се было бесконечно далеко от нее... А ведь и она была человеком. В этом была какая-то страшная бессмыслица. Одно существование такого человеческого лица было смертным приговором всей созданной человеком гармонии между его разумом и вселенной. Что-то тихо тронулось в мозгу Чижа, и, не в состоянии еще осмыслить этого движения, чувствуя только животный ужас перед этими тусклыми жадными рыбьими глазами, маленький студент порывисто вскочил с места. Рысков медленно поднялся тоже.
На дворе было темно и черно, как в могиле. Дождь недавно перестал, и дул порывистый сырой ветер. Невидимый, он налетал на Чижа, рвал его за полы шинельки, брызгал холодными каплями в лицо и толкал в грязь на углах улиц. В трех шагах ничего не было видно. Где-то далеко, у полицейского правления, блестел одинокий фонарь и только слепил глаза. Дома чуть белели во мраке, и по сторонам вырастали какие-то громадные черные призраки, бешено размахивающие лохматыми руками. Они как будто наклонялись над маленьким студентом, бежавшим в темноте, угрожающе размахивали над его головой и глухо шумели. А по крышам домов бегали невидимки и страшно гремели железом.
Городка не было видно. Перед глазами как будто натянулась какая-то черная пелена, и временами казалось, что они ослепли. Никаких признаков жизни не было кругом, и странно было думать, что везде люди, что всюду спят они, укрывшись стенами и потолками душных комнат от этой страшной, черной, дующей и шумящей ночи.
Чиж бежал домой и чувствовал себя таким одиноким, точно он был один на всей громадной поверхности черного земного шара. И в первый раз маленькому студенту представилось совершенно ясно, что он бежит не по чему-либо неподвижному, навеки укрепленному, а по какой-то невероятной громаде, со страшной быстротой бешено несущейся куда-то в пустоте и мраке бесконечности.
"А все-таки... страшно на земле!" - почему-то подумал он, стараясь удержаться среди порывов ветра на грязном, скользком тротуаре.
И неожиданно ему припомнилось, что сегодня утром он читал в газетах описание торжественной коронации английского короля...
Ветер, дождь и слякоть были кругом; под ногами неслась земная громада; вверху, черный и бесконечный, висел мрак... И с гало как-то странно: где-то там, в страшном далеко, что-то теперь движется, копошится, что-то делает, важно и торжественно... среди полного мрака, потому что трудно было представить себе, будто где-то светит солнце, есть маленькая освещенная точка, клочок земли, ограниченный и ничтожный... Там, как в театре марионеток, выступают крохотные фигурки короля, королевы, лордов и пэров, индийских раджей, правителей Австралии, Новой Зеландии, Канады, африканских колоний, идут еле приметные куколки в мишурных, затканных блестящими камешками одеждах, волоча малюсенькие шлейфики и изо всех сил задирая булавочные головки... Кукольные личики исполнены достоинства и сознания важности момента... Куколки делают чрезвычайно важное и большое дело: они сажают на крошечное креслице крошечного королика. в смешной, с ноготок, коронке!.. Там на карликах-колокольнях игрушечного аббатства неистово, но совершенно неслышно звонят игрушечные колокола, стреляют пушечки, толпится народец лилипутов, воображающих себя мировым народом!.. А кругом, здесь и везде на необъятном пространстве, царят вечный мрак и величавое непостижимое движение... Все это где-то есть, и уже сел на трончик маленький королик, но здесь ветер, дождь и слякоть, и это не имеет никакого отношения к королику... Земля крутится в пространстве, и ей нет дела ни до смешной церемонии лилипутов, ни до маленького студента, бегущего во мраке...
"Коронации... король Великобритании... Фу, как, в сущности, все это глупо! - машинально, с непонятной тоской думает Чиж, придерживая фуражку и скользя по грязи. - В конце концов, что же не глупо?.. И я - глупо, и... и не в этом дело!.. А в чем?.. Черт его знает, но страшно на земле!.."
Среди черной тьмы внимание маленького студента привлекли освещенные щели в ставнях домика, где жил корнет Краузе. Они блестели во мраке, как громадные тонкие огненные знаки. Чижу представилось, что там, в освещенной комнате, совершенно один сидит и о чем-то думает длинный нелепый корнет.
Должно быть, нервы Чижа сильно расходились в этот день: ему вдруг стало страшно, и это... вот, сидит там человек с белым лицом, на котором чернеют шевелящиеся косые брови... он о чем-то думает, что-то соображает. И по всей земле, в каждом уголке, в темноте или при свете, сидят сейчас миллионы таких же странных существ с белыми масками, сквозь прорези которых смотрит кто-то загадочный и всем чужой. Все они о чем-то думают, но Чиж никогда не узнает о чем... Из того, что думают эти загадочные существа, только бесконечно малая частица выражается словами и буквами, а остальное живет один миг и в тайну уходит навсегда...
- Тьфу, черт! - выругался в темноте Чиж, со странной боязнью вглядываясь в темную бездну, полную сырым ветром и шумом, со всех сторон окружившую его, маленького человека, куда-то бегущего во мраке.
В квартире корнета Краузе горели две свечи. Были они расставлены несколько странно - на двух углах раскрытого ломберного столика, точно здесь только что играли в карты.
Сам корнет, прямой и длинный как жердь, сидел у столика, а Наумов ходил по комнате, и его взъерошенная тень быстро бегала по стенам. Он все время поворачивался боком к свету, и оттого был виден только его профиль с блестящим глазом. Это придавало ему жуткое и злое выражение.
- Я не понимаю вас, - холодно и высокомерно говорил корнет, - если вы сами находите возможным жить, то почему же не жить и всем остальным? Я согласен с вами, что жизнь вздор, но все равно... вы живете, хотя и понимаете, пусть живут, если не понимают.
Наумов посмотрел на него.
- Я!.. Я живу потому, что идея моя сильнее меня!
- Что вы хотите этим сказать?
- Я говорю, что я во власти своей идеи: я не могу умереть так просто, пока не скажу последнего слова, пока не сделаю всего, что от меня зависит, чтобы провести свою мысль в мир!.. Если бы мне просто тяжело жилось, если бы жизнь не удовлетворяла меня лично, но вообще казалась полной прекрасных возможностей, тогда - дело другое. Будьте уверены, что я раздумывал бы не более пяти минут!.. Огромное большинство людей, очень несчастных и решительно недовольных своей жизнью, именно потому и живет, что верит, будто жизнь сама по себе прекрасна... Им кажется, что это только им не везет, а раз жизнь полна прекрасных возможностей, то ведь может в одно прекрасное утро и повезти!.. Каждый думает, в конце концов, удачей или силой восторжествовать над злом и завоевать блага жизни. Этой глупенькой, ни на чем не основанной надеждишкой и живут... Всю жизнь страдают и жалуются; тонут в грязи и крови, но все живут и живут, уповая, что вот-вот, не нынче завтра, все переменится, и они попадут прямо в рай!..
- Да, это правда! - неожиданно и очень раздумчиво сказал корнет, видимо, что-то отмечая для себя.
Наумов, кажется, не обратил на его восклицание никакого внимания и продолжал, стремительно ходя из угла в угол:
- Так и умирают с надеждой на это завтра!.. И, может быть, в этой вечной надежде на лучшее завтра, в этой бессмысленной вере в жизнь, которая рано или поздно должна показать свое настоящее прекрасное лицо, и кроется разгадка мечтаний о бессмертии, о рае, о Боге воздающем!.. Ведь надо же, зная то наверное, что рано или поздно умрешь, оставить своей надежде лазейку и на последний миг: наступит же этот последний день, когда уже не на что будет надеяться здесь, на земле... и вот тут-то и появится этот новый завтрашний день где-то "там"... И даже не только день, а целая вечность!.. Ибо если мечтать - так уж мечтать вовсю: что день-вечность!.. Что такое прекрасное лицо жизни?.. (В конце концов - обманула же проклятая!..) А тут прямо - Вечный лик, Бог, рай!..
Наумов остановился, как бы что-то вспомнив.
- Да, я отвлекся!.. Вы спрашивали?.. Да!.. Я к тому, что если бы все дело было в том, что мне плохо живется, то я бы уж не стал утешаться сладкими надеждами на завтра, а прямо и очень мирно пустил бы себе пулю в лоб, даже не оставив завещания и приличной случаю записочки. Плюнул бы и на том успокоился!.. Но я не могу умереть, ибо не жизнь свою, а жизнь человеческую ненавижу, и пока этот враг мой жив, я не могу уйти!.. Я должен бороться с ним до последнего издыхания!.. Я буду кричать, головой о стену биться, звать и толкать...
- Толкать? - зачем-то переспросил Краузе с лицом, совершенно и даже до странности равнодушным.
Наумов быстро взглянул на него и остановился. Взгляд его как бы заострился, стараясь проникнуть в самую глубину души корнета. Но лицо Краузе было окончательно непроницаемо в своей высокомерной холодности. Можно было подумать, что его даже вовсе не интересует то, что говорит Наумов, а думает он о чем-то своем. Наумов смотрел долго и пристально. Потом чуть-чуть прищурился и нехорошо усмехнулся. Даже с наглостью усмехнулся, как бы и не желая скрывать цели своего разговора с Краузе.
- Конечно же! - вызывающим тоном сказал он. - У меня достаточно веры в свою идею и решительности, чтобы не испугаться быть и жестоким!.. Не дрогнет же у меня рука отправить на тот свет хоть одного из тех идиотов, которые, корчась от боли, вопиют - осанна тебе, жизнь прекрасная!.. Одним человеком меньше шаг вперед!..
- Но кто дал вам право принять на себя живую кровь? - холодно спросил корнет.
- Кто?.. Я сам!.. Я верю, и этого достаточно, чтобы, если и весь мир вопит осанну, крикнуть: будь ты проклят!.. Я выносил свою веру слезами и кровью, в подпольной борьбе за лучшее будущее, когда был так же глуп, как все!.. Эта идея впервые и пришла мне в голову, тогда еще, впрочем, смутно, когда я сидел в крепости, ожидая неизбежного смертного приговора... Она явилась внезапно, не как логический вывод, а только как предчувствие вывода. Когда я уже окончательно, всем существом своим понял, что все кончено и завтра меня повесят, я вдруг увидел, что вовсе не боюсь смерти... А до того страшно боялся. Смерть - да, казнь - да, ужас - да, но все это не важно! А что же важно?.. Я ходил из угла в угол по камере и думал... Никогда в жизни мой мозг не работал с такой страшной и отчетливой быстротой. Я чувствовал, что со мной происходит что-то особенное, что я отделяюсь от земли, становлюсь легким, как бы прозрачным, и оттого все чувства мои утоньшаются до крайнего предела. Я стал видеть и слышать, стал замечать то, на что прежде не обратил бы никакого внимания: глаз мой видел каждую мелочь и открывал в ней нечто, до сих пор скрытое от моего внимания... Помню, сначала внимание мое привлекла мертвая сухая муха на подоконнике. Должно быть, там была щель, куда проходил воздух, потому что мертвая муха все время ритмически шевелилась, точно хотела перевернуться на другой бок и не могла... Она решительно шевелилась, как живая, хотя была мертва и суха, как прошлогодний листок. Потом я увидел ворону на крыше соседнего крепостного корпуса... Мне только кусочек этой крыши да клочок белого неба и было видно... Я долго и упорно следил за нею... Смешная такая была птица: крыша покатая, в снегу, снег мягкий, а птица большая, неуклюжая... подпрыгнет, сядет на снег и торжественно съедет вниз, подпрыгнет, взберется наверх и опять съедет... и все это с таким важным, даже самоуверенным видом, точно Бог знает, какое великое дело делает!.. Черт его знает, но в ту минуту я и в мертвой мухе, и в глупой вороне видел что-то громадное... Потом я даже не мог вспомнить, что думал, когда следил за ними, но помню, что ход мысли был удивительно резок и глубок, и в нем вся жизнь оборачивалась ко мне другой стороной... Я смотрел на какую-то ворону, а тысячи мыслей, планов, догадок и соображений со страшной быстротой пронизывали мой мозг!.. Мне казалось, что он сделался как бы хрустальным, так что в нем не было уже ни одного темного, загадочного пятнышка... Мне казалось, что еще одна минута, и мне все откроется, я узнаю все начала и концы!.. Потом это прошло, было отупение и усталость страшная, но такого ужасного подъема я никогда больше не переживал. Я лег спать и спал очень долго, во сне видя себя то мертвой мухой, шевелящейся совершенно механически от какого-то непонятного движения, то глупой вороной, воображающей, что ей непременно надо куда-то взлететь... А когда проснулся, всем существом своим почувствовал, что старое во мне умерло, а родилось что-то новое. Я уже не думал о подвиге, о самопожертвовании, об успехе революции и торжестве пролетариата!.. Я видел только то, что завтра меня повесят, и я даже не узнаю, что из этого вышло. Я понял нелепость этого с ужасной яркостью и сразу оторвался от всего мира и стал один!.. А в одиночестве возненавидел в самом величайшем отвращении!.. Помню еще один момент: когда я вышел из крепости и стоял на мосту, который ведет к городу, я посмотрел кругом, и вдруг мне показалось, что это только так кажется, что я жив и на свободе, а на самом деле я умер, потому что меня повесили сегодня утром на намыленной веревке... Это было похоже на галлюцинацию, я даже явственно ощущал эту веревку вокруг своей шеи! И я стоял, широко открытыми глазами глядя на все, как бы уже со стороны... Все было так же: проходили пароходы по реке, голубело весеннее небо, зеленела первая травка на острове, шли и ехали люди с самыми обычными лицами, выражающими какой-то идиотский смысл... Особенно поразило меня их общее выражение радости весне, солнцу, теплу и зеленой траве!.. Они были даже как будто немного пьяны от радости!.. А то, что я умер, что меня сегодня отвратительно повесили в намыленной петле, что я пережил ужас предсмертной агонии, этого вовсе нигде не было!.. Смерть моя распылилась в солнечном свете, растаяла в радости жизни... я умер совершенно один!.. Умер я, а жизнь осталась такая же, как и была!.. Я не могу выразить той ненависти, которая потрясла меня с головы до ног... Я едва не бросился на людей, не стал кусаться, биться о землю и плакать!.. И тут же поклялся посвятить все силы свои на борьбу с этой проклятой и наглой жизнью, которая не хотела считаться с человеком!..
- И вы верите в успех своей борьбы? - спросил Краузе равнодушно.
- Нет!.. Я сам - нет!.. Но я все-таки верю, что раз в мозгу хотя бы одного человека зародилась какая-нибудь идея, она уже не может исчезнуть, ибо вошла в мир и должна дойти до конца!..
Краузе взглянул на него и странно пошевелил бровями.
Наумов помолчал, стоя на месте и покачиваясь с каблуков на носки и обратно. Его блестящие, как у маньяка, глаза пристально смотрели на огонь свечи, но как будто ничего не видели. Должно быть, взбудораженные воспоминаниями мысли судорожно и стремительно продолжали работать в его голове. Вдруг он засмеялся. Краузе вопросительно взглянул на него.
- Знаете, Краузе, когда во мне появилась эта идея, одно останавливало меня... именно то, о чем вы спрашиваете: могу ли я?.. Только еще глубже. Сознание своего ничтожества перед громадностью жизни угнетало меня, связывало, лишало сил!.. Я представлялся себе чем-то вроде песчинки, которая забунтовала против урагана, уносящего ее. Это было слишком смешно: песчинка и ураган!.. Мне необходимо было найти в себе силы, найти опору, поверить в громадность своего "Я" так, чтобы противопоставить его всей вселенной!.. Вселенной, мировой воле, Богу... что бы там ни был"!..
Я долго не мог найти и мучился сознанием, что я - пылинка, и больше ничего. А между тем я чувствовал, что это не так, что я не ничтожество, а Я!.. И однажды нашел забавную мысль!..
Краузе пошевелил бровями, но ничего не сказал. - Помню, я рассуждал как раз перед этим так: конечно, все, что есть, должно находиться в строгой и неразрывной связи, ибо если допустить хотя в одном месте разрыв, то это уже пустота, и тогда все рушится!.. Ибо тогда все- вздор, а вздора не может быть, потому что если все вздор, то тогда и вздора вовсе нет, а есть опять-таки гармония... гармония всеобщего вселенского вздора!.. Следовательно, все связано, все находится в зависимости одно от другого, и даже моя якобы свободная душа, моя воля, самые тайники моей мысли, все - только звенья одной неразрывной цепи. Толчок здесь должен отозваться на противоположном конце пространства и времени, ибо каждое звено тянет за собою всю цепь от обоих концов!.. Значит, если я проклинаю, мое проклятие просто вытекает из всего хода мировой необходимости, если благословляю - тоже!.. И если пущу себе пулю в лоб, то к этому притянет неразрывная цепь, и я не мог, именно я, и именно в этом месте, не пустить себе пули в лоб!.. Сначала это повергло меня в отчаяние, ибо обращало уже не то, что в раба Божия, а прямо в какого-то сверхъестественного автомата!.. Но тут же мне пришла в голову эта забавная мысль и очень меня утешила и развеселила: а если так, - подумал я, - то уже не пылинка и не ураган, а одно и то же!.. Я и вселенная, я и Бог, я и вечность, все равно между собою!.. Ибо если я только звено в неразрывной цепи мировой необходимости, то, значит, природа или Бог, что бы там ни было, не могла создать меня! Ведь не допустить же с их стороны ошибки или шалости? Это было бы уже чересчур нелепо и всякое уважение подорвало бы!.. Значит, я необходим, значит, как я не могу обойтись без вселенной, так и она не могла обойтись без меня. Я и мир со всеми его тайнами - равны!.. Нет тут ни верха, ни низа, ни малого, ни великого, ни песчинок, ни ураганов!.. Всеравно, и мировой закон равен моему плевку, ибо если я не мог не плюнуть, то и он не мог обойтись без того, чтобы я не плюнул!.. Смешная мысль?.. Правда?..
Наумов спросил это с выражением явной насмешки.
- Нет, хотя вы и нарочно, но все-таки это очень любопытно, - сказал Краузе равнодушно и высокомерно.
Наумов засмеялся.
- Нет, это - вздор!.. Тут и ужас весь в том, что вздор, а этого вздора нельзя не принять!.. Что же это: человеческая логика не может не принять явного вздора?.. Тогда ведь и логика - вздор и разум - вздор?
- Да, - сказал корнет.
Наумов помолчал, пристально глядя на огонь свечи.
- А вы очень странный человек, Краузе! - другим тоном совершенно неожиданно сказал он. Краузе пошевелился и поднял брови.
- Я вас не понимаю... У вас есть что-то свое, но вы никогда не выскажетесь!.. И я думаю, что вы очень несчастный человек, Краузе... Только не могу понять, почему?.. На вид вы такой спокойный и даже равнодушный человек.
- У меня большая голова и маленькое сердце, - вдруг сказал корнет Краузе.
- Как? - удивленно переспросил Наумов.
- Большая голова и маленькое сердце, - спокойно и с достоинством повторил корнет, точно снисходя до желания Наумова еще раз услышать эту замечательную фразу. - Я все это думал, что вы... Только я не любил говорить... Вы слишком много говорите, по-моему!.. Мне не интересно столько говорить. Я тоже когда-то ненавидел, но теперь мне все равно... Пусть!.. Вздор?.. Пусть. Смысл и красота?.. Пусть!.. Пусть будет все, как есть... Мне все равно!.. Но когда-то я очень страдал от жизни и решил, что все страдания от слишком чувствительных человеческих чувств... Это я нескладно, но вы понимаете. И вот я решил вытравить в себе все чувства и выработать спокойствие ко всему. И я стал уничтожать в себе чувство и воспитывать спокойствие. Сначала было трудно, и все меня волновало... а потом стало все равно. Голова у меня стала расти, а сердце все меньше... Вы понимаете?.. И теперь у меня большая голова и совсем нет сердца. Я ничего не чувствую... Я думал, что так будет лучше, но вижу, что все равно... Просто стало пусто, но еще хуже: я умер, а все-таки живу... глупо!
Наумов смотрел на него заинтересованными, блестящими и даже жадными глазами.
- А вы когда-нибудь и в самом деле застрелитесь, Краузе! - сказал он вдруг с хищным выражением.
- Очень может быть, - равнодушно ответил корнет.
Наумов смотрел на него, не сводя глаз и как бы подстерегая каждое движение его лица.
Краузе, должно быть, неприятно почувствовал его взгляд. Он пошевелился беспокойно, переложил ногу на ногу и взглянул Наумову прямо в лицо. С минуту он только молча шевелил бровями, потом по его холодной, высокомерной физиономии что-то скользнуло - неожиданно хитрое и насмешливое.
- А знаете, - заговорил он очень медленно, с расстановкой, - вся ваша идея - вздор... и вы не верите в свою идею, а просто у вас громадное самолюбие, и вы готовы уничтожить мир только потому, что этого никто не смел еще думать, а вы посмели!..
По лицу Наумова скользнула какая-то судорога.
Краузе продолжал так же спокойно:
- Вам нравится говорить и думать, что вы смеете то, чего никто не смеет... Но это только слова!..
- Вы думаете? - со злобной иронией спросил Наумов.
- Я уверен... Только слова!.. А... а если бы вам пришлось привести эту мысль в исполнение, вы испугались бы и отказались бы от идеи.
- Вы думаете? - повторил Наумов, прищуриваясь.
- Да... Ну, вот если я спрошу вас: застрелиться ли мне?.. Тут, на ваших глазах?
Наумов нахмурился.
Ему показалось, что Краузе просто издевается над ним, и злоба вспыхнула в нем с потрясающей силой.
Это правда, что я долго и постоянно думал о самоубийстве, продолжал Краузе хладнокровно, - и вот я вас спрашиваю... действительно ли лучше застрелиться... Можете ли вы это сказать мне прямо, в глаза... Сейчас!
- Могу! - злобно ответил Наумов. - Прекрасно сделаете!
- Да?.. Хорошо... - сказал Краузе. Я сейчас... подождите...
Медленно и спокойно он опустил руку в карман рейтуз и вытащил, вытянул одну ногу, черный уродливый револьвер. Наумов криво улыбнулся и не двинулся с места. Он ни на одну минуту не поверил, что это серьезно, и чувствовал себя в глупом, смешном положении.
- Мальчишество, корнет! - сказал он с деланным спокойствием.
Краузе вдруг страшно побледнел и сжал зубы с такой силой, что скулы обозначились двумя острыми углами. В его спокойных холодных глазах засверкало настоящее внезапное бешенство.
- Я никогда не шучу! - сквозь зубы хрипло проговорил он, не сводя с Наумова такого острого ненавидящего взгляда, что инженеру показалось, будто корнет сошел с ума.
И вдруг сразу всем существом своим он понял, что Краузе не шутит. Холод прошел у него под волосами, но со страшным усилием над собою он остался неподвижен и наружно спокоен.
Краузе еще с минуту смотрел на него с тем же страшным непонятным бешенством. Они смотрели прямо в глаза друг другу, и эти два напряженные взгляда слились с такой силой, что все задрожало в обоих.
Но вдруг глаза Краузе потухли, брови опустились, он уронил судорожно сжатую, приподнятую с револьвером руку, встал и отвернулся к стене.
Наумов, все еще дрожа и бледнея, острым взглядом следил за каждым его движением. Потом нехорошо засмеялся.
- Так-то лучше! - сказал он злобно. - Спрячьте-ка вы свой револьвер и ложитесь спать... поздно!.. Да... многое легче сказать, чем сделать!
Краузе не ответил и стоял по-прежнему лицом к стене.
Наумов подождал, все так же злобно кривя губы, но, видя, что Краузе не обращает на него внимания, пожал плечами и стал одеваться.
- Пора домой, - сказал он. - До свиданья. Наумов надел пальто, шляпу, калоши, подошел к двери и отворил ее, но на пороге остановился, повернулся и сказал страшно медленно, мстительно отчеканивая каждое слово:
- А знаете, вы, может быть, и правы, но все-таки вы застрелитесь!.. Застрелитесь!.. Слышите? Рано или поздно, но вы застрелитесь... У вас такое лицо! До свиданья!.. Покойной ночи.
Краузе пошевелился, но не ответил.
Наумов, как будто весело и торжествующе засмеявшись, закрыл за собой дверь.
Слышно было, как денщик выпустил его на крыльцо. Волна свежего воздуха прошла по комнате. Свечи вспыхнули ярче, заметались и опять мертвенно вытянули свои желтые языки.
Та же черная, волнующая и гудящая ночь встретила и охватила Наумова, как только он вышел на крыльцо.
Ветер бешено летал кругом и брызгал в лицо невидимыми каплями. Наумов ощупью спустился с крыльца и быстро пошел в темноте, ничего не видя кругом, кроме смутных силуэтов деревьев, бешено размахивающих головами.
Перед ним все еще стояло длинное белое лицо с косыми бровями.
"Идиот", - с непонятной злобой думал Наумов. Ноги его сами собой шли по грязи, ветер налетал словно всех сторон, но Наумов не замечал ничего. Голова его горела, сердце билось тревожно. Теперь он был убежден, что Краузе и сам не знал в ту минуту, шутит или нет. Это был волосок, на котором висела человеческая жизнь. Одного слова, одного движениям - например, если бы Наумов поверил и кинулся отнимать револьвер, - было бы достаточно, чтобы волосок порвался и Краузе выстрелил. И еще стало ему ясно, неопровержимо ясно, что Краузе застрелится, может быть, даже в эту же ночь.
"На этом человеке и в самом деле - печать смерти... Прирожденный самоубийца... Большая голова и маленькое сердце!.. Может быть, маленькая голова и слишком большое сердце!.." - подумал Наумов и язвительно улыбнулся в темноте.
Он сам замечал, что думает о Краузе с мстительной ненавистью, что ему хочется, чтобы нелепый корнет и в самом деле застрелился в эту же ночь. Наумов слишком хорошо знал, что Краузе поднял край завесы, за которой была его подлинная душа и которой он сам не смел поднять. Да, это так!.. В нем два человека: один верит в свою идею с упорством фанатика, хочет уничтожения и смерти, другой боится ее, задыхается от злобы, мстит всему за свою собственную трусость и свое собственное отчаяние. Даже в эту минуту, когда он подумал, что, может быть, как раз сейчас нелепый корнет приставляет револьвер к виску, он едва не побежал назад.
Но это было одно мгновение, в следующее Наумов высоко поднял воротник, нахлобучил шапку на глаза и быстро зашагал дальше.
Ему хотелось одного: хотя бы крошечного торжества своей мысли и власти. Если бы он мог, сам вложил бы револьвер в руку корнета, первой жертвы своей исступленной мысли и безграничного самолюбия.
При мысли, что Краузе умрет, и в этом виноват он, смутное торжество поднималось в груди Наумова. Он уже видел перед собою всех людей... Миллионы несчастных и глупых существ, которые еще не знают, кто народился среди/них и здесь, во мраке, идет неведомый, но страшный! Наумов, казалось, чувствовал, как вырастает, как черной тенью встает над спящей землей. Минутами ясно до болезненности было ощущение своей громадности, и с горделивой злобой становилось жутко от нее. Он смотрел во тьму и как бы видел в ней чье-то благое и величавое лицо, перед которым вставал с вызовом и насмешкой.
- Подлинно ли Ты сильнее меня? - спрашивал он, усмехаясь бестрепетно и зло, и сам чувствовал странность того, что, не веря в Бога, говорит с Ним.
Как будто бы откуда-то сверху он увидел, что мрак ночной кишит людьми: сидят и мыслят великие умы, красивые женщины в сладости зачатия новой жизни отдаются мужчинам, работают на благо будущего миллиарды суровых рук, пишутся гениальные книги, создаются статуи и здания... Колесо человеческой жизни, смазанное кровью, со скрипом и стоном вертится во весь мах, опоясывая землю!.. Жизнь кипит и, кажется, будет вечно кипеть... Но в ней есть некто, во мраке идущий, он, Наумов, одним восставший на нее!.. Он несет свою великую страшную мысль, и она не умрет уже, не может умереть!.. Если бы они знали, что делается в душе этого человека, с каким ужасом и визгом разбежались бы прекрасные женщины, как всплеснули бы руками мудрые мужи, с какой поспешностью кинулись убивать, уничтожать его!..
"Идиоты! - злобно думал Наумов. - И услышат- не поймут!.. Будут рассматривать как курьез, как манию величия, будут изучать, оспаривать, высмеивать... И сами понесут мою мысль в будущее, где когда-то встанет она, грозная и зловещая, во весь рост, как конь блед!.."
Тьма была перед ним, и размах его мысли долетал до темного будущего, пролетая через головы поколений... Там, в тумане, ему мерещилось бледное море исступленных лиц, вздымающихся рук, крови и слез... И над этим туманным морем, как смерч, вставал величаво трагический образ великого пророка, принесшего избавление исстрадавшемуся в тщетной борьбе миру!.. Это - он, Наумов!..
Это было похоже на безумие, и если бы кто-либо во тьме ночной увидел лицо Наумова, в ужасе отпрянул бы от него: таким сумасшедшим восторгом, такой безумной гордостью, неодолимой решимостью и злобой сверкали глаза фанатика на бледной маске с оскаленными в искривленной усмешке зубами.
У себя в номере плохой, хотя и лучшей в городе гостиницы, где в коридоре чадила керосиновая лампочка и спал швейцар, Наумов зажег свечу, сел за стол и стал писать.
Краузе стоял неподвижно, пока не хлопнула дверь за Наумовым и протопал тяжелыми сапожищами в свою каморку солдат-денщик, потом медленно оглянул комнату. И это лицо испугало бы робкого: это была длинная белая, совершенно картонная маска с наклеенными косыми бровями, сквозь прорези которой смотрели чьи-то живые глаза, со страшным напряжением оглядывавшие комнату.
Точно кто-то чужой, замаскированный корнетом Краузе, тайно вошел в его странную комнату с ее пестрым ковром, блестящим оружием на стенах, таинственной шейкой виолончели в углу и двумя свечами на столе, за которым, казалось, только что шла последняя игра... Вошел в отсутствие хозяина и медленно, пристально и безмолвно изучает в ней каждую мелочь, замышляя недоброе.
Длинная нелепая фигура корнета двигалась по комнате. Было тихо, страшно тихо, и казалось, что в глубоком молчании среди ночи под тоскливо монотонный шум дождя за стенами, в полном одиночестве совершается какой-то странный и жуткий ритуал.
Краузе что-то делал, что-то переставлял, неслышно двигаясь взад и вперед, сопровождаемый черной тенью на стене, - тенью, стерегущей и повторяющей каждое его движение.
Где-то, должно быть, жили люди, смеялись, говорили, пели, смотрели на живые лица друг друга. Здесь, точно в глубине своей души, совершенно один, в глубоком молчании думал о чем-то корнет Краузе.
Не было во всем мире человека, который в эту минуту вспомнил бы о нем, но он думал обо всех. Холодно и жестоко, точно разрезая анатомический препарат с целью найти истину и проверить какой-то решительный опыт, Краузе вспоминал каждого человека, пристально вглядывался в его лицо и холодно забывал. Ничего, что бы пробудило в нем светлую искорку. Пусто и холодно было в его душе, как в ледяной могиле.
И было при этом у корнета Краузе отчетливое представление, что сердце у него и в самом деле маленькое, а голова громадна. Так громадна, что наполняет всю комнату, давит на сердце, на стены, на потолок, гасит свечи, душит, выходит за пределы комнаты, и вот... среди мрака ночи, горя светом изнутри, стоит эта чудовищная голова на пустой и черной земле. Стоит и смотрит.
Медленно поворачиваются страшные, все видящие мертвые глаза, и все, на что смотрят они, умирает, распадается в прах.
Становится очевидно, что в мире существует только она одна - громадная голова корнета Краузе, а кроме нее нет ничего. Она закроет глаза, и все исчезнет.
Этот странный кошмар продолжался минуты две-три. Краузе стоял посреди комнаты и молчал. Потом тихо шевельнулся опять.
Дождь усиленно зашумел за стеной. Корнет взял виолончель, выдвинул на середину комнаты стул, сел и начал играть.
Долго и странно пела виолончель ровным торжественным голосом. В кухне проснулся денщик и подумал, что его благородие опять зачудил! Дождь шумел, и было что-то общее в его непрестанном шорохе, которому, казалось, нет конца, и ровном торжественном голосе виолончели.
Краузе смотрел в угол, не сводя глаз с какой-то, ему одному видимой точки. Косые брови не двигались, длинное лицо стояло, как маска. В душе была пустота, и казалось, что оттого так неподвижно лицо и так застыли глаза, что из угла на него смотрит другое такое же непонятное и неподвижное лицо - лицо смерти.
Виолончель пела, шумел дождь. Два голоса сливались в тягучую жуткую мелодию. Было страшно от этих торжественных звуков пустоты.
Виолончель замолкла. Краузе сейчас же встал и аккуратно поставил ее в угол. Потом потушил свечи на столе и зажег одну возле кровати, в спальне. Черная тень украдкой выбралась из темной комнаты за ним в спальню и села на кровать за его спиной. Краузе стал раздеваться.
Сняв сапоги, он несколько минут неподвижно сидел и смотрел на огонек свечи. Желтое пламя горело ровно и светло, но вдруг стало колебаться, расплываться, обратилось в сверкающий оранжевый круг... Краузе медленно перевел глаза на длинную серую шинель, висевшую в углу на гвоздике. Она висела неподвижно, пустая и серая. Но только что взгляд его сосредоточился, как длинная серая штука заколебалась, стала стягиваться... и растягиваться... Краузе отвернулся и лег. С минуту он лежал неподвижно и тихо шевелил бровями, как бы в недоумении. Потом потушил свечу.
Мгновенно налетел мрак, и скрылось длинное лицо с косыми бровями, и от него скрылось все. В темноте страшно было слышно, как дождь шумит; точно он вдруг подошел к окну и затянул свой могильный шепот настойчиво, в самое ухо. Жуткие тени ходили по комнате. Все мертвые тени... Они озабоченно и суетливо ходят в темноте, что-то делают, сходятся и расходятся, подходят к корнету Краузе, наклоняются над ним и опять отходят. В трех углах, видных Краузе, неподвижно стоят черные и высокие, до самого потолка.
Знакомые лица плавают в черном тумане перед широко открытыми невидящими глазами Краузе. Внимательно и серьезно он всматривается в них.
Да, все они существуют, живут, страдают, радуются... Они - живые! Что это значит - живые?.. Они думают, что видят солнце, ощущают его светлую благодать, думают, что мыслят, любят друг друга, делают множество больших и малых дел... Но все это потому, что их заключили во время, и вне его они не могут мыслить и чувствовать. Они не принимают вечности, которая есть пустота и мрак... Время это только биение их сердца... заставь замолчать сердце, и время исчезнет, наступит вечность, а с нею абсолютная пустота. Если времени не будет - и ничего не будет!..
Вот в темноте перед корнетом Краузе мелькают светлые точки, мерещатся какие-то тени, кто-то стоит по углам... но ничего этого нет! Мир не населен этими загадочными существами, они только мерцание от сетчатой оболочки. Вот слышатся какие-то звуки, шепот и долгий тоскливый звон, вытягивающийся в тоскливую бесконечную мелодию... но звуков нет никаких, это просто дрожание нервов барабанной перепонки самого корнета Краузе. А может быть, напротив, вселенная полна непрерывным ужасающим ураганом звуков: темные колоссальные массы планет с неведомой силой, гулом и свистом режут пространство... но их не слышит и никогда не услышит корнет Краузе, потому что ухо его не воспринимает больше или меньше известного числа колебаний... Бьется его сердце и вот - время; организм меряет его ударами артерий... Можно остановить его...
- Я уже думал об этом! Корнет Краузе тоскливо пошевелился. Ну, да... вот стоит огромная голова корнета Краузе. В ней живет и страдает разум, его разум... В нем его несчастие и его боль!.. Отнимите разум, и Краузе оторвется от мира, уйдет в странный, в фантастический мирок, одному ему видимый и понятный, и вселенная всей своей громадой не в состоянии будет обратить на себя его внимание. Но разум Краузе - только его разум!.. Это строение клеточек только его мозга!.. Случайно разрушилась или случайно сохранилась, случайно просто недоразвилась одна клеточка, и вот - разум другой!.. Весь мир представляется другим!.. Исчезнет грань между умным и глупым, между здравым и сумасшедшим. Может быть, он, корнет Краузе, мудрейший из людей, может быть - самый глупый. Этого никто не знает, потому что этого и нет; нет ни разума, ни глупости, есть только строение мозга, и оно - закон для того, кто им владеет. И когда весь мир скажет, что на основании того или другого Краузе - идиот, Краузе может ответить: это потому, что клеточки вашего мозга сложились не так, как у меня... Для вас разумно то, что аккуратно укладывается в ваши клеточки, но почем вы знаете, что та клеточка, которая у меня есть или которой нет у вас, - не важна?.. Может быть, именно в ней и заключается истина? И тогда вся ваша логика, вся стройная система ваших умозаключений, все доказательства моего безумия только потому кажутся вам неопровержимыми и торжествующими, что они ровно укладываются во все клетки вашего мозга, а среди них есть лишняя или нет необходимой!.. И с вами согласятся и назовут Краузе идиотом вовсе не потому, что логика ваша неопровержима по существу, а потому, что в мозгу слушающих вас - те же клеточки, что и у вас, и ваша логика аккуратно разместилась в них. А тогда и разума вашего нет!.. Он - вздор, как сказал Наумов... Допустите хоть на минуту, хоть на одну малую секунду, что это возможно, и уже все рассыплется прахом, потому что все, в чем возможно сомнение, - уж не истина!.. Это - только вопрос, а к кому пойдете за ответом?..
Краузе опять пошевелился. Мысли летели у него в голове с бешеной быстротой. Казалось, что у него не мозг, а какой-то раскаленный крутящийся шар.
Опять выступили из мрака знакомые лица, и холодно, без гнева и сочувствия, вглядывался в них корнет Краузе.
Они думают, что живут, а их нет вовсе!.. Вечность не имеет измерений, а существует только то, что измеряется. Вечность и бесконечность съедают и распыляют даже время и пространство... В этом черном провале нет ничего!.. Есть страшная загадка, но она никогда не будет известна людям, потому что вес, что они увидят, услышат, помыслят и почувствуют, будет не то, что есть на самом деле, а только продукт устройства их воспринимающих и перерабатывающих органов. Сколько органов, столько возможностей... У собаки другие органы, и весь мир для нее другой... Может быть, деревья ей кажутся розовыми, а звуки - бегающими волчками. Ничего нет, кроме вечности и бесконечности, а в них нет определенного места, которое мог бы занять человек.
И потому не жаль и не нужно ничего. Ни солнца, ни любви, ни людей, ни разума, ни жизни... Все это есть я, и изменяется, и появляется, и исчезает вместе со мною...
Незачем страдать о судьбах мира, незачем хранить его, незачем разрушать... И разрушающие, и созидающие могут созидать и разрушать только свой мир, а настоящий - неизмеримо громадный, вечный и бесконечный мир - вне их!
Люди? Человечество?.. Что в них!..
Вот проходят мимо призраки ненавидимых и любимых... ни ненависти, ни любви уже нет к ним у корнета Краузе... Вот девушка, которую он любил больше всего на свете, от любви к которой рвалась на части его душа... он ждал се, задыхаясь от любовной тоски в весенних садах, в каждой складочке ее платья видел чистоту и красоту, каждому движению тела и души ее умилялся до слез... Но она умерла, и любовь исчезла без следа: она не создала нового солнца, не озарила мир, не осталась жить... След ее, в виде тоненькой болезненной черточки, остался только в душе самого корнета Краузе... Зачем же любовь?.. Перед любовью должен быть восторг, а восторга не может вызвать крошечная саднящая ранка в сердце одного человека!..
Были люди, которых корнет Краузе ненавидел, но они где-то затерялись, и ненависть растаяла в воздухе... Зачем трудиться ненавидеть и страдать, когда достаточно просто забыть?
Смерть!.. Вот выдвигается из тьмы черный гроб... Допустим, что это-гроб корнета Краузе, который застрелился оттого, что у него была слишком большая голова и слишком маленькое сердце...
Веют черные перья катафалка, медленно ползет гроб, звенит мерным строем эскадрон и блестят звонкие трубы... Печально и торжественно поет погребальная музыка, идут люди с печальными лицами... Потом яма, гроба нет, и за оградой кладбища, как на похоронах адъютанта Августова, убитого Арбузовым, - на похоронах, которыми распоряжался корнет Краузе, с треском, сухо и коротко, разрываются прощальные залпы...
Краузе недоуменно пошевелил бровями.
Вот умрет корнет Краузе, никогда уже не увидит солнца, не услышит живых голосов, не узнает, как жалели его люди... А самому ему жаль? Нет.
Солнце?.. Он, корнет Краузе, двадцать семь лет смотрел на это солнце, и оно надоело ему. Жизнь?.. Она доставила ему столько страдания, а когда исчезли страдания, превратилась в пустоту и бессмыслицу. Люди?.. У них были не те клеточки мозга, которые у корнета Краузе, они не понимали его, а он не понимал их... Вся жизнь только в том и состояла, что они старались понять друг друга в любви, разуме, чувствах и страданиях!.. Ничего они ему не дали, ничего не объяснили, в муках и сомнениях не могли поддержать... И, умирая, он должен умереть один: пуля, которая пронижет его мозг, не коснется их голов... Разрушатся его клеточки, их - останутся... Он жил и умирает один.
Умирает?.. Да.
Нет страданий, но все ни к чему: ни к чему начинать новые дни, ни к чему одеваться, ни к чему пить и есть, ни к чему говорить, ни к чему думать... Не то, чтобы опротивело все, а просто вот именно так - ни к чему.
Сейчас закроется черная форточка, и наступит, наконец, мрак.
Знает ли кто-нибудь, что в руках Краузе револьвер?.. Во тьме даже сам он не видит... есть он или его нет, в конце концов?
Что-то холодное прикоснулось к виску. Память Краузе рисует черное дуло... чувствуется, как сморщилась под стальной тяжестью тонкая кожица виска. Еще одно движение, еще...
Страшная темная тень, похожая на громадную руку, с невероятной быстротой пронеслась во тьме и остановилась над корнетом Краузе. Чудовищные скрюченные пальцы поднялись и ждут... Маленький Краузе с крошечным револьверчиком в руке прижимает дуло к малюсенькому височку, а над ним громадная, весь мир сжимающая рука с черными пальцами, искривленными в мертвой жадности... Мрак и холод поднимаются откуда-то снизу, отделяют его от мира, пустота и ужас кругом... Сейчас он исчезнет, растворится в этой пустоте, во мраке, и ужели...
Вот она... смерть!..
- О-о! - дико и пронзительно закричал корнет Краузе.
С тяжелым топотом сапожиц и со свечкой в руке, колебля по стенам пятна желтого света и разгоняя уродливые тени, которые в страхе разбежались по углам, как жадная шайка трусливых убийц, прибежал из кухни солдат-денщик.
Ваше благородие!
Длинный, в одном белье, с безумным лицом и выпученными глазами, над которыми в диком изумлении вздернулись косые брови, корнет Краузе стоял посреди комнаты и смотрел на испуганную рожу добродушного солдата.