Главная » Книги

Белинский Виссарион Григорьевич - Тарантас, Страница 3

Белинский Виссарион Григорьевич - Тарантас


1 2 3

лько. Эвтакая, знать, нация" (стр. 90-91).
  
   И вот наши путешественники в таборе. Иван Васильевич прежде всего огорчился, увидев на цыганках жалкие европейские костюмы: такой чудак! Потом он чуть не заплакал с отчаяния, когда цыганки запели не дикую кочевую песню, а русский водевильный романс. Вынув из галстука золотую булавочку, он подарил ее красавице Наташе, с тем, чтоб она ходила в своем национальном костюме и не пела русских песен... Больше этого быть шутом не позволяется человеку, и сентиментальное, донкихотское фразерство Ивана Васильевича, в этом смешном поступке, дошло до последних пределов возможного. Что бы он мог еще сделать? - разве жениться на Наташе, заметив в ней какие-нибудь добрые качества... Но довольно и того, что уже сделал он, чтоб Наташа смеялась над ним целую жизнь...
   Зато степная натура Василия Ивановича плавала в блаженстве. Он забывал и себя и грозную свою Авдотью Петровну, улыбался, притопывал, прищелкивал, сыпал в жадную толпу двугривенными и четвертаками и прикрикивал: "А вот эту песню, а вот ту", и т. д. Это для него была истинная итальянская опера, единственная, доступная ему. В заключение, он бросил цыганам десятирублевую ассигнацию... Это называется широким разметом русской души, богатырством. Иностранец выпьет бутылку шампанского; русский одну выпьет, а другую выльет на пол: из этого некоторые выводят такое следствие, что у людей гниющего Запада мышиные натуры, а у нас - чисто медвежьи...
   Эпизод об интриге мещанина с женою частного пристава рассказан с неподражаемым, истинно художественным совершенством и превосходно заканчивает собою картину жизни уездного города...
   Теперь послушаем проповедь Ивана Васильевича против русской литературы, до которой, как и до всякой другой, Василию Ивановичу никакой нужды не было; - это, однакож, не помешало его спутнику ораторствовать громко, фразисто, книжно, с надутым восторгом и натянутым негодованием. Подобно Ивану Александровичу Хлестакову, который безграмотным людям объявил решительно, что все, что ни пишется и ни издается в Петербурге, все это - его сочинения, - Иван Васильевич так же решительно объявил безграмотному Василию Ивановичу, что литература теперь везде - торговля и спекуляция, и что "в Европе чистые чувства задушены пороками и расчетом" (стр. ПО). Что нужды, что Иван Васильевич, как мы уже видели выше, ничему не учился, ничего не читал и - можно побиться о заклад - понятия не имеет о нравственном движении и литературе современной Европы: ему тем легче корчить судью грозного и неумолимого и изрекать приговоры решительные и неизменные! Ведь Василию Ивановичу, который в этом деле ничего не понимает и совершенно равнодушен к нему, ведь ему все равно, и он не помешает болтать этому витязю, сражающемуся с мельницами и баранами... Всего больше досталось от него русской литературе. Он разделил ее на две литературы: на благородную и подлую, на бескорыстную и торговую, на даровитую и бездарную. "Одна даровитая, но усталая, которая показывается в люди редко, смиренно, иногда с улыбкою на лице, а всего чаще с тяжкою грустью на сердце. Другая наша литература, напротив, кричит на всех перекрестках, чтоб только ее приняли за настоящую русскую литературу и не узнали про настоящую... Оттого наши даровитые писатели всегда удалялись и теперь удаляются от ее прикосновения, опасаясь быть замешанными в ее странную деятельность" (стр. 111). Вот какие белоручки, подумаешь! Им нельзя писать и действовать потому только, что наша литература, подобно всем литературам в мире, бывшим, сущим и будущим, имеет свои пятна, свои темные стороны! Чтоб они могли писать, для этого нужно сперва настрого запретить писать всем, кто, по их мнению, недостоин писать в то время, когда они сами изволят писать! Иначе они станут появляться на литературном поприще редко и смиренно, чуть не со слезами на глазах, будут удаляться от его прикосновения, опасаясь быть замешанными в его странную деятельность! Иван Васильевич и не подозревает, что подобными обсахаренными и переслащенными комплиментами он делает смешными тех, кого прославляет. Из этого видно, что он и о русской литературе имеет такое же ясное понятие, как о европейской, и что русскую литературу он изучал за границею - по столовым картам в трактирах. У кого есть талант, тот с особенным жаром действует именно тогда, когда в литературе застой, бездарность и дух спекуляции. Только маленькие таланты, или таланты самозванные, прославленные в своем кружке и признанные за гениев своими приятелями, удаляются от литературы в ее бедном, беспомощном состоянии. Если наши таланты, истинные и большие, редко напоминают о себе своими новыми произведениями, - значит, или они ленивы, или им нечего писать, или не о чем писать. Может быть, нашлись бы и другие причины, только совсем не те, о которых декламирует Иван Васильевич... Если уж предположить, что истинный талант может не писать из презрения к настоящему положению литературы, то уж не должен писать совсем и никого не смешить редкими появлениями, как признаками невыдержанного характера. А между тем из живущих теперь литераторов и писателей нет ни одного, который бы хоть изредка не показывался, если уж не с чем-нибудь дельным, то хоть со стишками - ведь привычка другая натура! Когда начиналась "Библиотека для чтения", в нее все бросились со своими вкладами, от Пушкина и Жуковского до людей с самыми маленькими именами. Пересчитывать же имена для доказательства, что и теперь пишут все, которые и прежде писали, - труд совсем лишний: нет решительно ни одного имени в подтверждение так нелепо выдуманного Иваном Васильевичем факта... Многим покажется странно, что мы так вооружились против лица, существующего в книге, а не в действительности. В том-то и горе, что Иванов Васильевичей слишком много в действительности; мы недаром говорили, что даровитый автор "Тарантаса" слишком хорошо проник мыслию в тип людей этого рода и так художественно верно воспроизвел его. Эти-то Иваны Васильевичи издавна уже твердят и повторяют, время от времени, будто нашим даровитым писателям то негде печататься, то вовсе нельзя писать по причине торгового и недобросовестного направления литературы, - и мы очень рады случаю отбить охоту у этих господ повторять подобные нелепости. Иван Васильевич в особенности сердит на русскую критику, как в "Горе от ума" Скалозуб сердит на басню, и называет ее "чудовищной неблагопристойностью". {450} Это понятно: мыши не любят кошки. Известное дело, Иваны Васильевичи большие охотники "пописать, иногда прозою, иногда стишками - как выкинется" (как говорит Хлестаков); но критика мешает им попасть в гении, то есть выдавать всякий вздор за удивительные красоты поэзии. Разумеется, и русская критика, подобно всякой отрасли русской литературы, имеет свои пятна и черные стороны; но из этого не следует бросать анафему на всю критику, которая принесла и приносит столько пользы и литературе и публике очищением вкуса, преследованием ложных авторитетов и ложных произведений. Мы понимаем, впрочем, что разумеют Иваны Васильевичи под критикою благородною и благопристойною: критику без убеждений, без принципов, без энергии, без жара, без души, без оригинальности, без таланта, холодную, мелочную, - критику, которая выезжает на общих местах, кадит признанным знаменитостям за все, что бы ни написали они, не смеет признать нового таланта, рабски угождает своей партии и бросает камешки из-за угла только в чужих, - наконец, критику, на которую никто не сердится, которой никто не ненавидит, потому что все презирают ее. Такая критика есть полное выражение слабеньких и пошленьких натур Иванов Васильевичей. Чтобы хорошенько поразить ненавистную ему критику, Иван Васильевич представляет ее в виде заморского шута, который коверкается перед мужиками, а мужики на него не хотят и смотреть: очень остроумно! жаль только, что нимало не правдоподобно и натянуто, потому что критика пишется не для мужиков, и мужики не имеют ни малейшего понятия о ее существовании. "Русский человек (продолжает декламировать Иван Васильевич), - не отзовется ни на один голос ему незнакомый и непонятный. Ему не то надо, ему давай родные звуки, родные картины, чтоб забилось его сердце, чтоб засветлело в его душе". {451} Что за фраза! какая риторика! Далее Иван Васильевич предлагает решительную меру: выбросить за окошко все, что сделано слишком столетием и что действительно существует, и заменить это тем, что проблематически существует в головах славянофильских... Какой яростный реформатор - ему все нипочем! Сказано - и сделано! В заключение он зовет наших поэтов и писателей в мужицкую избу - набираться там мудрости. Особенно советует он слушать со вниманием слова умирающего мужика: в этих словах, по его убеждению, заключается богатое содержание для литературы... Что за пустой человек Иван Васильевич!..
   Тарантас повстречал карету, у которой опустилась рессора и лопнула шина. В карете Иван Васильевич узнал русского князя, с которым познакомился за границей. Этот князь варварским русским языком, испещренным галлицизмами, кричит на ямщиков и лакеев и каждому сулит по пятисот палок. "В деревню еду (говорит князь Ивану Васильевичу). Нечего делать. Бурмистр оброка не высылает; чорт их знает, что пишут. Неурожай у них там какой-то, деревня какая-то сгорела. А мне что за дело? Я человек европейский, - я не мешаюсь в дела своих крестьян; пускай живут как хотят, только чтоб деньги доставляли аккуратно. Я их наскрозь знаю. Такие мошенники, что ужасти. Они думают, что я за границей, так они могут меня обманывать. Да я знаю, как надо поступать. Сыновей бурмистра в рекруты, неплательщиков в рабочий дом, возьму весь доход на год вперед, да на зиму в Рим" (стр. 122). К несчастию, портрет этого европейца не совсем неверен; бывают такие. Хуже всего в этих выродках то, что многие добродушные невежды по ним делают свои заключения о русских путешественниках и пользе путешествий вообще. Простодушным невеждам трудно растолковать, что люди бывают всякие: одни, побывав за границей, делаются еще хуже и дерутся еще больнее; а другие переменяются к лучшему и научаются уважать человеческое достоинство даже и в своем собственном лакее...
   Раз Иван Васильевич был не в духе и, презрительно поглядывая на своего спутника, говорил про себя: "О, дубина, дубина, самовар бестолковый, подьяческая природа, ты сам не что иное, как тарантас, уродливое создание, начиненное дрянными предрассудками, как тарантас начинен перинами. Как тарантас, ты не видишь ничего лучше степи, ничего далее Москвы. Луч просвещения не пробил твоей толстой шкуры. Для тебя искусство сосредоточивается в ветряной мельнице, наука в молотильной машине, а поэзия в ботвинье да в кулебяке. Дела тебе нет до стремления века, до современных европейских задач. Были бы у тебя лишь щи, да баня, да погребец, да тарантас, да плесень твоя деревенская. Дубина ты, Василий Иванович!" (стр. 143). Вся эта филиппика устремлена против Василия Ивановича за то, что он не хотел помедлить в Нижнем и дать оратору время изучать Россию на ярмарке. Но Василий Иванович тотчас же представился своему спутнику совсем с другой стороны - истинным благодетельным помещиком - точь-в-точь как представляют их в дивертиссманах на наших театрах. Тут все дело вертится на любви крестьян к господам, внушенной им уже самою природою, и еще на том, что Авдотья Петровна сама лечит больных простыми средствами. Из всего этого выводится следствие, что все хорошо, как есть, и никаких изменений к лучшему, особенно в иноземном духе, вовсе не нужно. В самом деле, к чему больница и доктор, развращенный познаниями гнилого Запада, - к чему они там, где всякая безграмотная баба умеет лечить простыми средствами?.. Как бы то ни было, но Иван Васильевич (чувствительная душа!) чуть не расплакался при рассказе Василия Ивановича о том, как будет он встречен своими мужиками, которые на радости свидания с барином предстанут перед его светлые очи, кто с индюком подмышкою, что с ковригой хлеба. Эта сцена изображена на картине: Василий Иванович с своею полурусскою и полутатарскою физиономиею, а мужички с греческими лицами героев "Илиады", может быть, в ознаменование того, что все мужики - красавцы, и неприятных физиономий между ними не бывает.
   В заштатном городе неизвестного звания тарантас изменил доверенности друга своего, Василия Ивановича, и потребовал починки. Кузнец, впрочем, незнакомый с развратным Западом, запросил за починку 50 рублей, а согласился за три целковых. С горя путешественники наши зашли в харчевню напиться чаю. Там сидели купцы, чистые русаки, нисколько незнакомые с развращенным Западом. Один из них хвастался, как он купил у проигравшегося в карты помещика скверной муки, смешал ее с хорошею, да и продал в Рыбинске за лучший сорт. "Что ж, коммерческое дело!" - сказал один. - "Оборотец известный", - прибавил другой" (стр. 162). Разумеется, они пили чай, держа блюдечки на растопыренной пятерне, и пот ручьями катился с их физиономий, - но попадал ли в блюдечки, об этом автор ничего не говорит. Вообще купцы изображены превосходно, и наблюдательный талант автора торжествует в этом изображении так же, как и везде, где приходится ему изображать. Очень ловко сумел он заставить их высказаться перед Иваном Васильевичем, который думал, что он видит все это во сне - так поражен он был принципами этой особой "коммерции", которая избегает, по возможности, векселей и всяких формальностей и вертится на навыке, рутине, обмане и плутнях. Как ни убеждал он их в превосходстве правильной, систематической европейской коммерции перед этим испорченно-восточным барышничеством на авось, - купцы остались при своем. Один из них, седой, помолчав несколько, сказал:
  
   "- Вы, может быть, кое-что, признательно сказать, и справедливое тут говорите, хош и больно грозное. Да изволите видеть, люди-то мы неграмотные. Делов всех рассудить не в состоянии. Как раз подвернутся французы да аферисты, заведут компании, а там, глядишь, и поклонился капиталу. Чего доброго, в несостоятельные попадешь. Нет уж, батюшка, по старому-то оно не так складно, да ладно. Наш порядок съисстари так ведется. Отцы наши так делали и не промотались, слава богу, и капитал нам оставили. Да вот-с, и мы потрудились на своем веку, и тоже, слава богу, не промотали отцовского благословения, да и детей своих наделили. А дети пущай делают, как знают. Ихняя будет воля... Да не прикажете ли, сударь, чашечку?
   - Нет, спасибо.
   - Одну хоть чашечку.
   - Право, не могу...
   - Со сливочками!.." (стр. 170).
  
   В большом селе, где был праздник, Иван Васильевич пустился изучать русскую народность, но его аристократический нос беспрестанно отворачивался от народных сцен, которые, как известно, бывают грязноваты не у нас одних. Увидя молодиц, он поправил на себе пальто и, в надежде верного эффекта, подошел к толпе.
  
   "Однако он ошибся. Здоровая, румяная девка указывала на него довольно нахально, обращаясь к подругам: "Вишь, какой облизанный немец идет!"
   Молодицы засмеялись, а парень в красной рубашке вмешался в разговор:
   - Эка зубастая Матреха. Смотри, рыло разобью!
   Матреха улыбнулась.
   - Вишь больно напужал... Озорник этакой. Я и сама так тресну, что сдачи не попросишь" (стр. 220).
  
   Насладившись этою сценою сельской идиллии и рыцарской любезности, наш изыскатель наткнулся на раскольника и попробовал допроситься у мужика, что за секта, много ли у них раскольников, и проч. Но на все свои вопросы получал один ответ: "по старым книгам". Далее пьяный солдат рассказывал, как он ходил под турку и объяснял причину войны тем, что "турецкий салтан, по их немецкому языку, вишь, государь такой, значит, прислал к нашему царю грамоту: я хочу-де, чтоб ты посторонился, а то места не даешь; да изволь-ка еще окрестить всех твоих православных в нашу языческую поганую веру", и проч. (стр. 225). Долго еще бродил Иван Васильевич, много еше видел пьяных сцен, - а народности все не нашел. Мимо его промчался на тройке заседатель, и Иван Васильевич воскликнул: "О чиновники! Уж не вы ли, по привычке к воровству, украли у нас народность!" (стр. 231). Вот что называется с больной-то головы да на здоровую! Уж не чиновники ли, по привычке к воровству, украли у Ивана Васильевича способность смотреть прямо на вещи? Или он не получил ее от природы? Последнее вероятнее...
   Как нарочно, при входе в избу, на следующей станции, Иван Васильевич встретил - чиновника. Это был исправляющий должность исправника, выехавший навстречу губернатору. Василий Иванович пригласил его с собою напиться чаю и спросил, давно ли он служит. - С восемьсот четвертого. "А почему вы служите по выборам?" - лукаво спросил его Иван Васильевич. Чиновник объяснил свое житье-бытье очень просто, без риторики - и Ивану Васильевичу от чего-то стало грустно... Народность опять увернулась у него из-под рук. Отдернув занавес стоявшей в стороне кровати, он увидел на ней больного старика с детьми, и первое чувство этого европейца, который так гнушается развратным просвещением Запада, этого либерала, который так любит толковать об отношениях мужика к барину, - первое движение его было - обидеться, что простой станционный смотритель осмелился не встать перед ним, европейцем и либералом 12-го класса!.. Оказалось, что старик давно лишился ног и, по милости начальства, должность за него правит его сын, мальчик лет одиннадцати. Ивану Васильевичи опять стало грустно, и его гнев на чиновников утих.
   Въехав в Казань, Иван Васильевич словно помешался: такую дичь понес о Западе и Востоке, притиснувших между собою бедное славянское начало, что у нас решительно нет силы и смелости остановиться на этой декламации, в которой на каждом слове ум за разум заходит. За нее Восток, в лице татар, надул Ивана Васильевича: продал ему за большие деньги разной дряни, которую опытный Василий Иванович не хотел оценить и в 15 рублей ассигнациями.
   Но вот мы уже у последней главы, которая оканчивается сном Ивана Васильевича. Это чудный сон: автор истощил в нем всю иронию и чудесно дорисовал им своего миньятюрного дон-Кихота. Вообще, старик Дмитриев сказал о снах великую истину: "Когда же складны сны бывают?" {452} Прибавьте к этому, что сон этот видится такому человеку, как Иван Васильевич, - и трепещите заранее. А между тем делать нечего - станем бредить с Иваном Васильевичем. Пропускаем подробности, как тарантас обратился в птицу и попал в пещеру с тенями, как мертвые призраки подьячих гнались за Иваном Васильевичем, ругали его подлецом и канальею и хотели растерзать живого. Нам лучше хотелось бы пересказать все, что видел он на земле, мчавшись на тарантасе-птице по воздуху, но не умеем, а выписывать целиком - слишком много. И потому, волею или неволею, пропускаем даже возрождение русского тарантаса на европейскую стать и спешим к встрече Ивана Васильевича с тем князем, который недавно ругал своих людей в сломанной карете. Встреча воспоследовала в Москве, которая, в чудном сне, по своей архитектуре, перещеголяла Италию. "На голове его (князя) была бобровая шапка, стан был плотно схвачен тонким суконным полушубком на собольем меху, а на ногах желтые сафьянные сапоги доказывали, по славянскому обычаю, его дворянское достоинство" (стр. 274). В нравственном отношении князь так же изменился, как и наружно: он уже считает глупостью путешествия... Почему? спросите вы: уж не из патриотизма ли? - Отчасти так. - Но, скажете вы: если в чем всего менее можно упрекнуть англичан, так это в отсутствии или недостатке патриотизма; напротив, их любовь к отечеству переходит даже в недостаток, в порок, в какое-то слепое и фанатическое пристрастие ко всему английскому, - и между тем вся Европа наводнена английскими туристами, особенно Париж и Рим. Это правда, но ведь не забудьте, что за человек Иван Васильевич, и не забудьте, что все это он бредит во сне. Главная же причина, почему князь с гордостию отвергает в русском даже возможность желания путешествовать, состоит в том, что русскому, в эти блаженные времена желтых сафьянных сапожек (как жаль, что эта эпоха не означена цифрами!), что русскому тогда незачем будет ехать ни на запад, ни на восток, ни на юг, ни на север, ибо в огромной России есть свой запад и восток, юг и север. Из этого можно наверное заключить, что в это вожделенное время, которое может только представиться во сне, и то разве какому-нибудь Ивану Васильевичу, в России будет свой Рим, свой Неаполь, свой Везувий, свое Средиземное море, свои Альпы, своя Швейцария, свой Гималаи и Индия, словом, будет все, чего нет теперь и что манит и раздражает любопытство путешественников всех стран. Далее в сию вожделенную желтосапожную эпоху уже не будет существовать между народами братского размена идей, никаких связей торговли, науки, образованности, и новый Гумбольдт уже не поедет к нам изучать природу Уральского хребта!.. Нет, уж лучше бы князь попрежнему проматывался за границею и обнаруживал свой европеизм пятьюстами палок, чем вдаваться в такую дикую философию!.. Да! чуть было не забыли мы: в желтосапожную эпоху будет процветать арзамасская школа живописи, которая, вероятно, сменит собою нынешнюю суздальскую... Князь исчез - и Иван Васильевич очутился в объятиях своего пансионского товарища, - того самого, который на владимирском бульваре рассказывал ему о себе "простую и глупую историю". Этот так же исправился, как и князь, и с своею милою супругою стал идеалом семейного блаженства. Но главная его добродетель в том, что он не завидует богатым и без ума рад, что беден... Позвольте! опять чуть было не забыли мы одного из самых характеристических обстоятельств желтосапожной эпохи (в которую процветет Торжок, бойко торгующий сафьянными изделиями): в эту желтосафьянную эпоху будут равно отвратительны и тунеядцы, надувающиеся глупой надменностью, и желчные завистники всякого отличия (желтых сапожек?) и всякого успеха (наследства?), и голодная зависть нищей бездарности (стр. 277). Жаль что Иван Васильевич, посетивший во сне эту славянофильскую эпоху, не выглядел в ней ничего насчет зависти нищей даровитости, нищей гениальности: вероятно, таланты и гении будут ходить в красных сапожках, и потому им нечего будет завидовать желтым. Обращаемся к семейному блаженству пансионского товарища Ивана Васильевича.
  
   "- Есть на земле счастье! - сказал Иван Васильевич с вдохновением. - Есть цель в жизни... и она заключается...
   - Батюшки, батюшки, помогите!.. Беда... помогите!.. Валимся, падаем!..
   Иван Васильевич вдруг почувствовал сильный толчок и, шлепнувшись обо что-то всей своей тяжестью, вдруг проснулся от сильного удара.
   - А... что?.. что такое?..
   "Батюшки, помогите, умираю! - кричал Василий Иванович: - Кто бы мог подумать... тарантас опрокинулся".
   В самом деле, тарантас лежал во рву вверх колесами. Под тарантасом лежал Иван Васильевич, ошеломленный нежданным падением. Под Иваном Васильевичем лежал Василий Иванович в самом ужасном испуге. Книга путевых впечатлений утонула навеки на дне влажной пропасти. (Туда ей и дорога! скажем мы от себя). Сенька висел вниз головой, зацепясь ногами за козлы...
   Один ямщик успел выпутаться из постромок и уже стоял довольно равнодушно у опрокинутого тарантаса... Сперва огляделся он кругом, нет ли где помощи, а потом хладнокровно сказал вопиющему Василию Ивановичу:
   "Ничего, ваше благородие!"
  
   Превосходно! Юмор какого бы ни было автора, хотя бы с талантом первой величины, не мог лучше прервать вздорного сна и лучше закончить прекрасной книги... Нельзя не согласиться, что юмор автора "Тарантаса" тем более исполнен глубины и желчи, что он замаскирован удивительным спокойствием, так что местами читателю может казаться, будто автор разделяет образ мыслей своего жалкого и смешного героя, этого маленького дон-Кихота в миньятюре и в карикатуре. Между тем ясно, что эта книга, по ее тонкому и глубокому юмору, принадлежит к разряду книг вроде "Epistolae obscurorum Virorum", "Писем Юния" и "Lettres Persanes" Монтескье. {453} Славянофилы, в лице Ивана Васильевича, получили в ней страшный удар, потому что ничего нет в мире страшнее смешного; смешное - казнь уродливых нелепостей. Как! эти люди... но оставим людей и поговорим об одном человеке - об Иване Васильевиче... Как! этот человек с жидкою натурою, слабою головою, без энергии, без знаний, без опытности, с одной мечтательностью, с одними пошлыми фантазийками, мог вообразить, что он нашел дорогу, на которую Россия должна своротить с пути, указанного ей ее великим преобразователем!.. Комары, мошки хотят поправлять и переделывать громадное здание, сооруженное исполином!.. Близорукие, косые, кривые и слепые, они хотят заглядывать в будущее и думают видеть его так же ясно, как и настоящее! Их маленькому самолюбию не приходит в голову, что и настоящее-то в их голове отражается неверно, как в кривом или разбитом зеркале. Головы, устроенные вверх ногами, они мыслят вечно задним числом, и если им удается заметить кое-что такое, что всем бросается в глаза и что на всех производит грустное и тяжелое впечатление, - они ждут исцеления не от будущего, но, вычеркивая настоящее (как будто бы его вовсе не было или как будто бы оно не есть необходимый результат прошедшего), обращаются к давно прошедшему, которого или вовсе не знают, или плохо знают, смотря на него в очки своей фантазии, - и посредством какого-то невозможного, чудовищного salto mortale {Акробатического прыжка. - Ред.} хотят выдвинуть это давно прошедшее, мимо настоящего, прямо в будущее... Не понимая современного, не будучи гражданами никакой эпохи, никакого времени (потому что кто живет вне настоящего, современного, тот нигде не живет), новые дон-Кихоты, они сочинили себе одно из тех нелепых убеждений, которые так близки к толкам старообрядческих сект, основанных на мертвом понимании мертвой буквы, и из этого убеждения сделали себе новую Дульцинею тобозскую, ломают за нее перья и льют чернила. Не понимая, что у них нет и не может быть противников (потому что невинное помешательство пользуется счастливою привилегиею не иметь врагов), - они выдумывают, ищут себе врагов, и думают видеть главного своего врага в просвещении Запада; но Запад не хочет и знать о их существовании, он идет себе, куда указало ему провидение, не замечая ни их бумажных шлемов, ни их деревянных копий... Подобные нелепости давно уже требовали одной из тех жестоких и бьющих насмерть сатир, которыми может поражать только художественный талант... "Тарантас" графа Соллогуба явился такою сатирою, исполненною ума, остроумия, мысли, юмора, художественности.
   Мы все сказали. Прощайте же, Иван Васильевич! Спасибо вам: вы заняли нас, вы и посердили, и позабавили нас на свой счет. Прощайте, смешной и жалкий дон-Кихот! Вечное спасибо вам за то, что вы сказали всему свету, как зовутся по имени и по отчеству люди известного разряда: их зовут Иванами Васильевичами...
   Прощай, "Тарантас"! прощай, книга умная, даровитая и - что всего важнее - книга дельная! Благодарим тебя за наслаждения, которыми подарила ты нас и которых, вероятно, долго, долго не дождаться нам, потому что такие книги и не у нас редко появляются...
  

КОММЕНТАРИИ

  
   Подготовка текста статей: "Разделение поэзии на роды и виды", "Идея искусства", "Общее значение слова литература", "Общий взгляд на народную поэзию и ее значение" - Г. С. Черемина; комментарии к этим статьям - М. Я. Полякова; статей: "Русская литература в 1841 году", "Стихотворения Аполлона Майкова", "Педант", "Руководство к всеобщей истории", "Стихотворения Полежаева", "Похождения Чичикова или мертвые души", "Несколько слов о поэме Гоголя "Похождения Чичикова или мертвые души", "Библиографическое известие", "Литературный разговор, подслушанный в книжной лавке", "Объяснение на объяснение по поводу поэмы. Гоголя "Мертвые души", "Речь о критике", "Стихотворения Баратынского", "Русская литература в 1842 году" и комментарии к ним - С. И. Машинского. Подготовка текста статей: "Параша", "Русская литература в 1843 году", "Парижские тайны" и комментарии к ним - С. П. Бычкова. Подготовка текста статей: "Сочинения Державина", "Русская литература в 1844 году", "Иван Андреевич Крылов", "Кантемир", "Вступление к "Физиологии Петербурга", "Петербург и Москва". "Физиология Петербурга", часть первая и часть вторая", "Тарантас" - и комментарии к ним - А. П. Дубовикова.
  

ТАРАНТАС

  

"Отечественные записки", 1845, т. XL, N 6, отд. V, стр. 29-62 (ценз. разр. около 31 мая 1845). Без подписи.

  
   В обзоре "Русская литература в 1845 году" Белинский говорит о настоящей статье, что она была понята двояко: "Одни приняли ее за восторженную и неумеренную похвалу, другие - за что-то вроде памфлета". В действительности это был, конечно, памфлет - беспощадно злой, бичующий противника с не меньшей силой, чем в свое время Шевырева в "Педанте". Недаром Белинский поставил рядом статью о "Тарантасе" и "Педанта", когда писал В. П. Боткину: "Если мне удалось в жизнь мою написать статей пяток, в которых ирония играет видимую роль и с большим или меньшим уменьем выдержана, это произошло не от спокойствия, а от крайней степени бешенства, породившего своею сосредоточенностью другую крайность - спокойствие. Когда я писал тип на Шевырку и статью о "Тарантасе", я был не красен, а бледен, и у меня сохло во рту, отчего на губах и не было пены" (28 февраля 1847 г., "Письма", т. III, стр. 184).
   Статья о "Тарантасе" является одним из важнейших этапов в истории борьбы Белинского с славянофильством. Выделяя всюду курсивом имя героя книги Ивана Васильевича, Белинский недвусмысленно намекал на одного из вождей славянофильства И. В. Киреевского; но вместе с тем он придавал этому имени широкий обобщающий смысл, бичуя в лице этого "маленького дон-Кихота" реакционную антинародную сущность всего славянофильства в целом: их любовь к России - это всего лишь "новая мечта праздношатающейся фантазии", их толки о народе и изучении его жизни - это всего лишь пустые фразы, прикрывающие барское пренебрежение к действительным нуждам народа; идея о гармоничной связи между барином и мужиком полностью разоблачает реакционно-утопический смысл теорий славянофильства. Саркастический разбор фантастического сна Ивана Васильевича с его мечтами о "желтосафьянной эпохе" достойно увенчивает всю статью.
   Попутно с критикой славянофильства Белинский высказывает ряд замечательных положений по общим вопросам литературы. Особенно важен его тезис о том, что художественное произведение должно быть проникнуто духом современности, давать толчок общественному сознанию, будить вопросы или решать их: "Наш век враждебен чистому искусству, и чистое искусство невозможно в нем, - писал Белинский. - Как во все критические эпохи, эпохи разложения жизни, отрицания старого при одном предчувствии нового, - теперь искусство - не господин, а раб: оно служит посторонним для него целям". Несмотря на подчеркнуто полемический характер этой формулы, по существу она глубоко верна, поскольку в ней подчеркнута идея общественного назначения искусства. Естественно, что в отношении критики Белинский делает вполне закономерный вывод об односторонности художественной, чисто эстетической критики.
   Необходимо остановиться на отношении Белинского к автору повести В. А. Соллогубу. Белинский положительно отзывался о таланте Соллогуба и ставил его в число первых писателей начального периода формирования "натуральной школы". Однако по мере роста демократических тенденций в творчестве писателей школы Соллогуб отходит от нее. К 1845 году расхождение стало довольно ясным: в самом "Тарантасе" это привело к противоречивому смешению иронии по адресу славянофилов с апологией крепостнических отношений, к выражению реакционно-дворянских идей в отношении литературы, критики, воспитания и т. д.
   Белинский в первоначальной рецензии на "Тарантас" (см. примеч. 439 в наст. томе) выдвигал на первый план именно эти противоречия автора. Но к моменту написания настоящей статьи замысел его существенно изменился. Он решил истолковать книгу Соллогуба как сатиру, сделав тем самым ее автора своим союзником в деле разоблачения славянофильства. Это не помешало Белинскому в своей статье подвергнуть резкой критике аристократические предрассудки писателя. Характерно, что сам Соллогуб сразу почувствовал иронию, скрытую за похвалами по его адресу. Об этом свидетельствует известный рассказ И. И. Панаева о встрече Соллогуба с Белинским через два дня после появления статьи о "Тарантасе" (И. И. Панаев, "Воспоминания", Л. 1933, стр. 351).
   В многочисленных цитатах из "Тарантаса" у Белинского встречается ряд неточностей, в большинстве случаев незначительных. В комментариях мы отмечаем только наиболее существенные из них.
   438 (Стр. 811). Первая книга литературного сборника, составленного графом В. А. Соллогубом, "Вчера и сегодня" вышла в свет в 1845 году. Незаконченные отрывки из повестей Лермонтова, здесь напечатанные: "У графини В... был музыкальный вечер..." и "Я хочу рассказать нам...". Рассказ Соллогуба "Собачка", выразительно рисующий нравы уездных чиновников, был написан на основе устных воспоминаний М. С. Щепкина.
   439 (Стр. 812). Краткая рецензия на "Тарантас" была напечатана в "Отечественных записках", 1845, т. XXXIX, N 4, отд. VI, стр. 19-20. (Полн. собр. соч., т. IX, стр. 279-280.)
   440 (Стр. 825). Из басни Крылова "Рыбьи пляски".
   441 (Стр. 825). Малек-Адель - герой широко популярного романа г-жи Коттен "Матильда" (1805), в котором на фоне событий крестовых походов изображалась пламенная любовь турецкого рыцаря-военачальника Малек-Аделя к Матильде, сестре Ричарда Львиное сердце. Eugene de Rothelin - герой одноименного романа маркизы де-Суза (1808), рисовавшего галантные нравы французской аристократии XVIII века.
   442 (Стр. 830). У Белинского пропущена ссылка на страницы "Тарантаса" в изд. 1845 года (10-12).
   443 (Стр. 832). "Тарантас", стр. 26.
   444 (Стр. 833). В журнале опечатка, нужно: стр. 29.
   445 (Стр. 833). Из басни И А. Kрылова "Щука и Кот".
   446 (Стр. 837). В тексте "Тарантаса" - "нам не будет лошадей".
   447 (Стр. 837). Намек на отзыв Булгарина о "Тарантасе" ("Северная пчела", 1845, N 73, стр. 291).
   448 (Стр. 842). В тексте "Тарантаса" - "зацепясь".
   449 (Стр. 844). В тексте "Тарантаса" эта фраза читается так: "Здесь станция, там опять та же станция, а там еще та же станция".
   450 (Стр. 847). Белинский здесь неточен: "Сердит на басни" в "Горе от ума" не Скалозуб, а Загорецкий (д. III, явл. 22).
   451 (Стр. 848). Цитата со стр. 113 "Тарантаса".
   452 (Стр. 851). Белинский вспомнил "Эпиграмму" И. И. Дмитриева (1782):
  
   За что Ликаста осуждают?
   Что вяло пишет он?..
   Им издан только... "Сон".
   Когда же складны сны бывают!
  
   453 (Стр. 854). Последовательно проводя принятое им в настоящей статье истолкование "Тарантаса" как сатирического произведения, памфлета, Белинский сопоставляет его с памятниками мировой литературы, относящимися к тому же жанру: "Письма темных людей" ("Epistolae obscurorum virorum") - памфлет против врагов гуманизма, написанный Кротом Рубианом и Ульрихом фон-Гуттеном (издан в 1515-1517 гг.); "Письма Юния" - политический памфлет неизвестного автора, изданный в Лондоне в 1769-1773 гг.; "Персидские письма" Монтескье ("Lettres persanes", 1721) сатирическое изображение общественной и политической жизни Франции XVII-XVIII вв. (были впервые переведены на русский язык А. Д. Кантемиром).
  
  

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 283 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа