"justify">
Плывешь по небесам.
В толпе и муз и граций,
То с лирой, то с трубой,
Наш _Пиндар_, наш _Гораций_
Сливает голос свой.
Он громок, быстр и силен,
Как Суна средь степей,
И нежен, тих, умилен,
Как вешний соловей.
_Фантазии небесной
Давно любимый сын (?)_,
То повестью прелестной
Пленяет Карамзин,
То мудрого Платона
Описывает нам
И ужин Агатона,
И наслажденья храм;
То древню Русь и нравы
Владимира времян
И в колыбели славы
Рождение Славян.
За ними _сильф прекрасный.
Воспитанник Харит_,
На цитре сладкогласной
О Душеньке бренчит;
Мелецкого с собою
Улыбкою зовет
И с ним, рука с рукою,
Гимн радости поет!..
С эротами играя,
Философ и пиит,
Близ Федра и Пильпая
Там Дмитриев сидит;
Беседуя с зверями,
Как счастливый дитя,
Парнасскими цветами
Скрыл истину шутя.
За ним в часы свободы
Поют среди певцов
Два баловня природы,
Хемницер и Крылов.
Наставники-пииты,
О фебовы жрецы!
Вам, вам плетут Хариты
Бессмертные венцы!
Я вами здесь вкушаю
Восторги пиэрид
И в радости взываю:
О музы! я пиит! {270}
Что такое эти стихи, если не крик безотчетного восторга? Для Батюшкова
все писатели, которыми привык он восхищаться с детства, равно велики и
бессмертны. Державин у него - _наш Пиндар, наш Гораций_, как будто бы для
него мало чести быть только _нашим Пиндаром_ или только _нашим Горацием_.
Если Батюшков тут же не назвал Державина еще и _нашим Анакреоном_, - это,
вероятно, потому, что Анакреон, как длинное имя, не пришлось в меру стиха.
Батюшков с Горацием был знаком не по слуху и не видел, что между Горацием -
поэтом умиравшего, развратного языческого общества, и между Державиным,
поэтом, для которого еще не было никакого общества, нет решительно ничего
общего. Если Батюшков и не знал по-гречески, - он мог иметь понятие о
Пиндаре по латинским и немецким переводам; но это, видно, не помогло ему
понять, что еще менее какого бы то ни было сходства между Державиным и
Пиндаром, - Пиндаром, которого - вдохновенная, возвышенная поэзия была
голосом целого народа - и какого еще народа!.. Если Батюшков не упомянул в
этих стихах о Хераскове и Сумарокове, это, вероятно, потому, что первому из
них были уже нанесены страшные удары Мерзляковым и Строевым (П. М.), а
второй мало-помалу как-то сам истерся в общественном мнении. Впрочем, это не
мешает Батюшкову титуловать Хераскова громким именем "певца Россиады" и
приписывать ему какую-то "славу писателя" {"Сочинения в прозе и стихах"
Константина Батюшкова, издание второе, 1834, ч. 1, стр. 43.}. Рассуждая о
так называемой "легкой поэзии", Батюшков так рассказывает ее историю на
Руси:
"Так называемый эротической и вообще легкий род поэзии восприял у нас
начало со времен Ломоносова и Сумарокова. Опыты их предшественников были
маловажны: язык и общество еще не были образованы. Мы не будем исчислять
всех видов, разделений и изменений легкой поэзии, которая менее или более
принадлежит к важным родам; но заметим, что на поприще изящных искусств,
подобно как и в нравственном мире, нечто прекрасное и доброе не теряется,
приносит со временем пользу и действует непосредственно на весь состав
языка. Стихотворная повесть Богдановича, первый и прелестный цветок легкой
поэзии на языке нашем, ознаменованный истинным и _великим_ (!) талантом;
остроумные, неподражаемые сказки Дмитриева, в которых поэзия в первый раз
украсила разговор лучшего общества; послания и другие произведения сего
стихотворца, в которых философия (?) оживилась неувядаемыми {271} цветами
выражения; басни его, в которых он боролся с Лафонтеном и часто побеждал
его; басни Хемницера и оригинальные басни Крылова, которых остроумные,
счастливые стихи сделались пословицами, ибо в них виден и тонкий ум
наблюдателя света, и редкий талант; стихотворения Карамзина, исполненные
чувства, образец ясности и стройности мыслей; горацианские оды Капниста;
вдохновенные страстию песни Нелединского; прекрасные подражания древним
Мерзлякова; баллады Жуковского, сияющие воображением, часто своенравным (?),
но всегда пламенным, всегда сильным; стихотворения Востокова, в которых
видно отличное дарование поэта, напитанного чтением древних и германских
писателей; наконец, стихотворения Муравьева, где изображается, как в
зеркале, прекрасная душа его; послания кн. Долгорукова, исполненные живости;
некоторые послания Воейкова, Пушкина и других новейших стихотворцев,
писанные слогом чистым и всегда благородным: все сии блестящие произведения
дарования и остроумия менее или более приближились к желанному совершенству,
и все - нет сомнения - принесли пользу языку стихотворному, образовали его,
очистили, утвердили".
Так! скажем мы от себя, в этом нет сомнения: сочинения всех этих поэтов
принесли свою пользу в деле образования стихотворного языка; но нет и в том
сомнения, что между их стихом и стихом Жуковского и Батюшкова легло целое
море расстояния и что "Душенька" Богдановича, сказки Дмитриева, горацианские
оды Капниста, подражания древним Мерзлякова, стихотворения Востокова,
Муравьева, Долгорукова, Воейкова и Пушкина (Василия) только до появления
Жуковского и Батюшкова могли считаться образцами легкой поэзии и образцами
стихотворного языка. Батюшков ни одним словом не дает чувствовать, что
прославляемые им сочинения любимых им писателей принадлежат известному
времени и носят на себе, как необходимый отпечаток, его недостатки. И потом,
что за взгляд на относительную важность каждого из них; Дмитриев у него выше
Крылова, _народного_ русского баснописца, которого многие стихи обратились в
пословицы, как и многие стихи из "Горя от ума", тогда как басни Дмитриева,
несмотря на их неотъемлемое достоинство, теперь совершенно забыты. И не
мудрено - в них Дмитриев является не более как счастливым подражателем и
переводчиком Лафонтена; но он чужд всякой оригинальности самобытности и
народности. Стихотворения Карамзина, которые гораздо ниже стихотворений
Дмитриева и которые, после стихотворений Жуковского, тотчас же сделались
невозможными для чтения, Батюшков находит _исполненными чувства и образцами
ясности и стройности мыслей_. Кто теперь знает стихотворения Муравьева? -
Батюшков в восторге от них. Ломоносов для него был одним из величайших
поэтов мира. Опыты в легкой поэзии предшественников Ломоносова и Сумарокова
были маловажны, по словам Батюшкова? стало быть, опыты Ломоносова и
Сумарокова были уже не маловажны. Но что же _легкого_ написал Ломоносов и
что же порядочного сочинил Сумароков?.. И так смотрел на русскую литературу
человек, знакомый с французскою, немецкою, итальянскою, английскою (?) и
латинскою литературами, в подлиннике читавший Руссо, Шенье, Шиллера,
Петрарку, Тасса, Ариоста, Байрона (?), Тибулла и Овидия!.. Но всего
поразительнее в этом отношении "Письмо" Батюшкова "к И. М. М. А. о
сочинениях г. Муравьева". Дело идет о сочинениях Михаила Никитича Муравьева,
бывшего товарища министра народного просвещения, попечителя Московского
университета; он родился в 1757 году, а умер в 1807 году и оставил после
себя память благородного человека и страстного любителя словесности. Как
писатель, М. Н. Муравьев принадлежал к ломоносовской школе. Слог и язык его
не карамзинский, хотя и казался для своего времени образцовым. В сочинениях
его, действительно, видно много любви к просвещению; душа добрая и честная,
характер благородный; но особенного литературного или эстетического
достоинства они не имеют. Когда вышли в свет сочинения Муравьева, изданные
после смерти его в 1810 году, под титулом: "Опыты истории, словесности и
нравоучения", - Батюшков написал письмо, о котором: мы упомянули выше. В
этом письме он горько упрекает тогдашних журналистов за их молчание о такой
превосходной книге, каковы сочинения Муравьева. В числе этих сочинений,
состоящих из отдельных статей, есть несколько так называемых "разговоров в
царстве мертвых", в которых автор пренаивно сводит Ромула с Кием, Карла
Великого с Владимиром, Горация с Кантемиром и заставляет их спорить, а к
концу спора согласиться, что Россия не уступает в силе и просвещении ни
одному народу в мире... Батюшков в восторге от этих мертвых разговоров: он
отдает им преимущество даже перед разговорами Фонтенеля. "Французский
писатель (говорит он) гонялся единственно за остроумием: действующие лица в
его разговорах разрешают какую-нибудь истину блестящими словами; они,
кажется нам, любуются сами тем, что сказали. Под пером Фонтенеля нередко
древние герои преображаются в придворных лудовикова времени и напоминают нам
живо учтивых пастухов того же автора, которым недостает парика, манжет и
красных каблуков, чтоб шаркать в королевской передней, как замечает Вольтер
- не помню, в котором месте. Здесь совершенно тому противное: всякое лицо
говорит приличным ему языком, и автор знакомит нас, как будто невольно, с
Руриком, с Карлом Великим, с Кантемиром, с Горацием и проч.". Но, увы! -
именно этого-то и нет в разговорах Муравьева. Исторические собеседники
Фонтенеля похожи, по крайней мере, хоть на придворных Людовика XIV, а герои
Муравьева решительно ни на кого не похожи, даже просто на людей. Вообще,
Батюшков прославляет Муравьева как-то риторически: иначе чем объяснить эту
схоластическую фразу: "он любил отечество и славу его, как Цицерон любил
Рим" (стр. 97)? Есть еще у Муравьева ряд статей нравственного содержания,
названных у него общим именем "Обитатель предместия". Язык этих статеек
довольно чист и ближе подходит к карамзинскому, чем к ломоносовскому;
содержание много говорит в пользу автора, как человека с самыми добрыми
расположениями души и сердца; но и все тут: ни идей, ни воззрений, ни
картин, ни слога. Батюшков говорит: "Сии разговоры (мертвых) и "Письма
обитателя предместия" могут заменить в руках наставников лучшие произведения
иностранных писателей" (стр. 102). Вот как!.. Вообще, давно уже замечено,
что у нас на святой Руси не умеют в меру ни похвалить, ни похулить: если
превозносить начнут, так уже выше леса стоячего, а если бранить, так уж
прямо втопчут в грязь... "Другие отрывки (продолжает Батюшков) принадлежат к
вышнему роду словесности. Между ими повесть "Оскольд", в которой автор
изображает поход северных народов на Царьград, блистает красотами" (стр.
106). Какими же? - Красотами самой натянутой и надутой риторики. К числу
таких повестей-поэм принадлежат "Кадм и Гармония", "Полидор, сын Кадма и
Гармонии" Хераскова, "Марфа Посадница" Карамзина. Сам Батюшков написал
пренелепую вещь в таком же духе: она называется "Предслав и Добрыня,
старинная повесть". В заключение статьи своей о сочинениях Муравьева
Батюшков выписывает эти стихи разбираемого им автора:
Ты (муза) утро дней моих прилежно посещала:
Почто ж печальная распространилась мгла,
И ясный полдень мой покрыла черной тенью!
Иль лавров по следам твоим не соберу,
И в песнях не прейду к другому поколенью
Или я весь умру?
"Нет (восклицает Батюшков), мы надеемся, что сердце человеческое
бессмертно. Все пламенные отпечатки его, в счастливых стихах поэта,
побеждают самое время. Музы сохранят в своей памяти песни своего любимца, и
имя его перейдет к другому поколению с именами, с священными именами мужей
добродетельных" (стр. 122). Увы! предсказание критика не сбылось:
восхваляемый им автор был уже забыт еще в то время, как он сулил ему
бессмертие... Что это означает: односторонность ума, недостаток вкуса? -
Нисколько! Не много людей, столь богатых счастливыми дарами духовной
природы, как Батюшков. Он был сын своего времени - вот где причина его
недостатков. Средствами своей натуры он был уже далее своего времени; но
мыслию, сознанием он шел за ним, а не впереди его. Он знал много языков и
много читал на них, но смотрел на вещи глазами "Вестника Европы" блаженной
памяти и даже современной истории учился по газетным реляциям, а потому
Наполеон, в глазах его, был не более, как новый Атилла, Омар, всесветный
зажигатель и разбойник... (стр. 99). Еще страннее его взгляд на Руссо; этот
взгляд до наивности близорук и подслеповат (стр. 3, 17). Батюшков видел в
Руссо только мечтателя и софиста. Странное дело! Наши русские поэты, даже не
обделенные образованием, знакомые с Европой через ее языки, почти всегда
отличались какой-то ограниченностию взгляда и понятий, при замечательном, а
иногда и великом таланте... Это мы еще будем иметь случай заметить.
Но едва ли не жесточе всех постигла эта участь Батюшкова. Он весь
заключен во мнениях и понятиях своего времени, а его время было переходом от
карамзинского классицизма к пушкинскому романтизму (Пушкина ведь считали
первым русским романтиком!). Батюшков с уважением говорит даже о меценатстве
и замечает в одном) месте (стр. 47), что один вельможа удостоивает муз своим
покровительством, вместо того чтоб сказать, что он удостаивается чести быть
полезным музам.
Как на самую резкую, на самую характеристическую черту эстетического и
критического образования Батюшкова, укажем на статью его "Ариост и Тасс".
Это нечто вроде критических статей наших старинных аристархов о "Россиаде"
Хераскова. Как хорошо это место! какой чудесный этот стих! какое живое
описание представляет собою эта глава - вот характер критики Батюшкова. Об
идеях, о целом, о веке, в котором написана поэма, о ее недостатках - ни
слова, как будто бы ничего этого в ней и не бывало! Больше всего восхищается
Батюшков описанием одной битвы, которое, судя по его же прозаическому
переводу, довольно надуто. Эта картина напоминает ему стихи Ломоносова:
Различным образом повержены тела:
Иный с размаха меч занес на сопостата,
Но прежде прободен, удара не скончал.
Иный, забыв врага, прельщался блеском злата:
Но мертвый на корысть желанную упал.
Иный, от сильного удара убегая,
Стремглав на низ слетел и _стонет_ под конем;
Иный, пронзен, _угас_, противника сражая;
Иный врага поверг и _умер_ сам на нем.
Кроме того, что Батюшков эти дебелые и безобразные стихи находит
прекрасными, он еще видит в расстановке слов: _стонет, угас_ и _умер_
какую-то особенную силу. "Заметим мимоходом для стихотворцев (говорит он),
какую силу получают самые обыкновенные слова, когда они постановлены на
своем месте" (стр. 225-226).
Таковы были литературные и эстетические понятия и убеждения Батюшкова.
Они достаточно объясняют, почему так нерешительно было направление его
поэзии и почему написанное им так далеко ниже его чудесного таланта.
Превосходный талант этот был задушен временем. При этом не должно забывать,
"что Батюшков слишком рано умер для литературы и поэзии. Кажется, его
литературная деятельность совершенно прекратилась 1819-м годом, когда он был
в самой цветущей поре умственных сил - ему тогда было только 32 года от роду
(он родился в 1787 году). Мы не знаем даже, прочел ли Батюшков хотя одно
стихотворение Пушкина. "Руслан и Людмила" появилась в 1820 году. {272} Так,
Пушкин, в свою очередь, не прочел ни одного стихотворения Лермонтова... И,
может быть, для Батюшкова настала бы новая пора лучшей и высшей
деятельности, если б враждебная русским музам судьба не отняла его так рано
от их служения. Появление Пушкина имело сильное влияние на Жуковского; может
быть, еще сильнейшее влияние имело бы оно на Батюшкова. Выход в свет
"Руслана и Людмилы" и возбужденные этою поэмою толки и споры о классицизме и
романтизме были эпохою обновления русской литературы, ее окончательного
освобождения из-под влияния Ломоносова и началом эманципации из-под влияния
Карамзина... Несмотря на всю свою поверхностность, эта эпоха развязала
крылья гению русской литературы и поэзии. И, вероятно, талант Батюшкова в
эту эпоху явился бы во всей своей силе, во всем своем блеске.
Но не так угодно было судьбе. И потому нам лучше говорить о том, что
было, нежели о том, что бы могло быть. Написанное Батюшковым, как мы уже
сказали, - далеко ниже обнаруженного им таланта, далеко не выполняет
возбужденных им же самим ожиданий и требований. Неопределенность,
нерешительность, неоконченность и невыдержанность борются в его поэзии с
определенностию, решительностию, оконченностию и выдержанностию. Прочтите
его превосходную элегию "На развалинах замка в Швеции": как все в ней
выдержано, полно, окончено! Какой роскошный и вместе с тем упругий, крепкий
стих!
Там воин некогда, Одена храбрый внук,
В боях приморских поседелый,
Готовил сына в брань, и стрел пернатых пук,
Броню заветну, меч тяжелый,
Он юноше вручил израненной рукой
И громко восклицал, подняв дрожащи длани:
"Тебе он обречен, о бог, властитель брани,
Всегда и всюду твой!
А ты, мой сын, клянись мечом твоих отцов {273}
И Гелы клятвою кровавой
На западных струях быть ужасом врагов
Иль пасть, как предки пали, с славой!"
И пылкий юноша меч прадедов лобзал,
И к персям прижимал родительские длани,
И в радости, как конь, при звуке новой брани,
Кипел и трепетал!
Война, война врагам отеческой земли!
Суда наутро восшумели.
Запенились моря, и быстры корабли
На крыльях бури полетели!
В долинах Нейстрии раздался браней гром.
Туманный Альбион из края в край пылает,
И Гела день и ночь в Валгаллу провождает
Погибших бледный сонм.
Ах, юноша! спеши к отеческим брегам,
Назад лети с добычей бранной;
Уж веет кроткий ветр вослед твоим судам,
Герой, победою избранной.
Уж скальды пиршества готовят на холмах, {274}
Уж дубы в пламени, в сосудах мед сверкает,
И вестник радости отцам провозглашает
Победы на морях.
Здесь, в мирной пристани, с денницей золотой
Тебя невеста ожидает,
К тебе, о юноша, слезами и мольбой
Богов на милость преклоняет.
Но вот в тумане там, как стая лебедей,
Белеют корабли, несомые волнами;
О вей, попутный ветр, вей тихими устами
В ветрила кораблей!
Суда у берегов, на них уже герой
С добычей жен иноплеменных;
К нему спешит отец с невестою _младой_ {*}
И лики скальдов вдохновенных.
Красавица стоит безмолвствуя, в слезах,
Едва на жениха взглянуть украдкой смеет,
Потупя ясный взор, краснеет и бледнеет,
Как месяц в небесах.
{* Поэт нашего времени вместо "с невестою _младой_", сказал бы: с
"невестой _молодою_", - и оно, разумеется, было бы лучше; но во время
Батюшкова б_о_льшую полагали красоту в славянизме слов, считая его особенно
приличным для так называемого "высокого слога".}
Не такова другая элегия Батюшкова - "Тень друга"; начало ее
превосходно:
Я берег покидал туманный Альбиона;
Казалось, он в волнах свинцовых утопал,
За кораблем вилася гальциона,
И тихий глас ее пловцов увеселял.
Вечерний ветр, валов плесканье,
Однообразный шум и трепет парусов,
И кормчего на палубе взыванье
Ко страже, дремлющей под говором валов:
Все сладкую задумчивость питало.
Как очарованный, у мачты я стоял
И сквозь туман и ночи покрывало
Светила севера любезного искал.
Повторим уже сказанное нами раз: после таких стихов нашей поэзии
надобно было или остановиться на одном месте, или, развиваясь далее,
выражаться в пушкинских стихах: так естествен переход от стиха Батюшкова к
стиху Пушкина. Но окончание элегии "Тень друга" не соответствует началу: от
стиха -
И вдруг... то был ли сон? предстал товарищ мне, -
начинается громкая декламация, где незаметно ни одного истинного, свежего
чувства и ничто не потрясает сердца внезапно охлажденного и постепенно
утомляемого читателя, особенно если он читает эту элегию вслух.
Этим же недостатком невыдержанности отличается и знаменитая его элегия
"Умирающий Тасс". Начало ее от стиха: "Какое торжество готовит древний Рим?"
до стиха: "Тебе сей дар... певец. Ерусалима!" превосходно; следующие затем
двенадцать стихов тоже прекрасны; но от стиха: "Друзья, о! дайте мне
взглянуть на пышный Рим" начинается риторика и декламация, хотя местами и с
проблесками глубокого чувства и истинной поэзии. Чудесны эти стихи:
И ты, о вечный Тибр, поитель всех племен,
Засеянный {*} костьми граждан вселенной:
Вас, вас приветствует из сих унылых мест {278}
Безвременной кончине обреченный!
Свершилось! Я стою над бездной роковой
И не вступлю при плесках в Капитолий;
И лавры славные над дряхлой головой
Не усладят певца свирепой доли!
{* Эпитет "засеянного костьми" неточен в отношении к Тибру: это можно
было сказать только о холмах, на которых построен Рим, или о земле Италии
вообще.}
Но что такое, если не пустое разглагольствие, не надутая риторика и не
трескучая декламация, - вот эти стихи:
Увы! с тех пор, добыча злой судьбины.
Все горести узнал, всю бедность бытия.
_Фортуною изрытые пучины
Разверзлись подо мной, и гром не умолкал!_
Из веси в весь, из _стран_ (?) в страну гонимый,
Я тщетно на земле пристанища искал:
Повсюду перст ее неотразимый!
Повсюду молнии _карающей_ (?) певца!
Такая же риторическая шумиха и от стиха: "Друзья, но что мою стесняет
страшно грудь?" до стиха: "Рукою муз " славы соплетенный". Следующие затем
шестнадцать стихов очень недурны, а от стиха: "Смотрите! он сказал рыдающим
друзьям" до стиха: "Средь ангелов Елеонора встретит" опять звучная и пустая
декламация. Заключение превосходно, подобно началу:
И с именем любви божественный погас;
Друзья над ним в безмолвии рыдали.
День тихо догорал... и колокола глас
Разнес кругом по стогнам весть печали.
"Погиб Торквато наш! - воскликнул с плачем Рим, -
Погиб певец, достойный лучшей доли!.."
Наутро факелов узрели мрачный дым,
И трауром покрылся Капитолий. {278}
В отношении к выдержанности, какая разница между "Умирающим Тассом"
Батюшкова и "Андреем Шенье" Пушкина, хотя обе эти элегии в одном роде!
После Жуковского Батюшков первый заговорил о разочаровании, о
несбывшихся надеждах, о печальном опыте, о потухающем пламеннике своего
таланта...
Я чувствую, мой дар в поэзии погас,
И муза пламенник небесный потушила;
Печальна опытность открыла
Пустыню новую для глаз;
Туда влечет меня осиротелый гений,
В поля бесплодные, в непроходимы сени.
Где счастья нет следов,
Ни тайных радостей, неизъяснимых снов,
Любимцам Фебовым от юности известных,
Ни дружбы, ни любви, ни песней муз прелестных,
Которые всегда душевну скорбь мою,
Как лотос, силою волшебной врачевали.
Нет, нет! себя не узнаю
Под новым бременем печали. {277}
Что Жуковский сделал для содержания русской поэзии, то Батюшков сделал
для ее формы: первый вдохнул в нее душу живу, второй дал ей красоту
идеальной формы; Жуковский сделал несравненно больше для своей сферы, чем
Батюшков для своей, - это правда; но не должно забывать, что Жуковский,
раньше Батюшкова начав действовать, и теперь еще не сошел с поприща
поэтической деятельности; а Батюшков умолк навсегда с 1819 года тридцати
двух лет от роду... Заслуги Жуковского и теперь перед глазами всех и
каждого; имя его громко и славно и для новейших поколений; о Батюшкове
большинство знает теперь понаслышке и по воспоминанию; но если немногие
прекрасные стихотворения его уже не читаются и не перечитываются теперь, то
имени учителя Пушкина в поэзии достаточно для его славы; а если в двух томах
его сочинений еще нет его бессмертия, - оно тем не менее сияет в истории
русской поэзии...
Замечательнейшими стихотворениями Батюшкова считаем мы следующие:
_Умирающий Тасс, На развалинах замка в Швеции_, три _Элегии из Тибулла,
Воспоминания_ (отрывок), _Выздоровление, Мой гений, Тень друга, Веселый час,
Пробуждение, Таврида, Последняя весна, К. Г-чу, Источник, Есть наслаждение и
в дикости лесов, О, пока бесценна младость, Гезиод и Омир - соперники, К
другу, Мечта, Беседка муз, Карамзину, Мои пенаты, Ответ Г-чу, К П-ну,
Послание И. М. М. А., К N. N., Пест Гаральда Смелого, Вакханка, Ложный
страх, Радость_ (подражание Касти), _К. Н., Подражание Ариосту, Из
Антологии_ - двенадцать пьес из греческой антологии.
Мы означили здесь все пьесы, почему-либо и сколько-нибудь замечательные
и характеризующие поэзию. Батюшкова, но не упомянули о двух, которые в свое
время производили, как говорится, фурор, - это "Пленный" (_В местах, где
Рона протекает_) и "Разлука" (_Гусар, на саблю опираясь_). Обе они теперь
как-то странно опошлились, особенно последняя - без улыбки нельзя читать их.
И между тем обе они написаны хорошими стихами, как бы для того, чтобы
служить доказательством, что не может быть прекрасна форма, которой
содержание пошло, не могут долго нравиться стихи, которых чувства ложны и
приторны. Прекрасными стихами также написана моральная пьеса "Счастливец"
(подражание Касти); но мораль сгубила в ней поэзию. Сверх того, в ней есть
куплет, который рассмешил даже современников этой пьесы, столь
снисходительных в деле поэзии:
Сердце наше кладезь _мрачной_:
Тих, покоен сверху вид;
Но спустись ко дну... _ужасно_!
Крокодил на нем лежит!
Как прозаик, Батюшков занимает в русской литературе одно место с
Жуковским. Это превосходнейший стилист. Лучшие его прозаические статьи, по
нашему мнению, следующие: _О характере Ломоносова, Вечер у Кантемира, Нечто
о поэте и поэзии, Прогулка в Академию художеств, Путешествие в замок Сирей_.
Так же очень интересны все его статьи, названные во втором издании общим
именем _Писем и отрывков_: они знакомят с личностию Батюшкова как человека.
Статья "Две аллегории" характеризует время, в которое она написана: автор
начинает ее признанием, что все аллегории вообще холодны, но что его
аллегории говорят рассудку, а потому и хороши. Он забыл, что все аллегории
потому-то и нелепы и холодны, что говорят одному рассудку, претендуя
говорить сердцу и фантазии... "Отрывок из писем русского офицера о
Финляндии" показывает, что фантазия Батюшкова была поражена двумя
крайностями - югом и севером, светлою, роскошною Италиею и мрачною,
однообразною Скандинавиею. Эта статья написана как будто бы в соответствии с
элегиею "На развалинах замка в Швеции". Язык и слог этой статьи слыли за
образцовые, и вообще она считалась лучшим произведением Батюшкова в прозе. А
между тем она есть не что иное, как перевод из Harmonies de la Nature
{"Гармония природы". - Ред.} Ласепеда; отрывок, переведенный Батюшковым,
можно найти в любой французской хрестоматии под названием: Les forets et les
habitants des regions gjaciales {"Леса и жители полярных стран". - Ред.}.
Сказанное Ласепедом о Северной Америке Батюшков храбро приложил к Финляндии
- и дело с концом! Удивляться этому нечего: в те блаженные времена подобные
заимствования считались завоеваниями; их не стыдились, но ими хвалились... В
статьях своих: "Прогулка в Академию художеств" и "Две аллегории" Батюшков
является страстным любителем искусства, человеком, одаренным истинно
артистическою душою.
Имя Батюшкова невольно напоминает нам другое любезное русским музам
имя, имя друга его - Гнедича, талант и заслуги которого столько же важны и
знамениты, сколько - увы! и не оценены доселе. Не беремся за труд, может
быть, превосходящий наши силы, но посвятим несколько слов памяти человека
даровитого и незабвенного. С именем Гнедича соединяется мысль об одном из
тех великих подвигов, которые составляют вечное приобретение и вечную славу
литератур. Перевод "Илиады" Гомера на русский язык есть заслуга, для которой
нет достойной награды. Знаем, что наши похвалы покажутся многим
преувеличенными: но "многие" много ли понимают и умеют ли вникать,
углубляться и изучать? Невежество и легкомыслие поспешны на приговоры, и для
них все то мало и ничтожно, чего не разумеют они. А чтоб быть в состоянии
оценить подвиг Гнедича, потребно много и много разумения. Чтоб быть в
состоянии оценить перевод "Илиады", прежде всего надо быть в состоянии
понять "Илиаду" как художественное произведение, а это не так-то легко.
Теперь уже и Ше