Главная » Книги

Надеждин Николай Иванович - О происхождении, природе и судьбах поэзии, называемой романтической

Надеждин Николай Иванович - О происхождении, природе и судьбах поэзии, называемой романтической


1 2 3 4 5 6 7 8


Н.И. Надеждин

  

О происхождении, природе и судьбах поэзии, называемой романтической

  

Написано не столько поучения, сколько увещевания ради.

  
   Оригинал здесь - http://www.philolog.ru/filolog/writer/nadejdin.htm
   Надеждин Н.И. Литературная критика. Эстетика. - М., 1972.
  

ПРЕДИСЛОВИЕ

  
   Спор между романтизмом и классицизмом, который в наши чреватые смутами времена волнует весь литературный мир, дошел и до нашей родины и постоянно ожесточает души людей друг против друга. Отечественную нашу почву, которую следовало бы лелеять и обрабатывать объединенными братскими усилиями, попирают возбужденные партии, воспламеняемые безумной ненавистью: посевы, еще нежные, которые заботливые руки доверили ее бороздам, партии эти угрожают вытоптать дерзкими ногами. Кажется, что с отечественным Парнасом будет покончено решительно и бесповоротно, если только пламя этого безумия, жестоко угрожающее благополучию поэзии, не будет укрощено и погашено. Лучше всего, стало быть, было "укротить бушующие волны"!
   Мне казалось, что главная причина этой битвы, как и вообще в литературном мире, так, в частности, и на нашей родине, заключается в том, что и та и другая сторона не имеют ясного представления о вещи, из-за которой идет спор. Битва скорей происходит из-за слов, чем из-за существа дела. Каждодневный опыт показывает, что первыми наступают романтики, зачинатели всех бед, которые сами не знают, что они предпринимают, куда стремятся и чего требуют.
   Вот почему я считаю, что не жаль труда в тщательном исследовании, "не столько поучения, сколько увещевания ради", разобрать и в полном виде представить первые начала, истинную природу, а также счастливую и вместе с тем несчастную судьбу романтической поэзии, именем которой бунтовщики обыкновенно приукрашивают свой мятеж. К этому труду я приступаю с тем большим усердием и душевным устремлением, что, к моему счастью, меня поддерживает авторитет и верховное руководство величайшего университета, наилучшего попечителя и защитника отечественной словесности. Если мне хоть в какой-либо степени удастся выполнить его возвышенное предписание, целиком наплавленное на благо отечественной поэзии, то я с удовлетворением смогу сказать, что получил за мой труд приятную и обильную награду.
   Что касается исторической части моего небольшого произведения, в коей я исследовал происхождение и судьбы романтической поэзии, то признаюсь откровенно, что для своей цели я использовал собрания и примеры выдающихся мужей, которые усердно занимались теми же вопросами. В первую очередь привожу я высказывания Бутервека, Сисмонди и обоих Шлегелей, которым я немало обязан. Вместе с тем не стыжусь заявить, что никогда простодушно не доверялся их свидетельствам, но всегда обращался к подлинным источникам, насколько они были мне доступны.
   Что же касается теоретической части, то я хочу сказать, что она построена иначе: ведь я пытался бросить новый свет на романтическую поэзию, возведя ее сущность к первоосновам теории. При построении и развитии моей теории я не пожелал послушно следовать за каким-либо руководителем: со всей необходимой скромностью я все же заявляю, что попытался проложить свой собственный путь. Удалось ли мне преуспеть в этом, покорно предоставляю решать справедливым и сведущим ценителям этих вопросов, свободным от пристрастий к той и другой стороне: для них, конечно, не тайна, со сколькими трудностями была сопряжена моя попытка.
   Насколько это было в моей власти, я стремился к чистоте латинского языка. Всякий знаток, однако, понимает, что разнообразные идеи и многочисленные предметы, имеющие отношение к разбираемому мной вопросу, были совершенно неизвестны древнеримскому миру и настолько чужды ему, что в классической латыни очень часто отсутствуют слова и выражения, при помощи которых они могли бы быть выражены. Поэтому я решил, что дозволено будет пользоваться, так сказать, ржавым оружием кухонной латыни и отбросами схоластической философии, говоря словами поэта, вследствие нищеты языка и наличия новых понятий, ибо я всегда предпочитал лучше пренебречь латинским языком, чем возможностью быть правильно понятым. Поэтому даже те имена, которые мне часто приходилось заимствовать из разных европейских языков, я, для того чтобы можно было различать их роды и падежи, снабдил всюду латинскими окончаниями, строго сохраняя притом их подлинную орфографию. Все, что мне надо было написать по- русски, я, чтобы избежать постоянных затруднений при передаче русских слов, изобилующих множеством чуждых латинскому алфавиту звуков, писал по правилам польского языка.
   Даже если будет признано, что труд мой имеет самую незначительную ценность, я все же льщу себя приятной надеждой, что мне, по крайней мере, не будет отказано в признании доброй воли, направленной на благо отечества. Заявляю, что осмелился высказать свои суждения, только исходя из этого стремления и с ведома высокого собрания мужей, по счастливым указаниям которого я работал.
   Это одно только всегда "будет стремленьем моим".
  
   Москва.
   15 ноября 1829 г.
  

Pulcra trajecta per animas in manus artificiosas, ab illa pulcritudine veniunt, quae super animas est, cui suspirat anima mea die ac nocte. Sed pulcritudinum exteriorum operatores et sectatores inde trahunt approbandi modum, non autem inde trahunt utendi modum.

S. Augustinus, Confess., l. X, c. 34

{Красота, которую искусные руки создают согласно предначертаниям души, происходит от той красоты, которая превыше души и к которой моя душа стремится денно и нощно. Однако творцы и любители внешней красоты умеют ценить ее, но не понимают, как ею пользоваться.

Блаженный Августин, Исповедь, кн. X, гл. 34 (лат.). - Ред.}

  
   Зиждительная сила духа человеческого, назнаменующая его высокое происхождение и подобие предвечному творцу всяческих так ясно и очевидно, составляет драгоценнейшее его наследие, которое не может быть у него исхищено никакими превратностями его странствования по земле. Только тогда, как этот пришлец с неба, погрязший в земном прахе, не сознает в себе врожденного ему достоинства и, подобно бессмысленному животному, пресмыкаясь по земле, потовыми трудами завоевывает у враждебной природы средства продолжать одну лишь животную и бренную свою жизнь, - только тогда плодовитые семена творческой силы в груди его засыхают и не прозябают. Но как скоро, свергнув тяжкое иго животной природы, он пробуждается из этого бездейственного сна к свободному излиянию своей деятельности и начинает жить истинною жизнью - эта божественная искра мгновенно вспыхивает и разрешается в неугасимое пламя; ибо всякая жизнь, однажды приведенная в движение, не останавливается более, а с усилием и напряжением стремится вперед, старается излить себя наружу и, так сказать, воплотить. Священный огнь этой жизни, однажды возженный, никогда более не угасает, но непрерывно сохраняется, ибо та самая природа, которая так враждебно поступает с человеком диким, пред ним же смиряется и раболепствует, как скоро он оживляется божественным дыханием жизни, и, по какому-то тайному, инстинктуальному согласию, ему, как ближайшему своему другу, отверзает свои объятия и все свои сокровища предлагает радушно для произвольного употребления. Таким образом открывается пред ним неизмеримый океан, где, усматривая вечное волнение неиссякаемой жизни, он соревнует тем более излить себя наружу, воспроизвести. Здесь-то и заключается источник того поэтического энтузиазма, коим восхищенный дух человеческий творит себе новый мир, где он раскрывает свою внутреннюю полноту и воплощает ее в телесных формах. Здесь скрывается зародыш всех изящных искусств, которые показывают во внешности жизнь, внутри его роскошествующую, и явно обнаруживают внутреннюю его гармонию в произведениях гармонических. А как из всех источников, из коих может быть заимствован для этих изящных произведений материал, или, так сказать, тело, нет ни одного столь близкого и удобного, как речь, - ибо она заключает в себе бесчисленное множество слов, как членов, чрезвычайно способных к отделке в поэтических вымыслах, то неудивительно, что творческая сила, преизбыточествующая в недрах духа, только что пробужденного к жизни, прежде всего изливается в гармонической речи и из одушевленной груди извлекает стих благозвучный и численный, как отголосок внутренней мелодии жизни. Итак, первородное из всех искусств есть искусство - высказывать тайны духа мерным языком, - которое именуется поэзиею (poihsiz), или искусством творческим по преимуществу. Отсюда-то ее чрезвычайная древность, современная самому человеческому роду; ибо ее летописи суть несомненные свидетели человеческого рода. Первые памятники жизни человеческой, похищенные от всеистребляющей едкости времени и до нас дошедшие, запечатлены изяществом поэтическим. Первые восклицания членораздельного человеческого голоса, о каких только запомнило предание и дало знать нам, составлены по аоническому размеру. Это божественное пламя поэзии с продолжением бытия человеческого рода, столь отрадно светящее в его младенческом состоянии, не только не уменьшается и не потухает, но, по мере того как человеческий род возрастает и укрепляется в своих силах, оно беспрестанно усиливается и увеличивается. Сего недовольно: даже степень совершенства, до которой достиг где-нибудь поэтический гений, может по всей справедливости быть принята за указание и меру той высоты, на которой стоит образование всего человечества. Ибо от избытка сердца уста глаголют: а посему свет, озаряющий его свободные и непринужденные излияния, должен быть отблеском внутренней жизни, достигшей до высочайшей степени развития.
   Один и тот же дух - пришлец с неба - действует под телесным покровом человеческой природы, дабы явиться достойным небесного отечества; один и тот же театр, на котором он, поставленный и как зритель и как действователь, находит для себя открытое поприще к достижению бесконечного совершенства; одна и та же жизнь, играющая своею полнотою, делает этого пришлеца соревнователем той природе, в недрах которой он обитает, - делает соучастником и сонаследником той творческой силы, которою она изобилует. Посему и поэзия, как цвет жизни самый роскошнейший, рождающийся от внутреннего соединения духа с природою, долженствовала бы быть одна и та же. Но свойство человеческого духа - если только он не изменится существенно - состоит в беспрерывном усовершенствовании, по силе которого он не может остаться навсегда в одних и тех же отношениях ко внешней природе. Земное бытие его никоим образов нельзя представить себе без непрестанных и постепенных перемен: это подтверждает и история человечества самым ясным и определенным образом. Поэзия, неразрывно соединенная с духом, подлежит той же участи. Посему в летописях поэзии, как и в летописях всего человечества, есть преемственность периодов, из коих каждый отличается своим неделимым характером. Это не значит того, чтобы изменилось самое свойство поэзии: нет - только наружная форма ее подвергается переменам, между тем как внутренний дух ее остается невредим и неизменен.
   Всякая жизнь проявляется беспрерывным воспроизведением самой себя, следовательно, сама собою начинается и оканчивается. Но дабы такое воспроизведение началось надлежащим образом, жизнь должна обладать таким богатством сил, ее составляющих, чтобы она не требовала другого поощрения к развитию, кроме самой себя. Почему начатки ее должны лишь представлять одну игру силы, роскошествующей своею внутреннею полнотою и не признающей никакого, даже наружного, для себя ограничения. Так бывает и в царстве природы вещественной, в котором чуть-чуть мелькает искра жизни и которое, без сомнения, должно принять за точку отправления, с которой человеческий дух начинает свою жизнь. Дерево производит бесчисленные побеги и расстилает отпрыски, ветви и листья гораздо в большем количестве, нежели сколько нужно для его сохранения, не предназначая при том их для какого-нибудь будущего определенного употребления. Когда льва не мучит голод и другой дикой и хищный зверь не вызывает на бой, то праздная его сила изливается на саму себя: он наполняет пустыню своим ужасным ревом, и его роскошествующая сила играет сама с собою. Насекомые, оживленные солнечными лучами, следуя одному лишь внушению жизни, весело прыгают: и в звучном пении птиц привлекает и услаждает нас не какой-нибудь ясный и определенный смысл. То же самое бывает и с духом человеческим. При его вступлении на поприще своей жизни: при всем том, что дышит свободою, он долго носит узы, наложенные на него вещественною природою, да и свергнуть их совершенно никогда не может. Первоначальная жизнь его есть не иное что, как неумеренное излияние его внутренней полноты. Упоенный непомерной роскошью движений, только что взволновавших его, и совершенно не умея их располагать и приводить в порядок, он не знает никаких границ и отвергает всякое определенное правило. Природа внешняя, примирившаяся с ним, не только не удерживает и не умеряет его буйных порывов, но, расставляя пред его непривычными очами свои несчетные богатства, делает его еще гораздо смелее и самонадеяннее. Ибо он - пришлец, не ознакомившийся и не оглядевшийся, - стремглав бросается на это блистательнейшее позорище и, так сказать, поглощенный беспредельным океаном вещей, равно неизвестных и равно удивительных ему, не может стать на одной незыблемой точке, но без цели и размышления блуждает вправо и влево. Посему во всем, что он тогда замышляет и производит, не видно ничего твердого, постоянного, доконченного, - он производит все по одному лишь внушению и руководству инстинкта. Все, происходящее от него, не связывается никакими узами и не принимает на себя никакой законной формы. Его мысли - видения; его чувствования - исступления; его пожелания - буйство. Отсюда-то те переселения и кочевания без цели и плана, коими ознаменовывается все его первобытное состояние. В это время он не хочет нигде для себя постоянного, оседлого жилища, но в простоте своей почитает себя законным гражданином и высшим владыкою всего мира. Единственная, общественная связь, какой только он добровольно себя подчиняет, есть братское домашнее сообщество; единственная власть, какую только он признает и почитает, есть священная родительская власть. Его произвол есть то единственное судилище, где для него решается всякое дело; его энтузиазм есть единственная для него религия, откуда происходит вся его святость. Таково состояние человеческого духа в первоначальном возрасте его жизни, который посему и называется младенческим его возрастом и примеры коего мы видим не только в первобытных народах древности, но и в современных нам грубых и необразованных племенах, остающихся еще и доселе в младенчестве. И что другое может быть его поэзией в этой эпохе, как не живое изображение этого беспорядочного волнования и необузданного кипения жизни? Если мы раскроем древнейшие памятники младенчествующего человечества, пощаженные временем, и сравним их с необработанными и грубыми опытами поэтическими народов, доныне еще не созревших то везде увидим в них преобладание духа необразованного и дикого, который, будучи оставлен самому себе, служит жалким игралищем своему собственному произволу, не знающему никакого порядка. Одна священная поэзия евреев, хотя и древнейшая из всех памятников человечества, никогда не познала слабостей детства и в самых начатках своих возвышалась до небес, - потому что она была чистейшим отсветом того предвечного света, пред которым исчезают все преемственности времен и который своим божественным духом, как говорит псалмопевец, делает мудрыми и младенцев. Но поелику его святейшие изречения долженствовали проходить чрез уста земные, то нельзя отрицать того, чтобы тип младенчества жизни человеческой, которому эта поэзия служит блистательнейшим цветом и торжественнейшим украшением, был совершенно чужд ее внешним формам. Огнь божественного энтузиазма, проникающий ее творения, не ограничивается никакими пределами и не допускает никакого определенного порядка. Как свободнейшее излияние духа, усвояющего себе небесную свободу, она расширяется до того, что весь видимый мир - беспредельный, слишком для нее тесен и недостаточен: подкрепляемая божественною силою, она парит выше светил небесных и в самые сокровенные внутренности стран подлунных проникает, но нигде не находит для себя достаточных средств достойно назнаменовать и представить те священные тайны, которых она есть верная хранительница и истолковательница. Но это божественное величие, отличающее священную поэзию евреев высочайшею силою, в чисто-человеческих опытах других еще не созревших народов совершенно извращается и переходит в роскошь безумную и буйную. Это потому, что они одолжены своим началом духу несозревшему, который, подобно младенцу только что родившемуся, брошенный в пустой воздух, не придерживаясь никакой определенной дороги, не вверяясь руководству никакой постоянной звезды, своевольный без свободы, раб без правила и закона, которому бы он служил, непостоянный - он колеблется при дуновении всякого ветра и бьется между двумя опасностями. Посему в произведениях его нет никакой меры, никакой связи, никакого вида порядка. Он не имеет пред глазами своими даже типа того гармонического совершенства, по правилу которого он мог бы все располагать и составлять: посему он сгромождает только какой-то безобразный и страшный хаос, где перемешаны и перепутаны разнородные семена поэтической жизни. Но поелику и в этих бредах он старается об удовлетворении самому себе, приобретаемому только посредством собственного и невынужденного богатства, то недостаток изящной и благолепной формы он старается восполнить чрезвычайным излишеством материи. Отсюда то излишнее обилие и необыкновенное величие образов, составляющее отличительный характер младенческой поэзии. Ибо не знающую ни умеренности, ни порядка резвость духа, который еще не достиг совершенного возраста, ничто не может так веселить, как произвольное нарушение обыкновенных размеров и пропорций: это льстит ему обманчивым видом свободы и могущества. Итак, в своих поэтических вымыслах он ищет только нового, чудовищного, необыкновенного, колоссального, разноцветного, поражающего и приводящего в оцепенение всякое чувство. Его поэзия есть как бы беспрерывное празднование сатурналий. Этот колоссальный и фантастический тип очевидно выказывается во всех начатках несозревших наций. Одно лишь различие климатов, под коими они живут, соделывает один и тот же цвет или ярче, или слабее: а это есть не иное что, как дань, платимая природе вещественной, которая преобладает в народах еще несозревших. И как в сердце земли, на цветистых берегах ладоносного Инда и перлоносного Ганга, где природа, оживленная вечно блистающим солнцем, играет жизнью вечно юною, никогда не стареющеюся; где вечная весна улыбается во все месяцы года и земля никогда не снимает с себя блистательной, брачной одежды; где игра роскошествующих стихий не удерживается никакими узами и разрешается в буйный порыв яростных бурь, суровых ветров, ужасных дождей, - там, видим мы, и самая поэзия, скрывающаяся начатками своими во мраке отдаленнейшей древности, отличается какою-то необыкновенною пышностию ярких цветов, подобно Гидаспейским холмам, и блистает, подобно восточному небу, огненным сиянием. Великолепнейший ее образ представляет тот дивный город, воздвигнутый некогда, как она повествует, по мановению Кришны, небесным художником Бискурмою, - город, в котором стены и полы блистают золотом, серебром и дорогими каменьями, стены городские из золота, здания из кристалла; золотые изваяния украшают преддверие домов; торжища красуются великолепнейшими палатками, сады отенены райскими деревьями и орошены водами бессмертия; величественнейшие бесчисленные храмы благоухают беспрерывно дымящимся священным фимиамом {Это изображение взято из великого индийского эпоса, "Махабарат", содержание коей представляет воплощение Вишну под видом и именем Кришны. См.: Polier , Mythologie des Indous, ², p. 395 и след.}. Даже и тогда, как, оставив землю, эта поэзия проникает в небеса и сама расширяется до чрезмерности, дабы наполнить собою их беспредельность, и тогда она не оставляет совершенно своего восточного блеска и представляет более изумительное, нежели страшное. Ее Шива, препоясанный слоновою шерстью, одетый косматою кожею тигра, и улыбается и угрожает своим красным лицом; ее Вишну, с своим синим лицом, четырьмя руками, соединяет все прелести цветущей юности; ее Брама, чуждающийся всех образов, покоится на берегах млечного океана, из коего почерпает жизнь все существующее {Jones, Works, ², p. 248 и след.}. Но чем более удаляешься от знойного экватора и ближе подходишь к хладным полюсам, где в пасмурных небесах бледный свет солнца вечно борется с густыми облаками и мертвая земля коченеет от зимней стужи; тем более суровый, дикий и страшный вид принимает поэзия, не оставляя, однако же, своей дерзости и смелости. Доказательством этому служат те северные "Эдды", в коих заключается скандинавская священная поэзия и кои преисполнены отвратительных чудовищ и ужасных страшилищ. Здесь весь мир представляется как жалкое изображение трупа необъятного великана Имера; его черная кровь пенится в морях и реках; его безжизненная плоть превратилась в землю; его огромные кости преобразовались в горы; и самый небесный свод не иное что, как шишак этого безобразного чудовища {"Edda Island. Myth.", I.}. А Валгала, составляющая крайний предел северной фантазии, и эта самая Валгала не обещает храбрым подвижникам Одина ничего более, как кровавые кушанья из дикого вепря, никогда не убавляющегося, и мед, который течет из неиссякаемых сосцов дикой козы и который должно пить из черепов неприятелей {"Edda Island. Myth.", 31, 33, 34, 35.}. Иногда случается и то, что в бедных странах ледяного севера, где суровая и дикая природа отказывает творческой силе во всякой пище, вдохновение поэта возносится над всем земным, как бы презирая его, и в мрачных облаках, ее гнетущих, зиждет новый фантастический мир призраков и привидений и там блуждает по своему произволу. Это ясно доказывают подложные Оссиановы стихотворения, подделанные под древнейшие песни скальдов, эхо коих доселе еще отзывается на высоких горах Шотландских.
   Были и теперь еще есть народы, кои остановились при начале развития жизни и остались навсегда младенчествующими. Но это отнюдь не относится ко всему человечеству. Ибо, как скоро дух человеческий насытится свободным излиянием юной жизни: то, соскучив этим буйным роскошничаньем, сбирается сам собою и становится трезвее и благоразумнее. За бурным безначалием разгоряченных чувств наступает владычество умерителя-разума, и порывы необузданной страсти, усмиренные его скипетром, умолкают. Тотчас развивается тип единства, врожденного разуму, в этом нестройном хаосе бунтующих чувствований и преувеличенных образов, в коих проявляется вся жизнь юного человека; а самосознательный дух, облеченный властию законодателя, вмешивается в действие слепого инстинкта и старается запечатлеть их этим типом, от природы ему свойственным. Отсюда начинается новый совершенно образ действования и новый порядок вещей. Первоначальное волнение мало-помалу утихает, и жизнь человеческая принимает организацию постоянную, правильную. Тотчас отдельные семейства и разрозненные орды, там и сям рассеянные по концам земли, сосредоточиваются около одного центрального пункта и образуют общества и нации. На место поля является общество, на место шалаша - дом, на место священного холма - храм. Священная патриархальная власть облекается знаками величия, и пастушеский посох старцев превращается в скипетр царский. Все останавливается и окрепляется. Самая религия, составляющая священнейшее наследие духа, оставляет форму исступленного энтузиазма и принимает вид систематический. Торжественное богослужение, так сказать, воплощает теплоту благочестия, и дух простой веры заключается в догматические формулы. Творческая сила - с своей стороны, не может не участвовать в этом великом перевороте всех дел человеческих. От буйного расточения своего избытка она приступает к игре более трезвой и истинно эстетической: отсюда начинается новый мир поэтический, где необузданный и беспокойный произвол подвергается законоположению вкуса. Ибо возмужавший дух не довольствуется уже более тем, что пред ним развивался ряд образов непринужденный; он хочет запечатлеть их формою живою и выразительною, в которой бы отсвечивал сам гений, ее создавший, искусная рука, ее вырезавшая, и дух светлый и свободный, избравший ее и представивший глазам других людей. А это может быть только тогда, как все производимое будет по известным законам и пропорциям располагаемо так, что ими назнаменуется тот тип единства, который составляет внутреннюю его физиономию. Итак, роскошное разнообразие, доселе доставлявшее духу единственное услаждение, будучи запечатлено единством, переходит в стройную гармонию; а эта гармония, облеченная чувственною одеждою, является как красота благолепная и привлекательная. Итак, на развалинах чувственной тирании созидается мирное и светлое царство эстетической красоты: и дух человеческий отсюда начинает новый период юношества бодрого и сильного. Явно, что существенный характер этого периода составляет какое-то законное устройство, принятое с большею или меньшею охотою. Это не значит того, чтобы дух человеческий подчинялся какому-нибудь жалкому игу: напротив, - успокаиваясь в собственной своей воле, озаренной светом разума, он приобретает высшую свободу, какая только его достойна. Отсюда происходит та приятная и усладительная необходимость, которая не налагается человеческому духу насильственно, но которую налагает себе сам он произвольно, которою он не ограничивается, но сам себя ограничивает. Поэзия, истекающая из уст человечества возмужавшего, необходимо должна быть причастна этой необходимости. Итак, она представляет не необыкновенную, как в те первобытные времена, и часто отвратительную смесь красок, набросанных без разбора, но изящное и приятное расположение цветов и тени, составленное по известным законам и условиям и ознаменованное печатию эстетической красоты: и так она не бывает более одною лишь детскою игрою резвящегося духа, но становится искусством высоким и важным. Но так как бесконечное разнообразие чувствований и образов, подлежащих ее распоряжению, может быть располагаемо бесконечно-разнообразно для художественного выражения одного и того же типа красоты: посему все, что теряет она со стороны избытка вещества, разнообразно соединяемого и размериваемого, вознаграждает роскошнейшим обилием форм, ею принимаемых. Она [не] {Здесь и далее квадратные скобки ставит редакция.} испускает звуки неслитные и нестройные, как этот баснословный Мемнон11, пробуждаемый лучами восходящего солнца, но подобно звучным органам издает разнообразные переливы пения, так что, кажется, пробегает весь поэтический диапазон. Отсюда образуются и различные виды поэзии, составляющие столько же различных областей, из коих слагается целость поэтического круга. Итак, зрелый возраст человечества, очевидно, должен представлять полное и всестороннее развитие поэтического духа и богатейшую жатву всецветных изящных созданий.
   Первообразная и первоначальная форма всякого постепенного развития по непреложным и вечным законам, господствующим во всей земной жизни, есть двойственность. Ибо все сущее есть синтез противоположностей. Посему всякое развитие может быть не иным чем, как постепенным разрешением и, так сказать, разъятием этого первоначального синтеза. Первой возраст всякой жизни представляет одно лишь слабое брожение и колебание элементов, долженствующих разрешиться - но рано или поздно каждый из них в свою очередь достигает такой силы, что постепенно один над другим берет верх и преимущество. Посему зрелая жизнь всегда должна представлять двоякий вид. Это, по свидетельству опыта, действительно было и с поэзией. Ибо она дважды мужала и созревала: дважды произвела прекраснейшие цветы и приятнейшие плоды. Притом она везде была спутницею и верною подругою человеческого рода, который сам, по свидетельству истории, дважды жил жизнью зрелою, настоящею.
   Первая отрасль юношествующего человечества является в этом древнем мире; который процвел, взрос и погиб вместе с древними греками и римлянами. Ибо в этой длинной цепи веков, первое кольцо коей скрывается в непроницаемом мраке седой древности, а последнее погребено под развалинами колоссальной Римской империи, дух человеческий беспрерывно шел по одной и той же стезе, а посему жил одним и тем же животворным духом и во всех своих движениях и произведениях сохранил одну и ту же физиономию. Священному берегу Инаха предназначена была счастливая доля - быть первою колыбелью духа, приходящего в мужественную силу, и первым рассадником огромного леса, осенившего впоследствии времени весь мир. И надобно ли этому дивиться? Греция самою природою назначена быть срединою земного шара и центром, где жар знойного экватора встречается с северным холодом полюсов и, умеряя его, сам умеряется. Посему она представляла жилище человеческому духу весьма выгодное и безопасное. Над ним распространилось небо чистое и ясное, созерцанием коего он должен был оживляться, а не подавляться; внизу благодатная и плодоносная почва, на коей он мог безмятежно покоиться и нежиться, не предаваясь, однако ж, буйным оргиям. Притом благодетельная судьба привела туда отовсюду переселенцев, кои все, приносимое ими с собою из своего отечества, совокупили воедино. Итак, арктическая грубость и суровость пелазгов и эллинов, умеренная южным воздухом, внесенным туда Кекропсом, Данаем, Кадмом и Пелопсом, мало-помалу смягчались и укрощались до того, что наконец преобразились в кроткий и любезный греческий вкус, на всех произведениях греческого гения рассыпавший столько прелестей. Этому-то вкусу мы одолжены тою сладкозвучною и прекрасною пиитикою, которой доныне удивляемся и всегда будем удивляться в бессмертных творениях греков. Как будто поэтому природа дала грекам круглые уста, и самый язык их запечатлен какою-то прекрасною круглотою, ему врожденною. Множество диалектов, в которых по различным странам Эллады изменяется один и тот же язык, умножало его богатство, не нарушая, впрочем, его гармонического единства. Посему оно доставляло творческой силе обильнейшую и удобнейшую для поэтического размерения материю. К несчастию, начатки поэзии греческой погибли, так что мы не в состоянии преследовать ее постоянное развитие от рождения до полной зрелости. Ибо неопровержимо доказано, что все, ныне представляемое нам под именем Орфея и Мусея, носит на себе отпечатки духа гораздо позднейшего. Но это туманное утро греческой поэзии, для нас непроницаемое, вдруг вывело за собою ярчайшее солнце, - красу не только Эллады, но и всего мира. Мы разумеем эту бессмертную "Илиаду", в которой, как известно всякому, поэтический дух Эллады еще в глубокое утро отразился полными лучами и явился чрезвычайно зрелым: как самая война Троянская была первым моментом, когда древняя Эллада, совокупившаяся воедино, пробудилась к самосознанию и увидела себя целым, органическим и самостоятельным: так и это божественное творение, обессмертившее войну Троянскую, есть первый торжественный опыт, в котором греческий гений, самодовольный и самосознательный, высказал сам себя и показал, чего от него ожидать было можно. Здесь, как в магической панораме, великолепно отражаются все, сведенные к изящному единству очерки, из коих слагался прекрасный вид греческого мира: здесь, как в гармоническом концерте, все вариации круглых уст грека, сведенные в усладительную гармонию, отзываются торжественным отголоском. Посему неудивительно, что это высокое творение было, так сказать, корнем, из которого родилась и процвела вся поэзия, возвеличившая и прославившая Древнюю Грецию. Как этот фессалийский герой, славе коего посвящена "Илиада", влачащий Гекторово тело, так и вся поэзия эллинов вечно кружилась около стен Илионских и была не более как верною спутницею Гомера. Здесь неиссякаемый источник, из которого почерпнуто все, что в последующие века рапсоды пели на звучных струнах и актеры представляли в великолепных театрах. В этом первом опыте поэтический гений как будто исчерпал все богатства эпического энтузиазма: после "Илиады" под небом Данаев не возникло ни одного эпоса, а посему она и осталась наверху Пинда, навсегда одним и единственным эпическим стихотворением, - не исключая даже и родственной ей "Одиссеи". И сам аскрейский поэт, отстоящий от Гомера не столько гармоническою приятностию речи, сколько пространством времени, и, как говорит предание, воспитанный млеком муз, едва ли является в таком божественном свете, каким сияет этот слепой певец Ахилла: как серебряная лампа Цинтии (луна) при огненном блистании Феба (солнце). И как богато, как плодовито должно быть это семя, из которого развилась такая жатва? Недоумевает наблюдательный дух, удивляясь необыкновенному плодородию поэтической нивы греков. Все отрасли творческой силы ими обработаны, все стези поэтической области испытаны; все, так сказать, струны божественного вдохновения прозвенели. Древняя Эллада, по справедливости, может назвать себя отечеством Геликона, и из девяти его питомиц нет ни одной, которой алтарь не был бы усыпан прекрасными цветами. Чьего недремлющего уха не коснулись громовые звуки, кои, вырвавшись из уст Пиндара, отдаются в шумных раскатах? Какого внимательного зрителя не заставлял удивляться этот блистательный триумвират театра данайского, составленный грубым Эсхилом, величественным Софоклом и образованным Еврипидом, коими котурн классический возведен на столь высокую степень достоинства и к бессмертной славе? В ком не возбудили веселого смеха эти едкие остроты, приправленные аттическою приятностию, коими так богаты комедии Аристофановы? Чье сердце не услаждалось сладкозвучною свирелью сицилийского пастуха, воспевающего блаженное состояние сельской жизни, или волшебною лирою теосского старца, наигрывающего о прелестях удовольствий? И если кому по сердцу эти поэтические искры, в которых являются быстрые порывы гения: то может ли он без величайшего удовольствия идти по антологическим лугам, кои красуются и роскошествуют таким множеством прекраснейших цветов? И это поэтическое вдохновение так глубоко проникало древнюю Элладу, что, кажется, было ее соком и кровью. Доколе она дышала, как нация живая и деятельная, дотоле поэтический мерный рифм составлял как бы биение ее жил. Ибо она ничего не предпринимала, ничего не начинала и не исполняла, что не было проникнуто божественным духом поэзии. Ее религия была не иное что, как истолкованная "Илиада", ее философия - "Феогония" в прозе, ее ифика - систематический порядок гном. На самые сухие области знаний, где искры творческого пламени не могут разгореться, она старалась навести, по крайней мере снаружи, поэтический цвет и скелет мертвых знаний одеть, по крайней мере, одеждою, приготовленную музами. Это подтверждают астрономические {Arati Φαινόμενα καί Διοσημετα.}, географические {Scymni Chii et Dionysii Periegetae Περιήγεσεις.}, физические {Oppiani 'Αλιευτικά et Κυνηγητικά.} или даже фармацевтические {Nicandri Θηριακά et 'Αλεζιάρμακα.} поэмы позднейших греков. Но эти последние опыты были не иное что, как последние вздохи умирающего греческого духа. Ибо, как весь род человеческий, и древняя Эллада должна была испытать горькую судьбину. Мало-помалу сокрылись от нее прекрасные дни цветущего века: и наступила печальная и убийственная старость. Она сперва потеряла свободу, которая составляла ее животворную силу: и ее национальная самостоятельность, отчасти погубленная внутренними болезнями, отчасти потрясенная внешними неприятельскими ударами, - пала. А когда закрылись все дыхательные органы ее жизни, то и поэтический огнь не мог долее оставаться и действовать в этом мертвом теле. Итак он разрешился в дым, прежде нежели еще совершенно потух, и высоты Парнаса покрыл густыми тучами тяжелых технологических книг с поддельными поэтическими красками. Впрочем, этот черный дым показался еще прежде совершенного погашения божественного огня: искры его, по манию судеб, были заброшены в другом месте и породили новое пламя, после того как была разбита та лампада, в которой оно в первый раз воспылало. Рим, победитель и владыка Эллады, был ее наследником, или лучше - грабителем. Он насильно взял себе первую роль в великой драме древнего мира, которую так умно и так славно играла дотоле Греция: и великолепные добычи, похищенные в Греции, украшали триумф гордого победителя. Вместе с этим похищен был у нее и небесный огнь божественной поэзии, служивший ей великолепным украшением. Между тем как на плачевных остатках разрушенной Эллады бесчисленные толпы грубых грамматиков, подобно роям безотвязных мух, высасывали - если можно так выразиться - мертвый труп греческой поэзии и чрез то содействовали ее гниению: в Риме были попытки, довольно похвальные, оживить дух ее умирающий и воплотить в новых телах, художнически составленных. Отсюда начало римской поэзии, которая посему была не иное что, как пересаживание отпрысков поэзии греческой на берегах Лациума. Итак, будучи пришлою и чужеземною, она не могла изгладить с себя иностранного характера, хотя и была принята в римское общество. Несмотря, однако ж, на то, жизнь ее, хотя и неблистательная, имела свой золотой век, который вместе с Цезарями произвел Маронов и в коем ясная греческая весна, принесшая нам столько прекраснейших цветов, как будто ожила снова. Тогда явилась эта божественная "Энеида" римского Гомера, спорящая в пальме первенства с самою "Илиадою"; тогда сладкогласная лира Флакка, соревновательница Дирцейского Лебедя, так величественно звучала мечты возвышенного ума; тогда смелая рука мощного Лукреция одела самыми яркими красками муз уродливые грезы сумасбродной философии; тогда этот любезный триумвират игривых певцов удовольствия, составленный нежным Катуллом, томным Тибуллом и резвым Проперцием, так усладительно пробуждал нежнейшие, самым грекам не столь известные думы сердца; тогда поэтическое исступление, одушевляющее гений мрачного Персея и сурового Ювенала, превратилось в острый кинжал, которым смердящие раны развращенных нравов могли быть вырезываемы и очищаемы несравненно удобнее и лучше, нежели силлическими насмешками и остротами греков. Но, к несчастию, эта жатва прекраснейших плодов поэтического одушевления созревала под благословенным небом Италии уже тогда, как самому Риму угрожала осень. Ибо век Августов, к коему она относится, при всем своем наружном блеске, внутри себя носил и питал начало бедственного разрушения огромной Римской империи. Эти пагубные семена, - когда их ничто не останавливало, - развились, и этот вечный Рим, истощенный медленною болезнию, пал. Но, прежде наступления смертной минуты, приблизившаяся зима покрыла вредоносным снегом листы того поэтического древа, коим гордился этот город. Посему мы видим, к сожалению, что самый золотой век римской поэзии покрыт был ржавчиною, хотя снаружи и неприметною. Ибо чем другим должно считать эту плаксивую чувствительность Назона, или эту неестественную надутость высокопарного Сенеки, либо болтливого Лукана? И чем ближе подходил мир римской к своему разрушению, тем более и его поэтические создания принимали вид бледный, мертвый. Колесница муз скрипит под грузом тяжелых "Фиваид" {Поэма П. Папиния Стация, который написал еще "Ахиллеиду".}, "Аргонавтик" {Творение К. Валерия Флакка, подражание Аполлонию Родосскому.}, "Пуник" {Эпическое стихотворение Ц. Силия Италика, написанное, по словам Плиния, с большим старанием, нежели гением. Пл., к. III, 6.} и другими подобными обломками, коими был завален отлогий путь замирающей старости римского мира. Самое сладкозвучное пение ученого певца Стиликона {К. Клавдиан.} есть не более как звенящая медь, которая, издавая пустые звяцания в пустом воздухе, раздражает только слух, не пробуждая никакой мысли. Наконец все кончилось. Великолепный город Квирина, обширность коего была пространство всего мира, погребенный под собственными развалинами, пал в мертвое оцепенение. Таким образом, погиб блистательный мир древний; и поэтический гений, покоившийся в его недрах, вместе с тем исчез и погрузился в мрачной ночи, которая тотчас покрыла своею черною пеленою весь мир устаревший.
   Настала ночь - ночь темная, глубокая, мертвая. Мир, расслабленный смертельною болезнию, умолк; дух, задавленный мертвою сонливостию, оцепенел. Все искры жизни были погашены под развалинами этого римского колосса, обломки коего рассыпались по всему миру. Восточная его половина, воздвигнутая на развалинах ветхих стен разрушенной Эллады, существовала еще долго, разрушаясь постепенно от медленной болезни: но существование его было не иное что, как продолжительная борьба с смертию. Византия, усвоившая себе имя и роль второго Рима, под железным скипетром презренных похитителей царского величия, колеблемая внутри яростию буйных фанатиков и распадающаяся извне от беспрестанного теряния отрываемых членов, в столько веков, предшествовавших ее мертвому оцепенению под рогами турецкой луны, - эта Византия что другое представляла собою, как не огромный труп, переживший сам себя, - труп, в коем внутреннее гниение медленно предшествовало внешнему разрушению? Развертывая толстые волюмы византийцев, весьма грустно видеть, как греческий язык, в древности столько красноречивый, столько блистательный, столько благозвучный, святотатственно расточается на бессмысленную болтовню и самые пошлые сказки. Как бы для того, дабы обмануть себя, дряхлое воображение трудившихся греков старалось о подражании Гомеру; и породило уродливые чудовища {Напр., Ἐλήγης άρπαλή Колуфа, Ἰλίο άλωσις Трифиодора.}, кои - трудно решить - смеху ли более достойны или сожаления. Жалкие пустословы, обесславившие имя и звание поэтов, наконец забыли даже правила просодии, и, хотя усладительная Гомерова симфония звучала в их уши, они смешивали все размеры и роды стихов в этих нестройных рядах слогов, кои именовались политическими стихами и могли быть употребляемы всеми {*}. Но из этого бессмысленного вздора остались нам от погибшего древнего мира одни отрывки. Ибо на западном его краю, который должен именоваться собственно римским, и самое то слово звучное и умное, на котором некогда вечный град возвещал законы миру, подверглось тому же разрушению. Настало время, когда тщетно стал бы искать кто на родной римской почве чего-нибудь римского: все было разрушено, расстроено, изменено даже до очертания родного лица, до ударений родного языка. Этот язык, вытесненный из общего употребления чуждыми наречиями, насильно внесенными, нашел бедное убежище своей старости в безмолвных оградах монастырских и там принужден был служить только к составлению унылых молитв и бедных хроник. Посему все памятники древнего ума, посредством его увековеченные, забыты: и дух, покрытый густым мраком, обманулся даже в памяти прежней славы. Грубое невежество с изумительным спокойствием разрушало великолепные живые мраморы, эти блистательнейшие памятники древнего искусства, дабы из обломков их скласть себе жалкую хижину: и с согнивших хартий открало драгоценнейшие письмена, в которых завещал себя бессмертию древний ум, дабы на место их внести пустые домашние условия или негодные басни. Каково было состояние духа человеческого в течение пяти веков, последовавших за падением Западной Римской империи. Медленно засыпал Восток, а Запад спал глубоким сном. Но светильник духа столь непроницаемым мраком был покрыт не навсегда. Настал новый вожделенный день; и усыпленный дух быстро воспрянул к новой жизни.
   {* К этому месту в лат. изд. дано примечание:
   "Просвещенный Лев Аллаций остроумно объяснял, что следует подразумевать под "политическими стихами". Да позволено будет привести его собственные слова: "Так называемые "политические стихии - это такие, которые, подобно распутницам, общи всем и приспособлены к тому, чтобы любой мог их употреблять. Достаточно сказать, что они известны под именем "публичных πολιτικων (Диатриба "О писаниях Симеонам).
   Горе нам! Ведь и мы имеем собственных поэтов, сочиняющих подобные стихи!" - Ред.}
   В то время, как одряхлевший колосс Римской империи, изнуренный внутреннею порчею, выдерживал окончательную борьбу со смертию: в то время благодетельные судьбы решили, чтобы с крайних пределов Севера ринулись на этот неизмеримый труп и, так сказать, угнездились в его развалинах грубые и дикие варвары, нудимые естественным инстинктом, который никогда не обманывает необразованных людей, так же, как и хищных птиц. Эти новые неожиданные пришлецы устремились на свою новую добычу, неся с собою огнь и смерть, и ускорили роковой час умирающего Рима. От ледяных берегов Дуная до цветоносных берегов Тага они пронеслись по всем странам Западной Римской империи и везде все стирали с лица земли. Но премудрые советы провидящих судеб никогда не преходят всуе. В сих-то самых кровавых набегах, присутствуя, так сказать, при похоронах жизни, везде себя истребляющей, эти необразованные и варварские народы пробудились к сознанию человеческого достоинства и почувствовали, что есть другое гораздо высшее, собственно приличное природе человеческой состояние, нежели в каком они находились дотоле. Это чувство утишило в них бурное и слепое буйство, понуждавшее их прежде сего, как хищных зверей, к убийству и хищничеству, и пробудило в них желание покоя, вкус к порядку и любовь к обществу. Итак, скитавшиеся толпы кочевых орд остались в странах, ими опустошенных, и там старались совокупиться в разные товарищества и общества. Само собою разумеется, что эти первые начатки общественной жизни не могли иметь никакой твердости; притом нескоро сокрушилась и сила бурного вихря, - клубившего весь мир такими частыми и большими переселениями народов, - до того, чтобы позволила себе укорениться и утвердиться на новой почве. Долго кружились народы по лицу земли. Как волны бунтующего моря, толпы пришлецов одни других истребляли, прогоняли, сокрушали и рассевали по поверхности всколебанной земли. Ежедневно приходили и уходили обладатели стран и владыки, одни других выгонявшие. За свевами, вандалами и аланами, которые первые попирали своими ногами прах Римской империи, следовали отважные толпы готфов: и эти, только что начали привыкать к новой почве и вкушать приятность общественной жизни, как в свою очередь уступили и место и власть бургундам, франкам и лонгобардам. Но с течением времени и веков это кружение мало-помалу остановилось. Северная колыбель народов, наконец опустевшая, не могла более доставлять новых племен для продолжания опустошения стран южных. Итак, общественный порядок, подверженный меньшим потрясениям, приобрел более твердости, и новые общества, рассеянные по развалинам Римской империи, укрепились. Однако недоставало еще взаимной между ними связи и внутреннего сношения дотоле, пока мощная десница Карла Великого собрала под знамя восстановленной императорской власти большую часть обломков разбитого римского колосса под одним скипетром соединила их в одно огромное целое, простирающееся от Калабрии до Одера и от океана до Эльбы. Отсюда воспрянула первая искра жизни в этом хаотическом смешении народов, оставшемся на поверхности римского мира после великого брожения. Двор Аквисгранский, сердце и средоточие новой империи, увидел около себя развивающийся новый рассадник обновляющегося человечества, - рассадник, возделыватели коего с большим простодушием, нежели скромностию, не стыдились именовать себя Флакками и Гомерами. Само собою разумеется, что их труды не принесли никаких новых и отрадных плодов и вместе с ними погибли, потому что они были направлены не на выращивание семян в устроившемся вновь мире обновляющегося

Другие авторы
  • Добычин Леонид Иванович
  • Антонович Максим Алексеевич
  • Водовозова Елизавета Николаевна
  • Плещеев Александр Алексеевич
  • Юрьев Сергей Андреевич
  • Петров-Водкин Кузьма Сергеевич
  • Брусянин Василий Васильевич
  • Головин Василий
  • Юрковский Федор Николаевич
  • Месковский Алексей Антонович
  • Другие произведения
  • Левинсон Андрей Яковлевич - Николай Гумилев. Костер.
  • Достоевский Федор Михайлович - Стихотворения
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Обручение Даши
  • Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Либерал
  • Некрасов Николай Алексеевич - Летопись русского театра. Апрель, май
  • Аксаков Иван Сергеевич - О лженародности в литературе 60-х годов
  • Плеханов Георгий Валентинович - В ожидании первого мая
  • Тыртов Евдоким - Краткая библиография
  • Айхенвальд Юлий Исаевич - Максим Горький
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Гамлет, принц датский... Сочинение Виллиама Шекспира...
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
    Просмотров: 867 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа