Главная » Книги

Огарев Николай Платонович - Предисловие (к сборнику: "Русская потаенная литература". Лондон, 1861), Страница 2

Огарев Николай Платонович - Предисловие (к сборнику: "Русская потаенная литература". Лондон, 1861)


1 2 3 4

лично были свидетелями этого влияния, оно доказывается и самой ссылкой Пушкина, которая, по времени совпадает с первым распространением рукописи. Публика забыла конституционную неясность в стихотворении и рукоплескала "грозе царей". Впечатление, произведенное одой, Было не менее сильно, чем впечатление "Деревни" - стихов творения, выстраданного из действительной жизни до художественности формы, и не менее "Послания к Чаадаеву", где так звучно сказалась юная вера в будущую свободу. Кто во время оно не знал этих стихотворений? Какой юноша, какой отрок не переписывал? Толчок, данный литературе вольнолюбивым направлением ее высшего представителя, был так силен, что с тех пор, и даже сквозь все царствование Николая, русская литература не смела безнаказанно быть рабскою и продажною. В то время сильной возбужденности сам Булгарин не дерзал придавать полицейского оттенка своему борзописанию; замечательно, что и после, во время падения общественных сил при Николае, этот полицейский оттенок вызывал постоянное презрение к литературе, так же как и патриотические, то есть монархические произведения нуждой исковерканного, угасавшего Полевого и тучно возникавшего Кукольника. Замечательно, что во время общественного падения до безмолвия ни один срывщик не смел войти в литературное предприятие, не поставив, хотя намеком, на своем знамени общественного освобождения, потому, что иначе наверно бы разорился. Мысль общественного освобождения никогда не переставала быть однозначащею с нравственной чистотой человека, газеты, журнала, книги, и всякому литературному срывщику, который попробовал бы кадить противоположному направлению, предстояла" сверх торговой неудачи, неприятность стать в общественном мнении на одну доску с Булгариным. Через двадцать лет после оды на свободу, несмотря на общественное принижение, вследствие той же необходимости гражданской нравственной чистоты, журналистика допустила к своему ставку Белинского: такова была сила толчка, данного литературе декабристами и Пушкиным.
  Другой поэт того времени, ученик Пушкина по стиху и равносильный по влиянию, Рылеев - сосредоточивал свою деятельность на политической мысли. Читая его, невольно угадываешь его внутреннюю работу, видишь человека, который всякое впечатление, коснувшееся до него на пути жизни, - от вольно дикого образа скачущей лошади до нежной заботы любящей женщины о любимом страдальце, - он все торопится прикрепить к единой мысли гражданской свободы, его нигде не покидающей -
  
  
   Ни в тишине степей родных,
  
  
   Ни в таборе, ни в вихре боя,
  
  
   Ни в час мольбы в церквах святых...
  Поэтическая деятельность Рылеева подчинена политической, все впечатления жизни подчинены одному сильнейшему впечатлению; какие бы ни брались аккорды - они вечно звучат на одном основном тоне. То, что у Пушкина выражалось в целости направления, то у Рылеева составляло исключительность направления. В этом была сила его влияния и его односторонность. Пушкин, с своей всеобъемлющей впечатлительностью, не мог понять исповеди Наливайки; публика поняла ее и откликнулась. Пушкин искал образа казацкого вождя, чтоб быть вполне удовлетворенным этим отрывком, и не находил его - и был прав; он только забыл в заглавие поставить: исповедь Рылеева, и тогда бы он удовлетворился; публика поняла, что это была исповедь не только Рылеева, но каждого неравнодушного человека того времени. Великий художник не понял великого мученика и его святую односторонность; он считал ее за ошибку, но внутренно невольно поддавался влиянию, которое захватывало и его в одно направление. Он с любовью смотрел, как талант Рылеева вырастал, начиная с "Дум", сочиненных ученической рукою, до "Войнаровского" и "Наливайки", где все - и ясность впечатлений, и сам стих, возмужали, не выходя из исключительности направления. Насколько этот талант мог вырасти и расширить свою односторонность, - вышел ли бы он из нее до всеобъемлющей поэтичности, или бы только подчинил ей более разнообразных явлений жизни, - мы не в силах судить: петля палача сделала все гадания бесполезными. Одно мы знаем, что святая односторонность его поэзии была выражением святой души и святой жизни; нравственная чистота Рылеева дает его произведениям силу, которая охватывает читателя не меньше, чем самая до тонкости доведенная художественная отделка. Перечитывая "Войнаровского" теперь, мы пришли к убеждению, что он и теперь так же увлекателен, как был тогда, и тайна этого впечатления заключается в человечески-гражданской чистоте и доблести поэта, заменяющих самую художественность, или, лучше, доведенных до художественного выражения. Нам кажется, что приходит пора свести эстетическую критику с метафизических подмостков на живое поле истории, перестать уклоняться от живого впечатления, навеянного поэтическим произведением, искажая это впечатление мыслью, что произведение не подходит под вечные условия искусства; пора объяснить себе силу этого впечатления силой, с которой исторические и биографические данные вызвали в душе поэта его создание! Истинность поэмы гораздо больше основана на исторической обстановке и личности поэта, в взаимном действии которых вся искренность произведения, чем на вечных началах искусства; а вечных начал искусства, помимо его технической стороны, нет. Техническая сторона искусства вечно одна и та же; никогда живопись не уклонится безнаказанно от законов перспективы, от линий человеческого тела, даже в самых фантастических образах чертей и ангелов; никогда музыка безнаказанно не уклонится от естественных условий гармонии; никогда поэзия безнаказанно не отшатнется от естественности образов и выражений и от гармонии стиха. Законы техники вечны, как законы природы, которых они повторение в искусстве. Чем сильнее талант, тем он больше обладает техникой и умеет ею пользоваться. Но форма и содержание произведений меняются с историческим складом народов и обстоятельств; физиологически неизбежные трагедии и комедии жизни остаются в роде человеческом, но образ жизни меняется и кладет свою печать на форму произведений; религиозный, научный, политический и общественный взгляд на вещи меняется и дает иное содержание. Греческий хор исчез из трагедии, потому что исчез образ жизни эллинов; католический взгляд Данта не имеет ничего общего с миросозерцанием Гамлета. Одна черта из жизни Шекспира, которая показала бы нам, как ему бывало трудно внутреннюю мысль перевести в поступок, да еще при той исторической обстановке, которая заставляет его отправить сумасшедшего в Англию, потому что там все живут сумасшедшие, - одна такая черта из жизни больше, ярче, живее и теплее объяснит нам Гамлета, чем все многоглаголание Ретчера и иных гномов метафизической науки. Таким образом, сила впечатления, производимого теперь "Войнаровским" и отрывками из "Наливайки", нам становится ясна, когда мы приходим к пониманию, что в них пришла к слову, художественно сказалась целая внутренняя жизнь гражданского деятеля, и в гармоническом стихе и в жарком чувстве, кроме того, охватывает вся мощь традиции, не только не умершей, но полной близкой будущностью.
  С недоумением и благоговением нам хотелось бы объяснить конец деятельности Рылеева, его последние стихотворения, и нет у нас никакой биографической нити. В его целой деятельности религиозный вопрос вовсе оставлен в стороне; перед плахой его стих становится религиозен. Это доказывается двумя стихотворениями, сочиненными в Алексеевском равелине. Они не успели попасть в эту часть нашего сборника. Вот одно из них, последнее:
  
  
   Мне тошно здесь, как на чужбине...
  
  
   Когда я сброшу жизнь мою?
  
  
   Кто даст мне крыле голубине -
  
  
   Да полечу и почию?..
  
  
   Весь мир как смрадная могила!
  
  
   Душа из тела рвется вон.
  
  
   Творец! ты мне прибежище и сила,
  
  
   Услышь мой вопль, вонми мой стон!
  
  
   Приникни на мое моленье,
  
  
   Вонми смирению души -
  
  
   Пошли друзьям моим спасенье,
  
  
   А мне даруй грехов прощенье
  
  
   И дух от тела разреши!
  Удивительное впечатление производит это предсмертное стихотворение повешенного героя. Нас нельзя заподозрить в религиозности, а между тем оно так искренно и истинно, так глубоко скорбно и чисто, что его хочется спеть. Но откуда этот неподдельно религиозный мотив? Был ли Рылеев религиозен _всегда_, но не поминал о религии, потому что был слишком занят гражданским делом? Или тюрьма вызвала у сильного бойца потребность слабодушного утешения? Разрешение этого вопроса очень важно и для понимания Рылеева, и для русской литературы. Если он всегда был религиозен - то необходимо новиковокая традиция входила в его воспитание. Как, через какое посредство она связывалась с его жизнью? И - невольно вдумываешься во всю деятельность Новикова и отыскиваешь нить, проходящую от него до 14 декабря, и досадно, что материалы для науки жизни так мало разработаны.
  Около Пушкина и Рылеева выросла и развилась целая дружина поэтов, более или менее талантливых. Рылеев имел равносильное, если не большее, влияние на политическое движение современников вообще, но Пушкин имел несравненно большее, почти исключительное влияние собственно на литературный круг и на общественное участие в литературе. Его многообразное содержание заставляло изучать не одну политическую струну и, следственно, вызывало последователей во всем, что составляет поэзию для человека; но целость вольнолюбивого направления сохранилась у всех, так что оно звучало даже в "Чернеце" Козлова. В направлении исключительно политическом следовал за Рылеевым только один, товарищ Пушкина по лицею, Кюхельбекер. Остальные разобрали политическое содержание Пушкина; каждый взял то, что ему было сроднее, от унылой нежности песенок Дельвига до гениальной элегичности Баратынского; но вся дружина могла назваться дружиной вольнолюбивых поэтов; даже маленький Глинка писал:
  
  
  
  Рабы, влачашие оковы,
  
  
  
  Высоких песен не поют.
  А Баратынский затронул вопрос поглубже, вопрос различия сословий. Его "Цыганка", может не довольно оцененная, проникнута гражданской мыслью и исполнена истинно трагических движений. К сожалению, у нас нет ее под рукою, но невольно приходит на память, как цыганка, жертвуемая сословному предрассудку, говорит про свою аристократическую соперницу:
  
  
  
  Ее вчера я увидала -
  
  
  
  Совсем, совсем не хороша!
  Глубина этого движения не требует пояснений.
  Таким образом поэзия того времени, охватив все поэтическое содержание человеческой природы, в целости своего направления являлась как вызов на политическую борьбу и отчасти коснулась социального вопроса. Но, работая ради освобождения народа от насилия и власти, она не была в силах вызвать народ на борьбу, потому что вращалась исключительно в рядах высших, читающих сословий, отделенных от народа отношением властителя к слуге. Поэзия и литература полагали начало к сближению сословий во имя общих убеждений, но не во имя действительных народных потребностей, которых понимание было равно не разработано ни в их исторических составных данных, ни в их современном положении. Только гений Пестеля предугадывал склад государственной будущности, народное землевладение, "вязь целого и самобытность областей; но литература не сходила, из общей неопределенности des droits de l'homme {прав человека (франц.).}, на реальную почву народной жизни. Она была точкой отправления к сближению с народом, но не могла осуществить его. Может быть, от этого не удалось и 14 декабря. Зачавшись в среде преимущественно барской, да еще в среде образованного меньшинства барства, литература - как мы уже сказали - унаследовала от прежних деятелей еще иную потребность: сверх того, что она пришла к понятию политической свободы и сознанию, что и каждый ее деятель, сколько бы ни принадлежал к барству по происхождению, прежде всего принадлежит русскому народу и работает ради его освобождения, - сверх этого она имела потребность говорить изящно. Может быть, изящество языка и могло вырасти только у образованного барства, и для литературы - это был, конечно, не проигрыш; самое джентльменство Александра влекло в ту же сторону. Вдобавок и у нас изящество не спорило с политическим идеалом des droits de l'homme, так же как не спорило с ним и в европейской литературе от энциклопедистов до Байрона, Изящность в приемах, в образе жизни обусловливала изящность языка и форм в литературе. С этой точки зрения мы смотрим на отдел стихотворений Пушкина, который мы назвали эротическим, пожалуй, назовемте неприличным, похабным, но какое ни дайте ему название, вы все же найдете, что он проникнут "вольным духом" и изящен по форме и языку. От этого, как ни странно встретить в одной книге поэзию гражданских стремлений и поэзию неприличную, а они связаны больше, чем кажется. В сущности они ветви одного дерева, и в каждой неприличной эпиграмме вы найдете политическую пощечину. Любовь к непристойностям, общая всем народам, очень домашняя у русского народа, всегда - у нас, как и везде, - находила выражение в литературе. Вошла ли она в пушкинскую поэзию вследствие своей бессословной народности, или потому что он
  
  
  
  Читал охотно Елисея, или под влиянием древних и Парни, самого изящного и поэтического из французских поэтов, - мы не беремся решить, но одно очевидно - она, под влиянием воспитания, сложилась у него в либеральный склад и изящную форму. Мы были очень рады, узнавши (слишком поздно для нашего издания), что "Вечерняя прогулка" не Пушкина, а Полежаева; что "Первая ночь брака", по крайней мере, сомнительна; иные приписывают ее тоже Полежаеву, но - к сожалению - мы слышали от знакомого с Пушкиным, что эта пьеса действительно его. Мы берем его "Гаврилиаду" и "Царя Никиту", где язык и форма, особенно в последнем, безукоризненно изящны и вместе с тем содержание их проникнуто религиозным и политическим вольномыслием, Для нас очень важна Эта сторона изящества неприличных стихотворений Пушкина; мы слишком неизбежно видим, как с отсутствием изящности форм в жизни на долю стихотворений неприличного содержания остается только неприличность и устраняется все изящное. "Гаврилиада", принадлежащая к произведениям раннего возраста поэта, без сомнения, отзывается влиянием Парни. Рассказ Сатаны о том, как и почему он научил Еву отведать запрещенного плода, и прилет голубя имеют всю силу и прелесть лучших позднейших произведений Пушкина. "Царь Никита" рассказан со всей простотой народной сказки и со всем пушкинским изяществом. Если XVIII столетие навеяло поэту первое атеистическое произведение, то в "Царе Никите" нельзя не увидать следов сближения с народной жизнью и выросшего в обществе декабристов презрения к царской власти. С одной стороны, Пушкин довел стихотворения эротического содержания до высокой художественности, где уже ни одна грубая черта не высказывается угловато и все облечено в поэтическую прозрачность; так<ово> стихотворение:
  
   Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем... С другой стороны, циническая эпиграмма Пушкина всегда бьет политического врага даже в литературном враге; от Николая до Булгарина, от царя до шпиона - везде казнится один враг, враг гражданской свободы. Лучшее доказательство, что самые личные враги Пушкина, затрагивая его, затрагивали и целость направления и становились врагами общественными. Так была эта личность неразрывно связана с общими стремлениями.
  Но прежде чем мы дойдем до ухода Пушкина из целости гражданского направления в исключительную художественность, нам остается докончить первую половину двадцатых годов воспоминанием об одном могучем произведении, которое совершенно самобытно, писано не учеником Пушкина, а своеобразным мастером, и дополняет эпоху и ее общие интересы. Мы говорим о "Горе от ума". Если Онегин выразил сломанность, усталь жизни, которая при существующем правительственном порядке вещей не имеет исхода в общественную деятельность и, следовательно, не имеет определенной цели, достойной умственно развитого человека, - то Чацкий представляет деятельную сторону жизни, негодование, ненависть к существующему правительственному складу общества. Критика как-то решила, что Чацкий не живое лицо, а ходячая сатира, отвлеченное, враждебное понимание современного общества, или образ мыслей самого Грибоедова. Мы не можем понять, как критика из метафизической эстетики дошла до заключения, что живое лицо может любить, сморкаться, говорить интимные вещи или обыденные пошлости, но не может иметь гражданского образа мыслей, А что же, если для этого лица существенная сторона жизни, основной тон, исключительное занятие - его гражданский образ мыслей, что же прикажете ему делать иного, как остаться живым лицом вопреки критике? Если это лицо, положимте - Чацкий, представляет только псевдоним Грибоедова, то отчего же Грибоедову в то время нельзя было быть живым лицом, которого жизнь поглощена гражданским стремлением и враждою к современному порядку вещей? Но Чацкий не только Грибоедов, Чацкий - живой человек своей эпохи, от этого он тем более живое лицо. От этого, чего критика не хотела заметить, все лица сгруппированы около него; он - самый рельефный образ в целой комедии и один стоит на первом плане. От этого и громадное впечатление, которое "Горе от ума" имело в то время при чтении и после, на театре, принадлежит собственно Чацкому, как лицу, сосредоточивающему на себе общественное страдание и движение своего времени. Чацкий, исключительно занятый гражданским вопросом и переполненный горькой безвыходностью русской жизни, скачет по Европе; у него оставалось одно чувство, в котором он еще чаял опасения - любовь к женщине; ради этого чувства он возвращается домой, но и оно разбивается о пошлость окружающего мира, и он опять бежит "искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок". Личное счастие не удалось, общественные надежды не расцвели от встречи с Репетиловым. Большинство признало его за сумасшедшего. Жизнь сломана, и родство этого деятельного человека с усталым и скептически сосредоточенным Онегиным становится ясно, так же как и влияние того и другого на литературу и общество.
  Есть мелкие заметки против "Горе от ума". Одна из них - и, может быть, самая верная - принадлежит Пушкину: зачем Чацкий, умный человек, говорит всякую задушевную мысль при Фамусовых и Скалозубах? Пушкину это казалось неестественным. Мы не можем решить вопроса ни в пользу Пушкина, ни в пользу Грибоедова. Для нас лично оно кажется, оно было бы неестественным; но, вспоминая, как в то время члены тайного общества и люди одинакового с ними убеждения говорили свои мысли вслух везде и при всех, дело становится более чем возможным - оно исторически верно. Энтузиазм во все эпохи и у всех народов не любил утаивать своих убеждений, и едва ли нам можно возразить, что Чацкий не принадлежит к тайному обществу и не стоит в рядах энтузиастов; Чацкий чувствует себя самостоятельным врагом порядка вещей своего временя, он высказывает свои убеждения Фамусову, потому что они оскорбляют Фамусова, а ему надо оскорблять Фамусовых, и тогда дело становится не только исторически верным, но и лично для Чацкого естественным.
  Другая мелкая нападка критики - это на выходку Чадского против французика из Бордо и желание перенять у китайцев "их мудрого незнанья иноземцев". Если ми вспомним тогдашнее раболепие барства перед всем ишь странным, перенимание не умственной деятельности Европы, а пошлой стороны ее жизни; если мы подумаем, что это перенимание еще не угомонилось и теперь, что то же раболепие недавно отозвалось при посещении Дюма-старшего и Молинари, что оно в науке я даже в политических теориях еще и теперь доходит до идолопоклонства и мании, то выходка Чацкого и его желание сблизиться с народом вовсе не покажутся смешны и странны, и его мысль о подражания китайцам нельзя будет добросовестно принять за серьезный проект, а просто за невольно в ум пришедшее ироническое движение, как оно и есть в самом деле.
  Но вот время Чацкого и Онегина, время Рылеева и Пестеля разразилось 14 декабрем, покачалось на одном месте недолгое время и стало стихать и переходить в грустное безмолвное раздумье и притаение гражданского вопроса. Грибоедов, спасшись от ссылки посредством родственных связей, примкнул к правительству и на дипломатическом поприще наткнулся на случайную гибель. Но талант его и без того уже выл погибшим: он высказал в "Горе от ума" все, что у него было на сердце, а дальше он ничего не мог развить в себе самом, именно потому, что он примкнул к правительству, этому гробу русских талантов и русской доблести. Пушкин попал ко двору. Николай поиграл с ним в меценаты, и впечатлительный поэт увлекся. Тут его гениальная впечатлительность становится его слабостью, и он разом, в том же 1827 году, пишет в Сибирь к декабристам:
  
  
   Не пропадет ваш скорбный труд
  
  
   И дум высокое стремленье - и стансы:
  
  
   Нет, я не льстец, когда царю
  
  
   Хвалу свободную слагаю...
  Неужто Пушкин увлекся Николаем Павловичем? странно сказать - а это правда. Впечатление власти, его пощадившей, умеренная, мелкая точка зрения друзей, оставшихся с ним, - Карамзина, Жуковского, Вяземского, Плетнева, - и отсутствие истинных деятелей русской мысли и русской свободы заставили впечатлительного поэта склонить покорную голову перед властью и примкнуть к вере в централизацию и к точке зрения на Россию не просто славянофильской, а правительственно-славянофильской, с которой борьба за независимость могла показаться "спором о семейном старшинстве". В 31 году он дошел до оды "Клеветникам России". Видно, что граждански общество и поэт падали быстро. Польская революция иначе откликнулась в Сибири, сохранявшей благородную традицию в лице мучеников 14 декабря. Если сравнить "Клеветникам России" с стихотворением Одоевского, помещенным в конце этой книги на стр. 423 <"При известии о польской революции...">, то и самое сверкание _стальной щетины_, образ, взлелеянный петербургским Марсовым полем, померкнет перед чистотою гражданской мысли в рудниках, на каторге. Даже в рядах зарождающегося, иного славянофильства - не Петербургского, не правительственного - иначе отразилась польская революция; стоит взглянуть на стихотворение Хомякова на 211 стр. этого сборника <"1883 год">. Пушкину самому было неловко от своего увлечения Николаем и централизацией; сибирские друзья были для него дороги; на душе у него лежал траур; неугасшее чувство гражданской свободы не раз вспыхивало и томило: он удалился в художественность, как в пустыню, где мог бескорыстно молиться бегу искусства и искать спасения. Мы не берем на себя наглости, как теперь в нашей литературе вошло в привычку, хватать по заветным личностям с плеча грязною ладонью; эта бесцеремонность показывает в драчуне гораздо больше желания заявить существование своей маленькой ничтожности, сказать что вот и я-де великий человек и я что-нибудь да значу, потому что ругаюсь (je pete, done je suis), - чем действительного, добросовестного чувства истины! Может быть, Это ползание червей по дорогому покойнику и естественно, но все же производит невольное н точно так же, для чистого человека, естественное отвращение. Мы не обвиним Пушкина в преднамеренной измене свободным убеждениям, то есть в подлости, не только потому, что не любим обращаться небрежно с великими явлениями русской и вообще человеческой жизни, но и потому, что преднамеренной измены в его стороны не было. Чувство свободы не замолкало в нем и переходило в уныние, в сознание бессилия; под этим настроением явилось стихотворение "Сеятель"... удушливое давление николаевского царствования не могло не отразиться на впечатлительном уме свободномыслящего поэта. С другой стороны, - образование государственной силы под руководством централизации, блеск власти и патриотизм со всей узкостью племенной вражды, "спора племен между собою", производили на него равносильное впечатление, так что со второй половины двадцатых годов Пушкин, в своих гражданских убеждениях, постоянно находился под двойным и противоположным впечатлением; он в обоих случаях был искренен и колебался в противоречии, поддаваясь на ту и на другую сторону, смотря по впечатлению минуты. Впечатлительность, как мы сказали, была его гениальностью и его слабостью; с противоречием он сладить не мог, и так как обе противоположности равно владели им, то его гражданское настроение обратилось в ничто, и он стал жить исключительно по направлению, куда его вел первоначальный толчок его деятельности, по направлению художественного понимания жизни. Что сталось бы с Пушкиным, если бы пуля странствующего искателя приключений не прекратила дней его, опять может быть только предметом праздных гаданий. Вероятно, из патриотизма уже наклонный к панславизму, он перешел бы на сторону тех славянофилов, которые никогда не могли примириться с петербургской централизацией, и постепенно снова воскрес бы к впечатлениям свободы, с большим знанием своей страны и большим пониманием народных потребностей. Каждение централизации было и не у одного Пушкина; ему поддавался и Белинский; оно и в наше время бродит в юридическом доктринаризме. Как натура живая и сильная, Белинский быстро вынырнул из этого положения; вероятно, то же бы случилось и с Пушкиным, Но, не зная того, чего не было, мы только смотрим на психическое развитие, которое совершилось; наша задача была указать на ту живую впечатлительность, которая создала в литературе целость вольнолюбивого направления и вместе с тем не допустила декабристов принять в свой спасительный союз слишком подвижного человека, - впечатлительность, которая разом доходила до гениальности, потому что была всеобъемлюща и глубоко искренна, и до слабости, потому что подчинялась внешности, и которая из сломанного человека сделала великого художника. Станемте же глядеть назад не с ругательством и клеветой, но с сердечной печалью о преждевременной кончине поэта в мрачную годину русской жизни, когда он странствовал "среди долины дикой, объятый великою скорбью" и искал юношу, читающего книгу, который бы указал ему дорогу к свету; станемте глядеть назад с благоговением к великому художнику. Сердиться на историю, даже когда это делается и не в видах раздраженного самолюбия, - смешно и бесплодно; историю можно только объяснять и ставить основанием будущего развития, дело беззлобное - потому что великое.
  Незадолго до 14 декабря иной мир, мир русского _невежественного_ барства, русского помещичества, выпустил в свет горячего юношу с сильным поэтическим талантом, который мог развиться только под условием - забыть, отвергнуть среду, из которой он вышел; но с детства усвоенная привычка необузданности и рука Николая - дикого каменного гостя, настигшего дикого Дон-Жуана, - не допустили могучий талант до отрицания этой среды в жизни, а следственно и в поэзии, и он -
  
  
  
  Не расцвел
  
  
  
  И отцвел
  
  
  
  В утре пасмурных дней, спасаясь от утраты всякой надежды в уродливость буйства бесконечного, безобразного; исчез, не развившись, а все же оставив резкий, жгучий след; погиб с тем воплем отчаяния, с которым мог погибнуть только человек, чувствовавший, что 14 декабря всякая русская свобода рухнула навеки и что, помимо необузданного самозабвения в вечной оргии, - которая доконала бы тщетно живое тело, чем скорей, тем лучше, - ничего не остается на свете. Полежаев заканчивает в поэзии первую неудавшуюся битву свободы с самодержавием; он юношей остался в живых после проигранного сражения, но неизлечимо ранен и наскоро" доживает свой век. Интерес сузился, общественный интерес переходит в личный; поэту уже не шепчет тайный голос, что "пора губить врага Украины"; для него дорога не Украина, а дорого личное страдание в безысходной тюрьме и чувство близкого конца или казни. Редко на ком обстоятельства жизни так ярко отразились, как на личности и поэзии Полежаева. Уродливая поэма, за которую царственный Иуда-Меценат дал поэту лобзание и отдал его в солдаты, бросает полный свет на его существование и вместе указывает на раздвоенность нашего высшего сословия - на образованное меньшинство и дикое помещичество. Сашка вырос в среде дикого помещичества; он ненавидит его, но хранит все его привычки, ставящие его в уровень с задавленным им дворовым человеком; Сашку воспитывает дворовый человек, да он воспитывает и все дикое помещичество. От этого Сашка плачет перед отцом-барином, которого обманывает, и бьет девок по зубам. В нем есть удаль, но нет изящества; в нем есть жажда воли и ненависть к власти, но нет благородства, нет доблести. Он просто буян, как вообще дворовый человек и дикий помещик. Мы очень хорошо знаем эту среду необузданного помещичества, которое с дворней пьет и дворню бьет, чтоб не видеть ясно, как оно создало "Сашку"; в поэме остался один цинизм с недосугом обработать язык, лишенный изящной формы и изящных образов. Какое необъятное расстояние от эротических стихотворений Пушкина! Среда образованного, мыслящего меньшинства вырастила Пушкина, среда дикого помещичества вырастила Полежаева. После первой проигранной попытки свободы Пушкин и образованное меньшинство еще могли отдохнуть в чувстве изящного, в понятии художественности; Полежаеву негде было искать отдыха и оставалось выгореть в собственной необузданности. От народа обе стороны были далеки, несмотря на гражданское направление одной и на близость нравов другой с дворовым человеком; собственно народ, то есть крестьянство, так же далек от дворового человека, как и от помещика; дворовый человек представляет для него только помещичьего чиновника. Но образованное меньшинство могло на пути искать отдыха; в нем таилась надежда на сближение с народом, в нем вырабатывались в, определялись общественные убеждения. У дикого помещичества нет исхода; оно не может себя вообразить иначе, как плачущим перед отцом-государем, оделившим его землей и рабами и бьющим по зубам остальной люд; оно обречено на гибель. Бедный поэт, несмотря на весь душевный жар, на неопределенное, но горячее сочувствие гражданской свободе, не мог оторваться от привычек необузданности, его взлелеявшей, и погиб - равно под гнетом собственной, личной традиции и под гнетом царской власти, покаравшей его за то, что он мыслию смел оторваться от этой традиции. Мы не знаем больше трагической жизни и больше рокового конца. Все соединилось против юноши, страстно полюбившего волю и рифму, - происхождение и царь, воспитание и Николай Павлович; наконец, крысы обкусали ноги его трупа. Заброшенного в казарменных подвалах. И поневоле у живого человека вырывается проклятье и этой недостойной среде, и этой недостойной власти! Влияние Полежаева на литературу и общество, несмотря на силу его отчаяния, несмотря на жесткую и мрачную, но истинную и искренную поэзию его "Арестанта", ходившего в рукописи по рукам, - было не сильно, как последний звук замирающего выстрела. Общество шло к отдыху и раздумью. Пушкин дорастал до гениальной художественности, но перед концом поворачивал к глухому, мистическому полуотчаянию, полупророчеству - так звучат его подражания Данту. "Не дай мне бог сойти с ума", "Однажды странствуя". На этом звуке он замер. Новых талантов не являлось. Домогались до чего-то лжеталанты - вроде Кукольника; их поверхностями след скоро изгладился из памяти, как все неистинное. Но между тем, несмотря на аристократические прорывы у Пушкина, вроде "Родословной", "Мещанина", "Эпиграммы на Северина", - целость его гражданского направления и влияние декабристов достигли одного результата: уважение к барству и помещичеству было подточено в общественном сознании; меньшинство дворянства не могло быть помещиком откровенно и не могло не быть помещиком безнаказанно. Внутренняя мысль и совесть мешали оставаться в этих отношениях к народу, Николай не позволял из них выйти, считая самую мысль за революцию. Нельзя было вырваться из собственного преступного положения, нельзя было последовать внутреннему влечению и сблизиться с народом, еще противнее было бы примкнуть к правительству. Меньшинство почувствовало себя лишним человеком. Общественной деятельности для него не было; ему еще позволялось углубляться в собственную тоску и пустоту жизни, а "родину любить только странною любовью, необъяснимою для рассудка", любовью привычки к знакомому пейзажу. Напряженная трагичность этого положения требовала сильного голоса в литературе; ее все чувствовали, но она ускользала от внимания и наблюдения, заглушаемая внешней суетой жизни. Ее выразил Лермонтов. С упорной неизменностью провел он свою тяжелую задачу, гениальной впечатлительностью понимая всю прелесть жизни и постоянно сознавая себя лишним человеком в этом мире, где ему душно, как в тюрьме или монастыре, и откуда ему хочется вырваться куда-нибудь на простор и дикую волю, как Мцыри, его самый ясный или единственный идеал. Этот антитетический идеал всякой общественности Лермонтов лелеял всю свою жизнь) в юношестве идеал ему является в образе Демона; мужая, поэт все больше и больше хочет свести его на действительную человеческую почву; он его преследует в салоне, где сам проводит или убивает свое время, но где, в сущности, его идеалу нет места, и где, следственно, он в лице Арбенина ему не удается; он его преследует в какой-то исторической обстановке, в Орше, но и тут ему нет места, обстановка выходит чем-то посторонним; наконец, идеал достигает прозрачной ясности и целости в пленном отроке, рожденном на свободе, убегающем из заточения подышать зеленым лесом, дикой волей, подраться с зверями, с которыми борьба для него отрадна; борьба с людьми для него скучна, они ему слишком чужие, он их презирает; они слишком бессильны сами по себе, слишком ничтожны; их сила только в том, что их много и что их множество утомляет и обессиливает. Лучше три дня вздохнуть без них на свободе, самобытно и потом погибнуть, чем склонить гордую голову перед ними и жить долго и скучно, мало-помалу утрачивая вольную душу и звонкий голос и сливаясь с их немым множеством. Женский идеал Лермонтова тот же самый; это уже не деревенская барышня, не Татьяна, любящая и унылая, страдающая и покорная; это женщина, которой нужна власть над людьми, которых она презирает, женщина, в которой больше гордости и ненависти, чем любви, женщина, противоположная всякой общественности, в чьих глазах "темно, как в синем море", чья душа
  
  
  Из тех, которым рано все понятно,
  
  
  Для мук и счастья, для добра и зла
  
  
  В них пищи много; только невозвратно
  
  
  Они идут, куда их повела
  
  
  Случайность, без раскаянья, упреков
  
  
  И жалобы. Им в жизни нет уроков,
  
  
  Их чувствам повторяться не дано...
  
  
  Такие души я любил давно
  
  
  Отыскивать по свету на свободе:
  
  
  Я сам ведь был немножко в этом роде! И в самом деле, женский идеал Лермонтова опять тот же Демон, тот же Мцыри, но в другой обстановке, соответственной полу. Докончить своего женского идеала он нигде не мог; он его любит в царице Тамаре, но это легенда из чуждого времени; а он хочет любить свой идеал в действительности, добивается поставить его возле себя, пробует в сказке для детей и не кончает... Смерть ли прервала создание или идеал невозможен и никогда не дошел бы до ясности?.. Существующую женщину он презирает: "пускай себе плачет, ей ничего не значит". Откуда эта неодолимая потребность презрения, которая заставляет его говорить, - а это во время оно казалось страшно дерзко, - говорить первой (по тогдашнему понятию) европейской нации, "великому народу":
  
  
   Ты жалкой и пустой народ! - и в то же время дома не находить, кому подать руку в минуту душевной невзгоды? Имел ли он право не иметь друга, презирать собственную любовь к женщине, презирать всякую общественность? В том-то и дело, что жизнь, что история ставит не _право_, а _возможность_, или, лучше, необходимость, следствие целого склада причин. В первой молодости, под влиянием английски-антитетического идеала Байрона, Лермонтов увидал русскую общественность николаевского времени и почувствовал, что и в этом мире он чужой, что ему тут делать нечего, что работать ради этого общества не стоит труда, из него ничего не выйдет; да не только ради этого, но ради какого бы то ни было общества; кроме презрения, он ничего ничему общественному дать не может. С этой точки зрения он смотрит и на личные отношения. Он вращается в большом и малом свете, со всеми знаком, никого не любит - да и не за что; он в жизни постоянно шутит и хохочет, как школьник, а внутри у него отвращение от общей действительности - от лиц, с которыми встречается, от самого себя и своего положения, внутри у него тоска, тяжелая и безвыходная. От этого мысль побега из этой среды для пего так истинна и поэтична, идеал Мцыри так искренен; и от этого его положение, его пребывание в действительности так ложно, что Печорин, сам не замечая, такой же фразер, как Грушницкий. Только необычайная сила языка, верность остальных характеров и поэтическая прелесть обстановки сделали из "Героя нашего времени" поэму, где и самая проза звучит как стих. Влияние Лермонтова, сочувствие к нему было огромно; всякий, признаваясь или не признаваясь, невольно чувствовал себя лишним человеком и чужим в этой среде, которой ни любить, ни уважать было не за что, следственно, всякий находил в нем свой отголосок. Но последователей у него не было, потому что каждый был чем-нибудь занят в жизни хотя бы для того, чтоб как-нибудь наполнить пустоту, в чем-нибудь да позабыться, и не у всякого хватало силы на внутреннее, гордое и мрачное уединение. Струну, задетую Лермонтовым, каждый чувствовал в себе - равно скептик и мистик, каждый, не находивший себе места в жизни и живой деятельности; а их откровенно никто не находил. Лермонтов не был теоретическим скептиком, он не искал разгадки жизни; объяснение ее начал было для него равнодушно; теоретического вопроса он нигде не коснулся. Он был скептиком в практике, в самой жизни, ов не верил в ее исход и потому на всякую человеческую деятельность смотрел с пренебрежением и общественный вопрос выбросил из своей поэзии. Кроме строчки презрения, брошенного на Францию, строчки ненависти к придворному барству в стихах на смерть Пушкина, он не затронул ни одного гражданского чувства, - разве ненужность войны в "Валерике"; но это скорее презрение и к войне, чем мысль общественной гармонии. Равнодушие к теоретическому вопросу удалило его от науки; он и в ее исход не мог верить a priori и потому не принимался за нее. Равнодушный к происхождению и скептик в исходе, он ловил свой идеал отчужденности и презрения, так же мало заботясь об эстетической теории искусства ради искусства, как и о всех отвлеченных вопросах, поднятых в его время под знаменем германской науки и раздвоившихся на два лагеря: западный и славянский. Вечера, где собирались враждующие партии, равно как и всякие иные вечера с ученым или литературным оттенком, он называл "литературной мастурбацией", чуждался их н уходил в великосветскую жизнь отыскивать идеал маленькой Нины; но идеал "ускользал, как змея", и поэт оставался в своем холодно палящем одиночестве. Николай постоянно преследовал Лермонтова. Кажется, за что бы? Поэт не принимал участия в политической задаче, ненавистной Николаю, от нее бледневшему. Равнодушный к убеждениям, он даже написал в честь Николая несколько необычайно звучных стихов - вероятно, чтоб отделаться от преследований {*}. Но инстинкт руководил царем; он не мог стерпеть человека, который не принимает никакого участия в его попытке уничтожения общественной свободы и презирает эту попытку, как все остальное; царь мог выносить только людей, уживавшихся с его миром, и был рад, когда шальная пуля безумца свалила могучего нежильца мира сего. А может, и сам поэт встретил ее, как находку!.. До сих пор странна была участь наших поэтов. Во время возбужденности гражданского вопроса одного доканчивает виселица; во время притаения гражданского вопроса двоих доканчивает случайность. К одной случайности примыкает придворное барство не образованное - а придворное, николаевское; к другой примыкает ониколаевшееся, пошлое офицерство. Во всех случаях казнь идет из одних рук, из рук самодержавия. Те же крысы выпущены тем же капралом на съедение всего, имеющего свой звучный голос, потому что самобытно звучный голос в казарме не прощается.
  {* Мы не помним наизусть этой пьесы и не помним, была ли она напечатана. Она кончается стихами:
  
  
   ...И за бедной колесницей
  
  
   Бежал наемный клеветник.
  Если она не была напечатана, мы просим гг. библиофилов прислать ее, а также и единственную неприличную поэму Лермонтова, какое-то ночное похождение; мы ее слышали только раз в 1841 году и совершенно не помним; смутно осталась в памяти только обычная прелесть стиха. <Прим. Огарева.>}
  В это время притаения общественного вопроса, немоты высшего сословия, ухода его лучших людей в научные теории и отвлеченные стремления, потому что близорукое правительство по грубости своего понимания только им и не мешало, в это время другое немое множество - народ - таил общественный вопрос не потому, что битва свободы была проиграна 14 декабря, а потому что она для него не начиналась, потому что - застращенный и унылый - он не дерзал подумать, что надо поставить на ноги общественный вопрос, он не знал, как его поставить. В его историческом воспоминании попытки освобождения граничили с разбоем, - знамя, под которое очень трудно собрать жителей мирных, не привычных владеть ножом и уже не веривших в мирное значение разбоя. Его настоящее наводило на него тоску и уныние. В будущем он стремился выйти на волю, но не мог определить сам себе, какая это должна быть воля; народ имел свой обычай гражданского порядка, но не имел идеала. Воля для него была чем-то безграничным, как степь; он сам себе не мог сказать, чем он наполнит пустоту своей затаенной мысли о воле и неопределенность своей затаенной, сплошной силы. И вот вышел из народа голос, совершенно соответствующий этому состоянию. Это был Кольцов. Лермонтов и Кольцов - два одинокие властите

Другие авторы
  • Эдиет П. К.
  • Буринский Владимир Федорович
  • Миклухо-Маклай Николай Николаевич
  • Печерин Владимир Сергеевич
  • Кин Виктор Павлович
  • Чуйко Владимир Викторович
  • Суриков Иван Захарович
  • Честертон Гилберт Кийт
  • Семенов Сергей Александрович
  • Коваленская Александра Григорьевна
  • Другие произведения
  • Сосновский Лев Семёнович - Тяжелые дни Волховстроя
  • Катенин Павел Александрович - Катенин П. А.: биографическая справка
  • Феоктистов Евгений Михайлович - (Победоносцев)
  • Чарская Лидия Алексеевна - Семья Лоранских
  • Батюшков Константин Николаевич - Мысли
  • Ростопчина Евдокия Петровна - Ростопчина Е. П.: биобиблиографическая справка
  • Чернышевский Николай Гаврилович - Русская беседа и ее направление
  • Писемский Алексей Феофилактович - С. Н. Плеханов. Писемский
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Адочка
  • Короленко Владимир Галактионович - Пределы свободы слова
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 295 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа