Главная » Книги

Писарев Дмитрий Иванович - Генрих Гейне, Страница 3

Писарев Дмитрий Иванович - Генрих Гейне


1 2 3 4

пор постоянно подсовывали пестрые лоскутья и эффектные песенки вместо здоровой пищи, разумного труда, свободных учреждений и общедоступного образования. Смотреть на революцию с эстетической точки зрения - значит оскорблять величие народа и профанировать ту идею, во имя которой совершается переворот19. В жизни народов революции занимают то место, которое занимает в жизни отдельного человека вынужденное убийство. Если вам придется защищать вашу жизнь, вашу честь, жизнь или честь вашей матери, сестры или жены, то может случиться, что вы убьете нападающего на вас негодяя. Впоследствии вы будете вспоминать об этом убийстве безо всякого особенного смущения, потому что, рассматривая ваш поступок со всех сторон и обсуживая его строжайшим образом, вы постоянно будете получать тот результат, что убийство было неизбежно и что всякое другое поведение было бы с вашей стороны низкою трусостью и подлою изменою в отношении к тем лицам, которые имели полное право рассчитывать на вашу защиту. Но, совершенно оправдывая свой насильственный поступок, вы все-таки никогда не будете считать особенно счастливым тот день, в который вы были принуждены зарезать или застрелить человека. Вы не будете желать, чтобы такие эффектные случаи повторялись в вашей жизни почаще. Печальная необходимость, в которую вы были поставлены, никогда не перестанет казаться вам очень печальною. Если же вы, паче чаяния, начнете гордиться, хвастаться и восхищаться тем мужеством, которое вы обнаружили во время схватки, то благоразумные люди подумают о вас совершенно справедливо, что вы - человек пустой и трусливый, которому как-то раз удалось не струсить и который потом носится с своим неожиданным припадком храбрости как с каким-нибудь восьмым чудом света. То же самое можно сказать и о насильственных переворотах, которые, кроме того, можно также сравнить с оборонительными войнами. Каждый переворот и каждая война, сами по себе, всегда наносят народу вред как матерьяльный, так и нравственный. Но если война или переворот вызваны настоятельною необходимостью, то вред, наносимый ими, ничтожен в сравнении с тем вредом, от которого они спасают, так точно, как вред, наносимый меркуриальным лекарством, ничтожен в сравнении с тем вредом, который причинило бы развитие сифилитической болезни. Тот народ, который готов переносить всевозможные унижения и терять все свои человеческие права, лишь бы только не браться за оружие и не рисковать жизнью, - находится при последнем издыхании. Его непременно поработят соседи или уморят голодною смертью домашние благодетели. Но, с другой стороны, такой народ, который тешится переворотами, как привычною забавою, всегда оказывается пустым, ничтожным, жалким, больным и глубоко развращенным народом. Для примера достаточно сослаться на испано-американские республики, в которых правительства сменяются чуть ли не ежемесячно; при этом не мешает сравнить их с Соединенными Штатами, в которых, со времени войны за независимость, был всего только один переворот.
   Чтобы судить о каком-нибудь перевороте, надо всегда сравнивать то, что было накануне борьбы, с тем, что получилось на другой день после победы. Тогда можно будет решить, законен ли данный переворот в своей исходной точке и плодотворен ли он в своих результатах. Переворот, вырванный из своей естественной связи с ближайшим прошедшим и с ближайшим будущим, оказывается просто грязною свалкой, которою может восхищаться только пустоголовый батальный живописец. Относясь с почтительным сочувствием к какому-нибудь перевороту, мыслящие защитники народных интересов поступают таким образом вовсе не из любви к шумным демонстрациям и занимательным потасовкам, а только из любви к тем бедным людям, которым после переворота сделалось немного легче жить на свете. Если бы это облегчение могло быть достигнуто путем мирного преобразования, то мыслящие защитники народных интересов первые осудили бы переворот как ненужную трату физических и нравственных сил.
   Если бы Гейне, понимая ясно цель и, смысл великих переворотов, видел возможность их полного успеха, если бы он держал в руках ариаднину нить, способную вывести массу из лабиринта лишений и страданий, то, разумеется, созерцание великой идеи, заключающей в себе спасение человечества и пробивающей себе дорогу в действительную жизнь, доставило бы нашему поэту такое высокое умственное наслаждение, которое совершенно отбило бы у него охоту развлекаться мелкими сувенирчиками вроде трехцветной тряпки или справляться о том, употребляется ли лавандное масло во время народных движений. Но так как Гейне был заранее убежден в том, что народ и после переворота останется при своей прежней, грязной нищете, то эстетический взгляд батального живописца и одерживал решительную победу над смутными и безнадежными стремлениями разочарованного прогрессиста. Не имея возможности интересоваться серьезным смыслом переворота, потому что такого смысла он в нем не предполагал, - Гейне любовался и восхищался позами, костюмами, смелостью и стойкостью патриотических бойцов. Восхищение это производилось издали. Когда же Гейне подошел поближе и заметил отсутствие лавандного масла, тогда он спокойно зажал себе нос и просвистал свою насмешливую песенку. Все это со стороны Гейне очень понятно, но все это вместе составляет полное и отчетливое отречение от серьезной политической деятельности. Кто смотрит на события с эстетической точки зрения, тот не может быть двигателем событий, так точно как не может быть хирургом тот ребенок, который смотрит на ланцеты как на блестящие игрушки.
   Далее Гейне характеризует свой политический образ мыслей тою любопытною подробностью, что ему, в молодости, очень хотелось сделаться народным оратором, но что, к сожалению, он не может привыкнуть к табачному дыму, жестоко свирепствующему в собраниях немецких республиканцев.
   Затем он объявляет, что если народ пожмет ему руку, то он, Гейне, немедленно вымоет ее. Подаривши миру такие великие политические истины, Гейне считает себя вправе третировать Бёрне с высоты своего величия, потому что Бёрне переносит табачный дым и не таскает с собою рукомойника в народные собрания, где производятся крепкие и многочисленные рукопожатия.
   Гейне заподозривает Бёрне в личной зависти.
  
   И именно в отношении ко мне, - говорит Гейне, - покойный (Бёрне) предавался таким личным чувствам, и все его нападения на меня были <...> не что иное, как мелкая зависть, которую маленький барабанщик чувствует к большому тамбурмажору. Он завидовал моему высокому плюмажу, который так смело развевался по воздуху, моему богато вышитому мундиру, на котором было столько серебра, сколько он, маленький барабанщик, не мог бы купить за все свои деньги, завидовал ловкости, с которою я махал тамбурмажорским жезлом, любовным взглядам, которые бросали на меня молодые девочки и на которые я, может быть, отвечал с некоторым кокетством (т. VI, стр. 261).
  
   Гейне влюблен в самого себя, потому что ему не удалось влюбиться в идею. Это очевидно и нисколько не удивительно. Но мы имеем полное право не считать Бёрне мелким завистником, тем более что сам Гейне дает нам материалы для его оправдания.
  
   Страстные речи, - говорит Гейне, - в духе рейнско-баварских ораторов доводили до фанатизма многие умы, и так как республиканизм такое дело, которое понять гораздо легче, чем, например, конституционную форму правления, для уяснения которой необходимы многие другие сведения, то прошло немного времени, как тысячи немецких ремесленников сделались уже республиканцами и проповедовали новые убеждения. Эта пропаганда была гораздо опаснее всех тех выдуманных пугал, которыми вышеупомянутые доносчики пугали немецкие правительства, и писаное слово Бёрне, может быть, много уступало в могуществе его устному слову, с которым он обращался к людям, принимавшим эти слова с немецкою верою и распространявшим их у себя в отечестве с изумительным рвением (т. VI, стр. 237).
  
  
   Итак, Гейне хотел и не мог сделаться народным оратором по неспособности переносить табачный дым. А Бёрне хотел, и мог, и переносил дым, и действовал, и фанатизировал тысячи немецких ремесленников, которые оставались для Гейне зеленым виноградом20. Кто же из двух, Гейне или Бёрне, обладал богато вышитым мундиром и махал тамбурмажорским жезлом? Кто из двух имел более основательные причины завидовать другому?
  

VIII

  
   Политический дилетантизм отравляет всю литературную деятельность Гейне и постоянно мешает ему сосредоточить свои силы на каком бы то ни было предмете. Гейне не может ни подчиниться политической тенденции, ни отделаться от нее. Гейне решительно не знает, в каких отношениях находятся к политике все другие отрасли человеческой деятельности - наука, искусство, промышленность, религия, семейная жизнь, умозрительная философия и т. д. Но Гейне понимает, что какие-нибудь отношения должны существовать между всеми этими отраслями и что так или иначе все эти отрасли могут ускорять или замедлять движение человечества к лучшему будущему. Предчувствуя существование какой-то общей связи между различными отраслями человеческой деятельности, сознавая необходимость общего взгляда на всю совокупность этих различных отраслей и в то же время не умея отыскать тот высший принцип, во имя которого можно было бы обсуживать и сортировать эти отрасли по их действительному внутреннему достоинству, - Гейне находится в хроническом недоумении и постоянно колеблется между тенденциозными суждениями недоразвившегося прогрессиста и непосредственными ощущениями простодушного эстетика. Эти колебания замаскированы от глаз легкомысленных читателей удивительным блеском внешней формы, неистощимым богатством картин, прелестью тонкого юмора и неожиданною силою отдельных сарказмов. Но если вы, закрывши книгу, попробуете отдать себе отчет в содержании прочитанных страниц, если вы захотите узнать, в чем убедил и в чем хотел убедить вас автор, то на все эти вопросы вы не найдете у себя в голове ни одного определенного ответа, ничего, кроме какого-то приятного хаоса удачных шуток и грациозных сравнений, под которыми скрываются неясные мысли, общие места или внутренние противоречия. Так, например, если вы захотите узнать от Гейне, как он понимает отношения искусства к жизни, то вы не узнаете ровно ничего, или, вернее, вы узнаете сегодня одно, завтра совсем другое, послезавтра ни то ни се. Может случиться и так, что вы в один день получите три разнохарактерные ответа, которых несовместность поэт не заметил или не хочет заметить, считая ее, по всей вероятности, неизбежным атрибутом поэтической разорванности. В одной из предыдущих глав мы видели, что Гейне понимает поэзию как священную игрушку или как освященное средство для необходимых целей. Как ни сбивчиво это определение, однако же из него все-таки можно заключить, что поэзия, по мнению Гейне, должна подчиняться каким-то высшим соображениям. Цель важнее средства, и средство всегда должно приноровляться к цели; в противном случае средство перестает быть средством и превращается в самостоятельную цель. Стало быть, если Гейне признает существование небесных целей, предписанных для поэзии и лежащих за ее собственными пределами, то он обязывает поэзию видоизменяться сообразно с теми условиями, при которых небесные цели могут быть достигнуты. При таком взгляде самою лучшею оказывается та поэзия, которая всего больше облегчает достижение небесных целей. Если небесные цели могут быть достигнуты без содействия поэзии, то поэзия должна скромно и покорно согласиться на самоуничтожение. Иначе получится вопиющая нелепость: священная игрушка заставит людей забыть о небесных целях, и храбрые солдаты превратятся в легкомысленных школьников. Признавая существование небесных целей и называя себя храбрым солдатом, Гейне, по-видимому, никак не может желать подобного результата. А между тем он его желает. По крайней мере он горько плачется на тех людей, для которых поэзия не имеет самостоятельного значения и которые, стремясь к небесным целям, не хотят развлекаться священными игрушками.
  
   Ах, - говорит Гейне в своей книге "О Людвиге Бёрне", - пройдет много времени прежде, чем мы отыщем великое целебное средство; до тех пор придется нам сильно хворать и употреблять всевозможные мази и домашние средства, которые будут только усиливать болезнь. Тут прежде всего приходят радикалы, прописывающие радикальное лечение, которое, однако, действует только наружным образом, потому что разве только уничтожает общественную коросту, но не внутреннюю гнилость. А если им и удается на короткое время избавить человечество от страшнейших мук, то это делается в ущерб последним следам красоты, до тех пор остававшимся у больного; гадкий, как вылечившийся филистер, встанет он с постели и в отвратительном госпитальном платье, пепельно-сером костюме равенства, станет жить со дня на день. Вся безмятежность, вся сладость, все благоухание, вся поэзия будут вычеркнуты из жизни, и от всего этого останется только Румфордов суп21 полезности - Красота и гений не находят себе никакого места в общественной жизни наших новых пуритан и подвергаются таким оскорблениям и угнетениям, каких они не испытывали даже при существовании старого порядка... Потому что красота и гений не могут жить в обществе, где каждый, с неудовольствием сознавая свою посредственность, старается унизить всякое высшее дарование и свести его к самому пошлому уровню. Сухое будничное настроение новых пуритан распространяется уже по всей Европе, точно серые сумерки, предшествующие суровому зимнему времени... (т. VI, стр. 328<-329>).
  
   Читателю русских журналов достаточно знакомы эти старушечьи вопли против сухости новых пуритан и против Румфордова супа полезности. Гейне, к стыду своему, подает здесь руку г. Николаю Соловьеву22 и т. п. Гейне унижается даже до того бессмысленного предположения, что новые пуритане говорят и действуют под влиянием личной зависти. Все они, изволите видеть, маленькие барабанщики, желающие ободрать и испортить галуны с блестящих мундиров больших тамбурмажоров. Эту плоскую и избитую выдумку, родившуюся в голове какой-нибудь старой сплетницы и повторявшуюся всеми врагами народа и здравого смысла, можно опрокинуть простым указанием на тот факт, что новые пуритане глубоко уважают тех людей, которые лучше других варят Румфордов суп полезности или выдумывают для этого супа усовершенствованный способ приготовления.
   Новые пуритане охотно признают превосходство этих людей, сознательно подчиняются их влиянию и, предоставляя им видные роли вождей и распорядителей, добровольно берут себе скромные обязанности учеников, последователей, исполнителей, переводчиков или компиляторов и комментаторов. Новые пуритане, без сомнения, очень уважают науку. У новых пуритан, конечно, есть также свои социальные понятия, которыми они дорожат очень сильно. Но как в реальной науке, так и в области социальных понятий работали и работают до сих пор гении первой величины и множество талантов крупных и мелких. И новые пуритане вовсе не отрицают гениальности первоклассных деятелей и даровитости второстепенных работников. Значит, пуритане восстают вовсе не против всякого высшего дарования вообще, а только против непроизводительной затраты всяких дарований, высших, средних и низших. Пепельно-серый костюм равенства, на который так умилительно жалуется любитель трехцветного знамени Гейне, надевается на людей совсем не для того, чтобы умные и глупые люди пользовались одинаковым влиянием на общественные дела. Это - вещь невозможная. И об этом могли мечтать люди XVIII века только потому, что они придерживались той теории, которая признавала все интеллектуальные различия между людьми - продуктами различных впечатлений, воспринятых после рождения. Но так как в наше время уже достаточно известна та физиологическая истина, что люди приносят с собою на свет вместе с особенным телосложением особую организацию мозга и нервной системы, полученную по наследству от родителей и не изменяющуюся в своих существенных чертах ни от каких позднейших впечатлений, - то новые пуритане нашего времени вовсе и не мечтают об абсолютном равенстве. Смысл того стремления, которое Гейне называет пепельно-серым костюмом, состоит только в том, что тысячи не должны ходить босиком и питаться отрубями для того, чтобы единицы смотрели на хорошие картины, слушали хорошую музыку и декламировали хорошие стихи. Кто находит подобное стремление предосудительным, тот желает, чтобы хлеб, необходимый для пропитания голодных людей, превращался ежегодно в изящные предметы, доставляющие немногим избранным и посвященным тонкие и высокие наслаждения. Здесь Гейне стоит, очевидно, на стороне эксплуататоров и филистеров, но он не всегда рассуждает таким образом.
  
   Это свойство, - говорит Гейне в "Романтической школе", - эту целостность мы встречаем у писателей нынешней "Молодой Германии", которые также не допускают различия между жизнью и литературного деятельностью, не отделяют политики от науки, искусства от религии и в одно и то же время являются художниками, трибунами и проповедниками правды.
   Да, я повторяю слово проповедники, потому что не могу найти более характеристического слова. Новые убеждения наполняют душу этих людей такою страстностью, о какой писатели прежнего периода не имели и понятия. Это - убеждения в силе прогресса, убеждения, вышедшие из науки. Мы делали измерение земель, исследовали силы природы, высчитывали средства промышленности - и вот, наконец, нашли, что эта земля достаточно велика, что она дает каждому достаточно места для того, чтобы построить себе на нем хижину своего счастья, что эта земля может прилично питать всех нас, если мы все хотим работать и не жить за счет другого, что, наконец, нам нет никакой надобности отсылать более многочисленный и более бедный класс к небу. Число этих знающих и верующих, конечно, еще весьма невелико (т. V, стр. 339<-340>).
  
   Здесь пепельно-серый костюм равенства представляется в самом привлекательном виде, а новые пуритане, которые выше были заподозрены в мелкой зависти, оказываются художниками, трибунами и проповедниками правды, людьми страстно убежденными, людьми целостными, людьми знающими и верующими. Нет ни малейшей возможности провести какую-нибудь границу между писателями "Молодой Германии", к которым Гейне относится с величайшим сочувствием, и теми радикалами, которых тот же Гейне с комическим негодованием обвиняет в исключительном пристрастии к Румфордову супу полезности. Гейне называет писателей "Молодой Германии" художниками, но ведь это художество проникнуто насквозь трибунскими стремлениями и проповедованием правды. Это художество стремится доказать образами, что каждый при соблюдении известных условий, может построить себе на земле хижину своего счастья. Это художество выводит на свежую воду те глупости и подлости, вследствие которых земля кажется тесною и люди принуждены строить себе хижины горя и бедности или жить в качестве батраков, в чужих чуланах, конюшнях или закутках. Стало быть, это художество приурочено к Румфордову супу полезности и составляет одну из самых важных и питательных его приправ. Стало быть, между Румфордовым супом и художеством вовсе не существует радикального и необходимого антагонизма, хотя, с другой стороны, не подлежит сомнению, что в жизни людей, построивших себе собственным трудом хижины своего счастья, художество не может иметь того преобладающего значения, которое принадлежит ему теперь в жизни людей, построивших себе чужим трудом великолепные замки и виллы. Наука, конечно, доказывает, что все мы можем построить себе теплые и сухие хижины, вмещающие в себе достаточное количество чистого воздуха, но наука до сих пор не думала доказывать, что все мы можем увешать стены наших хижин превосходными картинами, поставить, в каждой хижине по одному великолепному роялю, держать при каждой сотне хижин труппу хороших актеров и тратить каждый день по нескольку часов на сочинение и чтение звучных лирических стихов. Счастье, доступное для всех, должно быть, по крайней мере на первых порах, гораздо проще и скромнее того счастья, которое в настоящее время доступно немногим. Величайшая прелесть общедоступного счастья состоит не в разнообразии и яркости наслаждений, а преимущественно в том, что у этих наслаждений нет обратной стороны, то есть что эти наслаждения не покупаются ценою чужих страданий.
   Внутреннее противоречие, в которое впадает Гейне, очевидно и безвыходно. Он восхищается в одном месте теми идеями и стремлениями, против которых он вооружается в другом месте. Он бросается с одной точки зрения на другую и ни на одной из них не может остановиться. Когда художник поет как соловей, безо всякой тенденции, тогда Гейне находит в его произведениях запах свежего сена. Когда художник становится на всю жизнь род знамя одной, строго определенной идеи, тогда Гейне кричит, что мир затоплен волнами Румфордова супа. И в то же время тот же Гейне, смотря по минутному настроению, хвалит соловьев, подобных Уланду, Тику и Арниму, и пропагандистов, подобных Лаубе и Гуцкову. Словом, перед глазами читателя проходит целая радуга всех возможных мнений об искусстве, и читатель, к ужасу своему, замечает, что вся эта радуга выходит из головы одного человека.
   В выписанном мною отрывке о писателях "Молодой Германии" я должен обратить внимание читателя на то место, где Гейне говорит о целостности новых людей; этими словами сам Гейне подтверждает мое мнение о том, что и в наше время" при совершенной разорванности окружающего мира, возможна в писателе внутренняя целостность, выходящая не из тупого равнодушия, а из страстного воодушевления. Эта страстная целостность, характеризующая представителей "Молодой Германии", проводит резкую границу между этими писателями, выступившими на литературное поприще в начале 30-х годов, и самим Гейне, у которого никогда и ни в чем не было никакой целостности,
  

IX

  
   При своем неизлечимом политическом дилетантизме, которого не искоренило даже умственное движение "Молодой Германии", Гейне никогда не мог подвергать правильной и точной оценке ни события современной истории, ни явления современной литературы. У Гейне не было никакого твердого принципа, на котором бы он мог построить свою критику. А между тем он любил прогуливаться с критическими намерениями и ухватками по различным областям настоящего и ближайшего прошедшего. Он любил рассуждать глубокомысленно и проницательно о политике и литературе. Он написал целую довольно большую книгу "О Германии"23, и написал по-французски собственно для того, чтобы познакомить французов с великими и плодотворными тайнами немецкой философии и немецкой поэзии. Не знаю, насколько эта книга просветила французских читателей; но знаю очень хорошо, по собственному горькому опыту, что русскому читателю эта книга не дает ровно ничего, кроме того неопределенно-приятного ощущения, которое возбуждается каждою страницею Гейне, написанною очаровательным языком и всегда переполненною самыми яркими и прелестными образами. Общей мысли в этой книге нет ровно никакой, а есть в ней только хорошо рассказанные анекдотцы, забавные параллели между французами и немцами, да попадаются иногда такие дикие историко-философские соображения и пророчества, что читатель не может разобрать, шутит ли автор или говорит серьезно; и если автор шутит, то читателю становится досадно, с какой стати шутка тянется так долго и до такой степени лишена игривости, забавности и язвительности; а если автор мудрствует серьезно, то читателю становится положительно совестно за автора.
   По глубокомысленным соображениям Гейне оказывается, например, что различные фазы немецкой философии в точности соответствуют различным фазам французской революции. Умеренный и аккуратный Кант изображает собою террор Конвента и, по мнению Гейне, оказывается гораздо смелее и неумолимее Робеспьера. Фихте исправляет должность Наполеона, а Шеллинг играет роль Реставрации. Эти ребяческие сближения до такой степени забавляют Гейне и наполняют его сердце такою святою патриотическою гордостью, что он несколько раз с видимым удовольствием возвращается к этой приятной и затейливой выдумке. В конце своего сочинения о немецкой философии он до такой степени воодушевляется, что пророчествует миру о великих и ужасных событиях, которые вырастут со временем из философских сочинений Канта, Фихте, Шеллинга и Гегеля, благополучно похороненных и забытых ближайшим потомством. "Если, - говорит Гейне, рассуждая об ужасах будущей немецкой революции, имеющей вырасти из умозрительной философии, - рука кантиста бьет сильно и метко, потому что сердце его не волнуется никаким переходящим по преданию уважением, если фихтеанец смело презирает всякие опасности, потому что они в действительности для него не существуют, то натурфилософ ужасен потому, что вступает в союз с первородными силами природы, может вызвать все силы древнегерманского пантеизма и тогда получает ту жажду борьбы, которую мы встречаем у древних германцев, сражающихся не для разрушения, не для победы, но только для того, чтобы сражаться" (т. V, стр. 165-<166>). Немецкая гроза, воспитанная Кантом, Фихте и Шеллингом, будет, по соображениям Гейне, необыкновенно ужасна. "При этом грохоте, - говорит он, - орлы падут мертвые с воздушных высот, и львы, в самых далеких пустынях Африки, опустят хвосты и спрячутся в свои вертепы" (т. V, стр. 167)24. Вся эта невинная игра яркими красками и громкими словами была бы смешна до последней степени, если бы тут не видно было, что несчастному поэту больно и стыдно смотреть на тупое усыпление отечества и что он старается оглушить и отуманить себя громом несбыточных и неправдоподобных предсказаний. Хотя читатель и понимает до некоторой степени то настроение, которое породило эти хвастливые рулады, однако, во всяком случае, восторженные фразы Гейне о мировом значении немецкой философии оказываются для нашего времени неудачною шуткою или бессмысленным набором слов. Так же ничтожны и бесполезны для читателей разные отрывочные заметки и рассуждения о Тике, Шлегелях, Новалисе, Арниме и других забытых писателях, о которых распространяется Гейне в своей "Романтической школе". Но здесь, как и везде, Гейне роняет по временам превосходные сарказмы, которые почти достаточно вознаграждают читателя за отсутствие общей мысли и за совершенную мертвенность самого сюжета.
   О политических деятелях, как и обо всех остальных предметах, Гейне судит с плеча, по свободному вдохновению, рассыпая совершенно произвольно в разные стороны лавровые венки и дурацкие колпаки. Так как в новейшей истории очень много мизерного, то дурацкие колпаки почти всегда попадают без промаха туда, где им следует находиться. Зато лавровые венки, по тем же самым причинам, почти всегда залетают туда, где присутствие их решительно ничем не может быть оправдано.
   Особенно замечательно то несчастное упорство, с которым Гейне увенчивал Наполеона, одного из самых вредных людей во всей истории человечества. Обожание Наполеона было для Гейне любимым коньком, с которого он не слезал до конца своей жизни. Этот конек был отчасти боевою лошадью, при содействии которой Гейне дразнил и огорчал, с одной стороны, немецких радикалов, последователей Бёрне, с другой - юродствующих патриотов, подобных Менцелю и Масману. Первые ненавидели Наполеона как представителя деспотизма и солдатчины. Вторые не могли простить Наполеону того, что он осмелился многократно разбивать немецкие армии, вступать с войском в немецкие столицы и держать у себя в передней немецких отцов отечества, которых предшественник Арминий одержал такую блистательную победу над римским полководцем Варом. Гейне, с своей стороны, не любил радикалов за их серьезность и презирал тевтоманов за их действительную и поразительную тупость. В пику обеим партиям он падал на колени перед великим и божественным императором при каждом удобном и неудобном случае. Эти коленопреклонения были также направлены в очень значительной степени против тех официальных политиков, которые, победивши Наполеона, распоряжались судьбою Европы в первой четверти нынешнего столетия. Нерасположение Гейне к этим политикам - к Меттерниху, к Веллингтону, к Кестльри - очень понятно и совершенно основательно. Но как бы ни были вредны и отвратительны эти победители Наполеона, из этого, однако, нисколько не следует, чтобы сам Наполеон был очень полезен и прекрасен. Если благоговение Гейне перед Наполеоном имело исключительно значение протеста, то нельзя не заметить, что для этого протеста выбрана очень неудобная форма, по милости которой Гейне принужден был написать десятки страниц вопиющей бессмыслицы. Если же это благоговение было чистосердечно, то я должен признаться, что процесс мышления, совершающийся в голове великих художников, заключает в себе тайны, непостижимые для простых людей. Всего мудренее и любопытнее та штука, что Гейне, пророчествуя людям о том, что Наполеон сделается божеством новой религии, в то же время видит очень ясно и показывает своим читателям с полною откровенностью пятна "обожаемого кумира".
  
   Пожалуйста, - говорит Гейне во второй части "Путевых картин", - не считай меня безусловным бонапартистом, любезный читатель. Я благоговею не перед действиями, а перед гением этого человека. Безусловно люблю я его только до 18 брюмера. Тут изменил он свободе. И не по необходимости сделал он это, а из тайной склонности к аристократизму. Наполеон Бонапарт был аристократом, аристократическим врагом гражданского равенства, и мне кажется колоссальным недоразумением, что европейская аристократия, в лице Англии, с таким ожесточением боролась с ним... Любезный читатель, объяснимся однажды навсегда. Я никогда не превозношу дел и хвалю лишь гений человека; дело - только его одежда, и история не что иное, как старый гардероб человеческого гения (т. II, 111<-112>).
  
   Решительное объяснение с любезным читателем ни к чему не ведет и заключает в себе очень мало осязательного смысла. Стараясь отделить гений человека от его дел, Гейне желает открыть самый широкий простор эстетическому произволу. Полезны ли, вредны ли дела человека, это, по мнению Гейне, все равно; это мелкие подробности старого гардероба; надо только, чтобы в исполнении этих вредных или полезных дел проявлялась некоторая виртуозность, некоторая фешенебельная грация и развязность. Эти качества, от которых окружающим людям ни тепло, ни холодно, составляют, по мнению Гейне, настоящую квинтэссенцию человека и требуют себе нашего благоговения, Политическому деятелю предписывается, таким образом, быть эффектным, интересным и привлекательным. При соблюдении этих условий ему отпускаются все его глупости и низости, промахи и преступления. И чем громаднее его ошибки, тем лучше для него, потому что тем поразительнее становится его эффектность. С эстетической точки зрения огромная гадость заслуживает гораздо большего уважения, чем маленькое доброе дело. Но при таком отделении гения от дел совершенно искажается настоящее значение слова гений. Этим словом перестает обозначаться то умственное превосходство, перед которым преклоняются с восторженною любовью все мыслящие люди. И после такого превращения гений сохраняет свою обаятельность только для слабоумных любителей театральной грандиозности. Гейне об этом не подумал. Иначе он понял бы, что с гения нет возможности снимать ответственность за направление и результаты дел. Гений сам задает себе работу. Следовательно, мы имеем полное право требовать от него отчета не только в том, искусно ли и удачно ли выполнена работа, но еще и в том, почему и зачем, с какою целью и на основании каких предварительных соображений он, гений, принялся именно за эту работу, а не за другую. Данный исторический деятель только тогда и может быть признан гением, когда его дела и вся его жизнь дают совершенно удовлетворительные ответы на все вопросы, которые могут быть поставлены мыслящим историком. Выступая на арену борьбы и серьезной деятельности, человек бросает общий взгляд на положение партий, вдумывается в потребности и в понятия своих современников, задает себе вопрос о том, куда идет главный поток идей и событий, словом, ориентируется в лесу быстро сменяющихся явлений и затем, вооружившись своими наблюдениями, присоединяется более или менее сознательно к какой-нибудь одной группе бойцов или работников. Если собранные наблюдения неточны и сделанный выбор неудовлетворителен, молодой деятель переходит к другой партии или старается сообщить новое направление мыслям и работам своих союзников. Становясь под то или другое знамя, изменяя своим влиянием так или иначе характер своей партии, человек набрасывает в общих чертах весь план своей будущей деятельности. Достоинства или недостатки этого плана дадут себя знать впоследствии и во всяком случае одержат перевес над достоинствами или недостатками выполнения. Если план был составлен разумно, если, при его составлении, настоящие потребности времени были поняты верно, то вся деятельность будет плодотворна и благодетельна, хоть бы даже в выполнении было много отдельных ошибок и шероховатостей. Если же при составлении плана потребности времени были поняты навыворот, то вся деятельность будет тем более бессмысленна и вредна, чем больше остроумия будет потрачено на подробности выполнения. Но если план составлен неверно, если всей деятельности дано ложное направление, что же это значит? Значит очевидно, что у составителя недостало проницательности, сообразительности и глубокомыслия. Значит, в гениальности составителя имеется такой крупный изъян, который портит все дело и превращает неудавшегося гения в опасного и вредного сумасброда.
   Гейне говорит, что Наполеон изменил свободе и был аристократическим врагом гражданского равенства. Говоря это, Гейне думает, что это обстоятельство не наносит никакого ущерба гениальности Наполеона, точно будто это обстоятельство нисколько не зависело от процесса его мышления, точно будто измена и аристократизм составляют прирожденные качества Наполеона, подобные цвету его глаз и волос. Изменил свободе и сделался аристократом. Где ж у него было соображение, куда девалась его прославленная гениальность в то время, когда он решился идти наперекор таким стремлениям, которые, выходя из самых глубоких потребностей человеческой природы, доросли уже до своей окончательной зрелости? Если он решался на борьбу с этими стремлениями, значит он надеялся победить. А если он надеялся победить и упрочить результаты своей победы, значит он не знал людей, не понимал ни прошедшего, ни настоящего и не составлял себе никакого приблизительно верного понятия о ближайшем будущем. Если же, с другой стороны, он говорил: apres moi - le deluge {После меня - хоть потоп (фр.). - Ред.} и хотел победить только для того, чтобы весело прожить на свете, то, стало быть, у него не было даже того величественного размаха мысли, который побуждает всех истинных гениев строить для далекого будущего. При всем том он, конечно, был, если хотите, гениальным полководцем и за это может быть поставлен наряду с каким-нибудь Мальборо, перед которым Гейне ни за что не согласился бы падать на колени. Эта частичная гениальность, или, вернее, эта виртуозность в каком-нибудь одном деле, это умение быть превосходным орудием какой угодно партии не имеет ничего общего с тем светлым умственным величием, которое характеризует настоящих благодетелей нашей породы, людей, способных угадывать наши потребности и создавать средства для их удовлетворения. Не всякий способен сделаться отличным полководцем, так точно, как не всякий способен сделаться отличным танцором или отличным знатоком красных вин, но из этого еще не следует, чтобы каждый отличный полководец имел право на то благоговение, с которым мы относились к гению, согревшему и украсившему нашу жизнь своими трудами.
   Гейне сам знает очень хорошо настоящую цену всякой славы.
  
   Смешно было бы, - говорит он, - поставить статую Лафайету на Вандомскую колонну, вылитую из пушек, отбитых в стольких сражениях, - на эту колонну, вида которой не может вынести ни одна французская мать, как поет Барбье. На этой железной колонне поставьте Наполеона - железного человека. Пусть ему и здесь, как в жизни, служит подножием его пушечная слава; пусть он в ужасающем одиночестве касается челом облаков, чтобы каждый честолюбивый солдат, увидав его там вверху, недостижимо, мог исцелиться от суетной жажды славы и чтобы эта колоссальная металлическая статуя служила для Европы громоотводом против завоевательного героизма, орудием мира. Лафайет воздвиг себе колонну лучше Вандомской, статую лучше металлической или мраморной (т. VII, стр. 46)25.
  
   Итак, Лафайет выше Наполеона, военная слава объявлена суетною, и Вандомская колонна должна служить честолюбивым солдатам тем наглядным предостережением, которым, по соображениям мудрых криминалистов, виселица служит похитителям собственности. Стало быть, памятник, поставленный Наполеону, изображает собою не уважение потомков к его, гениальности, а только то чувство ужаса, вследствие которого люди стараются увековечить воспоминание о каком-нибудь громадном национальном бедствии, вроде наводнения, пожара, землетрясения или чумы.
   Гейне понимает также, - каким образом наполеоновская система подействовала на французское общество.
  
   Люди среднего возраста, - говорит он, - утомлены раздражающей оппозицией, выпавшей на их долю в период Реставрации, или развращены Империей, которая своей блестящей солдатчиной и своей шумной славой умерщвляла <...> всякую любовь к свободе (т. VII, стр. 60).
  
   Наконец Гейне договаривается до самого наивного и неожиданного признания.
  
   Правда, - говорит он, - что умерший Наполеон больше любим французами, чем живущий Лафайет, может быть, именно потому, что он умер. Мне по крайней мере это всего больше нравится в Наполеоне, потому что, будь он в живых, мне пришлось бы идти воевать против него (т. VII, стр. 47).
  
   Это признание нисколько не мешает Гейне обожать Наполеона по-прежнему. Пользуясь правами поэта, Гейне презирает последовательность и перелетает с удивительною развязностью от самой злой насмешки к самому восторженному панегирику. Тот человек, который развратил Францию блестящею солдатчиною и систематически старался умертвить в своих современниках всякую гражданскую доблесть, тот человек, которого лучший подвиг состоит в том, что он умер, тот человек, которого надо поставить на колонну для вечного устрашения честолюбивых солдат, оказывается вдруг божеством от головы до ног (т. III, стр. 99), божеством, которого имя сделалось лозунгом для народов (т. III, стр. 100), так что "Восток и Запад, встречаясь между собою, понимают друг друга только посредством этого имени" (там же)26. В подтверждение той мысли, что имя Наполеона действительно может служить умственною связью между Востоком и Западом, Гейне рассказывает следующий случай. В лондонскую гавань вошел корабль, прибывший из Бенгалии; Гейне посетил этот корабль, почувствовал особенное влечение к его пассажирам и захотел сказать им какое-нибудь приветствие. Не зная их языка, Гейне, чтобы выразить им свое сочувствие, произнес очень почтительно имя "Магомет". Индейцы, желая ответить на его любезность, произнесли имя "Бонапарте". На этом и остановился разговор, так что обмен мыслей между Востоком и Западом оказался не очень значительным, несмотря на существование чудотворного имени, "сделавшегося лозунгом для народов".
   Довольно трудно сообразить, для какой цели рассказан этот случай и какое из него можно вывести заключение. Что индейцы знают о существовании Наполеона? Прекрасно. Но что же из этого следует? Этою честью пользовались в свое время Аттила, Чингисхан, Тамерлан, Надир-шах, словом, все разбойники, занимавшиеся своим ремеслом в обширных размерах. Имена этих людей всегда были гораздо более известны, чем имена великих исследователей и изобретателей. Эти имена поражали народное воображение и делались лозунгом для народов, но эти имена всегда облегчали международные сношения точно настолько же, насколько имя Наполеона помогло индейцам разговаривать с Гейне. Все это очень хорошо известно и самому Гейне, но ему, как разорванному поэту, нет никакого дела до самых элементарных требований здравого смысла, если только эти требования мешают ему в данную минуту уронить с пера эффектный эпитет, блестящую метафору или грациозную картинку.
   Гейне излагает очень обстоятельно те причины, которые побуждают его считать Наполеона богом. Причины эти заключаются в том, что у Наполеона не шевелились глаза. "Вообще, - говорит Гейне, - твердый, смелый взгляд есть отличительный признак богов. Поэтому, когда Агни, Варуна, Яма и Индра приняли образ Наля на свадьбе Дамаянти27, последняя узнала своего возлюбленного по движению его зрачков; ибо, как сказано, глаза у богов всегда неподвижны. У Наполеона также глаза имели это свойство, а потому я и убежден, что он тоже был из богов" (т. V, стр. 243)28.
   Что вы скажете об этом пассаже? Вы скажете, по всей вероятности, что это шутка. Но я с вами не соглашусь и скажу вам, что это просто бессмыслица, которую сам поэт тоже считает за бессмыслицу и которую он, тем не менее, выбрасывает из себя на бумагу, потому что он находит ее оригинальною и грациозною. И это самодовольное выбрасывание бессмыслиц совершается у Гейне до такой степени часто, что читатель, наконец, теряет возможность определить, где кончается серьезное размышление и где начинается сознательное и умышленное юродство, желающее изображать собою грацию. Гейне положительно думает, что поэт имеет право производить на свет такие сочетания понятий, которые никогда и ни при каких условиях не могут залезть ни в какую человеческую голову. Он часто пишет то, чего он никогда не мог думать и чего вообще не может подумать ни одно мыслящее существо.
  

ПРИМЕЧАНИЯ

  
   В примечаниях принято следующее сокращение: 1-е изд. - Писарев Д. И. Соч. Изд. Ф. Павленкова в 10-ти ч. СПб., 1866-1869.
  

ГЕНРИХ ГЕЙНЕ

  
   Впервые - 1-е изд., ч. 4 (1867), с. 48-100. В дальнейшем в составе шеститомного издания Ф. Ф. Павленкова включалась в т. 2, среди статей 1862 года. Это дало повод относить статью к первому периоду сотрудничества Писарева в "Русском слове", до его ареста и заключения в крепость. На самом деле статья написана, вероятнее всего, в начале 1867 года, после выхода Писарева из заключения. Это подтверждается следующими данными.
   В объявлениях о составе 1-го изд., помешенных на обложке первых его выпусков, которые вышли в 1866 году, статья еще не значится. Первое упоминание о ней встречается лишь в объявлении о составе издания на обложке ч. 8 Сочинений, вышедшей, как и ч. 4, в 1867 году. В предисловии издателя к ч. 4 говорится, что статья "появляется в печати в первый раз" и что, наряду с двумя другими статьями, она включена в ч. 4 1-го изд. взамен "выбывшей статьи" "Посмотрим!".
   Светозар Маркович, живший в Петербурге в 1866-1869 годах, в очерке "Литературный вечер" вспоминает о том, что Писарев выступал на вечере с чтением реферата о Гейне. Приводимые Марковичем выдержки из реферата показывают, что читалась статья "Генрих Гейне" или отрывки из нее (см. Маркович С. Целокупна дела, т. 2. Београд, 1893). Естественно предположить, что Писарев выступал с чтением произведения, только что или недавно им написанного и еще не известного публике. Дату вечера точно установить невозможно.
   В статье Писарева тексты Гейне цитируются по изданию: "Сочинения Генриха Гейне в переводе русских писателей под редакцией Петра Вейнберга", первый том которого вышел в 1864 году. В начале статьи указывается, что одиннадцать томов издания "уже находятся в руках читающей публики, а все издание будет состоять из 15 томов". Указание на то, что издание сочинений Гейне будет состоять из пятнадцати, а не из одиннадцати томов, как предполагалось ранее, появилось впервые на обложках томов этого издания, выходивших в 1865 году. Первые одиннадцать томов издания (не считая т. 10, вышедшего позднее) вышли к началу 1867 года.
   "Генрих Гейне" принадлежит к наиболее ярким статьям Писарева, посвященным критике буржуазного либерализма, защите и оправданию революционно-демократической программы. Писарев особое внимание уделяет в статье критике двойственности позиции Гейне, его колебаниям в сторону буржуазного либерализма. Много места здесь отведено критике "чистого искусства". Вместе с тем в статье нет уже тех крайних суждений по вопросам эстетики, искусства, которые имели место в статьях 1865 года" ("Разрушение эстетики", "Пушкин и Белинский"). Характеризуя "общедоступное счастье", Писарев ограничивается только утверждением, что эстетические наслаждения не должны покупаться "ценою чужих страданий".
   Выход в 1872 году ч. 4 Сочинений вторым изданием повлек за собой цензурные преследования. В докладе цензора де Роберти о статье "Генрих Гейне" говорилось: "На мысли и суждения Гейне критик смотрит с точки зрения "нового человека" и сходится с немецким поэтом в том, в чем замечает дух отрицания, осуждая беспощадно во всем, что противно этому духу. На стр. 83 (см. с. 159-163 данного тома. - Ю. С.) автор оправдывает необходимость революции при известных обстоятельствах, сравнивая ее с вынужденною оборонительною войной, самозащитою и с сильными, необходимыми в опасных болезнях средствами" (см. Евгеньев-Максимов В. Е. Д. И. Писарев и охранители. - "Голос минувшего", 1919, No 1-4, с. 156). На основании этого доклада ч. 4 второго издания Сочинений решением комитета министров от 22 октября 1872 года была запрещена. В первых изданиях (1893 и 1897) шеститомного Собр. соч. статья воспроизводилась с цензурными купюрами. Изымалось как раз отмеченное выше место о необходимости революции (см. далее примеч. 19).
  
   1 Цитата из "Путевых картин" Гейне (ч. 3, "Италия").
   2 Мистагог - в Древней Греции жрец, вводивший посвященных в мистерии (таинства, связанные со служением божеству). - Иерофант - старший жрец в элевсинских мистериях.
   3 Под писанием (у Гейне собственно: "евангелие") Лас-Каза, Омеары и Антомарки Гейне имел в виду оставленные маркизом ЛасКазом, добровольно последовавшим за Наполео

Другие авторы
  • Урусов Сергей Дмитриевич
  • Шеллер-Михайлов Александр Константинович
  • Бахтурин Константин Александрович
  • Воскресенский Григорий Александрович
  • Ахшарумов Николай Дмитриевич
  • Глаголев Андрей Гаврилович
  • Львов Павел Юрьевич
  • Радин Леонид Петрович
  • Губер Эдуард Иванович
  • Розен Егор Федорович
  • Другие произведения
  • Энгельгардт Николай Александрович - Величие Божие
  • Немирович-Данченко Василий Иванович - Стихотворения
  • Иванов Вячеслав Иванович - Письмо к Д. С. Мережковскому
  • Луначарский Анатолий Васильевич - Владимир Галактионович Короленко
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Карандашом с натуры
  • Шуф Владимир Александрович - Корреспонденции об экспедиции в Персию
  • Киреевский Иван Васильевич - Письмо к В. Ф. Одоевскому
  • Раскольников Федор Федорович - Гибель Черноморского флота
  • Фридерикс Николай Евстафьевич - Туркестан и его реформы
  • Колосов Василий Михайлович - На кончину Князя Италийского, Графа Аркадия Александровича Суворова-Рымникского
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 269 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа