких!
Все реже и глуше звучали они,
Деревья сплетались все гуще;
В вершинах, как в добрые старые дни,
Пернатые хором запели в тени,
А лес разрастался все пуще!
Свершилось! - В живых ни единой души
На месте борьбы не осталось,
И вновь все заснуло средь мертвой тиши;
Людей появленье в чудесной глуши
Как сон мимолетный промчалось!
И ныне, как прежде, морская волна
Близ тех берегов умолкает,
Где, силы дремучей и тени полна,
Кругом вековая царит тишина,
Где лес-богатырь почивает.
Сочувствие поэта диким силам природы, беспощадно истребляющим не только дела человеческие, но и самих людей,- довольно характерно. Пускай это сказка; но ведь было действительно время, когда не только тот неведомый берег, но и весь земной шар был покрыт сплошными дремучими лесами. Для появления и развития человеческой жизни необходимо было восстание и борьба против этого дикого царства, т. е. преступление de lese - nature {Оскорбление природы (фр.).- Ред.} - с точки зрения нашего поэта, который, чтоб быть последовательным, должен желать и этому всемирно-историческому преступлению такой же кары и такого же конца, какие описаны в его сказке.
Склонный субъективно к отрицательному буддийскому взгляду на мир и жизнь, поэт, естественно, и в предметах своего творчества находит и представляет только подтверждение этого взгляда. Все существующее действует на него особенно своею отрицательною стороною. Жизнь есть бессмысленная тоска, от которой чуждая нам Европа находит развлечение в ненужном шуме так называемых вопросов, а более близкая Азия - в гашише; в самой России царит ничем неодолимая, лишь мгновенно прерываемая ужасами войны скука - скука сытая в столичном обществе, скука голодная - у деревенского люда; такова современность; - поэт с отвращением отводит от нее взор, устремляет его в глубь времен и усматривает там... Святополка Окаянного. Положение поистине безвыходное, напоминающее старинную прибаутку: в воде черти, в земле черви, во бору сучки, на Москве крючки.
Как хорошо, что художественное творчество, даже у поэтов не чуждых размышления, как гр. Кутузов, не определяется, однако, всецело общим складом их мысли или их основным настроением,- как хорошо, что поэты непоследовательны. Если бы гр. Кутузов был всегда и во всем верен своему буддийскому взгляду, то его стихи служили бы только к наглядному доведению до абсурда известного ложного жизнепонимания. К счастию, он, по крайней мере в молодые годы, писал нередко в силу непосредственного вдохновения элементарными жизненными мотивами и впечатлениями, откуда вышло много прекрасных лирических и описательных мест в его поэме и несколько отдельных стихотворений несомненного достоинства.
Основные мотивы чистой лирики - любовь и природа. В этой области современному русскому поэту приходится соперничать с Тютчевым и Фетом. Но не останавливаясь на таких предрешающих сравнениях, мы можем отметить у гр. Кутузова несколько очень милых стихотворений, более или менее оригинально варьирующих две вековечные лирические темы19. Вот, например:
Прошумели весенние воды,
Загремели веселые грозы,
В одеяньях воскресшей природы
Расцвели гиацинты и розы.
Пронеслись от далеких поморий
Перелетные певчие птицы;
В небесах светлоокие зори
Во всю ночь не смыкают зеницы.
Но и в бледной тиши их сияний
Внятен жизни таинственный лепет,
Внятны звуки незримых лобзаний
И любви торжествующий трепет.
Две заключительные строфы я пропускаю, что мог бы с успехом сделать и сам автор. Вообще в лирическом стихотворении если есть возможность остановиться на третьей строфе, то непременно нужно этим пользоваться, как это и сделал наш поэт, например, в стихотворении "Снилось мне утро лазурное, чистое". Я думаю, что и лучшее стихотворение гр. Кутузова в этом роде: "Не смолкай, говори" только выиграло бы, если бы из пяти строф оставить следующие три:
Не смолкай, говори... В ласке речи твоей,
В беззаветном веселье свиданья,
Принесла мне с собою ты свежесть полей
И цветов благовонных лобзанья.
.................................
Ни движенья, ни звука вокруг, ни души!
Беспредметная даль пред очами,
Мы с тобою вдвоем в полутьме и тиши,
Под лазурью, луной и звездами.
...............................
В беспредельном молчанье теней и лучей
Шепчешь ты про любовь и участье...
Не смолкай, говори... В ласке речи твоей
Мне звучит беспредельное счастье.
Поэзиею Фета навеяны следующие стихи, посвященные этому поэту:
Словно говор листвы, словно лепет ручья,
В душу веет прохладою песня твоя;
Все внимал бы, как струйки дрожат и звучат,
Все впивал бы листов и цветов аромат,
Все молчал бы, поникнув, чтоб долго вокруг
Только песни блуждал торжествующий звук,
Чтоб на ласку его, на призыв и привет
Только сердце б томилось и билось в ответ.
При отрицательном взгляде гр. Кутузова на жизнь как на бессмыслицу и на исторический прогресс как на злодеяние, нельзя ожидать найти в его поэзии так называемых гражданских мотивов. По счастливой непоследовательности, в его сборник попало, однако, одно прекрасное стихотворение, посвященное свободе слова:
Для битвы честной и суровой
С неправдой, злобою и тьмой
Мне бог дал мысль, мне бог дал слово,
Свой мощный стяг, свой меч святой.
Я их принял из божьей длани,
Как жизни дар, как солнца свет
И пусть в пылу на поле брани
Нарушу я любви завет,
Пусть, правый путь во тьме теряя,
Я грех свершу, как блудный сын,
Господен суд не упреждая,
Да не коснется власть земная