мости. И в этой
нетерпимости заключался - чтобы сказать это тотчас - его самый роковой дар
христианству.
Скажем и это тотчас: когда имеешь дело с рабскими душами, в этой
нетерпимости заключается важный залог успеха; этим мы можем дополнить наш
вышеприведенный первый ответ. Нетерпимость христианских апологетов, которая
бы обрекла их на осмеяние в Афинах Перикла, сильно действовала на рабские
умы его потомков шесть веков спустя. Мы можем это проверить на сравнительно
недавнем примере. Изо всех реформированных исповеданий самым просвещенным и
симпатичным был несомненно социнианизм; истый сын Возрождения, он
унаследовал также и возрожденческую терпимость; и именно от нее он погиб.
Психология тут очень простая. "Скажи, Социн, могу я спастись, будучи -
примерно говоря - кальвинистом?" - "Конечно, если будешь добр и честен". -
"Благодарю. А теперь скажи ты, Кальвин: могу я спастись, будучи
социнианцем?" - "Конечно, нет; за что же я сжег Сервета?" - "Итак, я
перехожу к Кальвину: оно, выходит, на оба конца надежнее". Предполагается
при этом, повторяю, что имеешь дело с рабской душой.
И еще одно должен сказать я тотчас: роковой дар нетерпимости,
полученный христианством от иудаизма, оказался поистине обоюдоострым мечом;
христиане обратили его против своих же учителей. В этом великая, страшная
наука: все гонения на евреев, позорящие историю христианской религии, имеют
свой источник в Ветхом Завете. И, наоборот, слово терпимости по отношению к
ним раздавалось под влиянием воскрешенного античного мировоззрения:
вспомните в эпоху Возрождения - Рейхлина и его спор с кельнцами; вспомните
в эпоху неогуманизма - Лессинга. И получается замечательная картина:
антисемит в своем изуверстве оказывается действующим под прямым или
косвенным влиянием иудаизма; человеколюбивый заступник евреев - под прямым
или косвенным влиянием эллинизма.
Но человеколюбивое отношение к исповедывающим данную религию не
исключает объективной критики ее самой; без критики иудаизма - краткой, как
и все в этой книжке - нельзя было обойтись при ответе на вопрос о причине
замены эллинской религии христианской.
42. В течение второго и особенно первого века до Р. Х. кольцо
эллинизма все теснее и теснее смыкалось вокруг страны, управляемой Сионом;
при последних Хасмонеях и в особенности при Ироде Великом Иудея стала уже в
значительной степени эллинистическим царством. И если даже в Иерусалиме
ревнители Закона и законнической морали яростно отбивались от
всевозрастающего влияния "эллинствующих", то каково должно было быть
настроение его привеска на верховьях Иордана, "языческой Галилеи", лишь
недавно подчиненной власти Закона? Мы можем здесь поставить только
вопросительный знак: Галилея дохристовой эпохи для нас - великая загадка.
Но факт тот, что она еще более самой Иудеи была вклинена в эллинизм;
факт тот, что появление Христа совпало с его сильнейшим влиянием на умы
иудеев; факт тот, что Его учение было протестом против иудейского
законничества в духе эллинской свободы, эллинского человеколюбия,
эллинского сыновнего отношения к любимому богу. Вывод пусть каждому
подскажет его научная совесть.
Как бы то ни было, но политически Галилея тяготела к Иерусалиму, и
трагической мечтой Учителя было собрать детей его, "как птица собирает
птенцов своих под крылья". Отсюда иудеохристианизм первых десятилетий и в
Палестине, и в рассеянии; отсюда роковая иудаизация христианства, привившая
ему и то свойство, от которого оно потом уже не могло освободиться, -
нетерпимость.
Мало-помалу, однако, иудаизм выделяет из себя несовместимое с ним
христианство: гибнут христианские общины в Палестине, а в рассеянии новое
учение из ядра иудейских общин переходит в окружающие кольца прозелитов и
дальше, и дальше в "языческий мир", которому оно было гораздо более сродни.
Результатом этого перехода был важный и плодотворный процесс, сущность и
значение которого выяснила научная работа последнего столетия - эллинизация
христианства.
Правда, эта эллинизация христианства идет рука об руку с разрушением
эллинизма; борьба обеих религий начиная уже с III в. сопровождается
страшными утратами культурных ценностей человечества, при одной мысли о
которых сердце обливается кровью. Поражаешься этой бессмысленной
самоубийственной яростью народа против всего, что было им создано самого
прекрасного, самого благородного со времени его существования на земле.
Можно было приспособить "языческие" храмы к христианскому богослужению
- пример Парфенона это доказал. Нет: жилища "дьяволов" надо было разрушить.
Можно было сохранить как музейные достопримечательности плоды вдохновения
Фидиев и Праксителей, так даже требовал эдикт христианнейшего императора
Феодосия - нет, кумиры "дьяволов" надо было уничтожить. Погибла эта видимая
красота; но погибла также и вся литература, имевшая касательство к
"языческому" богослужению, все литургические гимны, все сочинения
богословов и экзегетов. И читатель даже этой книжки должен помнить, что
прочитанное им изложение основано на данных, почерпнутых из светской
литературы; что если бы в наших руках были сочинения античных пророков и
толкователей родной религии - ее образ вышел бы настолько ярче, насколько
ярче было бы и изложение истории античного искусства, если бы наши музеи,
вместо поздних и большей частью посредственных копий, вмещали подлинные
творения Фидиев и Праксителей.
Прошелся самум по лугам и рощам Эллады, и она пожелтела, почернела. Но
все же она осталась Элладой, и на выжженной почве мало-помалу стали
появляться новые всходы разрушенной растительности. Назло изуверам
охристианенный эллин вернул себе древний дар своего Олимпа, объявление Бога
в красоте. Правда, эта красота была очень скромная, пришлось человечеству
пережить новую эпоху Дедалов, - но все же зародыши будущего были спасены.
Божество преломилось в трех ипостасях, Богородица и святые населили
пустынные высоты небес - и противопоставление христианского единобожия
"языческому" многобожию стало простой иллюзией. Новый культ расцветился
символической обрядностью, которая, правда, была лишь слабым воспоминанием
в сравнении с исчезнувшими навсегда Панафинеями и Элевсиниями, но все же
радовала и утешала душу. Пытливый ум устремился в тайны откровения,
соединяя спекуляцию Академии, Ликея, Стои с основными положениями новой
религии, и, ведомый рукой античного Логоса, создал христианское
богословие... Правда, нам трудно при мысли о нем отделаться от
представления об анафематствованиях и гонениях, о казнях и религиозных
войнах; но в них уже Эллада неповинна. Сам по себе спор Ария и Афанасия о
естестве Христа был так же безобиден, как во времена оны спор Ликея и Стои
о естестве богов - как споры, они вполне аналогичны. То, что их отличает -
это в христианском споре переход от слов к делу, от диспута к гонению; это
- несчастное убеждение, что от принятия той или другой теории зависит
спасение души, что одна из них от Бога, а другая - от дьявола. А откуда
это, - это мы тоже уже знаем.
Действительно, эллинизованное христианство, на горе себе, не могло
отделаться от неправильного отождествления своего Бога с богом Авраама, не
могло освободить себя от Ветхого Завета - этой великой и замечательной
книги, которая, однако, может только выиграть в глазах христианина, если он
перестанет видеть в ней книгу откровения. Виной была иудео-христианская
иллюзия, будто приход Христа был возвещен ветхозаветными пророками -
иллюзия, так основательно и так немилосердно разбитая совместной работой
как еврейских, так и христианских исследователей новейших времен.
Средневековая церковь, чуя опасность, делала все от нее зависящее, чтобы ее
предупредить: она, с одной стороны, развивала эллинские элементы
христианства в обрядности и богословии, развивала успешно, местами даже
превосходя свой первообраз - вспомним задушевный символизм вечернего
благовеста, che pare il giorno pianga, che si muore, величавую музыку
органа, задумчивую красоту стрельчатых сводов, благодетельность
человеколюбивых учреждений с их тихим миром и действенной верой - а с
другой стороны, она старалась по мере возможности обезвредить другой корень
своего учения. Но отсечь его она не могла: а его сохранение грозило, рано
или поздно, реиудаизацией христианства.
Она наступила в XVI в.; имя ей - реформация.
Вторично было устранено объявление Бога в красоте; иконоборство
разрушило церковную живопись средневековья, оно разрушило и зародыши
дальнейшего ее развития: Дюрер, Кранах, Гольбейн уже не нашли себе
последователей в протестантской Германии. Была разрушена также и красивая,
символическая обрядность средневековой церкви: вопреки психологии, но в
угоду синагоге богослужение было сосредоточено исключительно в слове.
Природа вновь была обезбожена: исчезли Распятия, знаменовавшие вершины
холмов и перекрестки дорог, часовни и образа Богородицы и святых,
освящавшие урочища и рощи, каменные гроты и дупла старинных деревьев и
напоминавшие странникам о присутствии божества.
Реакцией и здесь был неогуманизм XVIII века: сближение с античностью
неизбежно повело за собой и сближение с эллинским христианством.
Правоверные протестанты и теперь не могут примириться с тем, что Шиллер
становится "католиком" в "Орлеанской деве" и в "Марии Стюарт", Гете
"католиком" в "Фаусте", особенно в его второй части. Но делать нечего;
роковой круг эволюции совершился, иудаизованное христианство само себя
опровергло в последнем фазисе своего развития, в школе Гарнака. Оно
признало правоту вещего слова Гете: Gefuhl ist alles. Религиозное чувство -
ядро религии; все остальное лишь притча.
И это сознание должно нас заставить серьезно и любовно относиться к
той религии, которая предоставила религиозному чувству верующих такое
широкое и благодарное поле, которая первая познала откровение и в красоте,
и в добре и в истине, и создала тот священный треугольник, в котором для
нас покоится недреманное око божества.