колени.
- Ради Бога! - прошептала она пересохшими губами, протягивая к нему руки.
Адъютант холодно покачал головой.
Нелли медленно встала. Волосы прядями лежали у нее на плечах, плечи дрожали, глаза смотрели мутно, как у безумной.
Она опять пошла к двери.
Адъютант поднял руку и посмотрел на кончики ногтей.
Нелли что-то проговорила хриплым невнятным голосом.
- Что? - спросил он.
Нелли подошла к нему близко и стала, опустив тонкие бледные руки. Все лицо ее было покрыто пятнами, глаза смотрели ему прямо в лицо со страшной, потрясающей ненавистью.
- Хорошо... - как будто ворочая страшную тяжесть, выговорила она.
И вдруг две сильные, железные руки обхватили ее. С последним проблеском жгучего стыда Нелли рванулась прочь, но руки сжали сильнее, и она, точно падая в пропасть, покорилась. Как в бреду, она видела его холодное, но страшно изменившееся лицо, чувствовала, как дрожат его руки, увидела перед собой кровать, еще раз рванулась с безмолвным криком отвращения и ужаса и упала на постель, брошенная с грубой жестокой силой.
- Ложись же! - хрипло, точно в страшной ненависти, крикнул он.
Нелли закрыла глаза и сжала зубы. Она чувствовала, как чьи-то руки перевернули ее на спину, как они скользнули по ее ногам, грубо обнажая тело до пояса.
- Скорее... скорее... только скорее!.. - не то думала, не то бормотала Нелли.
И вдруг почувствовала себя свободной.
Разбитая, оглушенная, ничего не понимая, Нелли открыла глаза, увидела свои голые ноги и живот, вздрогнула, отбросила на колени юбки и села.
Адъютант стоял возле, и лицо его было растерянно и странно.
- Вы... вы беременны?.. - дрогнувшим голосом спросил он.
Страшный стыд охватил Нелли, какой-то другой стыд, горячий, полный жалких слез. Она закрыла лицо обеими руками и наклонилась до самых колен, так что распустившиеся волосы почти закрыли ее.
- Я... я не знал!.. - хрипло проговорил адъютант. Нелли заплакала. Она плакала горячими беспомощными слезами, как обиженный, избитый, несчастный ребенок. Вся горечь пережитого, вся ее заброшенность, одиночество, слабость, неизвестность страшного будущего были в этом неслышном, отчаянном плаче.
Адъютант растерянно стоял перед нею, и широкий подбородок его дрожал. Потом он кинулся к столу, схватил графин, налил воды и поднес Нелли.
- Успокойтесь... выпейте... выпейте... - бормотал он.
И голос его был новый, теплый, полный жалости, страха за нес и стыда за себя.
И вдруг головка Нелли поднялась, доверчиво взглянула она ему в лицо, и личико ее улыбнулось детски беспомощно и стыдливо, как будто она у лучшего друга просила прощения за свою слабость.
Адъютант отвернулся. Горячие пальчики женщины взяли его за руку. Он вырвал руку, отошел два шага и, стоя к ней спиной, проговорил:
- Я вам обещаю... не буду стрелять... Простите, что я...
Нелли слушала, широко раскрыв глаза, боялась верить, и что-то огромное и светлое ширилось и росло в ее измученном сердце.
- Идите! - хрипло повторил офицер. - Я обещаю.
Нелли встала.
- Вы... - начала она радостным просветленным голосом и протянула к нему руки.
- Идите... ради Бога, идите! - страдальчески повторил адъютант, сел у стола и положил голову на руки.
Долго было тихо. Нелли стояла у кровати и смотрела на него. Личико ее, горящее, мокрое от слез, дрожало. Потом она неслышно подошла и кончиками пальцев тронула его за плечо.
Адъютант не обернулся.
Нелли постояла, потом наклонилась и тихо, нежно поцеловала его в голову. Потом подумала, медленно повернулась и пошла. В дверях она еще раз остановилась, потом отворила дверь.
Адъютант слышал, как закрылась дверь, и не шевельнулся.
Денщик вошел в комнату, что-то взял и ушел. Адъютант все сидел, и в душе его, страшно напряженной, затаившейся в каком-то новом громадном чувстве, что-то пело и дрожало.
Ночью, когда все спало, он начал писать письмо сестре в Московскую губернию, не кончил и лег на диван, одетый, лицом вниз.
Еще не всходило солнце, но уже было светло, и небо за рощей золотилось. Далеко в полях таяли туманы, блестел крест на церкви в городе, и оттуда долетал чистый, точно омытый утренней свежестью, молодой звон. В роще суетливо кричали птицы. Березки стояли тихие и кроткие, как невесты, вышедшие встречать своего светлого жениха. Только черный дуб величаво хранил свое вечное спокойствие, и высоко над всей рощей смотрел громадной зеленой головой.
На ровной зеленой лужайке тревожна и пестра казалась кучка двигавшихся людей.
Арбузов ходил взад и вперед по траве, глубоко вдавливая каблуками лакированных сапог в мягкую землю. Он шагал ровно и широко, только лицо его было более, чем всегда, бледно, а мрачные воспаленные глаза смотрели как у невыспавшегося человека.
Каждый раз, доходя до опушки, откуда сквозь тоненькую решетку березовых стволов широко и вольно разворачивалась ширь дальних полей и высокого неба, Арбузов останавливался и долго мрачно смотрел. Но смотрел он не на поля, уже тронутые розовыми красками утра, не в яркое небо, а вниз, в землю. Казалось, какая-то невыносимая тяжесть давила его большую лобастую голову и не давала ему поднять ее, чтобы увидеть весь этот прекрасный радостный мир.
Длинный корнет Краузе, как журавль, высоко поднимая ноги, тоже ходил, но в другой стороне от Арбузова. Его косые мефистофельские брови были подняты, как бы в мучительном раздумье, но лицо, как всегда, полно достоинства и важности.
Другой секундант, молоденький офицерик, сидел на пеньке и курил. Докуривая папироску, он швырял ее далеко в сторону, стараясь попасть в ствол березы, и сейчас доставал другую из новенького кожаного портсигара. Ему было тяжело и жаль чего-то. Не Арбузова, которого он почти не знал, не адъютанта, которого не любил, а чего-то другого. Может быть, той жизни человеческой, которая хрупка, как хрусталь.
Вначале, когда они ехали из города, молодой офицерик пытался говорить, напуская мужества, что ему казалось необходимым перед дуэлью, но ему почти не отвечали, и слова выходили пустыми, ненужными. Теперь все трое молчали, каждый думал о своем, непонятном другому, и томительно, минута за минутой, тянулось время.
Молоденький офицерик, хотя сердце его дрогнуло, даже обрадовался, когда между деревьями замелькали фигуры подходивших офицеров. Он тотчас же встал и пошел им навстречу с особенным видом, изо всех сил стараясь скрыть дрожь, охватившую колени. Толстый, с белыми усиками на красном надутом лице, поручик Тоцкий поздоровался с видом до крайности важным и сердитым. Ему как будто было неприятно, что не он один участвует в таком важном деле. Он, видимо, захлебывался сознанием своего значения и хотел сделать так, чтобы церемония прошла по всем правилам искусства. Тренев поздоровался мрачно и сейчас же отошел в сторону, покусывая длинные усы, с таким видом, точно хотел сказать:
- А, черт с вами... ну, и делайте, что хотите!..
Молоденький офицерик испуганно посмотрел на адъютанта. Тот был в белом, даже слишком белом кителе и в серой длинной шинели нараспашку. Его холодное наглое лицо было гладко выбрито и свежо, как будто он только что умылся холодной водой. Серые металлические глаза смотрели прозрачно и светло. Молоденького офицерика поразило их выражение. Как все в полку, он не любил и боялся адъютанта. Но эти глаза были глазами другого человека: казалось, какой-то внутренний восторг светился в них.
"Или он будет убит, или... нет, он, должно быть, чувствует, что убьет!" - подумал молоденький офицерик.
Солнце медленно и торжественно поднялось на край земли. Белые стволы березок загорелись розовыми и красными пятнами. Воздух стал еще чище, и от всей рощицы повеяло стыдливой молодой радостью.
Все мялись, не зная, как начать, и каждому было стыдно заговорить первому. И как всегда, самый глупый и пустой человек нашелся скорее всех. Поручик Тоцкий покраснел, надулся от важности и сказал громким торжественным голосом:
- Ну-с... Пора, я думаю!
Длинный Краузе молча выдвинулся вперед, прошел на середину полянки и, повернувшись боком к восходящему солнцу, длинными журавлиными ногами начал мерять землю. Все смотрели на него внимательно. На том месте, откуда он начал, слегка качаясь в траве, точно поднявшая голову змея, торчала его упругая тонкая сабля. И было почему-то странно видеть, как остро и жадно впилась она в зеленую сырую землю. Дойдя до конца, Краузе оглянулся. Никто не понял его, тогда он с недоумением поднял косые брови и сказал:
- Дайте кто-нибудь...
Раньше чем он договорил, поручик Тоцкий быстро выхватил взвизгнувшую саблю и подал ему. Корнет Краузе почему-то осмотрел ее, внимательно раздвинул сапогом траву и воткнул острие в землю. Другая сабля зашаталась в двадцати шагах от первой. Теперь казалось, что две змеи поднялись на хвостах высоко над травой и хитро и зло смотрят друг на друга. И всем стало страшно, что пятнадцать шагов так малы.
- Глупо, глупо, глупо... - пробормотал про себя Тренев и отвернулся.
Поручик Тоцкий суетился. На его белом от козырька фуражки лбу появились капельки пота.
- Прошу стать на места! - крикнул он повелительно, как будто со злостью, что они сами не догадываются, и он обо всем должен позаботиться.
Арбузов резко повернулся и пошел. Но адъютант первый взял свой пистолет и встал на место. Арбузов косо и мрачно посмотрел в ту сторону, увидел светлые, как будто что-то говорящие глаза, рывком выхватил из рук молоденького офицера пистолет и тяжелыми шагами, не подымая головы, пошел к своему месту.
Никто не поручал руководящей роли поручику Тоцкому, но он так добросовестно суетился, столько прилагал стараний к тому, чтобы все было по правилам, что никто ему и не мешал. Поставив противников, он встал посредине, как бы загораживая одного от другого, и важно, торжественно сказал:
- Мне кажется, что мы, секунданты, должны приложить все усилия...
Адъютант светло глядел на него и улыбался одними глазами. Арбузов мрачно дернул головой. В этом движении было столько решительности и выразительности, что поручику прямо показалось, будто он сказал:
- Да ну тебя к черту... знаем... не тяни! Не забыв все-таки вздохнуть и беспомощно, чуть-чуть развести руками, как полагается в таких случаях, поручик задом отскочил на несколько шагов, как раз от середины расстояния между двумя противниками, и поднял ладоши.
С того места, где взволнованной кучкой столпились другие секунданты и военный доктор, видно было его красное вздутое лицо и две неподвижные фигуры с нелепо длинными пистолетами в руках. Должно быть, солнце вышло из утреннего тумана, потому что усилился птичий гомон вокруг, и стало вдруг страшно светло, так что видно было даже непонятно светлое выражение глаз адъютанта и мрачно сжатые брови склоненной головы Арбузова.
- Раз... - отрывисто крикнул поручик. Арбузов быстро поднял голову и взглянул вперед. Прямо перед ним, как-то чересчур близко, в упор, смотрели светлые немигающие глаза и, как ему показалось в это короткое мгновение между криками раз, два и три, смотрели ласково и даже любовно. Они что-то говорили, тянулись к нему двумя светлыми лучами, но Арбузов не понял их. Он насупился еще больше и вдруг побледнел как смерть.
- Три! - отчаянно крикнул поручик и невольно отодвинулся на шаг.
Адъютант выстрелил.
Резким треском, дробясь между стволами березок, разлетелся выстрел. Качнулись и замерли тоненькие веточки, тревожно загалдели грачи и взвились над зеленой верхушкой дуба.
В одну секунду, почти не задержав выстрела, тысячи мыслей пронеслись в голове Арбузова:
"Мимо... Он нарочно выстрелил... Издевательство, что ли?.. В таком случае, и мне надо выстрелить в сторону?.."
Вся страшная ненависть, которую столько дней и вовсе не к этому офицеру питал он, вся тяжесть его муки, ревности и злобы мгновенно вылились в порыве зверского, безумного бешенства.
Адъютант уже медленно опускал пистолет, не спуская с него светлых немигающих глаз.
"А... - еще успел подумать Арбузов, - издеваться?.. Ты... лучший стрелок... На же!.."
И, целясь прямо в грудь белого кителя, он выстрелил.
За громом выстрела он не слыхал испуганного крика в стороне, под деревьями, где стояли секунданты, и не видел, что сделалось с противником. Он только увидел, что все бегут к тому месту, и у всех округленные испуганные глаза на белых лицах.
"А, попало!" - мгновенно пронеслось в его мозгу холодом ужаса и злобной радости.
Адъютант с белым лицом, странно улыбаясь, сделал несколько шагов к нему, потом согнулся, точно раскис, и, оседая всем телом, сел на зеленую сочную траву. Его окружили спины секундантов, и Арбузов ничего не видел дальше. Он сунул длинный пистолет в карман, потом вытащил его, бросил в сторону и пошел назад, к лошадям, как ему казалось, а на самом деле совсем в другую сторону.
Кто-то догнал его и тронул за плечо.
Арбузов обернулся.
- Идите... зовет вас!.. - как-то торжественно и странно проговорил Тренев. Его лицо было бледно и дрожало, как от холода.
- Идите... вы его убили.
- Собаке собачья смерть! - жестоко и мрачно ответил Арбузов.
Тренев вспомнил свои собственные слова и потупился.
- Да, теперь уж что... пойдите, ну!.. - проговорил он.
Арбузов с недоумением посмотрел в его просящие растерянные глаза, пожал плечами и, круто повернувшись, быстро пошел назад.
Адъютант сидел на земле, вытянув обе ноги. Худой доктор в мешковатом военном кителе и фуражке на затылке, сидя на корточках, что-то делал с его животом, и Арбузов из-за его рук прежде всего увидел красно-грязную мокрую рубашку.
"В живот", - машинально подумал он, и дрожь прошла у него по спине, а колени вдруг сладко, мучительно заныли.
Потом он увидел лицо.
Оно было бледно, даже с синеватым отливом, и странно болезненно блестели широкие зубы из-под светлых усов. Глаза, прозрачные и как будто веселые, смотрели в упор на подходившего Арбузова. Поручик Тоцкий и корнет Краузе держали его под руки, и оттого они были протянуты вверх и в стороны, как у распятого.
Увидев Арбузова, адъютант улыбнулся, и еще больше, еще болезненнее блеснули его белые зубы. Но широкий подбородок прыгал и дергался.
- Умираю!.. - хрипло проговорил он навстречу Арбузову. - Руку... теперь все равно!..
Арбузов стоял как вкопанный.
- Руку просит... руку пожать... - шепнул ему кто-то сбоку.
Он с удивлением оглянулся и увидел молоденькое, почти безусое лицо незнакомого офицера с полными слез, совсем жалкими глазами.
Адъютант тянулся к нему, и светлые глаза его становились все светлее, точно в них уже проступала глубина смерти.
- А знаете, эта... ваша Нелли... - проговорил он странным, непонятным тоном, все улыбаясь и блестя зубами, - вчера была у меня... вечером...
Вся кровь прихлынула к голове Арбузова. Бешеное движение броситься и, как собаку, доконать его, ряд страшных, кошмарно омерзительных образов пронеслись у него в мозгу.
- Я ей обещал не стрелять в вас!.. - проговорил еще тише адъютант, и лицо его озарилось таким восторгом, таким не понятным уже никому выражением, что оно все светилось изнутри.
- Мне жаль стало... она несчастная!.. - докончил адъютант, посинел, забился и завизжал, вырываясь, как заяц.
В непроницаемом красном тумане Арбузов чувствовал, что его куда-то повели. Холодный голос корнета Краузе что-то говорил ему, но что, нельзя было понять, и сквозь его слова только слышался дикий страшный крик:
- Больно... больно... ай!
На опушке солнце больно ударило в глаза и ослепило ярким могучим светом. Как бесконечно широк мир, и как прекрасны его голубое небо, белые облака, залитые светом зеленые поля!
Близко стала к земле бледная полоса зари, а в черных силуэтах домов, среди слившихся в одну черную массу деревьев тревожными звездами засветились оши. Дул ветер, вечерний взволнованный ветер, как перед грозой, и глухо шумели деревья в саду.
Лето близилось к концу, и в шуме сада уже не слышалось прежних мягких спокойных звуков. Листья шелестели жестко и жутко, холодом и пустотой веяло оттуда.
На балкон вышла Нелли с лампой, поставила ее на стол и села, подперев руками голову. Книга лежала перед нею, но строгие глаза смотрели поверх книги во тьму сада, точно видели там что-то, что надо внимательно обдумать и обсудить.
От яркого света лампы вокруг казалось совершенно темно и черно. Только отклонившись от света, можно было видеть, что небо светлее земли, как вверху быстро и дымно идут тучи, гонимые ветром, и как мечутся в испуге вершины деревьев.
По временам ветер налетал на лампу, и она вспыхивала, точно в ужасе, обдавая Нелли копотью и погружая во мрак. Потом опять горела ярко и светло.
Нелли серьезно и строго, сдвинув тонкие брови и сжав руками виски, смотрела в темноту. Такие же быстрые, дымные и разорванные, как тучи в небе, неслись мысли в ее неподвижной голове с бледным, каменно-напряженным лицом.
Евгении Самойловны не было дома. Нелли знала, где она, подозревала больше, чем было на самом деле, но это уже не возбуждало в ней прежних мучительных, ревнивых представлений. Ей было все равно. Когда после дуэли и смерти адъютанта, этого странного человека с холодным и наглым лицом, о котором у нее осталось светлое святое воспоминание, куда-то исчез Арбузов и пошли слухи, что он пьянствует без просыпу, буйствует, зверствует с проститутками и явно гибнет, в душе Нелли произошел какой-то перелом. Она ушла в себя, затаилась, точно омертвела, и уже не было в ней острых страданий, дум о будущем, а только мрак и пустота. Она как будто ждала какого-то конца, в полном равнодушии и отупении, предоставляя жизни делать с ней все, что угодно, хотя бы самое позорное, самое ужасное, самое грязное.
Кто-то, грустно ступая на ступеньки, поднялся на крыльцо. Нелли подняла голову, но за светом лампы не увидела ничего.
- Это я, - сказал во мраке доктор Арнольди и поднялся на балкон.
Нелли молча протянула ему тонкую бледную руку. Доктор Арнольди, большой и грузный, внимательно посмотрел на ее напряженное лицо, на сдвинутые изломы бровей, на строгие неподвижные глаза и ничего не сказал.
Нелли тоже молчала, и слышно было только, как ветер гудел, и, казалось, что это с шумом бегут тучи в вышине. Доктор Арнольди сел у стола, поставил палку перед собой и скрестил на ней толстые руки.
- Доктор, - вдруг позвала Нелли. Доктор Арнольди поднял голову.
- Что?
- Скажите... если жизнь запутается так, что нельзя распутать ее и жить нельзя, что делать? - странным мертвым голосом спросила Нелли, так машинально, точно это был не вопрос, а часть ее мыслей, которую она выговорила вслух, не ожидая ответа.
- Не знаю... - ответил доктор Арнольди и опустил голову.
Нелли крепче сжала руками виски и опять уставилась в темноту. Доктор молчал. Шумел ветер, и все беспокойнее становилось вокруг, в полном движения и смятения мраке. Точно земля готовилась к чему-то страшному, и оттого в паническом ужасе бежали дымные тучи, метались и жаловались деревья, торопливо носился ветер, не находя себе места.
Какой-то слабый звук раздался из комнаты, и за шумом нельзя было разобрать, что это такое.
Доктор и Нелли подняли головы, прислушиваясь.
Звук повторился.
- Нелли! - разобрали они.
- Мария Павловна вас зовет! - сказал доктор Арнольди, и почему-то голос его дрогнул.
Нелли быстро встала и двинулась к двери, но вдруг остановилась, близко нагнулась к доктору Арнольди и спросила стремительно и жестоко:
- Она умирает?
Судорога прошла по толстому лицу доктора. С минуту он не отвечал ничего, потом шевельнул губами, не мог произнести какого-то односложного слова и только кивнул головой.
Нелли долго молча смотрела ему в лицо, потом неожиданно вскрикнула:
- О, проклятая жизнь! - и стремительно пошла на зов, оставив в ушах доктора это проклятие, полное такой злобы и отчаяния, что он содрогнулся.
Больная лежала на кровати и протянула навстречу Нелли слабые руки.
- Неллечка, мне страшно чего-то... ветер шумит!.. Посидите со мной?.. С кем это вы там говорили?
- Там доктор, - ответила Нелли серьезно и просто, как будто это и не она сейчас прокляла жизнь таким отчаянным криком.
Глаза больной раскрылись. Слабая, умирающая радость осветила ее лицо, и оно вдруг стало таким хорошеньким и милым, что Нелли тоскливо отвернулась.
- Хотите, я позову его сюда? спросила она глухо.
- Зовите, конечно!.. Доктор! - сама позвала больная.
Послышались грузные шаги. Нелли стояла посреди комнаты и смотрела то на дверь, то на больную. Мария Павловна, не спуская глаз со входа, тихо и радостно улыбалась, и вдруг, когда шаги доктора Арнольди послышались у самой двери, подняла руки и тонкими слабыми пальцами поправила волосы.
Нелли видела это.
Доктор Арнольди вошел.
- Здравствуйте, милый! Я так за вами соскучилась! - сказала больная и засмеялась. - Люди, даже когда жить осталось три дня, ухитряются скучать!.. Сядьте, посидите со мной.
Доктор Арнольди положил шляпу и палку, приставил стул к кровати и сел.
Больная светлыми счастливыми глазами следила за ним, и когда доктор Арнольди отвернулся, кладя шляпу, она опять приподняла руки и поправила волосы. Нелли тихо вышла на балкон.
Там, опять сжав руками виски и неподвижно глядя в шумную тьму сада, она задумалась.
Думала она о том, что Мария Павловна любит доктора Арнольди и скоро умрет. С каким отчаянием должна она умереть, как должна бороться за жизнь, цепляться за нее в бесполезных бессильных усилиях! Никто никогда не узнает и не поймет этой муки. Она уйдет в могилу, как не бывшая, а на земле останется старый унылый доктор с разбитым сердцем и опустошенной душой. Каким сказочно прекрасным и светлым будет представляться ему то счастье, которое прошло так близко и исчезло навсегда, точно кто-то с безумной жестокостью подшутил над его унылой жалкой жизнью. А если бы она не умерла, прошли бы дни скучной обыкновенной человеческой жизни: через полгода они стали бы ссориться, понемногу погасла бы страсть, может быть, они стали бы тяготиться друг другом... может быть, она бросила бы его... Счастья нет, есть только призрак счастья!.. Как та морская царевна, которая пела на волнах, протягивая прекрасные руки, манила сладострастной грудью и таинственными чарующими глазами, а на берегу превратилась в отвратительное чудище с рыбьим хвостом и лягушачьим брюхом...
В комнате Марии Павловны горела лампа под густым абажуром. На кровать, на снежные простыни, под которыми мягко рисовалось ее худенькое слабое тело, на бледные руки падал яркий свет, а ее белое личико, светлые мягкие волосы и большие глаза были в тени. В этом прозрачном зеленоватом сумраке не видно было ни ее исхудалых щек, ни синих кругов под глазами, и больная казалась молоденькой и хорошенькой, как влюбленная девочка. Она смотрела на доктора светлыми сияющими глазами и говорила:
- Мне теперь гораздо лучше, доктор! Знаете, мне иногда кажется, что я могу поправиться!.. Странно, прежде мне бывало и лучше, но я была уверена, что скоро умру... А теперь, хотя я и слаба, как ребенок, без Нелли и Женечки не могу даже с кровати встать, а мне все кажется, что я выздоровлю. Стыдно признаться, доктор, - застенчиво улыбаясь, сказала она, и слезинки блеснули у нее на глазах, - но я видела один сон и с тех пор начала надеяться...
Доктор широко открыл свои умные маленькие глазки и в упор смотрел на нее. Он давно знал, что она умрет и никакой надежды нет. Он даже свыкся с этой мыслью, но теперь сердце его сжалось с такой силой, что он едва не вскрикнул. Он смотрел на нее, чистенькую, светлую на белой кровати, на ее счастливые глаза, слушал ее стыдливый и радостный шепот поверившего в чудо человека и с ужасом понимал, что в этом сияющем лучистом блеске глаз, в счастливой улыбке приходит смерть.
"Кончено!" - подумал он.
И старое сердце его томительно забилось в новом, почти невыносимом чувстве отчаяния. Только в эту минуту он понял, как она близка к смерти, как скоро ее не будет и как он любит ее.
Зеленая тень абажура ложилась на его обрюзглое, побледневшее лицо, и в нем не было видно страшных судорог скорби и любви, исказивших человеческое лицо в ужасную маску.
Доктор Арнольди с невероятной силой воли сдавил свое сердце, удержал крик и спокойно спросил:
- Какой сон?
Больная опять улыбнулась тихой, бледной и стыдливой улыбкой.
- А мне снилось, что я ночью, чтобы не видали Женечка и вы... почему вы? - засмеялась она со слезами, - тайком убежала из дому. Было страшно темно, одиноко и пусто, и жутко... И страшно, чтобы кто-нибудь не узнал... А потом, ну, вы знаете, как это бывает во сне, сразу стало легко и все засветилось кругом, и это уже не ночь, а легкое радостное утро... Небо все в свете, кругом поле и цветы! Красненькие, желтые, голубенькие... Вы знаете, такие простые, милые цветы полевые... Я иду и думаю... Впрочем, не знаю... - смутилась и покраснела больная, торопливо взглянув на доктора и опустив глаза, - о чем-то хорошем, хорошем я думала!.. Думала еще: Боже мой, да ведь я совсем не больна... мне еще никогда не было так хорошо и легко!.. И действительно, стала такой легкой, как туман... Посмотрела себе на платье и вижу, что я совсем прозрачная и сквозь меня видны цветы... Потом стало как-то странно... такой восторг охватил меня, что, казалось, сердце не выдержит! Я заплакала от радости, схватила целый букет цветов, прижала его к груди и совсем исчезла... То же поле, те же цветы, утренний свет, солнце всходит, а меня нет совсем... Я тут, я все вижу, все чувствую, но меня нет...
- Как? - дрогнувшим голосом переспросил доктор Арнольди.
- Ну, как!.. Не знаю... Ну, просто нет... И такое счастье, такое!.. И тут; кто-то сказал мне: ну вот ты и выздоровела... смотри, как это хорошо и просто!.. Тут я проснулась, и мне было так хорошо, что я стала плакать от радости... Женьку разбудила, перепугала... И с этого дня я стала надеяться... Это не смешно, доктор?
- Что ж тут смешного? - стискивая зубы от страшной боли, сказал доктор Арнольди и положил подбородок на скрещенные на спинке стула руки. - Дело возможное... Вам и в самом деле стало лучше... Лето прекрасное, сухое, воздух тут отличный... Покойная жизнь...
Больная следила за ним восторженными глазами, и ей казалось, что он говорит какие-то необыкновенные мудрые слова.
- А как будет хорошо, доктор, если я выздоровлю! - со светлой тоской сказала она, всплеснув прозрачными руками. - Я так много пережила за это время... Теперь во мне ничего не осталось из прежнего... Я уже не та глупая, испорченная женщина, которая кидалась во все стороны и портила жизнь и себе, и другим... Я все знаю теперь, доктор... Я, я стала умная-умная!
Она засмеялась.
Доктор Арнольди слушал с тоской. Прозрачные, наивно радостные, почти детские нотки в ее слабом голосе резали ему душу.
- И на сцену не вернетесь? - спросил он, и голос его тоже изменился: не угрюмый, как всегда, он звучал наивно, точно говорил не доктор Арнольди, старый унылый человек, а притворяющийся веселым легкомысленный ребенок.
Больная в радостном ужасе замахала руками.
- Ни за что! - вскрикнула она с детской радостью. - Я теперь знаю, что мне делать!.. Милый доктор!.. Вы такой хороший, милый... Вы знаете? Вы знаете это? Знаете?
Она обеими руками схватила его толстую большую руку и вдруг притянула и прижала к своей груди. Маленькой, худенькой, как у подростка, груди, скрывающейся под тонкой белой кофточкой. Доктор вздрогнул от этого прикосновения. Он в первый раз почувствовал, что это молодая, все-таки прекрасная женщина. Это чувство было так неожиданно, так сильно и так не вязалось с твердой и определенной мыслью о ее смерти, что доктор едва не вырвал руки. Стыд, радость, какие-то неизведанные или давно забытые чувства охватили его.
Она смотрела близко, близко, прямо ему в глаза открытыми светлыми глазами, в которых не было ни лукавства, ни смущения, ни страха, ни стыда: она прямо и чисто говорила ему о своей любви.
И это было так прекрасно и так ужасно, что доктор Арнольди наклонился к ее тонким слабым рукам.
- Доктор! - тихо, счастливо и с недоумением вскрикнула она. - Что с вами?.. Я огорчила вас?.. Разве... Вы меня не...
Ужас охватил доктора Арнольди. Он почувствовал что она произнесет и это последнее слово, прямо назовет то счастье, которого никогда не было в его жизни, которое так близко и которого все-таки не будет никогда. И тогда он не вынесет.
- Я так... постойте... - торопливо и глухо перебил он. - Я устал сегодня... изнервничался... серьезная операция... И я так рад, что вам лучше... Стар стал, слаб стал! - шутливо и криво выговорил он и встал.
Она продолжала держать доктора за руку и чуть-чуть тянула к себе. Глаза ее смотрели на него снизу, на щеках горел огонек, губы раскрылись, как для поцелуя, и под тонкой простыней обрисовалось ее гибкое, даже и теперь стройное, женское тело, изогнувшееся в невозможном желании ласки.
- Ну, до свиданья... поправляйтесь! - торопливо сказал доктор Арнольди, поцеловал ее руку и быстро пошел прочь, чувствуя на себе ее счастливый, полный любви и ласки взгляд.
На крыльце он столкнулся с Евгенией Самойлов-ной. Она была в шляпе и широком красном манто, высокая, стройная и яркая. Свежесть ветра и ночи пахнула от нее на доктора, выскочившего из душной комнаты, и она улыбнулась ему своей смелой яркой улыбкой.
- А, это вы, доктор?.. Куда же вы уходите?.. Как моя Маша? - звонко и весело спросила она, вся под каким-то острым и сильным впечатлением, от которого сверкали ее черные глаза.
Доктор остановился, с силой схватил ее за обе руки, прижал к стене, точно удерживая ее шумную, живую радость, и сказал, почти крикнул:
- Умирает!
Евгения Самойловна дико отшатнулась от него, открыла рот и ничего не могла сказать. Лицо ее, яркое, красивое, с черными глазами и бровями, побледнело, как стена.
- Что вы, доктор?
- Умирает... конец! - дико повторил доктор. - А...
Он не кончил, отбросил ее руки, грузно стукнулся о перила и исчез в темноте, среди порывов ветра.
Евгения Самойловна дико смотрела ему вслед. Потом вдруг подхватила платье и кинулась к больной. Ей представилось, что она уже умерла, и там, в комнате, только труп.
Мария Павловна встретила ее радостным криком.
Наступили последние летние лунные ночи, в ярком свете которых уже стыл холод близкой осени.
Луна, большая и белая, стояла за черными деревьями и блестела между ветвей, протягивая во тьме длинные полосы таинственного холодного света. Мрак и свет мешались в волшебной игре, и когда Михайлов шел с Евгенией Самойловной по широкой ровной аллее, лицо молодой женщины то скрывалось во мраке, когда только по звукам се лукавого голоса можно было догадаться, что она смеется, то вдруг все обливалось холодным голубым светом, и тогда загадочно блестели ее черные глаза и резко чернели брови на белом лице. Что-то дикое и русалочье было в этом лице. Оно манило и дразнило, и Михайлов чувствовал, что почти ненавидит ее.
Он шел рядом и нервно колотил хлыстом по ноге.
Первый раз в жизни он чувствовал себя бессильным. Эта смелая до дерзости, яркая лукавая женщина мучила его, как мальчика, то смеясь, то почти отдаваясь, то отталкивая, то прикасаясь всем своим гибким и стройным телом. Были моменты, когда ему казалось, что он достиг цели, но в самую последнюю минуту ловко и легко она ускользала из жадных рук с дразнящим смехом и своим вечным предостерегающим:
- Ой-ра!
Временами Михайлова охватывала такая злоба, что он готов был грубо оскорбить ее и уйти.
- Может быть, вам и доставляет удовольствие эта игра, - говорил он неровным, неестественным, насмешливым голосом, в котором дрожали злоба и желание, - но я не охотник до таких игр... Это мне уже и не к лицу и не по летам!.. Я не привык...
- Надо ко всему привыкать, Сергей Николаевич, - ласково отвечала Евгения Самойловна из мрака.
Михайлов быстро взглянул на нее, но густая черная тень скрыла ее лицо, и он только догадался, что она улыбается.
- Не вижу в этом никакой надобности! - возразил он сквозь зубы, бледнея и чувствуя себя смешным.
- Это сделает вас не таким самонадеянным!
Мне это не нравится! - через силу, стараясь попасть в тот же тон легкой игры и насмешки, сказал он.
Почему? - наивно-удивленным тоном вскрикнула Женечка и вдруг появилась в лунном свете, вся, с головы до ног, высокая, стройная, с выпуклой грудью и тонким станом. Луна отчетливо обрисовала ее до носков ботинок, легко ступавших по гладкому песку дорожки, на которой серебряными искорками блестели песчинки. - А мне очень нравится!.. Что ж делать!.. Вы привыкли, чтобы все делалось по-вашему, попробуйте делать так, как нравится мне!.. В этом есть свое удовольствие!.. А очень не ^нравится?.. Бедненький, мне вас
Михайлов быстро взглянул в ее белое яркое лицо и увидел, что розовые губы дрожат от смеха.
- А знаете, - вдруг торжественно и серьезно, как бы переставая шутить, заговорила она, - ведь вы становитесь иногда ужасно смешным... Вы не замечаете?
Михайлова обдало холодом, зубы его заскрипели от гнева. Это было уже открытое издевательство.
- Вы, кажется, думаете, что смеетесь надо мной? - зловещим голосом, но сдержанно заметил он.
- Я? - удивленно вскрикнула Евгения Самойловна и скрылась в темноте, как русалка. - Разве я смею смеяться над Дон Жуаном, над покорителем сердец... я, слабая, готовая пасть в его объятия женщина!.. Неужели вы так скромны?.. Я думала о вас лучше, Сергей Николаевич!
В ее лукавом голосе неуловимо сплетались насмешка и что-то еще, чего не выговаривали слова. Она и сама не знала, что с ней такое. Временами, когда Михайлов становился дерзким, голова Женечки начинала кружиться и гореть. Земля плыла под ее ногами, и все тело охватывали жгучая истома и слабость. Но голос против воли звучал так же звонко и лукаво, выговаривая дразнящие, оскорбительные слова. Иногда любопытство и желание охватывали ее с такой силой, что она слабела и страстно хотела, чтобы он воспользовался этой слабостью. Она чувствовала, что уже не может сопротивляться. Но стоило Михайлову коснуться ее тела, какое-то странное, холодное и гордое чувство, похожее прямо на ненависть, отталкивало ее.
Белая луна холодно смотрела в темный сад. Где-то далеко был город, люди и вся остальная жизнь. Здесь было только их двое, молодых, желающих друг друга, мучающих, ускользающих в веселой, опасной игре. И он, сдерживая желание схватить ее, повалить и овладеть насильно, чувствуя в двух шагах от себя такое близкое и такое недоступное женское тело, старался скрыть это и говорил злым, дрожащим, сухим голосом, точно у него пересохло во рту. А она, с растрепавшимися черными волосами, с глазами, затуманенными желанием, вся напряженная, как струна, упрямо боролась и с ним, и с собой, защищала свое прекрасное тело и хотела, и не хотела, и смеялась над ним высоким зовущим смехом.
Они дошли до конца сада и остановились. Здесь деревья были реже и меньше. Белые от луны, недвижно стояли кусты, и лежали черные тени. Широкое небо открылось над ними, и белое лицо луны ярко и властно залило все: далекий купол колокольни с мерцающим крестом, побелевшую траву, темные деревья, звездное небо, их две темные фигуры, черневшие на лужайке.
- Ну, пора и домой, Маша ждет! - говорила Евгения Самойловна и не уходила.
Михайлов стоял перед нею и смотрел прямо в белое, яркое от луны лицо с черными глазами и резко вычерченными бровями. Опять она вся, от светлой легкой шляпы до кончиков ботинок, рядом стоявших на низ-249
кой траве, была видна ему. Ее гибкая талия колыхалась, точно прося объятий, грудь изгибалась, маня, смеялись яркие свежие губы.
Михайлову казалось, что он нестерпимо смешон и жалок в своем неразделяемом желании, которое только забавляет ее. В эту минуту обычное сознание своей власти над женщиной оставило его. Он не чувствовал, как прежде, своего сильного стройного тела, своего бледного, с горящими глазами лица.
- Ну, что ж... До свиданья, хрипло проговорил он, может быть, я и очень забавляю вас, но это мне не по силам!.. Довольно. Вам надо поискать кого-нибудь другого. Я не из тех, которые служат развлечением для скучающих актрис.
Евгения Самойловна загадочно смотрела на него, как будто ей доставляло огромное удовольствие, что он сердится. Что-то странное, напряженное было в ее тонкой, облитой лунным светом фигуре.
- Прощайте! повторил Михайлов и повернулся.
- Куда же вы?.. Проводите меня домой! Вот это мило! - сказала она тихо, как бы с удивлением.
- Вы в своем саду, - грубо и дерзко ответил Михайлов, - найдете дорогу и сами...
Ему хотелось оскорбить ее, обидеть, сорвать ту жгучую физическую злобу, от которой дрожало все тело и судорожно стискивались зубы. Он был бледен и как будто спокоен.
Евгения Самойловна молчала.
Михайлов приподнял шляпу и пошел назад.
Она стояла на траве, вся облитая холодным лунным светом, точно скованная им, и молчала. Она не сделала ни одного движения, чтобы удержать его. Михайлов уже вошел в тень дерев.
- Постойте! - вдруг странно, почти строго, крикнула молодая женщина. Михайлов остановился.
Отсюда уже не было видно выражения ее глаз, и вся она от лунного света казалась воздушной и легкой, как лесная фея, вышедшая колдовать при свете полной луны на лесную поляну.
- Идите сюда! - позвала она.
Михайлов не повиновался.
- Вы слышите? Идите сюда... Ну?.. Я хочу! Слышите?
Страстные, зовущие ноты звучали в ее негромком, властном призыве. Она сама не знала еще, зачем зовет его, но все плыло перед нею, было душно, и казалось, что луна близко-близко подошла к полянке и жжет ее своим белым колдовским светом.
Она не слышала, как Михайлов очутился возле нее. Его руки охватили ее талию, перегнули назад все тело и прижали к сильной твердой груди. Близко-близко они видели глаза друг друга, и эти глаза смотрели, подстерегая каждое движение, как будто они были враги, схватившиеся в смертельной схватке. Но она не давалась. Перегнувшись назад, бледная, с затуманенным взглядом, она упиралась руками ему в грудь и молчала. Михайлову показалось, что выражение ее лица грозно, почти злобно.
- Ну? - хрипло выговорил Михайлов, почти бросая ее на землю. Но она извернулась, как кошка, и устояла на ногах, продолжая упираться руками, не допуская его с упорством, почти с нен