ея Михайловича, бесспорно, стремилось к какому-то совершенствованию, общий характер его законодательства запечатлен любовью к истине и добру; правительство хотело улучшений разумных, видело необходимость исправить многое. Но вместе с тем все его распоряжения были всегда только полумерами, отзывались нерешительностью и робостью. Видно, что еще не постигали того, до какой степени необходима для древней Руси коренная реформа, уже давно приготовлявшаяся в народной жизни. Алексей Михайлович, конечно, мог бы заметить брожение, бывшее в народе, и мог бы им воспользоваться для блага государства, подобно Петру; но у него не было той решимости, той деятельной и упорной энергии, какою обладал его сын. Поэтому он допустил обольстить себя своим вельможам и позволил себе поверить их уверениям, что все хорошо. Морозов, Милослав-ский, Никон, Хитрово, попеременно один за другим, владели умом царя. Мейербер пишет, что "добрый Алексий находится совершенно в осаде у своих вельмож и любимцев, так что никому нет к нему доступа. А эти любимцы скрывают от него и вопли угнетенных ими, и нужды царства, и поражения войск русских; если же не скрывают, то представляют все в таком виде, как это нужно для их целей" (см. Мейербер, стр. 87).23 Коллинс говорит еще больше; он утверждает, что "царя Алексея Михайловича можно было бы поставить в числе самых добрых и мудрых правителей, если бы все его благие намерения не направлялись к злу боярами и шпионами, которые, подобно густому облаку, окружают его" (Коллинс, стр. 13).24 Так говорят иноземцы; так говорил и народ. Во время бунта Разина был слух в народе, что к Степану Тимофеевичу бежал, дескать, царевич Алексей, по желанию самого царя, затем, чтобы с помощью Разина перебить всех бояр, которые окружают его и от которых он не знает как отделаться. Свидетельство об этом сохранилось в актах (см. "Акты Археографической экспедиции", том IV, стр. 239).25
Народ никак не хотел приписывать самому Алексею Михайловичу что-нибудь дурное и твердо верил, что все тягостные для него меры суть произведение коварных бояр, окружающих царя. Так действительно и было; но народу от этого не было легче, и мера терпения его истощилась. "Общее неудовольствие сословий, - говорит сам г. Устрялов в своем "Введении" (стр. XXVII), - заметное в последние годы царствования Михаила Феодоровича, разразилось, по воцарении сына его, страшным бунтом в Москве, Новгороде, Пскове и других городах. Вскоре после того вспыхнул бунт коломенский; там поднялся на Дону Разин; тут взволновалась Малороссия. Даже мирная обитель Соловецкая возмутилась". В самом деле, грустно становится и за Россию и за доброго царя, когда читаешь, какими презренными интригами люди, окружающие его, парализовали его добрые намерения и раздражали народ. Так, например, первый мятеж московский - чем был он вызван? Тем, что Морозов и Милославский постарались об увеличении некоторых налогов да поставили на все теплые места своих родственников, которые не только обирали просителей, но еще делали им при этом всевозможные грубости. Сначала неудовольствие было глухо и не выходило из пределов законности: много челобитных подано было на имя государя, только они не доходили до него. Тогда народ нашел случай окружить царя на площади (в конце мая 1648 года) и смиренно умолял его удалить своих ненасытных и неправедных советников. Царь обещал сам рассмотреть дело и наказать виноватых; народ, полный радостного доверия к его слову, с восторгом выслушал его решение и, точно в великий праздник, бежал за царем с торжественными кликами до самых кремлевских ворот. Но это светлое, радостное настроение народа было потревожено клевретами Милославского и Морозова, которые вздумали ругать и даже бить тех, которые жаловались царю. Народная сила приняла другое направление: разграблены были домы временщиков, растерзаны некоторые из их родственников, их самих потребовал народ для казни. И тут-то во всей силе явилось великодушие Алексея и приверженность к нему народа, доказавшая, что между царем и народом до сих пор, собственно, не было ничего, кроме недоразумения. Все волнение было прекращено тем, что удалены от должностей виновные в притеснениях народа и что царь явился сам к народу на площадь и просил его забыть проступки Морозова, в уважение тех услуг, какие оказал он государю. Та же сцена народной преданности повторилась теперь: народ, бросившись на колени, воскликнул: "Пусть будет, что угодно богу и тебе, государь; мы все дети твои!" Й все было успокоено в Москве потому, что все остались довольны справедливостью и великодушием царя.
Но, исправивши дело в Москве, не подумали о том, чтобы удалить поводы к волнениям в других местах, и вскоре поднялся народ во Пскове и Новгороде и избил многих ненавистных ему чиновников, а потом писал, что делал так "к великому государю радением". Алексей Михайлович видел, откуда происходит беда, старался сам входить в дела более прежнего, доверять любимцам менее; но не мог он совершенно освободиться от старых преданий, не пошел путем реформ, а хотел поправить дело путем неприметных, постепенных улучшений, хотел достигнуть цели полумерами, понемножку подвигая дело. Восстание Разина, волнения в Малороссии, безуспешная война с Польшей и Швецией, история Никона и образование раскольничьих сект служили ему ответом. Он должен был убедиться, что не может, при мягкости своего характера и при обычной древним московским государям отчужденности от народа, разрешить великие вопросы, которые задавала ему народная жизнь. Разрешить эти вопросы суждено было энергическому Петру.
Да, Петр разрешил вопросы, давно уже заданные правительству самою жизнью народной, - вот его значение, вот его заслуги. Напрасно приверженцы старой Руси утверждают, что то, что внесено в нашу жизнь Петром, было совершенно несообразно с ходом исторического развития русского народа и противно народным интересам. Обширные преобразования, противные народному характеру и естественному ходу истории, если и удаются на первый раз, то не бывают прочны. Преобразования же Петра давно уже сделались у нас достоянием народной жизни, и это одно уже должно заставить нас смотреть на Петра как на великого исторического деятеля, понявшего и осуществившего действительные потребности своего времени и народа, а не как на какой-то внезапный скачок в нашей истории, ничем не связанный с предыдущим развитием народа. Этот последний взгляд, разделяемый многими, происходит, конечно, оттого, что у нас часто обращают внимание преимущественно на внешние формы жизни и управления, в которых Петр действительно произвел резкое изменение. Но если всмотреться в сущность того, что скрывается под этими формами, то окажется, что переход вовсе не так резок, с той и с другой стороны, - то есть что во время пред Петром в нас не было такого страшного отвращения от всего европейского, а теперь - нет такого совершенного отречения от всего азиатского, какое нам обыкновенно приписывают. Словом - внимательное рассмотрение исторических событий и внутреннего состояния России в XVII столетии может доказать, что Петр рядом энергических правительственных реформ спас Россию от насильственного переворота, которого начало оказалось уже в волнениях народных при Алексее Михайловиче и в бунтах стрелецких.
И до Петра было у нас сближение с Европою, были заимствования от иноземцев, были нововведения. Но все это делалось робко, как бы случайно, без всякого плана, без строго определенной идеи. В общем признании превосходства иностранцев и в необходимости пользоваться их услугами - равно были убеждены как правительство, так и народ. Но далее, в определении того, что именно заимствовать у иноземцев, правительство не сходилось с народом до времен Петра. Предшественники Петра полагали возможным пользоваться услугами иностранцев, ничего от них не заимствуя для народной жизни, не перенимая ни их нравов и обычаев, ни образования. Так, со времен Бориса Годунова у нас постоянно увеличивалось число иностранных офицеров при войске; при Михаиле Феодо-ровиче наняты были иноземные полки и сделана попытка устройства русских полков по иноземному образцу; при Алексее Михайловиче число иноземцев особенно увеличилось: в одном 1661 году, по разысканиям г. Устрялова (том I, стр. 181), выехало в Россию до 400 человек. Большая часть иноземных офицеров была вызываема затем, чтоб обучать русские войска "иноземному строю". В последний год жизни Феодора Алексеевича у нас было уже 63 полка, образованных по иностранному образцу (том I, стр. 184). Но все это, по сознанию самого же г. Устрялова ("Введение", стр. XXIX), "нисколько не изменило нашей системы войны: мы ополчались по-прежнему, сражались по старине, нестройными массами, и царь Феодор Алексеевич откровенно сознался Земскому собору, что даже турки превосходили нас в воинском искусстве". Отчего происходили такие странные, на первый взгляд, результаты? Оттого, разумеется, что военное искусство, точно так же, как и все другое, не может быть усовершенствовано сепаратно, без всякого отношения к другим предметам управления и жизни народной. Петр Великий, по собственному признанию в одном приказе, как мы увидим впоследствии, также имел в виду прежде всего воинское образование; но он понял связь его со всеми другими частями государственного устройства. Предшественники его не понимали этой связи и думали улучшить ратное дело в России, вовсе не касаясь других сторон государственного управления и предполагая, что совершенство ратного строя может все поддержать и поможет им возвеличить Россию, даже при отсутствии всяких других совершенств. Но оказалось совершенно противное: как ни бились иноземные офицеры и полковники, а древняя Русь не только не достигла с их помощью величия пред врагами, но и просто воинского искусства-то не приобрела. Объяснение этого замечательного факта заключается именно в том обстоятельстве, что военное искусство хотели у нас развить совершенно одиноко, не думая в связи с ним ни о каком другом развитии. Вот что находим по этому поводу в книге г. Устрялова:
В сущности, русское войско при царевне Софии немногим отличалось от ратных ополчений времен Годунова и Иоанна Грозного: название рейтар, копейщиков, драгун, солдат, также некоторая перемена оружия по иностранным образцам, самое разделение на полки и роты, под начальством иностранных полковников, ротмистров и капитанов, - ничто не могло переродить старых воинов Руси: по-прежнему они остались теми же дворянами, боярскими детьми, городовыми казаками, вообще землевладельцами разных названий, более или менее обширных поместьев, от 800 дворов до 5 четвертей земли, - какими были за сто лет пред сим; по-прежнему большую часть года проживали в деревнях и дворах, рассеянных по волостям и станам, хлопоча более о насущном хлебе, о домашнем хозяйстве, о прокормлении себя и семейства, чем о военной службе. Карабин и сабля спокойно по целым месяцам висели на стене, покрываясь ржавчиной; воин-помещик возился с сохою, молол муку или ездил по ярмаркам и торговал чем мог. Собрать их в поход было столь же трудно, как и прежде: невзирая на самые строгие указы, тысячи дворян, рейтар, солдат сказывались в нетех; самые иноземцы, бездомные капитаны, голодною и жадною толпою приходившие в Россию, заживались в пожалованных им поместьях и до того обленивались, что нередко досиживались в своей деревне до третьего нета, поплачиваясь за каждый нет своею спиною под батожьем; после третьего нет их обыкновенно выгоняли за границу (сотни примеров можно найти в разборных книгах с 1671 года по 1700) (том I, стр. 187-188).
Из этого ясно, что присутствие военных иностранцев в России гораздо более действовало на характер и образ жизни их самих, нежели на развитие нашего военного искусства. Иностранцы эти составляли у нас до Петра какое-то государство в государстве, совершенно особое общество, ничем не связанное с Россией, кроме официальных отношений: жили себе все они кучкой, в Немецкой слободе, ходили в свои кирхи, судились в Иноземском приказе, следовали своим обычаям, роднились между собой, не смешиваясь с русскими, презираемые высшею боярскою знатью, служа предметом ненависти для Духовенства.26 Их допускали и даже звали в Россию так, как теперь допускают и даже ищут иностранных фокусников, камердинеров, парикмахеров и пр. Но отношения к ним были именно в том роде, что ты, дескать, на меня работай - это мне нужно, - но в мои отношения не суй своего носа и фамильярничать со мною не смей. Г-н Устрялов замечает (том II, стр. 117), что "редкий сановник, даже из среднего круга, не говоря о высшем, водил хлеб-соль с обывателями Немецкой слободы. Служилые иноземцы самых отличных достоинств и заслуг, невзирая на их генеральские чины, на раны и подвиги, никогда не могли стать наряду с русскими. Никогда наши государи не приглашали их к своему столу, не допускали их в царскую Думу: они знали только свои полки и ходили, куда прикажет Разряд. В жалованных войскам грамотах, по окончании походов, иноземные генералы и полковники упоминались ниже городовых дворян, жильцов и детей боярских; при торжественных выходах они занимали место ниже гостей и купцов".
Такие же точно отношения русское правительство до Петра наблюдало и с другими иноземцами, не военными. Так, со времен Михаила Феодоровича у нас при дворе были постоянно иностранные врачи, но никто не подумал перенять от них й1едицинские сведения. Были у нас издавна пушкари, инженеры иноземные, но они делали свое дело, не передавая своего искусства русским. Являлись и промышленники всякого рода; но они только пользовались возможными выгодами, так что русские даже жаловались на притеснения от них. Явился, например, у нас барабарец (гамбургец) Марселис с голландцем Акамою, выхлопотал позволение отыскивать руду по всей России и вскоре основал Ведменский железный завод; и завод этот около 50 лет оставался в исключительном владении его дома. Английские и голландские торговцы получали разные льготы и привилегии в России, но не оживляли нашей торговли своим участием. Все эти факты убеждают нас, что тогдашним административным и правительственным деятелям действительно чуждо было, по выражению г. Устрялова ("Введение", стр. XXVIII), "то, чем европейские народы справедливо гордятся пред обитателями других частей света, - внутреннее стремление к лучшему, совершеннейшему, самобытное развитие своих сил умственных и промышленных, ясное сознание необходимости образования народного". Да, отсутствие этого сознания ясно во всех наших отношениях к иноземцам в допетровское время.
Еще более противодействовало иноземцам духовенство XVII века.27 В IX приложении к первому тому "Истории Петра Великого" напечатано завещание патриарха Иоакима, в котором он настоятельно требует, чтобы иноземцы лишены были начальства в русских войсках. Вот извлечение, какое приводит из этого завещания г. Устрялов в тексте своей "Истории" (том II, стр. 115-116):
Молю их царское пресветлое величество благочестивых царей и пред спасителем нашим богом заповедываю, да возбранят проклятым еретикам иноверцам начальствовать в их государских полках над своими людьми, но да велят отставить их, врагов христианских, от полковых дел всесо-вершенно, потому что иноверцы с нами, православными христианами, в вере не единомысленны, в преданиях отеческих не согласны, церкви, матери нашей, чужды: какая же может быть помощь от них, проклятых еретиков, православному воинству? Токмо гнев божий наводят! Православные христиане, по чину и обычаю церковному, молятся богу; а они спят, еретики, и свои мерзкие дела исполняют. Христиане, чествуя пречистую деву богородицу, просят ее, небесную заступницу, и всех святых о помощи; еретики же, не почитая ни богоматери, ни угодников божиих, ни святых икон, смеются и ругаются христианскому благочестию. Христиане постятся; они никогда: их же бог - чрево, по слову апостольскому. Хотя и с полками ходят, да бога с ними нет: какая же может быть от них польза?
Разве нет в благочестивой царской державе своих военачальников? Мало ли у нас людей, искусных в ратоборстве и полковом устроении? И прежде, в древних летах, и в нашей памяти иноверцы предводительствовали российскими полками: какая же была от них польза? Никакой. Явно, что они - враги богу, пречистой богородице и святой церкви. Христиане православные более за веру и церковь божию, нежели за отечество и домы свои, не щадя жизни, на бранях души свои полагают; а они, еретики, о том и не думают!.. Дивлюсь я царским палатным советникам и правителям, которые бывали в чужих краях на посольствах: разве не видели они, что в каждом государстве есть свои нравы, обычаи, одежды, что людям иной веры там никаких достоинств не дают и чужеземцам молитвенных храмов строить не дозволяют? Есть ли где в немецких землях благочестивый веры церковь? Нет ни одной! А здесь - чего и не бывало, то еретикам дозволено: строят себе, для еретических проклятых сборищ, мольбищные храмины, в которых благочестивых людей злобно клянут и лают идолопоклонниками и безбожниками.
Еще решительнее духовенство сопротивлялось вторжению иноземных обычаев в русскую жизнь. Грозные проклятия постигли тех, которые перенимали разные немецкие обряды и моды.28 Для примера довольно указать на один из самых невинных обычаев - бритье бороды. Еще патриарх Филарет восставал против бривших бороды, потом Иосиф и, наконец, патриарх Адриан в своем окружном послании, писанном уже в первые годы единодержавия Петра (см. "Историю Петра", том III, стр. 193-194).
В послании этом выражается частию вообще дух того времени, частию же личный характер Адриана, отличавшегося приверженностью к старине столько же, как и предшественник его, патриарх Иоаким. Но, независимо от этого, в его послании находим мы свидетельство о том, что обычай брить бороды начался в России со времен самозванцев и с тех пор, несмотря на многие запрещения, постоянно распространялся до времен царя Алексея Михайловича.
Вообще, из рассмотрения множества фактов, относящихся к внутреннему состоянию России пред Петром, оказывается несомненно, что сближение с иноземцами и заимствование от них обычаев мало-помалу являлось в народе вовсе не вследствие административных мер, а просто само собою, по естественному ходу событий и жизни народной. Высшая администрация, как духовная, так и светская, усиливалась, напротив того, отвратить народ от иноземных обычаев, стараясь представить их беззаконными и нелепыми. Не мудрено при этом, что в народе долгое время обнаруживалось недоверие и презрение к иностранцам, в особенности по тому случаю, что иностранцы часто получали в России выгоды и относительный почет за такие дела, пользы которых народ еще не понимал или не признавал. Так вооружался он против иностранных докторов, ученых, особенно астрономов, которых считал колдунами. Недоверие иногда переходило в ненависть, и тогда народ преследовал бусурманов, так что правительство должно было в этих случаях неоднократно издавать особые указы для защиты иноземцев от обид и оскорблений. Но при всем том влияние иностранцев было сильнее на народ, нежели на администрацию. Не говоря о других сторонах жизни народной, при Алексее Михайловиче стали бояться влияния иностранцев даже в религиозном отношении. В "Уложении" (глава XXII, ст. 24) есть статья, в которой говорится, что если бусурман обратит русского человека в свою веру, то бусурмана того "по сыску казнить: сжечь огнем без всякого милосердия". Из того же опасения происходило, по свидетельству Кошихина, затруднение в поездке за границу, если бы кто захотел из русских людей.29 В "Уложении" есть, правда, статья, говорящая, что "кому случится ехать из Московского государства, для торгового промыслу или иного для какого своего дела, в иное государство, которое государство с Московским государством мирно, - и тому на Москве бити челом государю, а в городех воеводам о проезжей грамоте, а без проезжей грамоты ему не ездити. А в городех воеводам давати им проезжие грамоты без всякого задержания" (гл. VI, ст. 1). Но, вероятно, много было каких-нибудь затруднений в этом случае, потому что Кошихин говорит, что, кроме как по царскому указу да по торговым делам, никто не ездит за границу: "не поволено!" А не поволено потому, что опасались, по свидетельству Кошихина, что, "узнав тамошних государств веру и обычаи, начали б свою веру отменять и приставать к иным". Да и за тех, которые ездят для торговли, собирали, по словам Кошихина, "по знатных нарочитых людях поручные записи, за крепкими поруками" (Кошихин, стр. 41). Если же кто вздумал бы съездить за границу без проезжей грамоты и это бы открылось, то его, пытавши, казнили смертию, в случае, когда бы открылось, что он ездил "для какого дурна"; когда же оказалось бы, что он ездил действительно для торговли, то его только били кнутом, "чтобы иным неповадно было" ("Уложение", VI, 4). Ясно, что вообще за границу отпускали неохотно, а между тем были люди, понимавшие, что нам необходимо учиться у немцев: один голос Кошихина сам по себе уже может служить доказательством.
Само собою разумеется, что важность истинного образования не сразу была понята русскими и что с первого раза им бросились в глаза внешние формы европейской жизни, а не то, что было там выработано в продолжение веков, для истинного образования и облагорожения человека. Многие обвиняют Петра Великого в том, что он внес в Русь только внешность европейской образованности; но это вина вовсе не Петра. Мудрено было требовать от русских XVII века, чтобы они принялись усвоивать себе существенные плоды иноземных знаний и искусств, не обратив внимания на внешность и не заимствовав ничего дурного и бесполезного вместе с полезным и необходимым. Мы имеем несколько фактов, свидетельствующих, что русские и до Петра принимались уже подражать иностранцам, и подражать именно во внешности. Начинается это с самого двора. При Алексее Михайловиче являются у нас немецкие комедианты, играющие на органах, в трубы трубящие, балансирующие на канатах и представляющие разные действа. Чтобы посмотреть на это потешное зрелище, бояре, окольничие, думные дворяне и пр. нарочно должны были ехать из Москвы в Преображенское. Мало того: Артамон Сергеевич Матвеев заставил дворовых людей своих учиться потешному искусству у заморских комедиантов; а не заставил же учиться чему-нибудь другому у других иноземцев, бывших в Москве, - медицине, например, или хоть бы инженерному искусству...
То же самое было и в народе. Несмотря на запрещения правительства и особенно духовенства, иноземные моды распространялись и утверждались. Из обличений Адриана видно, что при нем на Москве уже не редкостью был обычай брить бороду. Появлялась уже и иноземная одежда: сохранился рассказ о боярине Никите Ивановиче Романове, который не только сам одевался, но и прислугу свою одевал в немецкие одежды и у которого взял и сжег их патриарх Никон. Кроме того, сохранился указ о "неношении платья и нестрижении волос по иноземному обычаю", данный уже в последний год царствования Алексея Михайловича. В нем объявляется (Полн. собр. зак., No 607, 6 августа 1675 года):30 "Стольникам, и стряпчим, и дворянам московским, и жильцам указал великий государь свой государев указ сказать, - чтоб они иноземских немецких и иных извычаев не перенимали, волосов у себя на голове не постригали, також и платья, кафтанов и шапок с иноземских образцов не носили и людем своим потому ж носить не велели. А будет кто впредь учнет волосы подстригать и платье носить с иноземского образца, или такое ж платье объявится на людях их: и тем от великого государя быть в опале и из вышних чинов написаны будут в нижние чины". Не очевидно ли проявляется в этом старание задержать распространение иноземной моды? Но особенно сильно восставали постановления допетровские против табаку, и, однако, по свидетельству иноземцев, употребление табаку было особенно распространено между русскими в конце XVII века. Гюи Мьеж, бывший у нас посланником около этого времени, говорит, что "русские готовы все сделать и все отдать за табак". Между тем закон страшно вооружался против табаку, до самых времен Петра. Уложение (глава XXV, ст. 11 (и) след.) повторяет указ Михаила Феодоровича, которым "на Москве и в городех о табаке заказ учинен крепкой под смертной казнью, чтоб нигде русские люди и иноземцы всякие табаку у себя не держали, и не пили, и табаком не торговали. А кто русские люди и иноземцы табак учнут держати или табаком учнут торговати, и тех продавцов и купцов велено имати, и присылати в Новую Четверть, и за то тем людям чинити наказанье большое без пощады, под смертною казнью, и дворы их и животы имая продавать, а деньги имати в государеву казну". В следующих статьях говорится, что нужно пытать тех, у кого окажется табак, чтобы узнать, от кого они его получили; а затем пытать и тех, на кого они укажут. Если же кто скажет, что табак им найден или к нему подкинут, то его пытать; и если под пыткою станет говорить все одно и то же, то его "свобожати беспенно", - только "за табачную находку бити кнутом на козле" (ст. 14). "А которые стрельцы, и гулящие, и всякие люди с табаком будут в приводе дважды или трожды, и тех людей пытати, и не одинова, и бити кнутом на козле или по торгом; а за многие приводы у таких людей пороти ноздри и носы резати, а после пыток и наказанья ссылати в дальние городы, где государь укажет, чтоб на то смотря иным так неповадно было делати" (ст. 16),
В 1661 году, июня 3, подтверждено было запрещение о табаке "под казнью и под большою заповедью: что велят им чинить жестокое наказание и пени велят на них имать денежные большие" (Поли. собр. зак., том I, No 299). Сам указ угрожает жестокою казнью: какая казнь могла считаться жестокою в то время, когда отсечение руки и обеих ног было только облегчением прежней казни смертной (Поли. собр. зак., No 510), когда били кнутом невьянского приказчика за то, что он не дал подвод, недалеко от Тобольска, царским сокольникам, которые поэтому должны были нанять себе подводы за 40 алтын (Акты исторические, том IV, No 64).31 И, несмотря на все эти жестокие казни, употребление табаку распространялось. Правы ли же раскольники, укоряя Петра в потворстве табачникам, за то, что он дозволил вольный провоз и продажу табаку и даже велел отвести в Москве палаты для торга им? (Полн. собр. зак., том III, No 1570.) Он поступил просто как мудрый администратор: видя, что нет средств отвратить контрабанду, даже казнью и "пороньем ноздрей", он дозволил ввоз запрещенного зелья и таким образом сделал из него по крайней мере статью государственного дохода...
Но мы оставляем до следующей статьи обозрение того, что сделал Петр и как он отнесся к старой партии, встретившей его с самого начала противодействием всем его намерениям. Теперь же мы повторим только, что преобразования Петра не должны быть рассматриваемы иначе, как в связи с развитием народных стремлений. И если когда-нибудь будущий историк Петра возьмется за свой труд именно с этой мыслью, то он, конечно, представит нам в совершенно ясном свете многие явления народной жизни, о которых мы теперь едва имеем слабое понятие. Множество материалов, собранных или указанных ныне г. Устряловым, могут значительно облегчить работу будущего исследователя. Тогда только и может составиться истинная история царствования Петра, во всей силе и обширности ученого ее значения, а не биография исторического лица, с изложением событий, имеющих отношение к этому лицу. Тогда объяснится в подробностях многое, о чем теперь мы можем судить только вообще. К сожалению, до сих пор история писалась преимущественно в смысле внешнегосударственном, так что о внутренней жизни народа мы имеем только отрывочные сведения, да и теми дорожили до сих пор очень мало. Но стоит раз обратиться истории на этот путь, стоит раз сознать, что в общем ходе истории самое большое участие приходится на долю народа и только весьма малая Доля остается для отдельных личностей,32 - и тогда исторические сведения о явлениях внутренней жизни народа будут иметь гораздо более цены для исследователей и, может быть, изменят многие из доселе господствовавших исторических воззрений. Может быть, этот живой взгляд будет обращен со временем и на историю древней Руси. Предшественники Петра старались поддерживать старину и, видя зло, думали поправить его, починивая кое-где старую систему. Несмотря на то, старая система все падала, все становилась хуже, все более и более возбуждала негодование народа, который чувствовал необходимость нового, но не знал, где и как его искать. По незнанию своему, он, разумеется, перенимал всякую дрянь. Его преследовали и казнили за это, но не изменяли условий народной жизни, не давали возможности перенимать хорошее.33 Разлад старого с новым делался все ощутительнее, и, лишенное ясного сознания, не имея никаких определенных целей, без знания и без руководителя, это стремление к новому и негодование против непоправимой старины могло бы сделаться источником долгих бедствий для государства, при дальнейшем упорстве старинной партии. Но Петр понял потребности и истинное положение народа, понял негодность прежней системы и решительно ступил на новую дорогу. Переворот, совершенный им, был быстр, но не был насильствен.
Нововведения Петра не были насильственным переворотом в самой сущности русской жизни; напротив, многие из них были вызваны действительными нуждами и стремлениями народа и вытекали очень естественно из хода исторических событий древней Руси. Эта мысль, составившая содержание нашей прошедшей статьи, ожидает еще обширной фактической разработки; но мы не сомневаемся, что чем более станем мы сводить факты народной жизни за вторую половину XVII и первую четверть XVIII века, тем яснее будет выказываться соответствие между ними, вместо представляющегося на первый раз противоречия. Кроме мысли об общих законах исторического развития, в естественной законности петровской реформы нас может убедить еще одно соображение, относящееся к лицу самого Петра. Петр по своему воспитанию и по коренным убеждениям принадлежал своему времени и народу; он не был в нашей истории явлением внешним и чуждым. Петровские преобразования никак нельзя сравнивать с такими явлениями, как, например, обновление древнего римского мира через внесение в него новых элементов из германских народностей. Петр не внес чуждых принципов в те элементы государственного устройства, которые г. Устрялов называет основными; он даже не мог их коснуться, при всей решимости своего характера, именно потому, что такое коренное изменение не было выработано в народном сознании. Как ни высоко стал Петр своим умом и характером над древнею Русью, но все же он вышел если не из народа, то по крайней мере из среды того самого общества, которое должен был преобразовать. Мысль преобразования, приведенная им в исполнение, была, следовательно, доступна этому обществу и могла проявляться в различных его членах, хотя не в такой степени развития, как в пылкой, энергической натуре Петра. В этом отношении весьма любопытно было бы проследить те влияния, которым подвергался Петр в своем семействе и в обществе приближенных людей во время своего детства и первой юности. Здесь биографический интерес не лишен был бы и общеисторического характера, показывая степень развития и направление стремлений того общества, которое произвело необыкновенную натуру преобразователя. Разумеется, в историческом отношении неважны сами по себе мелочи домашней жизни государственного человека; но в иных случаях эти мелочи являются нам как ближайшие поводы важных событий исторических, то есть, по общественной пословице, как "малые причины великих следствий". Пословица эта, в высшем историческом смысле, есть, конечно, не что иное, как несправедливая пошлость; но она не лишена основательности, если относить ее не к причинам, а к ближайшим поводам событий. Конечно, довольно забавно слышать, что хоть бы, например, причиною спасения Рима от галлов были гуси; но все-таки (признавая факт справедливым) нельзя не согласиться, что именно гуси пробудили спавших римских воинов. Так точно и семейные отношения государственных лиц хотя, в сущности, не могут быть истинными причинами исторических событий, но во многих случаях служат ближайшим их поводом. Это бывает именно тогда, когда, по ходу исторического развития народа, выдвигаются из общей массы некоторые фамилии и лица, в полное распоряжение которых переходит судьба народа. Так, например, в самом начале римской империи история указывает нам на семейные огорчения Августа как на причины того, что в последние годы своего правления он не мог отвратить тех бедствий, которым Рим подвергся тогда извне и внутри. Если хотите, это справедливо: забота о своей дочери очень расстраивала Августа и много мешала ему в распоряжениях на пользу Рима. Но в самом-то деле - какое же соотношение между историей девицы Ливии и падением Римской империи? Упадок Рима начался гораздо раньше; самые события, бывшие следствием Актийской битвы, были уже результатами упадка народной доблести в Риме, и если б девицы Ливии не было на свете и Август наслаждался высочайшим семейным благополучием - римская история не изменила бы своего хода. При всем том семейные отношения Августа входят в историю, потому что при нем Рим находился уже в таком положении, что домашние дела одного лица имели для него большое значение и могли служить поводом важных государственных событий. Большею частию мы видим в истории народы и царства, в которых весьма важное влияние имеют частные отношения отдельных личностей, выдвинутых вперед ходом истории. Наша история не составляет в этом случае исключения, и вот почему мы сказали, что проследить семейные и общественные влияния на Петра, в его детские и юношеские годы, было бы любопытно не только в биографическом, но и в общеисторическом отношении.
К сожалению, сведения о первых годах жизни Петра совершенно неудовлетворительны. Даже история г. Устрялова, несмотря на свой преимущественно биографический характер, почти ничего не дает в этом отношении. Известия о Петре, хотя сколько-нибудь подробные и достоверные, начинаются только с шестнадцатого года его возраста. Анекдоты, какие до сих пор рассказывали о детстве Петра, отвергнуты г. Устря-ловым, как не имеющие исторического основания. Так, прежде всего он отвергает и признает нелепым гороскоп Петра, будто бы составленный Симеоном Полоцким и Димитрием Ростовским по течению светил небесных. В прошедшем столетии все ему верили безусловно; в нынешнем возникли уже глубокомысленные сомнения в том, чтобы Симеон и Димитрий могли действительно угадывать по звездам судьбу человека. Но самый факт предсказания оставался неприкосновенным. Полевой хотел объяснить его тем, что "надежда народа лелеяла колыбель Петра своими предсказаниями". Подобным образом недавно объяснял этот факт г. Щебальский в статье своей о правлении царевны Софии, обратившей на себя общее внимание и отличающейся обилием ошибок. В подтверждение факта предсказания ссылается г. Щебальский на переписку Гревия и Гейнзия относительно этого предмета. Переписка эта указана Штелином,84 профессором аллегории (как его удачно называет г. Устрялов), который обнародовал даже вполне письмо Гревия, в котором он писал к Гейнзию в Москву, что сообщенные им астрологические знамения поверены утрехтскими учеными и признаны справедливыми. К сожалению, по исследованиям г. Устрялова оказалось, что Гейнзий выехал из Москвы за два года до рождения Петра и был в Бремене в то время, когда наши историки находят его в Москве "в переписке с Гревием". Письмо, обнародованное Штелином, составляет, по всей вероятности, им же самим сочиненную аллегорию, чего от него, как от профессора аллегории, и ожидать следовало. История же о гороскопе, составленном Симеоном и Димитрием, изобретена "баснословцем" Крекшиным: ни в рукописях, ни в печатных сочинениях Симеона такого предсказания нет; что же касается до Димитрия, то он вовсе и не был в Москве при рождении Петра; предсказание явно извлечено из событий уже совершившихся и составлено по смерти Петра.
Столь же неосновательными оказались и другие рассказы о детстве Петра, например о том, как, ради его храбрости, заведен был особый Петров полк в зеленом мундире и Петр, еще трехлетний младенец, назначен был его полковником; как Петр боялся воды и преодолевал свою боязнь; как он, будучи десяти лет, являлся пред сонмищем раскольников и грозно препирался с ними и пр. Все это большею частию баснословие Крекшина; в самом же деле, по признанию г. Устрялова, "до пятнадцатилетнего возраста Петра мы не имеем никаких средств следить за постепенным развитием его душевных способностей и можем только догадываться, какое влияние на его юность могли иметь люди и события" (том I, стр. 10).
Самою естественною и справедливою представляется историку догадка, что воспитание Петра было таково же, как и других царевичей в древней Руси. Г-н Устрялов говорит, что, по всей вероятности, и Петра воспитывали так же, как, по рассказу Кошихина, обыкновенно воспитывали тогда детей царских. А Кошихин говорит об этом вот что: "Как царевич будет лет пяти, и к нему приставят для бережения и научения боярина, честью великого, тиха и разумна, а к нему придадут товарища, окольничего, или думного человека; также из боярских детей выбирают в слуги и в стольники таких же младых, что и царевич. А как приспеет время учити того царевича грамоте, и в учители выбирают учительных людей, тихих и не бражников; а писать учить выбирают из посольских подьячих; а иным языком, латинскому, греческого, немецкого, и никоторых, кроме русского, научения в российском государстве не бывает... А до 15 лет и болыпи царевича, кроме тех людей, которые к нему уставлены, и кроме бояр и ближних людей, видети никто не может (таковый бо есть обычай), а по 15 летех укажут его всем людям, как ходит со отцом своим в церковь и на потехи; а как уведают люди, что уж его объявили, и изо многих городов люди на дивовище ездят смотрити его нарочно" (Кошихин, I, 28). Слова Кошихина вполне оправдываются тем, что известно о первоначальном воспитании Петра. До пяти лет он был на руках кормилицы и мамок, потом к нему определены были дядьками двое Стрешневых, один боярин, другой думный дворянин. Учителем Петра был Зотов, подьячий приказа Большого прихода. При воспитании своем Петр также имел и "младых сверстников" из детей боярских; из них наверное известны, впрочем, только двое: Григорий Лукин и Еким Воронин, оба убитые в первом азовском походе.
До сих пор господствовало мнение, что любовь к европейским обычаям и мысль о преобразовании России внушил Петру Лефорт. Карамзин, не одобряя вообще Петровой реформы, составил даже весьма красноречивое и весьма категорическое изложение того, каким образом Петр задумал реформу, при посредстве Лефорта. "К несчастию, - говорит он, - сей государь, худо воспитанный, окруженный людьми молодыми, узнал и полюбил женевца Лефорта, который от бедности заехал в Москву и, весьма естественно, находя русские обычаи для него странными, говорил ему об них с презрением, а все европейское возвышал до небес; вольные общества Немецкой слободы, приятные для необузданной молодости, довершили Лефортово дело, и пылкий монарх с разгоряченным воображением, увидев Европу, захотел сделать Россию Голландией)".35 Выражения Карамзина очень решительны, как будто бы выведенные из несомненных фактов. Но г. Устрялов опровергает мнение о том, что Лефорт воспитал Петра, доказывая достоверными фактами и свидетельствами, что Петр сблизился с Лефортом не ранее 1689 года, в Троицкой лавре, куда Лефорт явился к нему один из первых. В числе доказательств мнения г. Устрялова особенно любопытно открытое им свидетельство самого Петра о начале своего учения. Свидетельство это находится в "историческом известии о начале морского дела в России", писанном рукою Петра и сохранившемся в кабинетных бумагах его. Петр рассказывает здесь, что князь Яков Долгорукий, пред отправлением своим в посольство во Францию, сказал как-то, что у него был "такой инструмент, которым можно было брать дистанции, не доходя до того места", Петр хотел увидеть этот инструмент, но Долгорукий сказал, что его у него украли. Петр просил его купить, "между другими вещами", и такой инструмент во Франции. Долгорукий привез Петру "астролябию да кокор, или готовальню с циркулями и прочим". Петр, разумеется, не знал, как употреблять их, и "объявил дохтуру Захару фон дер Гульсту, что не знает ли он? который сказал, что он не знает, но сыщет такого, кто знает", и в скором времени отыскал Франца Тиммермана. У этого-то Тиммермана Петр, уже шестнадцатилетний юноша, принялся учиться арифметике, геометрии, фортификации. "Итак, сей Франц, - говорит Петр, - стал при дворе быть беспрестанно и в компаниях с нами".
Несколько времени спустя Петр, гуляя с Тиммерманом в Измайлове, увидел между старыми вещами в амбарах ботик и на вопрос, что это за судно, получил в ответ от Тиммермана, что "то бот английский". "Я спросил: где его употребляют? Он сказал, что при кораблях для езды и возки. Я паки спросил: какое преимущество имеет пред нашими судами? (Понеже видел его образом и крепостью лучше наших.) Он мне сказал, что он ходит на парусах не только что по ветру, но и против ветра; которое слово меня в великое удивление привело и якобы неимоверно. Потом я его паки спросил: есть ли такой человек, который бы его починил и сей ход мне показал? Он сказал мне, что есть. То я с великою радостию услыша, велел его сыскать" ("История Петра", том II, стр. 25). Тиммерман представил Петру Карштена Бранта; бот был починен, и Петр плавал на нем по Яузе, потом на Просяном пруду, на Переяславском озере и, наконец, на Кубенском. Между тем в царском семействе приготовлялись события, угрожавшие опасностью Петру, но кончившиеся падением Софии. С этого-то времени начинается и сближение Петра с Лефортом.
Приводя рассказ Петра о начале его учения, г. Устрялов справедливо замечает, что если бы Лефорт был тогда при Петре, то отчего же бы не обратиться ему к Лефорту с своими расспросами? Кроме того, мудрено было бы думать, что Лефорт, находясь постоянно при царевиче, не мог научить его даже первым началам арифметики и географии. А между тем рассказ Петра и сохранившиеся учебные тетради его ясно показывают, что он стал учиться арифметике только с тех пор, как ему отыскали Франца Тиммермана. Из этого г. Устрялов выводит заключение, что "на первоначальное развитие душевных способностей Петра, на его думы, планы, занятия, по крайней мере до семнадцатилетнего возраста, прославленный женевец не имел ни малейшего влияния" (том II, стр. 21).
Во всем этом нам представляется неразрешенным один вопрос, весьма, кажется, существенный: каковы были эти "думы, планы, занятия" Петра до семнадцатилетнего возраста? Г-н Устрялов полагает, что в душу Петра уже заронилась до этого времени "глубокая дума, которой он остался верен до гроба", что гений его уже пробудился, что в голове его сами собою являлись уже мысли о преобразовании. Все это очень может быть; но мы должны сказать, что мнение г. Устрялова более опирается на его личных соображениях, нежели на несомненных фактах. Факты, представленные им, недостаточны "для нашего времени, требующего от бытописателей строгого отчета в каждом их слове" (том I, стр. 3). Из того, что известно о ходе ученья Петра под руководством Тиммермана, очевидно, конечно, что Петр обладал живою и страстною натурой и замечательными умственными способностями; но каковы были его думы и планы в это время, мы не можем сказать положительно. Мы не можем принять за исторический факт, например, следующих мыслей г. Устрялова (том II, стр. 26):
Много было в жизни Петра минут светлых и прекрасных, ознаменованных творческою силою его гения; но та минута, когда он, шестнадцатилетний юноша, вперил вдохновенный взор в полусгнивший бот, около полвека валявшийся в дедовском сарае, между всяким хламом, в пыли, в грязи, без мачты, без парусов, и в уме его мелькнула, как молния, мысль о русском флоте, - принадлежит к самым лучезарным. Она ждет кисти или резца художника с могучим талантом, способным изобразить то, что происходило в эту минуту в душе Петра и чего не в силах рассказать бытописатель.
Отдавая полную справедливость красноречию и изяществу слога в выписанном отрывке, мы считаем, однако же, обязанностью заметить, что он более отличается возвышенной мечтательностью, нежели строгой верностью историческим данным. Мы привели выше рассказ самого Петра об этой минуте, которую г. Устрялов называет "одною из самых лучезарных". Петр рассказывает очень просто, что увидел он, во время прогулки, судно особого устройства, спросил, чем же оно отличается, и, узнав, что оно ходит на парусах против ветру, удивился и пожелал посмотреть, как это происходит такая странность. Для того и найден был мастер, который починил бот и показал Петру ход его. Все происшествие имеет в рассказе Петра весьма обыкновенный и естественный характер. Ни о вперении вдохновенного взора, ни о "мысли, блеснувшей, как молния", ни о "лучезарности минуты" Петр не говорит ни слова, и мы считаем себя вправе не полагаться в этом случае на фразы г. Устрялова, как не имеющие за себя ручательства в исторических известиях. {Достоинства труда г. Устрялова так велики и несомненны, что нам не хотелось бы встречать рядом с ними даже малейших недостатков изложения. Вот почему нас поражают особенно неприятно некоторые фразы, по местам допущенные г. Устряловым, для украшения простых фактов. Так, например, г. Устрялов рассказывает, что, слушая рассказ об астролябии, "державный отрок трепещет; изумленный и обрадованный, он хочет видеть дивную вещь" и пр. (том II, стр. 20). Такая манера рассказа неприятно напоминает ламартиновский способ сочинения истории. В этом случае Карамзин был осторожнее: при всей своей наклонности к поэтизированию истории он никогда не увлекался до изображения тайных дум и ощущений исторических лиц. Он довольствовал свое красноречие тем, что говорил: "К сожалению, летописцы не могли проникнуть во внутренность души Иоанна" или "Один бог знает, что происходило в это время в мрачной душе Годунова" и т. п. Нельзя не сознаться, что этот исторический прием имеет свои достоинства.}
Таким образом, до открытия впредь новых достоверных сведений о юности Петра, мы должны считать еще не разрешенным вопрос о том, задумывал ли Петр сам собою свои великие планы ранее, чем узнал Лефорта, даже ранее, чем стал учиться арифметике у Тиммермана (так думает г. Устрялов); или эти планы появились уже впоследствии времени, при влиянии Лефорта и других иноземцев (как полагал Карамзин)? До сих пор последнее мнение кажется нам вероятнее, и мы находим подтверждение его даже в тех самых фактах, которые г. Устрялов приводит для доказательства того, что не Лефорт был воспитателем Петра. Представим здесь некоторые соображения.
Князь Яков Федорович Долгорукий возвратился в Москву из посольства 15 мая 1688 года. Он привез Петру астролябию, которую царевич показывал Гульсту, а тот в
скором времени отыскал Тиммермана, у которого Петр начал учиться. Чтобы дать понятие о том, каково было предыдущее воспитание Петра, мы приведем здесь, из приложений к II тому "Истории" г. Устрялова, начало учебных тетрадей, писанных Петром под руководством Тиммермана. Не выписываем арифметической задачи, которою они начинаются, но приводим текст объяснения самых правил:
Петр писал это, будучи уже шестнадцати лет. Указывая на эти тетради, г. Устрялов сам признается, что они ясно свидетельствуют, как небрежно было воспитание Петра. Шестнадцати лет начинает он учиться сложению, которое называет адицое; правописания у него нет никакого; мало того, г. Устрялов свидетельствует, что тетради эти писаны рукою нетвердою, очевидно непривычною, и дают заметить, что Петр в это время едва мог еще, с очевидным трудом, выводить буквы (стр. 19). Признавая необыкнове