Главная » Книги

Белинский Виссарион Григорьевич - Взгляд на русскую литературу 1846 года, Страница 2

Белинский Виссарион Григорьевич - Взгляд на русскую литературу 1846 года


1 2 3

ороны правительственных и частных лиц; но в истории какого же народа нельзя найти их, и чем какой-нибудь Людовик IX уступает в смирении Феодору Иоанновичу?.. Толкуют еще о _любви_, как о национальном начале, исключительно присущем одним славянским племенам, в ущерб галльским, тевтонским и иным западным. Эта мысль у некоторых обратилась в истинную мономанию, так что кто-то из этих "некоторых" решился даже печатно сказать, что русская земля смочена слезами, а отнюдь не кровью, и что слезами, а не кровью, отделались мы не только от татар, но и от нашествия Наполеона. {434} Но правда ли, что в этих словах высокий образец ума, зашедшего за разум, вследствие увлечения системою, теориею, несообразною с действительностию?.. Мы, напротив, думаем, что любовь есть свойство человеческой натуры вообще и так же не может быть исключительною принадлежностию. одного народа или племени, как и дыхание, зрение, голод, жажда, ум, слово... Ошибка тут в том, что относительное принято за безусловное. Завоевательная система, положившая основание европейским государствам, тотчас же породила там чисто юридический быт, в котором само насилие и угнетение приняло вид не произвола, а закона. У славян же, напротив, господствовал обычай, вышедший из кротких и любовных патриархальных отношений. Но долго ли продолжался этот патриархальный быт и что мы знаем о нем достоверного? Еще до удельного периода встречаем мы в русской истории черты вовсе не любовные - хитрого воителя Олега, сурового воителя Святослава, потом Святополка (убийцу Бориса и Глеба), детей Владимира, восставших на своего отца, и т. п. Это, скажут, занесли к нам варяги и - прибавим мы от себя - положили начало искажению любовного патриархального быта. Из чего же в таком, случае и хлопотать? Удельный период так же мало период любви, как и смирения; это скорее период резни, обратившейся в обычай. О татарском периоде нечего и говорить: тогда лицемерное и предательское смирение было нужнее и любви и настоящего смирения. Уголовные законы, пытки, казни периода Московского царства и последующих времен, до самого царствования Екатерины Великой, опять посылают нас искать любви в доисторические времена славян. Где ж тут любовь как национальное начало? Национальным началом она никогда и не была, но была человеческим) началом, поддерживавшимся в племени его историческим или, лучше сказать, его неисторическим положением. Положение изменилось, изменились и патриархальные нравы, а с ними исчезла и любовь как бытовая сторона жизни. Уж не возвратиться ли нам к этим временам? Почему ж бы и не так, если это так же легко, как старику сделаться юношей, а юноше - младенцем?..
  Естественно, что подобные крайности вызывают такие же противоположные им крайности. Одни бросились в фантастическую народность, другие - в фантастический космополитизм, во имя человечества. {435} По мнению последних, национальность происходит от чисто внешних влияний, выражает собою все, что есть в народе неподвижного, грубого, органического, неразумного, и диаметрально противополагается всему человеческому. Чувствуя же, что нельзя отрицать в народе и человеческого, противоположного, по их мнению, национальному, они разделяют неделимую личность народа на большинство и меньшинство, приписывая последнему качества, диаметрально противоположные качествам первого. Таким образом, беспрестанно нападая на какой-то _дуализм_, который они видят всюду, даже там, где его вовсе нет, они сами впадают в крайность самого отвлеченного дуализма. Великие люди, по их понятию, стоят вне своей национальности, и вся заслуга, все величие их в том и заключается, что они идут прямо против своей национальности, борются с нею и побеждают ее. Вот истинно русское и в этом отношении резко национальное мнение, которое не могло бы притти в голову европейцу! Это мнение вытекло прямо из ложного взгляда на реформу Петра Великого, который, по общему в России мнению, будто бы уничтожил русскую народность. Это мнение тех, которые народность видят в обычаях и предрассудках, не понимая, что в них действительно отражается народность, но что они одни отнюдь еще не составляют народности. Разделить народное и человеческое на два совершенно чуждые, даже враждебные одно другому начала - значит впасть в самый абстрактный, в самый книжный дуализм,
  Что составляет в человеке его высшую, его благороднейшую действительность? - Конечно, то, что мы называем его духовностию, то есть чувство, разум, воля, в которых выражается его вечная, непреходящая, необходимая сущность. А что считается в человеке низшим, случайным, относительным, преходящим? - Конечно, его тело. Известно, что наше тело мы сыздетства привыкли презирать, может быть, потому именно, что, вечно живя в логических фантазиях, мы мало его знаем. Врачи, напротив, больше других уважают тело, потому что больше других знают его. Вот почему от болезней, чисто нравственных, они лечат иногда средствами чисто, материальными, и наоборот. Из этого видно, что врачи, уважая тело, не презирают души: они только не презирают тела, уважая душу. В этом отношении они похожи на умного агронома, который с уважением смотрит не только на богатство получаемых от земли зерен, но и на самую землю, которая их произрастила, и даже на грязный, нечистый и вонючий навоз, который усилил плодотворность этой земли. - Вы, конечно, очень цените в человеке чувство? - Прекрасно! - так цените же и этот кусок мяса, который бьется в его груди, который вы называете сердцем и которого замедленное или ускоренное биение верно соответствует каждому движению вашей души. - Вы, конечно, очень уважаете в человеке ум? - Прекрасно! - так останавливайтесь же в благоговейном изумлении и перед массою его мозга, где происходят все умственные отправления, откуда по всему организму распространяются, через позвоночный хребет, нити нерв, которые суть органы ощущений и чувств и которые исполнены каких-то до того тонких жидкостей, что они ускользают от материального наблюдения и не даются умозрению. Иначе вы будете удивляться в человеке следствию мимо причины или - что еще хуже - сочините свои небывалые в природе причины и удовлетворитесь ими. Психология, не опирающаяся на физиологию, так же не состоятельна, как и физиология, не знающая о существовании анатомии. Современная наука не удовольствовалась и этим: химическим анализом хочет она проникнуть в таинственную лабораторию природы, а наблюдением над эмбрионом (зародышем) проследить _физический_ процесс _нравственного_ развития... {436} Но это внутренний мир физиологической жизни человека; все его сокровенные от нас действия, как результат, выказываются наруже в лице, взгляде, голосе, даже манерах человека. А между тем что такое лицо, глаза, голос, манеры? Ведь это все - тело, внешность, следовательно все преходящее, случайное, ничтожное, потому что ведь все это - не чувство, не ум, не воля? - так, но ведь во всем этом мы _видим_ и _слышим_ и чувство, и ум, и волю. Всего случайнее в человеке его манеры, потому что они больше всего зависят от воспитания, образа жизни, от общества, в котором живет человек; но почему же иногда и в грубых манерах мужика чувство ваше угадывает доброго человека, которому вы смело можете довериться, и в то же время изящные манеры светского человека заставляют вас иногда невольно остерегаться его? - Сколько на свете людей с душою, с чувством, но у каждого из них чувство имеет свой характер, свою особенность. Сколько на свете умных людей, и между тем у каждого из них свой ум. Это не значит, чтобы умы у людей были разные: в таком случае люди не могли бы понимать друг друга; но это значит, что у самого ума есть своя индивидуальность. В этом его ограниченность, и поэтому ум величайшего гения всегда неизмеримо ниже ума всего человечества; но в этом же и его действительность, его реальность. Ум без плоти, без физиономии, ум, не действующий на кровь и не принимающий на себя ее действия, есть логическая мечта, мертвый абстракт. Ум - это человек в теле или, лучше сказать, человек через тело, словом, _личность_. Оттого на свете столько умов, сколько людей, и только у человечества один ум. Посмотрите, сколько нравственных оттенков в человеческой натуре: у одного ум едва заметен из-за сердца; а у другого сердце как будто поместилось в мозгу; этот страшно умен и способен на дело, да ничего сделать не может, потому что нет у него воли; а у того страшная воля да слабая голова, и из его деятельности выходит или вздор, или зло. Перечесть этих оттенков так же невозможно, как перечесть различия физиономий: сколько людей, столько и лиц, и двух, совершенно схожих, найти еще невозможнее, нежели найти два древесных листка, совершенно схожих между собою... Когда вы влюблены в женщину, не говорите, что вы обольщены прекрасными качествами ее ума и сердца: иначе, когда вам укажут на другую, которой нравственные качества выше, вы обязаны будете перевлюбиться и оставить первый предмет своей любви для нового, как оставляют хорошую книгу для лучшей. Нельзя отрицать влияния нравственных качеств на чувство любви, но когда любят человека, любят его всего, не как идею, а как живую личность; любят в нем особенно то, чего не умеют ни определить, ни назвать. В самом деле, как бы определили и назвали вы, например, то неуловимое выражение, ту таинственную игру его физиономии, его голоса, словом, все то, что составляет его особность, что делает его непохожим на других и за что именно - поверьте мне - вы больше всего и любите его? Иначе зачем бы вам было рыдать в отчаянии над трупом любимого вами существа? - Ведь с ним не умерло то, что было в нем лучшего, благороднейшего, что называли вы в нем духовным и нравственным, а умерло только грубо материальное, случайное?.. Но об этом-то случайном и рыдаете вы горько, потому что воспоминание о прекрасных качествах человека не заменит вам человека, как умирающего от голода не насытит воспоминание о роскошном столе, которым он недавно наслаждался. Я охотно соглашусь с спиритуалистами, что мое сравнение грубо, но зато оно верно, а это для меня главное. Державин сказал:
  
   Так, весь я не умру, но часть меня большая,
  
   От тлена убежав, в потомстве будет жить. {437}
  Против действительности такого бессмертия нечего сказать, хотя оно и не утешит людей близких поэту; но что передает поэт потомству в своих созданиях, если не свою личность? Не будь он личность больше, чем кто-нибудь, личность по преимуществу, его создания были бы бесцветны и бледны. От этого творения каждого великого поэта представляют собою совершенно особенный, оригинальный мир, и между Гомером, Шекспиром, Байроном, Сервантесом, Вальтером Скоттом, Гёте и Жорж Сандом общего только то, что все они - великие поэты...
  Но что же эта личность, которая дает реальность и чувству, и уму, и воле, и гению и без которой все или фантастическая мечта, или логическая отвлеченность? Я много мог бы наговорить вам об этом, читатели, но предпочитаю лучше откровенно сознаться вам, что чем живее созерцаю внутри себя сущность личности, тем менее умею определить ее словами. Это такая же тайна, как и жизнь: все ее видят, все ощущают себя в ее сфере, и никто не скажет вам, что она такое. Так точно ученые, хорошо зная действие и силы деятелей природы, каковы электричество, гальванизм, магнетизм, и потому нисколько не сомневаясь в их существовании, все-таки не умеют сказать, что они такое. Страннее всего, что все, что мы можем сказать о личности, ограничивается тем, что она ничтожна перед чувством, разумом, волею, добродетелью, красотою и тому подобными вечными и непреходящими идеями, но что без нее, преходящего и случайного явления, не было бы ни чувства, ни ума, ни воли, ни добродетели, ни красоты, так же, как не было бы ни бесчувственности, ни глупости, ни бесхарактерности, ни порока, ни безобразия...
  Что _личность_ в отношении к _идее_ человека, то _народность_ в отношении к _идее_ человечества. Другими словами: народности суть личности человечества. Без национальностей человечество было бы мертвым логическим абстрактом, словом без содержания, звуком без значения. В отношении к этому вопросу я скорее готов перейти на сторону славянофилов, нежели оставаться на стороне гуманических космополитов, потому что если первые и ошибаются, то как люди, как живые существа, а вторые и истину-то говорят, как такое-то издание такой-то логики... Но, к счастию, я надеюсь остаться на своем месте, не переходя ни к кому...
  Человеческое присуще человеку потому, что он человек, но оно проявляется в нем не иначе, как, во-первых, на основании его собственной личности и в той мере, в какой она может его вместить в себе, а во-вторых, на основании его национальности. Личность человека есть исключение других личностей и по тому самому есть ограничение человеческой сущности: ни один человек, как бы ни велика была его гениальность, никогда не исчерпает самим собою не только всех сфер жизни, но даже и одной какой-нибудь ее стороны. Ни один человек не только не может заменить самим собою всех людей (то есть сделать их существование ненужным), но даже и ни одного человека, как бы он ни был ниже его в нравственном или умственном отношении; но все и каждый необходимы всем и каждому. На этом и основано единство и братство человеческого рода. Человек силен и обеспечен только в обществе; но чтобы и общество, в свою очередь, было сильно и обеспечено, ему необходима внутренняя, непосредственная, органическая связь - _национальность_. Она есть самобытный результат соединения людей, но не есть их произведение: ни один народ не создал своей национальности, как не создал самого себя. Это указывает на кровное, родовое происхождение всех национальностей. Чем ближе человек или народ к своему началу, тем ближе он к природе, тем более он ее раб; тогда он не человек, а ребенок, не народ, а племя. В том и другом человеческое развивается по мере их освобождения от естественной непосредственности. Этому освобождению часто способствуют разные внешние причины; но человеческое тем не менее приходит к народу не извне, а из него же самого, и всегда проявляется в нем национально.
  Собственно говоря, борьба человеческого с национальным есть не больше, как риторическая фигура; но в действительности ее нет. Даже и тогда, когда прогресс одного народа совершается через заимствование у другого, он тем не менее совершается национально. Иначе нет прогресса. Когда народ поддается напору чуждых ему идей и обычаев, не имея в себе силы перерабатывать их силою собственной национальности в собственную же сущность, - тогда он гибнет политически. На свете много людей, известных под именем "пустых"; они умны чужим умом, ни о чем не имеют своего мнения, а между тем, и учатся, и следят за всем на свете. Пустота их в том и состоит, что они заимствуют целиком, и их мозг не переваривает чужой мысли, а передает ее, через язык, в том же самом виде, в каком принял ее. Это люди безличные, потому что чем человек личнее, тем способнее обращать чужое в свое, то есть налагать на него отпечаток своей личности. Что человек без личности, то народ без национальности. Это доказывается тем, что все нации, игравшие и играющие первые роли в истории человечества, отличались и отличаются наиболее резкою национальностию. Вспомните евреев, греков и римлян; посмотрите на французов, англичан, немцев. В наше время народные вражды и антипатии погасли совершенно. Француз уже не питает ненависти к англичанину только за то, что он англичанин, и наоборот. Напротив, со дня на день более и более обнаруживается в наше время сочувствие и любовь народа к народу. Это утешительное, гуманное явление есть результат просвещения. Но из этого отнюдь не следует, чтобы просвещение сглаживало народности и делало все народы похожими один на другой, как две капли воды. Напротив, наше время есть по преимуществу время сильного развития национальностей. Француз хочет быть французом и требует от немца, чтобы тот был немцем, и только на этом основании и интересуется им. В таких точно отношениях находятся теперь друг к другу все европейские народы. А между тем они нещадно заимствуют друг у друга, нисколько не боясь повредить своей национальности. История говорит, что подобные опасения могут быть действительны только для народов нравственно бессильных и ничтожных. Древняя Эллада была наследницею всего предшествовавшего ей древнего мира. В ее состав вошли элементы египетские и финикийские, кроме основного пелазгического. Римляне приняли в себя, так сказать, весь древний мир и все-таки остались римлянами, и если пали, то не от внешних заимствований, а оттого, что были последними представителями исчерпавшего всю жизнь свою древнего мира, долженствовавшего обновиться через христианство и тевтонских варваров. Французская литература долгое время рабски подражала греческой и латинской, наивно грабила их заимствованиями, - и все-таки оставалась национально французскою. Все отрицательное движение французской литературы XVIII века вышло из Англии; но французы до того умели усвоить его себе, наложив на него печать своей национальности, что никто и не думает оспаривать у их литературы чести самобытного развития. Немецкая философия пошла от француза Декарта, нисколько не сделавшись от этого французскою.
  Разделение народа на противоположные и враждебные будто бы друг другу большинство и меньшинство, может быть, и справедливо со стороны логики, но решительно ложно со стороны здравого смысла. Меньшинство всегда выражает собою большинство, в хорошем или в дурном смысле. Еще страннее приписать большинству народа только дурные качества, а меньшинству - одни хорошие. Хороша была бы французская нация, если бы о ней стали судить по развратному дворянству времен Людовика XV-го! Этот пример указывает, что меньшинство скорее может выражать собою более дурные, нежели хорошие стороны национальности народа, потому что оно живет искусственною жизнию, когда противополагает себя большинству, как что-то отдельное от него и чуждое ему. Это видим мы и в современной нам Франции, в лице bourgeoisie {Буржуазии. - Ред.}, - господствующего теперь в ней сословия. Что же касается до великих людей, - они по преимуществу дети своей страны. Великий человек всегда национален как его народ, ибо он потому и велик, что представляет собою свой народ. Борьба гения с народом не есть борьба человеческого с национальным, а просто-напросто нового с старым, идеи с эмпиризмом, разума с предрассудками. Масса всегда живет привычкою и разумным, истинным и полезным считает только то, к чему привыкла. Она защищает с остервенением то _старое_, против которого веком или менее <назад> {438} с остервенением же боролась она как против _нового_. Противодействие массы гению необходимо: это с ее стороны экзамен гению: если он возьмет свое ни на что несмотря - значит он точно гений, то есть в самом себе носит свое право действовать на судьбы своего отечества. Иначе всякий резонер, всякий мечтатель, всякий философ, всякий маленький великий человек стал бы обходиться с народом, как с лошадью, направляя его по воле своих прихотей и фантазий то в ту, то в другую сторону...
  Нет никакой необходимости разделяться народу на самого себя, чтобы доставить себе источник новых идей. Источник всего нового есть старое; по крайней мере старым приготовляется новое. В гении не столько поражает находчивость нового, сколько смелость противопоставить его старому и произвести между ними борьбу на смерть. Необходимость нововведений в России чувствовали еще предшественники Петра; она указывалась настоящим положением государства; но произвести реформу мог только Петр. Для этого ему вовсе не нужно было предполагать себя во враждебных отношениях к своему народу; но, напротив, нужно было знать и любить его, сознавать свое кровное единство с ним. Что в народе бессознательно живет, как возможность, то в гении является, как осуществление, как действительность. Народ относится к своим великим людям, как почва к растениям, которые производит она. Тут единство, а не разделение, не двойственность. И, вопреки _силлогистам_ (новое слово!), для великого поэта нет большей чести, как быть в высшей степени национальным, потому что иначе он и не может быть великим. То, что называют резонеры _человеческим_, противополагая его _национальному_, есть, в сущности, _новое_, непосредственно и логически следующее из _старого_, хотя бы оно и было чистым его отрицанием. Когда крайность какого-нибудь принципа доводится до нелепости, из нее один единственный путь - переход в противоположную крайность. Это в натуре и человека и народов. Следовательно, источник всякого прогресса, всякого движения вперед заключается не в двойственности народов, а в человеческой натуре, так же, как в ней же заключается и источник уклонений от истины, коснения и неподвижности.
  Важность теоретических вопросов зависит от их отношения к действительности. То, что для нас, русских, еще важные вопросы, давно уже решено в Европе, давно уже составляет там простые истины жизни, в которых никто не сомневается, о которых никто не спорит, в которых все согласны. И - что всего лучше - эти вопросы решены там самою жизнию или, если теория и имела участие в их решении, то при помощи действительности. Но это нисколько не должно отнимать у нас смелости и охоты заниматься решением таких вопросов, потому что, пока не решим мы их сами собою и для самих себя, нам не будет никакой пользы в том, что они решены в Европе. Перенесенные на почву нашей жизни, эти вопросы те же да не те и требуют другого решения. - Теперь Европу занимают новые великие вопросы. {439} Интересоваться ими, следить за ними нам можно и должно, ибо ничто человеческое не должно быть чуждо нам, если мы хотим быть людьми. Но в то же время для нас было бы вовсе бесплодно принимать эти вопросы как наши собственные. В них нашего только то, что применимо к нашему положению; все остальное чуждо нам, и мы стали бы играть роль донкихотов, горячась из них. Этим мы заслужили бы скорее насмешки европейцев, нежели их уважение. У себя, в себе, вокруг себя, вот где должны мы искать и вопросов и их решения. Это направление будет плодотворно, если и не будет блестяще. И начатки этого направления видим мы в современной русской литературе, а в них - близость ее зрелости и возмужалости. В этом отношении литература наша дошла до такого положения, что ее успехи в будущем, ее движение вперед зависят больше от объема и количества предметов, доступных ее заведыванию, нежели от нее самой. Чем шире будут границы ее содержания, чем больше будет пищи для ее деятельности, тем быстрее и плодовитее будет ее развитие. Как бы то ни было, но если она еще не достигла своей зрелости, она уже нашла, нащупала, так сказать, прямую дорогу к ней, - а это великий успех с ее стороны.
  Один из самых поразительных признаков зрелости современной русской литературы, - это роль, которую играет в ней стихотворная поэзия. Бывало, стихи и стишки составляли отраду и утешение нашей публики. Их читали, перечитывали, учили наизусть, покупали, не жалея денег, или переписывали в тетрадки. Новая поэма в стихах, отрывок из поэмы, новое стихотворение, появившееся в журнале или альманахе, - все это пользовалось привилегиею производить шум, толки, восторги, споры и т. п. Стихотворцы являлись без счету, росли, как грибы после дождя. Теперь не то. Стихи играют второстепенную в сравнении с прозою роль. Их читают будто нехотя, едва замечают, хладнокровно похваливают хорошее и ничего не говорят о посредственном. Стихотворцев, против прежнего, стало теперь несравненно меньше. Из этого многие заключили, будто век поэзии миновался для русской литературы, что поэзия скрылась от нас чуть ли не навсегда. Мы так, напротив, видим в этом скорее торжество, нежели упадок русской поэзии. Что поколебало, а потом и вовсе изгнало манию стихописания и стихочтения? - Прежде всего, появление Гоголя потом появление в печати посмертных сочинений Пушкина и, наконец, явление Лермонтова. Поэтическую деятельность Пушкина можно разделить на два периода: в первом она является прекрасною, но еще неглубокою, не установившеюся, еще доступною для копирования и подражания; во втором мы видим ее на неприступной высоте художественной зрелости: глубины, могущества; тут уже нельзя копировать ее, нельзя подражать ей. Талант Лермонтова с первого же своего дебюта обратил на себя всеобщее внимание, отбил у всех и у всякого охоту подражать ему. После этого доступ к поэтической славе сделался очень труден, так что талант, который прежде мог бы играть блестящую роль, теперь должен ограничиться более скромным положением. Это значит, что вкус публики к стихам сделался разборчивее, требования строже, а это, конечно, успех, а не упадок вкуса. Теперь нужен новый Пушкин, новый Лермонтов, чтобы книжка стихотворений привела в восторг всю публику, в движение - всю литературу. Но уже теперь сделалось решительно невозможным для господ поэтов обращать на себя внимание и приобретать славу или известность хоть на волос выше той меры, в какой они действительно заслуживают, по своему таланту, внимания, славы или известности. Талант теперь всегда будет оценен, и его успех уже не зависит ни от покровительства, ни от преследования журналов (если еще чем могут они повредить ему, так разве молчанием, но уже не похвалами и не бранью); он будет замечен и оценен, но не иначе, как по мере его истинного достоинства - ни больше, ни меньше.
  В прошлом 1846 году вышли стихотворения гг. Григорьева, Полонского, Лизандера, Плещеева, г-жи Юлии Жадовской, "Троян и Ангелица" г. Вельтмана - что-то вроде детской сказки не то в стихах, <не то> {440} в мерной прозе; "Слово о Полку Игоря", переделанное г. Минаевым на поэму во вкусе не древности, не старины, а того недавнего времени, когда была мода на поэмы. Это, в сущности, не больше, как распространение или разжижение довольно бойкими стихами довольно короткого и сжатого "Слова о Полку Игоревом". Мы рады будем, если попытка г. Минаева понравится публике; но, что до нас собственно касается, нам так нравится "Слово о Полку Игоревом" в его настоящем виде, что мы не можем без неприятного чувства смотреть на его переделки. Нам кажется, что его вовсе не нужно ни изменять, ни переводить, ни перелагать, но довольно заменить в нем слишком обветшалые и непонятные слова более новыми и понятными, хотя и взятыми из народного же языка. Мы назвали стихи г. Минаева бойкими; прибавим к этому, что они еще столько же фразисты, сколько и восторженны, и что в них больше риторики, нежели поэзии. Г. Минаев - энтузиастический поклонник "Слова о Полку Игоревом"; в его глазах оно чуть ли не выше всей русской поэзии, от Ломоносова до Лермонтова включительно. Это изъясняет он в послесловии к стихотворному труду своему, которое носит следующее наивно семинарское название: "Для любознательных отроковиц и юношей".
  Стихотворения г-жи Юлии Жадовской были превознесены почти всеми нашими журналами. Действительно, в этих стихотворениях нельзя отрицать чего-то вроде поэтического таланта. Жаль только, что источник вдохновения этого таланта не жизнь, а мечта, и что поэтому он не имеет никакого отношения к жизни и беден поэзиею. Это, впрочем, выходит из отношений г-жи Жадовской к обществу как женщины. Вот стихотворение, которое вполне объясняет это положение:
  
  
   Меня гнетет тоски недуг;
  
  
   Мне скучно _в этом мире_, друг;
  
  
   Мне надоели сплетни, вздор -
  
  
   Мужчин ничтожный разговор.
  
  
   Смешной, нелепый женщин толк,
  
  
   Их выписные бархат, шелк, -
  
  
   Ума и сердца пустота
  
  
   И накладная красота.
  
  
   Мирских сует я не терплю,
  
  
   Но божий мир душой люблю,
  
  
   Но вечно будут милы мне -
  
  
   _И звезд мерцанье в вышине,
  
  
   И шум развесистых дерев,
  
  
   И зелень бархатных лугов,
  
  
   И вод прозрачная струя,
  
  
   И в роще песни соловья_.
  Нужно слишком много смелости и героизма, чтобы женщина, таким образом отстраненная или отстранившаяся от общества, не заключилась в ограниченный круг мечтаний, но ринулась бы в жизнь для борьбы с нею, если не для наслаждения, которого возможности не видит в ней. Г-жа Жадовская предпочла этому трудному шагу безмятежное смотрение на небо и звезды. Почти в каждом своем стихотворении не спускает она глаз с неба и звезд, но нового ничего там не заметила. Это не то, что Леверье, который открыл там планету _Нептун_, до него никем не знаемую. По нашему мнению, Леверье больше поэт, чем г-жа Жадовская, хоть он и не пишет стихов. Охотно согласимся с теми, кто найдет наше сближение неуместным или натянутым; но все-таки скажем, что смотреть на небо и не видеть в нем ничего, кроме общих фраз, с рифмами или без рифм - плохая поэзия! Да и что путного может увидеть в небе поэт нашего времени, если он совершенно чужд самых общих физических и астрономических понятий и не знает, что этот голубой купол, пленяющий его глаза, не существует в действительности, но есть произведение его же собственного зрения, ставшего центром видимой им сферической выпуклости; что там, на высоте, куда ему так хочется, и пусто, и холодно, и нет воздуха для дыхания, что от звезды до звезды и в тысячу лет не долетишь на лучшем аэростате... То ли дело земля: - на ней нам и светло и тепло, на ней все наше, все близко и понятно нам, на ней наша жизнь и наша поэзия... Зато кто отворачивается от нее, не умея понимать ее, тот не может быть поэтом и может ловить в холодной высоте одни холодные и пустые фразы...
  Из поименованных нами стихотворных книжек, вышедших в прошлом году, замечательнее других - "Стихотворения" Аполлона Григорьева. В них, по крайней мере, есть хоть блестки _дельной_ поэзии, то есть такой поэзии, которою не стыдно заниматься, как делом. Жаль, что этих блесток не много; ими обязан был г. Григорьев влиянию на него Лермонтова; но это влияние исчезает в нем все больше и больше и переходит в самобытность, которая вся заключается в туманно-мистических фразах, при чтении которых невольно приходит на память эпиграмма Дмитриева: {441}
  
  
  Уж подлинно Бибрус богов языком пел:
  
  
  Из смертных бо его никто не разумел. Вот самобытность, которая не стоит даже подражательности!
  Но истинным приобретением для русской литературы вообще было вышедшее в прошлом году издание стихотворений Кольцова. Несмотря на то, что эти стихотворения все были уже напечатаны и прочтены в альманахах и журналах, они производят впечатление новости потому именно, что собраны вместе и дают читателю понятие о всей поэтической деятельности Кольцова, представляя собою нечто целое. {442} Эта книжка - капитальное, классическое приобретение русской литературы, не имеющее ничего общего с теми эфемерными явлениями, которые, даже и не будучи лишены относительных достоинств, перелистываются как новость для того, чтоб быть потом забытыми. В наше время стихотворный талант нипочем - вещь очень обыкновенная; чтобы он чего-нибудь стоил, ему нужно быть не просто талантом, но еще большим талантом, вооруженным самобытною мыслию, горячим сочувствием к жизни, способностию глубоко понимать ее. Благодаря толкам журналов некоторые маленькие таланты кое-как поняли это по-своему и стали на заглавных листках своих книжек ставить эпиграфы, во свидетельство, что их поэзия отличается _современным направлением_, да еще латинские эпиграфы, вроде следующего: Homo sura, et nihil humani a me alienum puto {Человек я, и ничто человеческое не считаю себе чуждым. - Ред.}. Но ни ученость, ни образование, ни латинские эпиграфы, ни даже действительное знание латинского языка не дадут человеку того, чего не дала ему природа, и так называемое "современное направление" поэтов известного разряда всегда будет только "пленной мысли раздраженьем"...
  Вот отчего полуграмотный прасол Кольцов, без науки и образования, нашел средство сделаться необыкновенным и самобытным поэтом. Он сделался поэтом, сам не зная как, и умер с искренним убеждением, что если ему и удалось написать две-три порядочные пьески, все-таки он был поэт посредственный и жалкий... Восторги и похвалы друзей не много действовали на его самолюбие... Будь он жив теперь, он в первый раз вкусил бы наслаждение уверившегося в самом себе достоинства, но судьба отказала ему в этом законном вознаграждении за столько мук и сомнений...
  Так как мы не можем сказать о поэзии Кольцова ничего, кроме того, что уже высказано об этом предмете в статье: "О жизни и сочинениях Кольцова", вошедшей в состав издания его сочинений, то и отсылаем к ней тех, которые не читали ее, но хотели бы знать наше мнение о таланте Кольцова и его значении в русской литературе.
  Из стихотворных произведений, появившихся не отдельно, а в разных изданиях прошлого года, замечательны: "Помещик", рассказ (в "Петербургском сборнике") и "Андрей", поэма (в "Отечественных записках") г. Тургенева; "Машенька", поэма г. Майкова (в "Петербургском сборнике"); "Макбет" Шекспира, перевод г. Кронеберга, стихами и провою. Замечательных мелких стихотворений в прошлом году, как и вообще в последнее время, было очень мало. Лучшие из них принадлежат гг. Майкову, Тургеневу и Некрасову.
  О стихотворениях последнего мы могли бы сказать более, если бы этому решительно не препятствовали его отношения к "Современнику". {443}
  Кстати о стихотворных переводах классических произведений. Г. А. Григорьев перевел Софоклову "Антигону" ("Библиотека для чтения",  8). За многими из наших литераторов водится замашка говорить с таинственною важностью о вещах давным-давно известных и приниматься с самоуверенностью за совершенно чуждую им работу. Г. Григорьев объявляет в небольшом предисловии к своему переводу, что он со временем! "изложит свой взгляд на греческую трагедию", взгляд, "особенное начало которого есть, _впрочем_, непосредственная связь ее с учением древних мистерий". Да это знают дети в низших классах гимназий! Вот, например, идея, что в _одной_ "Антигоне" является борьба двух начал человеческой жизни - _личного_ права и долга против _общего_ права и долга и что, следовательно, "в "Антигоне" из-за древних форм веет предчувствием иной жизни" - эта идея принадлежит исключительно г. Григорьеву, и мы охотно готовы оставить ее за ним. Что касается до самой "Антигоны", то едва ли Софокл - "аттическая пчела" - узнал бы себя в этом торопливом, исполненном претензий и крайне неверном переводе г. Григорьева. Величавый древний сенар (шестистопный ямб) превратился в какую-то рубленую, неправильную прозу, напоминающую новейшие "драматические представления" наших доморощенных драматургов; мелодические хоры являются пустозвонным набором слов, часто лишенных всякого смысла; о древнем колорите, характеристике каждого отдельного лица нет и помина {Нечего говорить о бесчисленных промахах; по мнению г. Григорьева, Арес (Марс) должно выговаривать Ар_е_с и пр.}. Спрашивается, для чего и для кого трудился г. Григорьев? Разве для того, чтобы отбить у нас и без того не слишком сильную охоту к классической старине, с которою он так необдуманно обошелся?..
  По части беллетристической прозы отдельными изданиями вышли в прошлом году только два сочинения: "Брынский лес, эпизод из первых годов царствования Петра Великого", роман г. Загоскина, и вторая часть "Петербургских вершин" г. Буткова.
  Новый роман г. Загоскина отличается всеми, как дурными, так и хорошими, сторонами его прежних романов. Отчасти, это новое, не помним уже которое счетом, подражание г. Загоскина своему первому роману - "Юрию Милославскому". Но герой последнего романа еще бесцветнее и безличнее, нежели герой первого. О героине нечего и говорить: это вовсе не женщина, а тем менее русская женщина конца XVII столетия. По своей завязке "Брынский лес" напоминает сентиментальные романы и повести прошлого века. Стрелецкий сотник Левшин _романически_ влюбляется в какую-то неземную деву, с которой сводит его судьба на постоялом дворе. Из первой же части романа узнаете вы, что у боярина Буйносова пропала малолетняя дочь в Брынском лесу, где он остановился проездом отдохнуть с своею холопскою свитою, состоявшею человек из пятидесяти. Узнавши это, вы сейчас догадываетесь, что идеальная дева, пленившая Левшина, есть дочь Буйносова, а вместе с тем узнаете, что будет далее в романе и чем он кончится. Любовь двух голубков высказывается избитыми фразами дюжинных романов прошлого века, - фразами, которые никоим образом не могли бы войти в голову русского человека последней половины XVII столетия, когда еще не появлялась и знаменитая книжица, рекомая "Приклады, како пишутся всякие комплименты, и проч.". К слабым сторонам романа принадлежит и его направление, происходящее от охоты автора приходить в восторг от старинных обычаев и нравов, даже самых нелепых, невежественных и варварских, и ими, кстати и некстати, колоть глаза современным обычаям и нравам. Впрочем, это недостаток не важный: где автор рисует старину неправдоподобно, неверно, слабо, там он, разумеется, не производит на читателя никакого впечатления, кроме скуки; там же, где он изображает доброе старое время в его истинном виде, как писатель с талантом, - там он всегда достигает результата, совершенно противоположного тому, которого добивается, то есть разубеждает читателя именно в том, в чем хочет его убедить, и наоборот. И это лучшие страницы романа, написанные с замечательным талантом и отличающиеся большим интересом, как, например, картина Земского приказа и достойного поддьяка, Ануфрия Трифоныча; рассказ прикащика Буйносова о пропаже его дочери в глазах семи нянек и полусотни челядинцев, а главное, картина третейского суда на татарский манер, - суда, где, в лице боярина Куродавлева и пришедших к нему судиться двух мужиков, выказывается вся прелесть старинных нравов. К числу хороших сторон нового романа г. Загоскина должно отнести еще вообще недурно, а местами и прекрасно очерченные характеры раскольников: Андрея Поморянина, старца Пафнутия, отца Филиппа и Волосатого старца, и боярина Куродавлева, добровольного мученика местнической спеси. Но всех их лучше обрисован Андрей Поморянин. Нельзя не пожалеть, что г. Загоскин занимает в своем романе внимание читателя больше бесцветною и скучною любовью своего героя, нежели картинами нравов и исторических событий этой интересной эпохи. Язык нового романа г. Загоскина, как и всех прежних его романов, везде ясен, прост, плавен, местами одушевлен и жив.
  Вторая книга "Петербургских вершин" г. Буткова показалась нам гораздо лучше первой, хотя и первой мы не нашли дурною. По нашему мнению, у г. Буткова нет таланта для романа и повести, и он очень хорошо делает, оставаясь всегда в пределах им же созданного особенного рода дагерротипических рассказов и очерков. Это не творчество, не поэзия, но в этом есть свое творчество, своя поэзия. Рассказы и очерки г. Буткова относятся к роману и повести, как статистика к истории, как действительность к поэзии. В них мало фантазии, зато много ума и сердца; мало юмору, зато много иронии и остроумия, источник которых симпатичная душа. Может быть, талант г. Буткова односторонен и не отличается особенным объемом; но дело в том, что можно иметь талант и многостороннее и больше таланта г. Буткова - и напоминать им о существовании то того, то другого еще большего таланта, тогда как талант г. Буткова никого не напоминает - он совершенно сам по себе. Он никому не подражает, и никто не мог бы безнаказанно подражать ему. Вот почему особенно любуемся мы талантом г. Буткова и уважаем его. Рассказы, очерки, анекдоты - называйте их как хотите - г. Буткова представляют собою какой-то особенный род литературы, доселе небывалый.
  С большим удовольствием заметили мы, что в этой второй книжке г. Бутков реже впадает в карикатуру, меньше употребляет странных слов, что язык стал точнее, определеннее, а содержание еще более проникнулось мыслию и истиною, чем было все это в первой книжке. Это значит итти вперед. От души желаем, чтобы третья книжка "Петербургских вершин" поскорее вышла,
  Обращаясь к замечательным произведениям беллетристической прозы, являвшимся в сборниках и журналах прошлого года, - взгляд наш, прежде всего, встречает "Бедных людей", роман, вдруг доставивший большую известность до того времени совершенно неизвестному в литературе имени. Впрочем, об этом произведении было так много говорено во всех журналах, что новые подробные толки о нем уже не могут быть интересны для публики. И потому мы не будем слишком распространяться об этом предмете. В русской литературе еще не было примера так скоро, так быстро сделанной славы, как слава г. Достоевского. Сила, глубина и оригинальность таланта г. Достоевского {444} были признаны тотчас же всеми, и - что еще важнее - публика тотчас же обнаружила ту неумеренную требовательность в отношении к таланту F. Достоевского и ту неумеренную нетерпимость к его недостаткам, которые имеет свойство возбуждать только необыкновенный талант. Почти все единогласно нашли в "Бедных людях" г. Достоевского способность утомлять читателя, даже восхищая его, и приписали это свойство, одни - растянутости, другие - неумеренной плодовитости. Действительно, нельзя не согласиться, что если бы "Бедные люди" явились хотя десятою долею в меньшем объеме и автор имел бы предусмотрительность поочистить свой роман от излишних повторений одних и тех же фраз и слов, - это произведение явилось бы безукоризненно художественным. Во второй книжке "Отечественных записок" г. Достоевский вышел на суд заинтересованной им публики со вторым своим романом: "Двойник. Приключения господина Голядкина". Хотя первый дебют молодого писателя уже достаточно угладил ему дорогу к успеху, однако, должно сознаться, что "Двойник" не имел никакого успеха в публике. Если еще нельзя на этом основании осудить второе произведение г. Достоевского, как неудачное и, еще менее, как не имеющее никаких достоинств, то нельзя также и признать суд публики вовсе неосновательным. В "Двойнике" автор обнаружил огромную силу творчества, характер героя принадлежит к числу самых глубоких, смелых и истинных концепций, какими только может похвалиться русская литература, ума и истины в этом произведении бездна, художественного мастерства - тоже; но вместе с этим тут видно страшное неумение владеть и распоряжаться экономически избытком собственных сил. Все, что в "Бедных людях" было извинительными для первого опыта недостатками, в "Двойнике" явилось чудовищными недостатками, и это все заключается в одном: в неумении слишком богатого силами таланта определять разумную меру и границы художественному развитию задуманной им идеи. Попробуем объяснить нашу мысль примером. Гоголь так глубоко и живо концепировал идею характера Хлестакова, что легко мог бы сделать его героем еще целого десятка комедий, в которых Иван Александрович являлся бы верным самому себе, хотя и совершенно в новых положениях, как жених, муж, отец семейства, помещик, старик и т. д. Эти комедии, нет сомнения, были бы так же превосходны, как и "Ревизор", но уже такого, как он, успеха иметь не могли бы и скорее бы наскучали, нежели нравились, потому что все уха да уха, хотя бы и _Демьянова_, приедается. Как скоро поэт выразил своим произведением идею, его дело сделано, и он должен оставить в покое эту идею, под опасением наскучить ею. Другой пример на тот же предмет: что может быть лучше двух сцен, выключенных Гоголем из его комедии, как замедлявших ее течение? Сравнительно они не уступают в достоинстве ни одной из остальных сцен комедии: почему же он выключил их? - Потому, что он в высшей степени обладает тактом художественной меры и не только знает, с чего начать и где остановиться, но и умеет развить предмет ни меньше, ни больше того, сколько нужно. Мы знаем, что г. Достоевский выключил из "Двойника" одну сцену, прекрасную сцену, чувствуя сам, что его роман вышел уже чересчур длинен, велик, и мы убеждены, что если б он укоротил своего "Двойника" по крайней мере целою третью, не жалея выкидывать хорошего, тогда успех его был бы другой. Но в "Двойнике" есть еще и другой существенный недостаток: это его фантастический колорит. Фантастическое в наше время может иметь место только в домах умалишенных, а не в литературе, и находиться в заведывании врачей, а не поэтов. По всем этим причинам "Двойника" оценили только немногие дилетанты

Другие авторы
  • Баратынский Евгений Абрамович
  • Голиков Иван Иванович
  • Вилинский Дмитрий Александрович
  • Лейкин Николай Александрович
  • Умова Ольга Кесаревна
  • Бельский Владимир Иванович
  • Полянский Валериан
  • Шумахер Петр Васильевич
  • Крыжановская Вера Ивановна
  • Белых Григорий Георгиевич
  • Другие произведения
  • Милль Джон Стюарт - О свободе
  • Давыдов Денис Васильевич - Воспоминание о сражении при Прейсиш-Эйлау 1807 года января 26-го и 27-го
  • Зиновьева-Аннибал Лидия Дмитриевна - Вячеслав Иванов и Лидия Шварсалон: первые письма
  • Андреев Леонид Николаевич - Конец Джона-Проповедника
  • Дживелегов Алексей Карпович - Укрепления городские в Средние века
  • Черкасов Александр Александрович - Из записок сибирского охотника
  • Лажечников Иван Иванович - Гримаса моего доктора
  • Тетмайер Казимеж - Легенда Татр
  • Айхенвальд Юлий Исаевич - Владимир Соловьев
  • Замятин Евгений Иванович - Мамай
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 136 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа