Главная » Книги

Писарев Дмитрий Иванович - Промахи незрелой мысли, Страница 2

Писарев Дмитрий Иванович - Промахи незрелой мысли


1 2 3

в гадких и подлых мыслей. Какие это такие бывают гадкие и подлые мысли? Я этого не понимаю. Когда я обдумываю какой-нибудь вопрос или обсуживаю характер какой-нибудь личности, то я делаю в уме своем разные предположения, рассматриваю их с разных сторон, одни из них нахожу правдоподобными, другие несостоятельными, сближаю одно предположение с другим, подтверждаю или опровергаю их различными аргументами, и, наконец, результатом всех моих размышлений является то или другое убеждение, которое определяет собою дальнейший ход моих поступков. Многие из предположений, сделанных мною во время размышления, могут оказаться совершенно нелепыми или даже оскорбительными для той особы, о которой я думаю, и все-таки в этих предположениях нет ничего дурного. Если бы я остановился на таком предположении и принял его за норму для моих поступков, тогда, конечно, я обнаружил бы несостоятельность моих умственных способностей, и оскорбленная мною особа имела бы полное право отвернуться от меня, как от пошлого дурака. Но ведь нелепое предположение не есть окончательный результат моего мышления. Это только одна из первых или низших фаз в развитии моей мысли. Это одна из ступенек той длинной и крутой лестницы, по которой мой ум идет вверх, к познанию настоящей истины. Это один из тех ингредиентов, которые, в своей совокупности, после долгой и сложной химической переработки, дадут мне готовый продукт, имеющий уже практическое значение для меня и для других людей. В природе ничто не возникает мгновенно, и ничто не появляется на свет в совершенно готовом виде. Самая красивая женщина и самый гениальный мужчина были все-таки, в свое время, очень безобразными и бессмысленными зародышами, а потом очень плаксивыми и сопливыми ребятишками. Но никому же не приходит в голову вырезывать зародыш из утробы матери для того, чтобы глумиться над безобразием и тупоумием этого куска органической материи. И ни одному здравомыслящему человеку не приходит также в голову ненавидеть и презирать трехлетнего пузыря за то, что он часто плачет и плохо сморкается. Над картиною, над статуею, над научною теориею мы также произносим наш приговор только тогда, когда произведение окончено, то есть доведено до той степени совершенства, какую только способен придать ему его творец.
   Когда вы пообедали, то вы очень хорошо знаете, что в вашем желудке находится пережеванная пища в виде так называемой кашицы; вы знаете, что эта кашица имеет очень некрасивый вид и довольно неприятный запах; но вас это обстоятельство нисколько не смущает; вы преспокойно оставляете неблагообразную кашицу там, где она должна быть, и из этой кашицы вырабатываются понемногу ваша кровь, ваши мускулы и ваши нервы, то есть все, что дает вам возможность жить в свое удовольствие и действовать на пользу ваших ближних. Значит, некрасивая кашица - вещь очень хорошая, но если бы вы стали вытаскивать ее из вашего желудка, показывать ее вашим друзьям и горевать вместе с ними над ее непохвальным цветом и запахом, то вы доставили бы только себе и друзьям несколько неприятных минут, а в случае частого повторения подобных проделок вы бы даже очень серьезно расстроили свое здоровье, что все-таки не обратило бы на путь истины закоснелую мерзавку кашицу. А возмущаться против тех законов, по которым совершается процесс нашего мышления, это, в своем роде, точно такая же нелепость, как убиваться над несовершенствами трехмесячного зародыша или желудочной кашицы.
   Мысли не могут быть ни гадкими, ни подлыми, пока они остаются в голове мыслящего субъекта, который пользуется ими как сырыми материалами. Но такое первобытное сырье совсем не должно показываться на свет, во-первых, потому, что оно часто бывает очень уродливо и бессмысленно, а во-вторых, потому, что такое заглядывание в лабораторию мысли вредит процессу умственной работы. Когда вы знаете, что вам придется представлять другому лицу доклад о том, что происходит в вашем уме, тогда вы стараетесь сами смотреть на вашу умственную работу со стороны и запоминать, в каком порядке одна мысль развивалась из другой. На этот, совершенно лишний труд подглядывания и запоминания тратятся те силы, которые гораздо полезнее было бы употребить на более быстрое или более основательное разрешение затронутых вами вопросов, имеющих для вас живое практическое значение. Подглядывая за собою, вы сами раздваиваете свой ум и ослабляете или извращаете его деятельность. Стало быть, и подглядывание ваше дает вам совершенно искусственные результаты. Вы подглядели работу вашей ослабленной и извращенной мысли, а не ту естественную работу, которую вы старались определить. Может быть, все гадости, в которых вы каетесь вашему другу, произошли именно от того, что вы начали подглядывать. Известное дело, ничто так не раздражает мысль, как боязнь мысли и инквизиторский контроль над мыслью. Вы от нее отталкиваетесь, вы ее преследуете, - тут-то именно она и лезет к вам в голову, тут-то она и становится для вас неотвязным контролем. - Говорят, один алхимик открыл какому-то благодетелю своему вернейший способ делать золото. Возьмите, говорит, того-то и того-то, по стольку-то золотников и долей, всыпьте в такую-то посуду, поставьте на такой-то огонь, мешайте вот этою палочкою и произносите такие-то слова. - Рассказал и ушел. - Благодетель сейчас принялся за работу, но, на беду его, добросовестный алхимик воротился назад. "Ах, говорит, самое-то главное условие я и забыл. Когда будете варить золото, ни под каким видом не думайте о белых медведях, а то ничего не выдет". - "Ну, это пустяки, - отвечает благодетель. - Я об них и без того никогда не думаю". - Однако вышло не пустяки. Благодетель, никогда не думавший о белых медведях, стал думать о них аккуратно каждый день, и притом именно в те великие минуты, когда эта проклятая мысль должна была помешать процессу волшебного брожения. Поэтому золота не получилось, но предсказание алхимика о том, что ничего не выдет, оказалось все-таки не совсем верным. Вышло то, что благодетель сошел с ума и начал с криком и со слезами умолять своих докторов вырезать из его головы белого медведя, который будто бы съел у него весь мозг и всякий раз плюет и чихает в ту посуду, где варится самое чистое золото.
   Если с Нехлюдовым и с Иртеньевым не случилось такой пакости, то они обязаны своим спасением единственно тому обстоятельству, что их желание раздавить в себе гадкие и подлые мысли было гораздо менее сильно и серьезно, чем желание благодетеля приобрести себе золотые горы. Для наших юных моралистов борьба с предосудительными мыслями была только приятною потехою. Оно и в самом деле увеселительно. То маленько погрешишь, то маленько пораскаешься да легонько постегаешь самого себя невещественными розгами. Вот тебе и покажется, что ты точно какое-то дело делаешь, умом своим работаешь, нравственность свою исправляешь, полезного деятеля из своей особы приготовляешь. Если даже и крепко грешишь и часто падаешь на пути добродетели - все это для тебя не велика беда. У тебя сейчас фарисейские утешения найдутся, потому что весь твой ум постоянно устремлен на казуистические тонкости и, посредством навыка, приобрел себе замечательное мастерство по части иезуитской изворотливости. Ум твой тоненьким голоском станет шептать тебе: успокойся! другие грешат вдесятеро больше тебя, но и ухом не ведут, потому что у них нет твоей чуткости. Ты неизмеримо выше их, потому что ты замечаешь за собою каждую малейшую слабость. Ты человек высокой нравственности, потому что ты строг к самому себе. - Ты будешь слушать эти льстивые речи с глупейшею улыбкою самодовольного блаженства; но так как ты уже измошенничался насквозь благодаря твоим любезным подглядываниям, то ты тотчас состроишь постную рожу и прикрикнешь на самого себя: молчи, мерзавец! Как ты смеешь гордиться твоими совершенствами, когда тебе следует оплакивать твои беззакония! - И вслед за тем тебя еще приятнее охватит сознание, что ты ни в чем не даешь себе спуску и даже умственную гордость свою подавлять умеешь. - Да. Точно. Потеха весьма увеселительная, но еще более вредная. Во-первых - вся штука основана на глупой мыслебоязни. Во-вторых - происходит громадная трата времени. Кто действительно хочет уберечься по возможности от тяжелых практических ошибок, тот должен не бояться гадких и подлых мыслей, а, напротив того, смело подходить ко всякой мысли и совершенно спокойно рассматривать ее со всех сторон. Не мешает еще при этом принимать в расчет ту старую истину, что тратить свои молодые годы на какие бы то ни было увеселительные потехи - значит наверняка готовить из себя в будущем дрянного, тяжелого и несчастного человека. Но, разумеется, Нехлюдов и Иртеньев не виноваты в том, что они над собою творят. В них действует то отвращение к научным занятиям, которое вколочено в их головы прежним приневоливанием к диалогам и диктовкам. Болезненная мечтательность ребенка, при переходе в юношеский возраст, породила из себя уродливые и вредные кривляния нравственной гимнастики.
  

VII

  
   Настоящим специалистом по части нравственной гимнастики оказывается князь Дмитрий Нехлюдов, а Иртеньев является в этом отношении только его подражателем и, к счастью своему, останавливается на степени дилетанта. У Нехлюдова заведены какие-то расписания пороков и прегрешений, он каждый вечер пишет подробно свой дневник и еще, кроме того, записывает в особую тетрадь свои будущие и прошедшие занятия. Впрочем, собственно о его занятиях мы не имеем решительно никаких сведений. Может быть, у него и времени не хватало на занятия, потому что ему было необходимо постоянно держать в порядке свою душевную бухгалтерию и подводить различные итоги в приходо-расходной книге грехов и добродетелей. Нехлюдов по университету был одним курсом старше Иртеньева, но, по-видимому, во взглядах своих на науку они оба были совершенными школьниками. Нехлюдов придавал большое значение тому, чтобы Иртеньев блистательно выдержал свой вступительный экзамен в университет и чтобы ему поставили очень хорошие баллы; а потом, когда Иртеньев сделался студентом и когда дружба между юными моралистами находилась в самом цветущем состоянии, Нехлюдов не умел возбудить в своем друге ни малейшей любви к серьезным занятиям, так что Иртеньев целый год проболтался глупейшим образом и, разумеется, провалился, или срезался, на переходном экзамене самым постыдным манером. Вообще Нехлюдов и Иртеньев совершенно не похожи на тот тип студента, который каждому из нас хорошо знаком и дорог по нашим собственным недавним студенческим воспоминаниям.
   Когда мы были студентами, мы всюду втискивали науку, кстати и некстати, с умыслом и без умысла, искусно и неискусно. Мы очень много врали о науке, мы часто сами себя не понимали, но наука действительно владела всеми нашими помыслами; мы ее любили чрезвычайно горячо и чистосердечно; мы готовы были работать и действительно работали; для нас жизнь была немыслима без науки, и где, бывало, сойдутся два-три студента, там уже через пять минут непременно свирепствует научный спор, в котором воюющие особы, наперерыв друг перед другом, с восторгом обнаруживают крайнюю слабость своих фактических знаний и столь же крайнее могущество своих молодых и здоровых голосов. Много у нас было бестолковщины, но это было именно то "мутное брожение" молодой мысли, из которого "творится светлое вино" 18 разумных убеждений и сознательного трудолюбия. Смешно было смотреть на нас со стороны, но уж совсем не грустно. И те самые пожилые и опытные люди, которые смеялись над нами, как над преуморительными мальчишками, - они сами не могли отказать нам ни в своем сочувствии, ни в своем уважении, ни даже в своей зависти. Им становилось завидно, глядя на нас. Вспоминая свою собственную молодость, они признавались с глубоким вздохом нам, "преуморительным мальчишкам", что наше развитие идет более здоровым и разумным путем, что мы живем более полною жизнью, что у нас есть мысли, чувства и желания, которые им были совершенно неизвестны и которые послужат нам надежною опорою во время житейских испытаний и "в минуту душевной невзгоды" 19.
   И решительно ничего подобного нет у Нехлюдова и у Иртеньева. Они оба, и особенно Нехлюдов, не возбуждают в постороннем наблюдателе никакого другого чувства, кроме глубочайшего и совершенно безнадежного сожаления о погибающих человеческих способностях. В их жизни наука не играет никакой роли. Об уме они решительно не заботятся. Им нужна только добродетель. И в то же время они все насквозь пропитаны пошлостями своего общества и со всех сторон опутаны разными светскими и великосветскими связями и предрассудками. Добродетельный Иртеньев никак не может удержаться, чтобы не заявлять всем и каждому о своем родстве с князем Иваном Ивановичем, и для этого он даже однажды, в семействе Нехлюдова и в присутствии самого Дмитрия, сплетает экспромтом неимовернейшую ложь о даче этого князя и о какой-то удивительной решетке, ценою в триста восемьдесят тысяч рублей. А еще более добродетельный Нехлюдов всеми своими бухгалтерскими упражнениями никак не может победить в себе странную наклонность бить своего крепостного мальчика, Ваську, кулаками по голове. Но все это еще не очень большая беда. Родиться во время полного господства крепостных понятий и всосать в себя с молоком матери фамусовскую слабость к вельможному родству - это, конечно, несчастье, но тут еще нет ничего непоправимого. Шестнадцатилетний Фамусов может сделаться через год семнадцатилетним громителем московского чванства; и даже колотить Ваську не значит еще быть отпетым негодяем. Очень может быть, что и Базаров во времена своего детства и отрочества показывал свою барскую прыткость над ребятишками своей крепостной дворни. А потом вырос, поумнел и прекратил свои подвиги.
   Главная беда Нехлюдова и Иртеньева заключается в безнадежности их умственного положения. В головах их царствует глубочайшее, непочатое невежество, и сношения их с университетом скользят по этому невежеству, не производя в нем ни малейшего изменения. Нехлюдов оказывается еще гораздо безнадежнее Иртеньева. Иртеньев за все хватается, всем интересуется и увлекается, дурачится и важничает, как настоящий шестнадцатилетний ребенок; поэтому он еще двадцать раз может перемениться и выскочить на прямую дорогу, лишь бы только нашлись в его жизни сначала отрезвляющие толчки, а потом умные товарищи и руководители. Впрочем, и на Иртеньева нравственная гимнастика положила свою проклятую печать; от привычки постоянно копаться в своих душевных ощущениях у него выработалась чудовищная мнительность и подозрительность, ежеминутно отравляющие ему все его сношения с другими людьми. В каждом слове и в каждом взгляде он угадывает какую-нибудь особенную, затаенную и обыкновенно пакостную или оскорбительную мысль своего собеседника. Так как Иртеньев от природы очень неглуп - гораздо умнее Нехлюдова, - то он очень часто угадывает совершенно верно, и все-таки для него было бы несравненно лучше вовсе не обладать этим даром ясновидения. Излишняя восприимчивость какого бы то ни было чувства, зрения, слуха, обоняния и так далее, всегда ведет за собою очень много неприятностей. Сова не может видеть днем именно оттого, что зрение ее слишком остро и чувствительно; то количество лучей, которое нам необходимо для того, чтобы мы могли ясно различать предметы, действует на сову так сильно, что режет ей глаза и заставляет ее задвигать наглухо отверстие зрачка. Та музыка, которая нам доставляет удовольствие, оказывается мучительною для тонкого слуха кошки или собаки.
   То же самое можно сказать и об иртеньевском ясновидении. Заглядывать в душу других людей такое же пустое и неприятное занятие, как выносить другим людям напоказ свои собственные душевные тайны. Что вам за удовольствие подмечать в каждом из ваших знакомых каждое движение мелкой досады, или зависти, или скаредности, или трусости, каждое из тех мимолетных движений, которые родятся и умирают в душе, не действуя на общее направление поступков и выражаясь только изредка в каком-нибудь подергивании губ или в какой-нибудь дребезжащей ноте голоса?! Все ваши отношения к людям сделаются только более шероховатыми, а в сущности все останется по-старому, потому что нельзя же удалиться от людей в пустыню на том основании, что люди не всегда могут и умеют быть или вполне искренними друзьями, или вполне непроницаемыми актерами. А главное дело, как у вас достает времени и охоты возиться с этою психологическою дрянью? Надо быть бесконечно праздным человеком, чтобы по губам Семена Пафнутьича или по бровям Пелагеи Сидоровны читать тайные оттенки их душевных волнений. И замечательно, что это чтение поддерживает в человеке праздность, потому что служит ему источником неисчерпаемых исследований, которых привлекательность, разумеется, совершенно непостижима для того, кто занимается каким-нибудь полезным делом. Но, несмотря на гибельную страсть Иртеньева к ясновидению, Нехлюдов все-таки гораздо безнадежнее своего друга. Нехлюдов, при своем круглом невежестве, серьезен и настойчив. У него есть принципы, которые он почерпнул черт знает из какой лужи, но за которые он держится очень крепко. Бьет он Ваську, конечно, не по принципу, а по увлечению, и принципы его осуждают эту баталию, и он совершенно убежден в том, что принципы переработают всю его природу и даже осчастливят со временем всех его Васек. По своим принципам он влюбился, или, точнее, влюбил себя, в рыжую, старую, кривобокую, да вдобавок еще и глупую барышню, Любовь Сергеевну, которая все беседует с ним о правилах, о сердце и о добродетелях. Граф Толстой этих бесед не выписывает, и прекрасно делает. Ведь тут уж действительно "мухи умрут от речей их" 20, когда они начнут разводить свою психологию сладкими вздохами и любовным жеманством. Также по своим принципам Нехлюдов, под руководством Любови Сергеевны, едет к московскому прорицателю 21, Ивану Яковлевичу; и также по принципам студент второго курса Нехлюдов находит, что Иван Яковлевич очень замечательный человек и что только самые легкомысленные люди могут считать его сумасшедшим или мошенником. А Любовь Сергеевна, по словам самого Нехлюдова, понимает совершенно Ивана Яковлевича (видите, какая умница!), часто ездит к нему, беседует с ним и дает ему для бедных деньги, которые сама вырабатывает. Из всех этих доблестных подвигов рыжей барышни Нехлюдов выводит то заключение, что она удивительная женщина, что она необходима для его совершенствования и что в нее никак нельзя не влюбиться. Познакомившись с этими любопытными подробностями, читатель, вероятно, согласится, что голова Нехлюдова, как сплошная чугунная масса, совершенно обеспечена против вторжения каких бы то ни было современных идей. Человеколюбствовать он может, потому что на это способна даже усердная собеседница Ивана Яковлевича, но уж дальше московского сердоболия он не пойдет. А ведь могло бы быть совершенно иначе, если бы любознательность его была затронута в детстве и если бы живая струя света и знания попала в его голову, когда над нею еще не успели воцариться мертвящие принципы нравственной гимнастики и Ивана Яковлевича. Эти принципы так безнадежно мрачны и так безвыходно-губительны для ума, для чувства и для деятельности, что в сравнении с ними даже общий колорит московской великосветскости представляется какою-то небесною лазурью.
  

VIII

  
   История об избиении Васьки 22 бросает такой яркий свет на специальные достоинства нравственной гимнастики, что я считаю очень полезным рассказать и разобрать этот любопытный эпизод довольно подробно. Иртеньев, только что поступивший в университет, перед отъездом своим в деревню на лето, приезжает на дачу к Нехлюдовым, знакомится с семейством своего друга, проводит у них вечер и остается ночевать в комнате Дмитрия. У Нехлюдова в этот вечер разбаливаются зубы; кроме того, он взволнован спором с своею сестрою Варенькою; дело идет в этом споре об Иване Яковлевиче. Варенька отзывается о нем с презрением, и ее непочтительные отзывы о московском предсказателе очень сильно возмущают Дмитрия, тем более что они косвенным образом бросают тень на великие достоинства самой Любови Сергеевны, которая живет в семействе Нехлюдовых и присутствует при этом горячем споре. Кроме того, старая княгиня Нехлюдова, мать Дмитрия и Вареньки, очевидно держит сторону своей дочери, и это обстоятельство еще более усиливает волнение юного моралиста. Пораженный в своем обожании к Ивану Яковлевичу и разобиженный зубною болью, Нехлюдов уходит в свою комнату и садится за свои вычисления погрешностей и обязанностей. В это время Васька спрашивает у него, где будет спать Иртеньев. Нехлюдов, в ответ на этот неуместный вопрос, топает ногой и кричит: "убирайся к черту!" Васька стушевывается. Тогда Нехлюдов начинает тотчас же кричать: "Васька, Васька, Васька!" Васька входит. - Стели мне на полу! - командует Нехлюдов. - Нет, лучше я лягу на полу, - говорит Иртеньев. - Ну, все равно, стели где-нибудь, - ворчит Нехлюдов. Васька решительно не знает, за что ему взяться. Убирайся к черту! Стели на полу! Стели где-нибудь! - три противоречивые приказания в три минуты, и, наконец, последнее приказание совершенно неопределенное; что значит "где-нибудь"? Где ж ему стлать постель? Васька останавливается в недоумении и ждет, чтобы ему приказали толком. А в расспросы пускаться он боится, потому что его только что отправили к черту за неуместную любознательность. Васька стоит и ждет, но Нехлюдов начинает бесноваться. "Васька, Васька! Стели, стели!" И все это с криком и с неистовством. Васька окончательно теряется. Тогда Нехлюдов подбегает к нему и бьет его кулаками по голове "изо всех сил". Васька куда-то убегает, и Нехлюдов заносит в свою тетрадку новый грех.
   Уже достаточно поучительно то, что Нехлюдов послал мальчика к черту и потом обработал ему голову кулаками в то самое время, когда совершались упражнения нравственной гимнастики. Размышлять о неописанной красоте нравственного идеала и тут же, не сходя с места, нарушать самые простые обязанности человека самым постыдным и скотским образом - это факт в высшей степени красноречивый. Не трудно, кажется, сообразить, что все эти ежедневные разглядывания своего поведения не дают человеку ровно ничего, кроме педантического высокомерия и фарисейской нетерпимости. Но дальше пойдет еще интереснее.
   Вы, вероятно, с нетерпением желаете узнать, какую же физиономию состроил добродетельный Иртеньев, когда, на его глазах, друг и руководитель его разыгрался, как пьяный дикарь. А вот полюбуйтесь. Вот что произошло в ту самую минуту, когда избитый Васька выбежал из комнаты. "Остановившись у двери, Дмитрий оглянулся на меня, и выражение бешенства и жестокости, которое за секунду было на его лице, заменилось таким кротким, пристыженным и любящим детским выражением, что мне стало жалко его, и, как ни хотелось отвернуться, я не решился этого сделать" (стр. 117).
   Если бы на месте Иртеньева находился человек действительно развитый и гуманный и если бы этот человек мог чувствовать хоть малейшее сострадание к негодяю, толкующему о добродетели и в то же время поднимающему руку на беззащитного и безответного ребенка, то этот развитый и гуманный человек отвернулся бы в сторону именно из сострадания к Нехлюдову, чтобы не показать ему, во всем выражении своего лица, того подавляющего презрения, которое возбуждено в нем этим бессовестным поруганием человеческой личности. Я вовсе не думаю утверждать, что безобразный поступок Нехлюдова должен навсегда отнять у него уважение всех честных людей. Напротив. По моему мнению, нет того злодеяния, которое могло бы положить на человека вечное и неизгладимое пятно бесчестия. Самый грязный преступник может снова сделаться мыслящим и любящим существом; и действительно развитое общество никогда не должно отнимать у ожесточенного и загрубелого человека надежду на самую полную реабилитацию. Но в ту минуту, когда совершается грязное и бесчестное насилие, порядочный человек невольно отвернется от мерзавца, для того чтобы не плюнуть ему в лицо. Но Иртеньев, по-видимому, так мало поражен избиением Васьки, что, в самую минуту этого события, все его внимание обращено исключительно на игру лицевых мускулов в физиономии Нехлюдова. Замечая в этих мускулах быстрое передвижение, вследствие которого скотское выражение бешенства переходит в гримасу слезливого раскаяния, Иртеньев совершенно забывает об участи Васьки, у которого в это время, по всей вероятности, лицевые мускулы также находятся в сильном движении и у которого, кроме того, созревают на черепе синяки и кровяные шишки. Иртеньев начинает соболезновать не о том, кого избили, а том, кто бил. Того и гляди, что он подойдет к своему Дмитрию и, взяв его за руку, спросит у него со слезами в голосе: о мой кроткий друг! о мой сизенький голубчик! Не зашиб ли ты свою нежную ручку о поганую головищу этого грубого невежи? У него, у подлеца, такая твердая голова. И не поранил ли ты свое любвеобильное сердце припадком негодования, возбужденного в тебе закоснелостью этого пакостника? И зачем ты сам утруждал себя? Разве нельзя было отправить скверного мальчишку в ближайшую полицейскую часть для надлежащего вразумления?
   В подобных излияниях дружественного сочувствия не было бы ничего особенно удивительного. Этого совсем немудрено ожидать от Иртеньева, который совершенно откровенно признается, что еще сильнее прежнего любил Дмитрия, увидев на его лице выражение стыда и кротости. Значит, вся история с Ваською показалась Иртеньеву некоторым легким проявлением юношеской резвости, таким проявлением, которое выкупается с избытком некоторою игрою лицевых мускулов. Окончив потасовку, Нехлюдов начинает сечь себя невещественными розгами. "Дмитрий лег ко мне на постель, - рассказывает Иртеньев, - и, облокотись на руку, долго, молча, ласковым и пристыженным взглядом смотрел на меня. Ему, видимо, было тяжело это, но он как будто наказывал себя. Я улыбнулся, глядя на него. Он улыбнулся тоже" (стр. 117).
   Скажите пожалуйста, какие милые младенцы! Лежат рядом на одной постельке и улыбаются, глядя друг на друга. Чему ж это они так чистосердечно радуются? Оно и видно, что Дмитрий наказывал себя не в самом деле, а только как будто. Прелюбезное дело - эти невещественные розги, когда можно ими сечь себя с улыбкою наслаждения. Вот Васька так уж наверное не улыбался, потому что кулак - штука вещественная и с улыбками несовместимая. Глядя на улыбающихся младенцев, мы с читателем можем ожидать, что они немедленно заговорят о Васькиной голове, даже с некоторым юмором. - Однако, брат Дмитрий, - скажет Иртеньев, - ты ловко распорядился. Я и оглянуться не успел, а уж он ему четыре шишки наставил. Теперь Васька-то, я чай, почесывается. Долго не забудет, мошенник. - Ну, что за важность? - отвечает Нехлюдов с некоторою скромностью. - Он у меня к этому давно привык. Ему не впервой! - Да ведь и не в последний! - подхватит с приятною усмешкою Иртеньев. - Еще бы! - закончит Нехлюдов, влагая в этот лаконический ответ самое солидное выражение барственной величавости. И знаете ли, господа читатели, подобный разговор не так противно было бы слушать, как тот, который действительно завязался между нашими улыбающимися друзьями. В том разговоре, который я сам сочинил, есть по крайней мере та прямота и простота взглядов, которыми я восхищался в госпоже Простаковой. Грязь, так уж грязь наголо, без малейшей примеси солодкового корня и розовой водицы. Хочу, дескать, сокрушить морду, и сокрушаю, и ни у кого на этот счет совета и позволения просить не намерен. В такой нетронутой дикости часто не бывает даже никакой силы и никаких задатков развития. Но иногда в ней есть и силы и задатки. Есть или нет этого большею частью и разобрать невозможно. Темно, хоть глаз, выколи. Ничего не видать. Но именно эта-то темнота и оставляет еще некоторую надежду. Кто его знает, может быть там и есть что-нибудь. Поэтому мерзости, совершаемые чистым дикарем, совсем не так отвратительны, как те мерзости, которые творит полуцивилизованная особа. И всего хуже не то, что она делает мерзости, а то, что она относится к ним чрезвычайно хитро и деликатно. Каждая мерзость представляет ей удобный случай погладить себя же по головке. Дикарь ничего не знает и вследствие своего незнания не слушает никаких резонов. А деликатная особа кляузничает, то есть пользуется своим неполным знанием, чтобы отуманивать себя и своих собеседников и чтобы, во всяком случае, ставить свою деликатность выше всякого сомнения, даже после совершения мерзостей. Впрочем, это уже очень старая и, однако, очень мало сознанная истина, что полуобразование совмещает в себе все пороки варварства и цивилизации. Все усилия мыслящих людей всех человеческих обществ уже с давних пор направлены на борьбу с полуобразованием. Нашему обществу варварство уже теперь не опасно. Я могу смело хвалить Простакову, нисколько не опасаясь, чтобы кто-нибудь из моих читателей прельстился ее идеями. Но полуобразование, со всеми своими фокусами и кляузами, должно внушать нам самые серьезные опасения, и тип милейших джентльменов, совместивших в себе чувствительность Манилова с остроумием Хлестакова, - еще очень долго будет тормозить или извращать умственное развитие нашего общества. Ощутив на своих губах присутствие улыбки, Нехлюдов подумал вероятно, что невещественные розги истрепались и что не мешает взять в руки новый пучок или, еще того лучше, предоставить все дело сечения добродетельному и улыбающемуся другу. И начинается вследствие этого поучительная беседа.
   "А отчего же ты мне не скажешь, - сказал он, - что я гадко поступил? ведь ты об этом сейчас думал?" - Этот пошлый вопрос мог быть предложен только Нехлюдовым и рисует чрезвычайно ярко подлейшую приторность отношений, существующих между юными друзьями. Порядочный человек, сделавши гадость, даже гораздо поменьше нехлюдовской штуки, конечно не осмелился бы фамильярничать с своим другом, валяться на его постели, таращить на него глаза и скалить вместе с ним зубы.
   Порядочный человек понял и почувствовал бы, что его другу, также человеку порядочному, неприятно, тяжело и даже больно смотреть на него в ту минуту, когда впечатление сделанного безобразия еще совершенно свежо. Тот стыд, который мы невольно чувствуем после очень глупой выходки, у человека искреннего и неизломанного бывает всегда очень целомудренным и глубоко затаенным ощущением. Пристыженный человек стушевывается, хочет, чтобы его в эту минуту все забыли, чувствует, что он тяготит других своею замаранною особою; такого пристыженного человека вам действительно становится жалко; вы подходите к нему осторожно, как к больному, и стараетесь подкрепить, ободрить и утешить его, и притом так, чтобы ваше приближение и ваши слова не оскорбили в нем то целомудрие стыда, которое неразлучно со всяким искренним естественным раскаянием, то есть с томительным сознанием важной и вредной ошибки. Но когда накуролесивший нахал сам лезет к вам с своим раскаянием, когда он преследует вас своим присутствием и пристальными взглядами, когда он приглашает вас любоваться его стыдом, когда он обращается к вам с бестолковейшими вопросами о таком деле, которое не требует ни малейшего разъяснения, - тогда вам остается только сказать: убирайся ты к черту, скотина, с твоими глупыми подвигами самобичевания! Ты хочешь погеройствовать, силу воли твоей обнаружить, а я вовсе не расположен быть для тебя ни плетью, ни пудовою гирею, которыми ты выделываешь свои дурацкие фокусы. Нельзя ли для гимнастических прогулок подальше выбрать закоулок? 23- Затем надо было повернуться на другой бок и оставить милейшего Нехлюдова наедине с его растрепанными чувствами.
   Такой неожиданный отпор мог положить резкий конец всяким дружеским отношениям; но о такой дружбе, которая не выдерживает прикосновения голой правды, не стоит и жалеть. Туда ей и дорога. Дружба должна быть прочною штукою, способною пережить все перемены температуры и все толчки той ухабистой дороги, по которой совершают свое жизненное путешествие дельные и порядочные люди. При такой прочности дружба - вещь драгоценная, потому что она, лучше всякой другой ассоциации, утроивает и учетверяет рабочие силы и мужественную энергию друзей. Но Иртеньев и Нехлюдов, как по молодости своих лет, так и по неразвитости своего ума, так и, в особенности, по своему совершенному незнакомству с серьезною работою жизни, - способны только к той комнатной или тепличной дружбе, которая вся основана на капризных симпатиях и распадается в прах также под влиянием минутного каприза. Нет в этой дружбе никакой серьезной причины существования, а поэтому нет и ни малейшей серьезности в отношениях между друзьями.
   После истории о Ваське, когда надо было действительно сказать другу очень жесткое слово, или, еще лучше, не говорить совсем ничего, Иртеньев мямлит, миндальничает и говорит бесцветные плоскости; а потом, через год, когда дружба утратила прелесть новизны, тот же кроткий Иртеньев в минуту чисто личного и совершенно беспричинного раздражения высказывает Нехлюдову без малейшей надобности самые резкие и оскорбительные истины. Между тем можно сказать наверное, что два-три безжалостно правдивые слова, произнесенные Иртеньевым по поводу Васькиной головы, подействовали бы на Нехлюдова гораздо сильнее и неизмеримо глубже, чем целые десятилетия нравственной гимнастики. Но чтобы сказать человеку такое слово, которое вывернуло бы наизнанку всю его душу и не забылось бы им до седых волос, надо быть не Иртеньевым, а чем-нибудь почище и покрепче. У Иртеньева же выходит вот что: "Да, это очень нехорошо, я даже и не ожидал от тебя этого. Ну, что зубы твои?" - Хотя невозможно выдумать что-нибудь бесцветнее этого скромного порицания, однако крутой поворот к зубам показывает ясно, насколько Иртеньев стоит выше Нехлюдова. Видно, что Иртеньеву все-таки тяжело говорить пустячки о такой крупной гадости, а говорить о ней серьезно он или не умеет, или совестится, вот он и сворачивает в сторону при первом удобном случае. Но Нехлюдов не понимает, что его другу тяжел этот разговор, и пускается в длинные и совершенно бесплодные размышления на ту же печальную тему. Вот его слова: "Прошли. Ах, Николенька, мой друг! - заговорил Дмитрий так ласково, что слезы, казалось, стояли в его блестящих глазах. (Удивительная логика! поколотил Ваську, а подлащивается к Николеньке, точно будто именно перед Николенькой виноват.) Я знаю и чувствую, как я дурен, и бог видит, как я желаю и прошу его, чтоб он сделал меня лучше; но что ж мне делать, ежели у меня такой несчастный, отвратительный характер? Что же мне делать?"
   О, милейший моралист, как же вы плохи по части опытной психологии! Вы спрашиваете, что вам делать, чтобы не колотить Ваську? А вот что. Объясните мне, почему вы не поколотили вашу сестру Вареньку, которая очень разогорчила вас во время спора, а поколотили Ваську, который ничем вас не обидел и не мог обидеть? Главная причина та, что в спокойные минуты вашей жизни вы обращаетесь с вашею сестрою совсем не так, как с Ваською. Переход от почтительного и дружелюбного обращения к ударам почти невозможен. Поэтому вы сестре вашей сказали только вежливую колкость; горничной, пришедшей узнать о ваших зубах, крикнули: "ах, оставьте меня в покое!", а мальчика, которого вы зовете "Васькой", послали к черту, а потом прибили кулаками. Градация соблюдена вполне. Значит, если вы действительно желаете, чтобы Васькина голова была в безопасности, обращайтесь с ним в спокойные минуты вежливо и даже почтительно. Называйте его не только полным именем, но даже по имени и по отчеству, и говорите ему "вы". Это, конечно, очень смешно называть крепостного мальчишку Василием Степановичем или Василием Антоновичем, но вы, как великий моралист, должны находить, что лучше быть посмешищем для дураков всей Москвы и даже целого мира, чем быть грязным и подлым злодеем. Если вы, не боясь насмешек умных людей, преклоняетесь перед Иваном Яковлевичем, то в деле Васьки вы и подавно должны поставить себя выше зубоскальства ваших пустоголовых знакомых, которые сначала поболтают и посмеются, а потом и привыкнут к вашей необыкновенной почтительности.
   Послушаем теперь вашу дальнейшую иеремиаду. "Я стараюсь удерживаться, исправляться, но ведь это невозможно вдруг и невозможно одному. (Вы были не один, когда колотили Ваську). Надо, чтобы кто-нибудь поддерживал, помогал мне. (Выражаясь яснее, вам необходимы люди, которые хвалили бы вас за красоту души и твердость воли. Невещественные розги и невещественные пряники - без этих пособий вы не можете быть порядочным человеком.) Вот Любовь Сергеевна, она понимает меня и много помогла мне в этом. (Оно и заметно по всему!?) Я знаю по своим запискам, что я в продолжение года уже много исправился. (Приятно слышать. Значит, по скольку же синяков в день ложилось прежде на Васькину голову? До исправления его голова была в своем роде очень любопытною летописью. Примечайте, кроме того как уже в последней фразе тон слезливого раскаяния переходит в тон тихого самовосхваления. Это значит, милое дитя уже потянулось за невещественным пряником.) Ах, Николенька, душа моя! - продолжал он с особенной непривычной нежностью и уж более спокойным тоном после этого признания, - как это много значит влияние такой женщины, как она! Боже мой, как может быть хорошо, когда я буду самостоятелен, с таким другом, как она! Я с ней совершенно другой человек". (Что значит эта последняя фраза? Значит ли это: "я ее не бью, как прибил Ваську", или же это значит - "я никого не бью, когда нахожусь под ее влиянием". В первом случае - это бессмыслица. Во втором - это сладкая ложь. Вы, господин Нехлюдов, ходили к Любови Сергеевне и беседовали с нею как раз перед той минутой, когда Васька предложил вам первый вопрос о постелях. Или, может быть, вы хотите сказать, что только "в ее присутствии" вы совсем не бесчинствуете. Это, без сомнения, делает вам много чести, но ведь от этого мало пользы. Стало быть, когда вы женитесь на ней, вы будете находиться безотлучно при ее особе; а чуть она на минуту отвернулась - тут сейчас и пойдет крушение физиономий? Вернее же всего, что вы просто сказали одну из тех совершенно бессмысленных фраз, без которых жить не могут все моралисты, подобные вам и вашей Любови Сергеевне.) Затем друзья наши забывают совершенно презренную прозу жизни, и Дмитрий начинает "развивать свои планы женитьбы, деревенской жизни и постоянной работы над самим собою". Оба совершенно веселы и болтают "до вторых петухов". Приятная и полезная беседа заканчивается следующими словами - "Ну, теперь спать, - сказал он. - Да, - отвечал я: - только одно слово. - Ну? - Отлично жить на свете! - сказал я. - Отлично жить на свете, - отвечал он таким голосом, что я в темноте, казалось, видел выражение его веселых, ласкающихся глаз и детской улыбки" (стр. 118). О прелестные малютки! что за "атласистость сердечная", как говорит г. Щедрин о своих глуповцах! 24 "Отлично жить на свете!" Как вам это нравится? Это заключительный вывод из того ряда размышлений, который был вызван актом подлейшего насилия. Преступление и раскаяние не оставили после себя решительно ничего, кроме беспричинного восторга и полнейшего самодовольства, и все это в течение одной короткой летней ночи. Это стоит матери Гамлета с ее неизношенною парою башмаков 25. И ни один из юных моралистов не оглянулся назад, на исходную точку разговора. Трех или четырех часов, посвященных глупейшим мечтам, было совершенно достаточно, чтобы решительно сбить их с толку и отшибить у них всякую память. Ведь они бы побледнели и вскрикнули от ужаса, у них выступил бы холодный пот на лбу и дыбом поднялись бы волосы, если бы один из них догадался задать другому вопрос: с чего мы начали и к чему мы пришли? И что же это значит, что такое начало привело нас к такому заключению? И как же это мы ухитрились извлечь для себя превеликое удовольствие из... из... стыдно и страшно сказать, из чего? Где же наше нравственное чувство, где наша любовь к людям, где же, наконец, наш ум? Любовь к людям! Подумал ли в самом деле Нехлюдов на минуту о том, как бы утешить избитого ребенка? Даже намека не было на подобную мысль. Нехлюдов и не помышляет о том, чтобы ласкою, добрым словом и добрым делом уменьшить то впечатление боли, которое он нанес живому существу; он старается только соскоблить как-нибудь то отвлеченное пятно, которое он положил на свою собственную опрятную личность и щекотливую совесть. Бездушный фарисей остается верен себе в мельчайших подробностях. Да и совесть-то, совершенно по-фарисейски, засыпает очень быстро во время приятного разговора. И эти-то дрябленькие человечки, с таким неразвитым умом, который в течение трех или четырех часов уже теряет из виду руководящую идею разговора, эти-то маленькие и жалкие созданьица берутся тоже рассуждать о высших вопросах жизни, нравственности и общего миросозерцания. Точно пятилетние дети, толкующие о том, как они пойдут в гусары или в кирасиры! Поучиться надо сначала, милые малютки. Тогда авось и поумнеете и в гусары поступите. А до тех пор играйте в куклы, или, иначе, размышляйте о трюфелях и пулярках.
  

IX

  
   Доживши до девятнадцати лет и дойдя до третьего курса университета, князь Дмитрий Нехлюдов убеждается в том, что он достаточно образован и что ему давно пора приниматься за практическую деятельность. Он приезжает на лето в свое имение, видит там, что мужики его разорены дотла, и, решившись посвятить свою жизнь на улучшение их участи, выходит из университета с тем, чтобы навсегда поселиться в деревне. Очерк его сельскохозяйственной деятельности представлен графом Толстым в отдельной повести "Утро помещика". Нехлюдов занимается своим делом бескорыстно, добросовестно и очень усердно. По воскресеньям, например, он обходит утром дворы тех крестьян, которые обращались к нему с просьбами о каком-нибудь вспомоществовании; тут он внимательно вникает в их нужды, присматривается к их быту, помогает им хлебом, лесом, деньгами и старается посредством увещаний внушать им любовь к труду или искоренять их пороки. Один из таких обходов составляет сюжет нашей повести 26. Приходит Нехлюдов к Ивану Чурисенку, просившему себе каких-то кольев или сошек для того, чтобы подпереть свой развалившийся двор. Видит Нехлюдов, что все строение действительно никуда не годится, и Чурисенок рассказывает ему совершенно равнодушно, что у него в избе накатина с потолка его бабу пришибла. "По спине как полыхнет ее, так она до ночи замертво пролежала". Нехлюдов, думая облагодетельствовать Чурисенка, предлагает ему переселиться на новый хутор, в новую каменную избу, только что выстроенную по герардовской системе. "Я, - говорит, - ее, пожалуй, тебе отдам в долг за свою цену; ты когда-нибудь отдашь". Но Чурисенок говорит: "воля вашего сиятельства", и в то же время прибавляет, что на новом месте им жить не приходится; а баба, та самая, что замертво лежала, бросается в ноги к молодому помещику, начинает выть и умоляет барина оставить их на старом месте, в старой, разваливающейся и опасной избе. Чурисенок, тихий и неговорливый, как большая часть наших крестьян, придавленных бедностью и непосильным трудом, становится даже красноречивым, когда начинает описывать прелесть старого места. "Здесь на миру место, место веселое, обычное; и дорога и пруд тебе, белье, что ли, бабе стирать, скотину ли поить - и все наше заведение мужицкое, тут искони заведенное, и гумно, и огородишка, и ветлы - вот, что мои родители садили; и дед и батюшка наши здесь богу душу отдали, и мне только бы век тут свой кончить, ваше сиятельство, больше ничего не прошу". Что тут будешь делать? Нельзя же благодетельствовать насильно. Нехлюдов отказывается от своего намерения и советует Чурисенку обратиться к крестьянскому миру с просьбою о лесе, необходимом для починки двора. К миру, а не к помещику приходится обращаться в этом случае потому, что Нехлюдов отдал в полное распоряжение самих мужиков тот участок леса, который он определил на починку крестьянского строения. - Но у Чурисенка на всякое дело есть свои собственные взгляды, и он говорит очень спокойно, что у мира просить не станет. - Нехлюдов дает ему денег на покупку коровы и идет дальше. Входит он во двор к Епифану, или Юхванке Мудреному. Нехлюдову известно, что этот мужик любит по-своему сибаритствовать, курит трубку, обременяет свою старуху-мать тяжелою работою и часто продает для кутежа необходимые принадлежности своего хозяйства. Теперь Нехлюдов узнал, что Юхванка хочет продать лошадь; помещик хочет посмотреть, возможна ли эта продажа без расстройства необходимых работ. Оказывается, что продавать не следует, и Нехлюдов решительно запрещает Юхванке эту коммерческую операцию. Юхванка, в разговоре с барином, лжет ему в глаза самым наглейшим образом и нисколько не смущается, когда Нехлюдов на каждом шагу выводит его на свежую воду. Нехлюдов, как юноша и моралист, старается растрогать Юхванкину душу увещаниями и упреками, а Юхванка, продувная бестия, каждым своим словом показывает своему барину совершенно ясно, что он непременно расхохотался бы над его советами, если бы его не удерживало тонкое понимание галантерейного обращения. - Пороть меня ты не будешь, - думает Юхванка, - потому что совсем никого не порешь; на поселение тоже не сошлешь - пожалеешь; а в солдаты я не гожусь, спереди двух зубов нету. Значит, ничем ты меня не озадачишь, и на все твои разговоры я вежливым манером плевать намерен. - И Нехлюдов, совершенно отменивший в своем хозяйстве телесные наказания, до такой степени живо чувствует свое бессилие перед сорванцом Юхванкой, что принужден по временам умолкать и стискивать зубы, для того чтобы не расплакаться тут же, на Юхванкином дворе, перед глазами нераскаянного грешника. Кончается визит тем, что барин, строго запретив продавать лошадь, тайком от беспутного Юхванки дает денег его матери на покупку хлеба.
   Затем следует картина другого беспутства. У Давыдки Белого нет в избе ни крошки хлеба; весь двор представляет собою мерзость запустения, а сам Давыдка целые дни и ночи лежит на печке, под тулупом, даже весь отек и распух от сна. Барин будит "ленивого раба" и начинает аргументировать, очень убедительно доказывая необходимость труда. "Ленивый раб" 27 слушает тупо и покорно. "Он молчал; но выражение его лица и положение всего тела говорило: "знаю, знаю, уж мне не первый раз это слышать. Ну, бейте же; коли так надо - я снесу". Он, казалось, желал, чтоб барин перестал говорить, а поскорее прибил его, даже больно прибил, по пухлым щекам, но оставил поскорее в покое" (стр. 160) Приходит в эту минуту мать Давыдки, деятельная и бойкая женщина, которая одна работает за весь свой двор. Она начинает жаловаться на своего лядащего сына, ругает и дразнит его, рассказывает, что жена Давыдки извела себя тяжелою работою, а потом умоляет барина, чтоб он во второй раз женил беспутного лентяя. Нехлюдов говорит - с богом! но штука заключается в том, что за Давыдку ни одна девка по своей воле не пойдет и что мать просит у барина не позволения для Давыдки, а приказания для девки. Барин отвечает ей, что это невозможно, что хлеба он им даст, а невесту сватать не берется. Потом Нехлюдов пошел к богатому мужику Дутлову, предложил ему очень выгодное помещение для его денег, но мужик, разумеется, съежился и тщательно затаил свой капитал от помещика, и барин извлек из этого посещения только тот результат, что его маленько покусали дутловские пчелы, потому что он забрался на пчельник и, по юношеской храбрости, не пожелал надеть предохранительную сетку. Нехлюдов отправляется домой и по дороге задумывается. "Разве богаче стали мои мужики? - думает он, - образовались или развились нравственно? Нисколько. Им стало не лучше, а мне с каждым днем становится тяжеле. Если б я видел успех в своем предприятии, если б я видел благодарность... но нет, я вижу ложную рутину, порок, недоверие, беспомощность. Я даром трачу лучшие годы жизни, - подумал он, и ему почему-то вспоминалось, что соседи, как он слышал от няни, называли его недорослем, что денег у него в конторе ничего уже не оставалось, что выдуманная им новая молотильная машина, к общему смеху мужиков, только свистела, а ничего не молотила, когда ее в первый раз, при многочисленной публике, пустили в ход в молотильном сарае; что со дня на день надо было ожидать приезда земского суда для описи имения, которое он

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 189 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа