Две повести Александра Рекемчука
Человек живет ради будущего.
Человек живет ради того, чтобы делать будущее своими руками. Это не одно и то же.
Мрачный ростовщик Хряпов, о котором нам рассказывал Горький, тоже жил "ради будущего". Он жалел своих внуков. Хотел уготовить им жизнь в достатке и чистенькую. Все "грехи" он брал на себя.
Жизнь страшна и несправедлива. Он понимал это. Понимал, что люди живут по волчьим законам, а надо бы - любить. Но коль человек человеку волк - пусть он будет первым в их стае. Пусть его руки будут по локти в крови... чужой, разумеется. Зато его внукам этого не придется делать.
Матерый хищник полагал породить гладких, жирных овечек: они будут "любить", заниматься благотворительностью и отмаливать дедовы грехи. А тем временем люди, может, поймут, что надо только любить.
Всё это проповедовалось в чистенькой комнате, заставленной закладами.
В закладе "великой" будущей любви были вдовьи и сиротские слезы, безмерное человечье горе.
Но волчья мораль от иезуитских приправ не становится благородней.
Будущее мы понимаем не просто глагольной формой времени.
Будущее - это время истории.
В ее программе мы не сомневаемся.
Но облагораживает только борьба за будущее, когда не просто живешь ради него, а строишь его - и это главное - своими руками.
Время по-разному раскрашивает иллюзии. По-разному маскируются люди.
Художник скальпирует самые тонкие и ухищренные маски. Глаз настоящего художника всегда успевает вовремя выследить волчьи клыки, прячущиеся под безобидностью Красной шапочки.
Александр Рекемчук - художник с острым, точным видением. И прежде всего видением современности.
Он повествует нам о людях, для которых формула счастья расшифровывается как борьба за него.
О людях с мускулистым сердцем, включенным на скорость современности.
Это его герои.
И о людях, живущих у современности на задворках.
Это его персонажи.
Конфликтов меж ними, между прочим, не происходит.
Они противопоставлены не друг другу, а жизни.
У Рекемчука нет сюжетных конфликтов.
Прогресс не борется с рутиной. Новаторы с консерваторами. Нет в его книгах и "внутренних" конфликтов, где темные, "звериные" начала отступают перед светлыми. Герои ничего в себе не подавляют, они "не перековываются", не совершают ошибок, не каются горько над ними и не заглаживают их подвигом самопожертвования.
Но повести Рекемчука не бесконфликтны. Их конфликт в контрастах самой жизни.
В контрастах полноводных светлых потоков и мутной жижи болот.
В контрастах застоя и движения вперед.
Своеобразное раскрытие жизненного конфликта не в борьбе двух начал - внешних или внутренних. Жизнь не меняется в результате чьей-то победы или поражения. Всё остается на прежних местах.
Остаются неизмененными и люди. И даже остаются на своих местах. Но автору и неважен результат сам по себе, ему не нужна победа только как итог.
Победа нужна ему как процесс.
В конфликте сравниваются не герои и персонажи между собой, а их восприятие жизни.
Две величины порознь соотносят с третьей. Силы борцов определяют не в схватке, а по силомеру.
Одни - это как бы пассажиры самолета, чье кресло приходится у стены без окошка. Для них существует только два момента:
Момент посадки и момент высадки.
Как в задачах по арифметике: точка А и точка Б.
Сам полет для них - это процесс дремоты, который оставляет их неизменными и непреобразованными.
Самолет для них - это только транспортное средство.
Другие - это пассажиры, с жадностью смотрящие на мир, расстилающийся перед ними.
Полет для них - это процесс открытия новых горизонтов.
Самолет - это метод освоения.
Жизнь, раскрываемая под новым углом зрения, открывает им самих себя.
Вместе с их силами, с их возможностями, растет и их вера в свои возможности. Вера в процесс преобразования.
И в пункт Б прибывают они преобразованными. Не исправленными, не замененными, а обогащенными новым восприятием. Угол зрения увеличился и расширил мир, существующий для них.
Таково прежде всего восприятие самого Рекемчука.
Он смотрит.
Он широко открывает глаза и добросовестно смотрит. И какой щедростью оплачивает ему мир за добросовестность.
Рекемчук не отделяется от своих героев. Они смотрят его глазами. Он думает их мыслями. И переходы от автора к героям и наоборот почти нельзя отличить.
Отмечалась близость литературных приемов Рекемчука кинематографическим. Образное мышление его "кадрировано". Но сходство с кинематографом не ограничено способом изображения.
Метод видения тоже кинематографичен.
Он смотрит с движения. Точка наблюдения беспрестанно меняет высоту и скорость. Короткий фокус заменяется углубленным. Крупный план - общим. Панорама - деталью. Жизнь в повестях Рекемчука развертывается как широкая дорога: от сердца нашей родины - Москвы - к глухим районам Севера.
Сердце - это не только символ, это - метафора. Дороги пульсируют кровью жизни. Судьба приводит героев в необжитые края, где еще вчера, кроме тайги и болот, ничего не было. В места новорожденных строек, вызванных к жизни стремительным темпом развития социалистической державы.
Но судьба не забрасывает героев в глушь из тех мест, где жизнь их складывалась неудачно. Они не озабочены поиском новой лучшей доли. Не попадают они туда и следствием бед. Автор не ищет в них и высшей сознательности - олицетворения того героического пафоса, который увлекает тысячи нашей молодежи на целину, на Дальний Север, на стройки коммунизма.
Можно бы сказать, что Рекемчук сознательно обходит те явления, которые служат знаменосцами своего времени. Он стремится к нарочитой обыденности, будничности, каждодневности. И именно в этом обыкновенном реализуется героическое необыкновенное сегодняшнего нашей страны.
О фактах повседневности Рекемчук вычитывает в повседневных документах. Например, в объявлениях Оргнабора, в течение всего года призывающих: "приглашаем Вас".
Такова самая "строчечная суть" нашей действительности: повсюду, по всей стране, во всех ее уголках возникают помышленные центры, поселки и города.
Новостройки становятся привычным пейзажем наших мест, так же, как стал привычным пейзажем на фоне московского неба башенный кран.
Масштабные стройки, такие, как Братск или Днепрогес, - символ эпохи. Они грандиозны и необычайны. Газетные шапки отдаются им.
Но Рекемчука интересует не это.
То, что творится на Печоре, - явление рядовое. О них говорят петитом. А совокупность таких явлений отражается в докладах и постановлениях о планах развития сухой формулой: предусмотреть прирост промышленности на столько-то процентов.
Обычны и герои, попадающие туда обычным путем. Судьба не срывает их с насиженных мест. Они туда попадают просто потому, что оказались свободными. Их ничто не держит, не связывает где -то в другом, прежнем, месте.
Им пока еще безразлично - где, но важно одно: найти свое собственное место. /.../
У Рекемчука много пейзажей. Его образы - это не только образы людей.
Образ Печорского края - не просто плохо придуманная тема для школьного сочинения.
Это действительно образ его повестей.
Печорский край описывает он, как человек, который прописан здесь, а не только командирован.
И если говорить о достоинствах его книг, то прежде всего - о безграничном, щедром даре видения.
Об особой природе, об особом свойстве художественного дара - умении видеть - говорилось часто.
Писалось, что нужно видеть.
Что нужно уметь видеть.
И на этом обычно переходили к обобщениям и рассуждениям о жизни вообще.
Умение видеть оставалось умением вообще.
А анализ конкретного видения отдавался на откуп филологам.
Умение видеть оказывалось всего-навсего "языком".
Пресловутый пятак Григоровича, который у Достоевского "звенел и подпрыгивал", и чеховское "горлышко бутылки, блестевшее на плотине", стали традиционными примерами. Редко избегут они какой-нибудь работы, где говорится о том, как же художник конкретно воплощает свое видение.
Потому что этим конкретным воплощением конкретно-то занимаются мало.
Но этот вопрос невозможно обойти, говоря о Рекемчуке. И все, кто писал о нем, не прошли мимо того обстоятельства, которое особенно показалось новой и свежей струей, привнесенной Рекемчуком в литературу: точности и сжатости его стиля.
Кинематографичности его образов.
Рекемчук, действительно, усвоил то, чему учила его вся русская литература, начиная от классиков и кончая лучшими произведениями советской литературы: бережное, внимательное отношение к слову.
То, что является действительно реальным богатством художественности литературы: образность, создаваемая посредством слов.
Рекемчук именно мыслит образными категориями, а не переводит категории идей на язык словесных образов.
Особенная у Рекемчука и интонация повествования, какая-то задушевная. Он не описывает, а словно высказывает тихонько собеседнику:
График отпусков "так висел уже, считай, январь, февраль, март, апрель, май".
С мужчиной эдак не говорят. Эдак только с женщиной говорят.
Но для нас, северян, это в порядке вещей.
Своей интонацией Рекемчук очень дорожит. Вот она прорывается в пейзаже:
- Где это ты извозился? - спросила вдруг Дуся. - Давай почищу - мел...
- Какой мел? Это же от луны...
И верно: это луна, процеженная ветками старых, облезлых дубов, роняла свет, пятная землю, скамьи, одежду.
И березки-то извечные увидел он по-своему:
тощие, сквозные, с копеечной мелочью листьев на ветках.
А вот образец необычайной зоркости - симфония рассвета:
Сперва напротив выделился из темноты, засинел квадратик окошка. Потом квадратик поголубел - рассветало. И вместе с ним проступили на соседних лежанках простыни, подушки, рубахи и прочая белизна. Даже чьи-то две мосластые ступни, торчащие из- под одеяла, удалось разглядеть Алексею. Чьи же именно - еще не удалось.
Квадратик из голубого стал серым.
Тогда Алексей увидел комнату с дощатыми стенами, печку- буржуйку, нары в два этажа - мосластые ступни, как оказалось, принадлежали Степану Бобро.
А через несколько минут сделалось уже так светло, что Алексей разглядел на ногах Степана расплывчатые буквы. Принапрягши свое гвардейское зрение, Алексей прочел на одной ноге: "Мы устали", а на другой: "Отдохнем".
Рекемчук скуп на свои изобразительные средства. Он не разбрасывает их небрежно, с щедростью кутилы. Он готов приспособить истрепанный трафарет, если в нем можно найти неиспользованный клочок.
Из двух затасканных наблюдений он делает картину новогоднего праздника в Унь-Яге:
Окна приземистых зданий, обычно все до единого окрашенные в оранжевое (иных абажуров в Унь-Ягу сроду не возили), сегодня искрились малиновым и зеленым, синим и желтым: огни новогодних елок сочились изо всех окон, расцвечивая сугробы снаружи.
Шаблонно наблюдение: зависимость цвета окон от цвета абажуров.
Навязли уже в литературных зубах одинаковые кепи, платья, даже коляски для младенцев.
Но неожиданно обновление трафаретов.
Подобный же прием в описании персонажа:
...Марка Кирюшкин. У Марки - жемчужные зубы. Он цыган.
Образ точный, "сжатый", оригинально звучащий. А достигнуто это простым способом: перевернута обычная конструкция.
Вот еще обновленный трафарет:
Однако вокруг темень: глаз выколи - так же будет.
Умеет Рекемчук заменить пейзажем психологически-эмоциональную систему:
Глеб... - пожаловалась она ему на эти руки. На эти губы пожаловалась ему: - Глеб... И когда Светлана очнулась, возле самого ее лица, возле самой щеки, влажной от слез, у самых ее глаз, наполненных маревом, курчавились тонкие стебли, покрытые округлыми листками с кожаным глянцем. А меж листьев, на еще более тонких стеблях, клонились к земле частые бусинки ягод. Рдела брусника.
Особенно Рекемчук "кинематографичен" в его отношении к детали.
Даже детальную мелочь выдает он точно, лишнего не передаст:
И потом, что за радость два месяца вспоминать человека вот таким - повисшим, как пиджак, на спинке стула?
Или:
Полезла тугая пробка. Выстрел... Где-то рядом, в сосняке, буркнуло эхо. И дальше - откликнулся лес... Легким дымком курилось черное дуло бутылки.
Брошенный мимоходом взгляд - и тот высверливает абсолютно точную зарисовку:
Баня в городе была единственная, и, может, поэтому именовалась во множественном числе: "Бани".
Деталь у Рекемчука - существенная часть портрета.
Одновременно несет она функцию психологической характеристики.
Так, главного геолога Храмцова характеризуют карманные часы - "небольшой такой портативный будильничек" и "машинка для глухих". Через нее раскрывается эмоциональное отношение Храмцова к окружающему.
Демобилизованного солдата отличает "пятиугольник выцветшего бархата".
Изумительную по смелости черту находит Рекемчук для плановика Инихова - воплощения лощеной пошлости: "обоюдоострые мечи" складок от брюк, издающие "железный скрежет".
Психологически теплая деталь для Антонюка:
Отдыхает? Это он спросил о скважине, как о человеке.
Близко к этому психологическое наблюдение самого Рекемчука:
Даже совсем одинокий человек не выглядит так беспомощно и печально, как техника, когда люди вынуждены бросить ее на произвол судьбы
И уж совсем кинематографические приемы "наплывов":
Алексей не успел вникнуть в подробности, и, почуяв сухую лежанку, свалился на нее...
Теперь подробности начинали помалу проясняться...
Между этими двумя подробностями разрыв времени в полсуток.
Или:
Алексей, не торопясь, застегнул крючки шинели и вскинул на плечо чемодан.
- Гогот?
Между вскинутым чемоданом и вопросом опять расстояние и во времени, и в пространстве.
Критикой отмечался "мягкий юмор" Рекемчука. Это неточность. Рекемчук ироничен:
Вынул папиросу - закурил. Сощурился от дыма. Или не от дыма: просто хитрая усмешка вдруг сузила его глаза и от глаз побежали морщины.
Но не всегда мягок. Он сопоставляет несопоставимое. И от этого ирония получается безжалостная:
Стоит ли говорить, что очутившись в Унь-Яге, Светлана тотчас же познала прелесть одиночества. Ведь она не только была здесь новым человеком. Она еще была и красива.
Ирония тут в двух планах:
Скорбная. Она относится к Светлане. Одиночество всегда сопутствовало "рано расцветшей, пышной ее лебединой красоте".
И едкая. Характеристикой унь-ягинского "света". Завистливого "мирка" Шурочки Бородай.
Социальная ирония свойственна Рекемчуку не реже, чем "лирическая".
Социально-бытовая:
Смешторг (смешная торговля - в расшифровке унь-ягинских остряков)... Кроме того, здесь можно было купить колонковую шубу пятьдесят шестого размера, алюминиевую складную байдарку и полный оркестр духовых инструментов. Но это товары пользовались меньшим спросом.
А вот ирония необыкновенной социальной остроты и емкости:
Забыта и конторская уборщица тетя Нися. О ней, о тете Нисе, часто забывают. Об этом, к примеру, свидетельствует такой факт. В прошлом году тетя Нися брала отпуск в декабре. И в нынешнем году, судя по графику, отпуск ей отвели тоже в декабре. По забывчивости, наверное. А может быть, тете Нисе самой очень нравится брать отпуск именно в декабре?...
И нам уже ясна обстановка на промысле: чиновническая самоуспокоенность "справедливого" Брызгалова, педантичность и бездушие Инихова, Бородаевская брезгливость к людям.
Это они, бородаи и иниховы, попадая всесильными чиновниками вот таких небольших предприятий, составляют заранее в чистовом виде мудрые проекты сокращения административно-управленческого персонала: сокращается одна единица - уборщица. Оставляя в этих проектах вверху место: вписать "утверждаю Н.Ф.Брызгалов".
Одна особенность Рекемчука - я бы сказал, главная его особенность - оказалась почему-то не замеченной критикой.
Рекемчук психологичен. Он не описателен. Не монументален. Он не создает законченных портретов, пейзажей, сюжетно законченных характеров...
О чем бы он ни писал, его всё интересует только с точки зрения психологической подробности.
Вот рисунок Антонюка:
У него слегка раскосые глаза, зрачки которых, сдается /обратите внимание на это "сдается"!/, смотрят откуда-то из глубины, будто на шаг отступя.
Для Рекемчука недостаточно, например, дать просто описание психологического состояния. Он не только покажет дно глубокого колодца, но обязательно кинет туда и камень: удвоить ощущение глубины.
Светлана отвернулась к окну. Отвернулась, мучительно стараясь угадать, проступил ли на ее щеках горячий румянец или, наоборот, известковая бледность погасила на них все краски.
Если перенести те свойства, которыми можно определять качества Рекемчука как художника, на характер, то характер выглядел бы не очень привлекательным.
Рекемчук экономен, скуп.
Он мелочен и жаден.
Жадность всё увидеть и о многом рассказать открыла Рекемчуку метод локального изображения.
Незначительный факт - график отпусков, успевший к тому же запылиться, позволил сразу объявить читателю место и время действия, познакомить с персонажами и героями, охарактеризовать условия и обстановку, да заодно еще помочь в трудной работе уполномоченным Оргнабора.
Впрочем, об этом "графике" писали все.
Локальность используется Рекемчуком широко: обыденнейший факт - новое платье. Из-за этого платья запаздывает прийти домой Светлана. И в ожидании ее нас посвящают в нелегкие отношения Светланы и Глеба Горелова.
Новое платье надо примерить. И примерку использует Рекемчук, чтобы в неожиданных ракурсах раскрыть красоту Светланы:
Между дверцей шкафа и полом оставалось пространство. И было видно, как хлопотливо топчутся, как плавно поворачиваются на каблуках ноги. Ступни малы и узки, а пышный подъем выступает из туфли. Щиколотки полны, но кажутся стройными, переходя в упругие, с выпуклыми мышцами икры. Видеть дальше мешает дверца.
Однако Глебу Горелову кажется, что он видит сквозь эту дверцу, угадывает за ней всё. Все, что ему не видно и неведомо...
Не только говорит Рекемчук о женском обаянии, но при этом тонко уточняет тайну отношений мужчины и женщины. Светлана не просто приобретает новое платье. Рекемчук заставляет ее саму сшить его, отмечая этим еще одно ее человеческое свойство.
Но и это еще не всё.
Размышляя над этим, Рекемчук портрету современности придает еще один штрих - исторический: изменение масштабов обыденного и необыденного для русской девушки.
Но Рекемчук не всегда безошибочен: например, отмеченная критикой разложимость "захолустная наклейка".
Или такие математические просчеты:
...И постучал. Всего три раза. Остальные тридцать три достучало сердце.
Не верить в средние арифметические способности читателя трудновато: тридцать шесть ударов останутся для него необъяснимыми.
Так же, как останется непонятным, каким образом "несколько шестов", которые вынес Храмцов, и "шесты", которые Алексей пошел срезать, составили всего-навсего три шеста, необходимых им.
Промахов в плане изобразительного видения у Рекемчука немного, но стоит его предостеречь от склонности к ложному приему разложимости образа.
Образная конструкция не может быть ощутима читателем как совокупность тех или иных приемов.Читатель должен воспринимать только непосредственный образ, но не способ, каким он создан.
Когда автор нам расшифровывает, какими средствами он оперирует, расшифровывает причем тут же, в момент непосредственного восприятия образа, то иллюзия образности исчезает.
Образность растворяется в логике.
Когда Рекемчук сам подсказывает нам, что
благодаря графику, который висит на стене в коридоре, нам удалось познакомить читателей со всеми героями...
- то "график" из функционального видения может превратиться в формальный прием.
От разложимости этот образ спасает новый ход: разоблачение понадобилось Рекемчуку не чтобы подчеркнуть значение графика как художественного приема, а для острой социальной иронии (о ней говорилось выше).
Но вот уже явная разложимость прекрасного локального образа:
Кроме того, не очень это умно - потерять в лесу новый плащ и сумку. А в сумке хлеб, сыр, бутылка с кофе... Как хочется есть!
- Гле-еб! - закричала погромче Светлана.
- Хле-еб! - передразнило эхо...
Известная история... - усмехнулась Светлана. - Заблудившийся человек и безжалостное эхо...
Растворяется в логике и другой оригинальный образ: таинственные следы дождевых червей.
Процитируем весь лишний ненужный абзац, который легко мог быть вычеркнут недремлющим редакторским карандашом:
Светлана уже не первый раз видела поутру, после дождя, эти нежные линии на земле, и всё не могла понять, откуда они берутся.
Сравнивая разночтения разных редакций, обнаруживаешь, что не всегда поздние из них - лучшие.
Ты заходи, Алеша, - помолчав, пригласила Кирилловна...
Алексей не очень уверенно кивнул. А сам почувствовал, что, может, следовало бы и добрее - надольше попрощаться с ней. Неплохая всё же старуха.
- это книжная редакция.
В издании же "Роман-газеты" исчезает тонко подмеченное "надольше попрощаться", но остается плохая и в книжном варианте разложимость "неплохая старуха".
Редакционными усилиями фраза приобретает вполне банальное звучание:
А сам почувствовал, что, может, следовало бы и добрее попрощаться с ней. Неплохая всё же старуха.
Конечно, литературное произведение - это не просто искусно выточенные бусинки словесных образов, нанизанные на непримечаемую нитку.
Литературное произведение - это "ожерелье", скрепленное воедино неразрывной силой.
"Сила сцепления" - это то главное, то основное, которое и делает художественное произведение законченным эстетическим явлением.
В литературоведении пока еще не выработано точной терминологии для этой "силы сцепления".
Ни "сюжет", ни "композиция", в их расширенном понятии, ни "главная идея"... - всё это достаточным определением не может служить.
Для "сцепления" характерны:
Система образов. Единство этой системы.
Развитие этого единства. Конструктивная идеальность формы.
В основе развития лежит, назовем условно, эстетическая теза. Она опирается на главную идею, но с ней не тождественна.
Задача литературоведческого анализа - отыскать в конкретном произведении то, что является в нем "сцеплением". Проследить, как оно выражено.
То есть понять то главное, ради чего написана вещь. И не только в авторском замысле и его удачном или неудачном воплощении.
А именно определить место литературного процесса в жизненном потоке.
Жанры заметок, или рецензии, или обзорной статьи, или большой критической работы, или литературоведческого исследования отличаются, конечно, не принципом анализа, а степенью его законченности, исчерпанностью, объемом, глубиной доказательности.
Жанр этой работы еще не определился.
/.../
Итак, первый, начальный этап повести открыл Алексею дорогу: у него всё только впереди.
Второй, следующий этап повествует, как начинается это всё впереди.
Великолепно организованной сценой в пункте Оргнабора.
Обычный, повседневный документ - паспорт. В руках уполномоченного Оргнабора Сугубова.
Товарищ уполномоченный раскрывает чистенький, новенький паспорт, и вместе с этим Рекемчук сразу раскрывает несколько характеристик.
Прежде всего, Гогот Борис Борисович.
Гривка на лбу, глаза лучатся трогательной чистотой, выражают сыновнюю любовь к сотрудникам паспортного стола и вообще - к милиции.
И любовь эта, выраженная с фотокарточки, уже переключается с живого лица к товарищу Сугубову,
а в его лице - ко всей системе организованного набора рабочей силы.
Гогот - мелкий рвач. О будущем он вообще не думает. Если бы задумался - догадался бы, что для него оно не очень светлое. Но его вполне удовлетворяет урвать мелочишку дней из настоящего.
Сугубов - полная противоположность.
Это не тунеядец.
Он трудится "в поте лица своего".
Ответственнейшая личность. Он живет ради будущего. И будущим он обеспокоен.
Своим будущим.
Он обеспечивает ему солидные тылы.
Раньше он ведал лошадьми. Не справился. Тогда он устроился к людям.
Со временем его выгонят и отсюда конечно.
Он сменит фамилию, станет Брызгаловым Н.Ф. и будет заведовать Унь-Ягинским промыслом. Уже в повести "Время летних отпусков".
Сугубов - исполнительнейший чиновник. Он понимает, что не ошибается тот, кто ничего не делает.
В этой горячке всего, конечно, не упомнишь. Зато на листе бумаги... выстроились столбиком двадцать четыре фамилии. Возле каждой фамилии - птичка.
А вот товарищ Брызгалов Н.Ф. делится своим богатейшим административным опытом:
И вот тогда-то вы и скажете: "С планом у нас, к сожалению, ничего не получилось. Виноваты, просим извинить..."
- голос что-то сугубо знакомый. Сугубовский.
Не лишен и других качеств товарищ Сугубов.
Он проницательно постигает душу Гогота Бориса Борисовича.
"Значит, обмануть хочется?" - прищуренным взглядом спрашивает товарищ Сугубов...
"Хочется" - признается встречный взгляд.
"А если взять тебя сейчас за холку, и знаешь - куда?"
"Куда?"...
Здесь, однако, ход мыслей товарища Сугубова принимает несколько отвлеченное направление".
Это отвлеченное направление определенно связано с его будущим.
Его не интересует ни "Северогаз", ни "Джегор".
Ему всё равно: люди ли, лошади...
Главное ему - птички.
В "птичках" и видит он залог успешного будущего уполномоченного оргнабора.
Он хорошо понимает, что и Гогот, и Ивановы - это "брак".
У него заранее есть оправдание: он не обманул, он просто позабыл. Без брака всё равно не обойтись. Ну, может, он будет иметь чуть-чуть повышенный процент.
Зато отметят его исполнительность. Его мобильность.
Не отметят, правда, особую проницательность товарища Сугубова.
Не только Гогота - он хорошо знает душу советских людей, не привыкших бежать от трудностей. Он понимает, что, зная об условиях набора, они могут и не поехать. Для этого надо ему прикладывать усилий чуть-чуть больше, чем он располагает.
Но он понимает также, что на месте, увидев не только трудности условий, но и то, как необходимы они здесь, - они, за немногим исключением, останутся.
И, действительно, оставили в городе из-за ребенка Ивановых. Сбежал Гогот. Перевербовалась чета Рытатуевых. В активе Сугубова осталось девятнадцать человек... Баланс неплохой.
На это и бьет товарищ Сугубов.
И хотя главный геолог Храмцов намекает на неприятные последствия махинаций для Сугубова, разоблачить его не так просто.
Ведь он "не обманывает", а "забывает" - это даже в административном кодексе не наказуемо.
Брызгалов тоже не совершает ничего противозаконного. Он, наоборот, являет пример рачительного хозяйственника: запасается "впрок" мощными центробежными электропогружными насосами - правда, которые Унь-Яге не нужны, но "дозарез" необходимы Джегору.
С ними он и хочет дождаться будущего.
Сугубов не глуп. И тоже человек с "богатым административным опытом":
- А вам что, случалось бывать в Коми республике?
- Был случай. Три года провел.
- По какой статье? - живо интересуется товарищ Сугубов.
Так он встречает еще одного человека трудной судьбы - Степана Бобро.
А при виде Алексея Деннова, демобилизованного воина, он расплывается. Это его "золотой фонд".
Товарищ Сугубов прекрасно улавливает психологию, идущую от анкеты. Во всех ее пунктиках он разбирается сугубо. И как кадровый работник он в известном смысле является незаменимой личностью.
Актив-то у него высок.
Актив, правда, не его, а высокой сознательности советских людей.
Через паспорт, как через зеркало, отражены Сугубов и Гогот. Но Рекемчук находит еще одну любопытную возможность не только охарактеризовать этих людей, но и вынести им свою, авторскую, оценку, и даже, можно сказать, общественный приговор.
Он сдвигает авторские традиции в назывании героев.
Тунеядца, мелкого жулика, мелкое ничтожество - Гогота - Рекемчук именует с нежнейшей уважительностью:
Судя по искоркам, метнувшимся в глазах Гогота Бориса Борисовича, его всё устраивает.
А к фамилии Сугубов каждый раз прибавляет обычнейшее слово "товарищ", которое придает контексту ироническое звучание.
И сразу видно, что перед нами не просто человек, и, вернее, вовсе не человек, а казенная, чиновничья душа: уполномоченный товарищ Сугубов. Наиответственнейший товарищ.
Рекемчук исследует рядовой человеческий материал, нарочито избегая, обходя всё выдающееся.
Он работает на "массовидном" и "стандартном".
И тем глубже удается ему вскрыть пласты человеческого характера, типичного для нашей эпохи.
Он исследует и то новое, что уже народилось и утверждается с каждым днем всё больше и больше, и то старое, что, подобно морским ракушкам, налипающим на подводные борта, присасывается обок новой жизни.
Вот необыкновенно живописная чета Рытатуевых, тоже безусловно живущих "ради будущего". Они на него не истратят ни полушки своей души, ни нервинки, ни тысячной частицы своей энергии.
Они скапливают свое будущее, как серебряную мелочь в копилку.
В соседнем купе беспрерывно звенел властный женский голос.
Он принадлежал Рытатуевой - ...могучей тетке... Ей же принадлежал смирный и щуплый, в полоса той сатиновой рубашечке мужчина, Рытатуев...
На столике содрогалась бутылка водки. Ломоть розового сала, ржаной хлеб... Рытатуиха же, после стаканчика, крякала молодецки, закусывала розовым салом, никого больше не угощала, зато услаждала всё купе речами:
- Я и говорю: выгодней всего поросятами жить...
Розовые поросята, розовое сало, розовая жирная тетка - единый локальный символ убогого, иждивенческого, духовно заплывшего рытатуевского мирка.
Образ человека трудной судьбы Степана Бобро многофункционален.
Он построен не только контрастом Сугубовской бумажной "проницательности".
Он "высвечивает" притаившуюся в глубине души у каждого из нас отвратительную чиновничью привычку связывать определенные факторы человеческой анкеты, одежды, внешности с его характером и с его душой.
Отвлечемся на минутку от литературных образов и вспомним в личном плане, как не раз поддавались мы магии тисненного золотом слова "диплом" или каких-либо иных внешних примет, и с этого начинали свое распределение симпатии или антипатии.
Конечно, "диплом" - это отличительная черта человека. Но значение его мы можем правильно оценить, лишь познав всего человека, всю долгую историю его судьбы.
Уже при первых репликах, которыми обменивается Сугубов и Степан Бобро, мы настораживаемся, сочувствуя тяжелой судьбе человека и осуждая чиновничье к ней отношение.
Но суждение об образе выскакивает готовым, как билет из автомата: ставший модным в литературе "тип кающегося и исправляющегося преступника".
Кажется, что Рекемчук не избег трафарета: татуировка - своеобразная экзотика уголовного мира.
Но Рекемчука не интересует экзотика - он подглядывает нашим "чиновничьим" взором и дает внешнюю характеристику человека: это или воспитанник уголовной среды, решивший с нею порвать, или, в лучшем случае, случайно оступившийся человек, подпавший под временное очарование уголовной экзотики.
("Романтика" уголовщины нет да нет всё еще кое-где бытует и кое-где культивируется и даже проникает, к сожалению, в литературу и кино).
Оказывается, нет!
Рекемчук с подлинно новаторской смелостью "работает" на головокружительных, как на крымских дорогах, поворотах.
Степан Бобро - совсем не тот человек, за которого мы его приняли по внешним признакам.
Разнит нас с Сугубовым не такое восприятие, а лишь отношение к воспринимаемому: чиновничье-ехидное Сугубова и сочувственное наше.
Но Рекемчук не хитрит с нами, не интригует нас, не устраивает маскарада.
Вина - целиком наша: выработанной привычки поверхностного суждения. И Рекемчук очень осторожно, тактично разоблачает не только Сугубова, но и сугубовщину в нас.
Степан Бобро вовсе не собирается "перековываться", ему не в чем исправляться. Он не только не "преступник" - даже не провинившийся.
Это честнейший и бескорыстнейший человек. С большим сильным телом и застенчивой, нежной душой. И абсолютно безвиннейший перед лицом судебных законов.
Он был водителем. Под его машиной погибла девочка. В этом он виноват не был: мать девочки, учительница, плакала на суде, но просила его оправдать.
Но его осудили на три года. Осудили формально. По-сугубовски.
Не за преступление, не за вину, а за факт. Произошел несчастный случай. Уличное происшествие. Тяжело поплатились два человека. Мужчина и девочка. Девочка - дороже. Она заплатила жизнью. Водитель не попал ни в морг, ни в больницу. Но вся жизнь его сделалась страданием.
Степан Бобро не разбирал для себя вопроса юридической виновности. Он не стал обжаловать несправедливое решение суда.
Его подавило страшное сознание непоправимости факта, в котором он принял участие.
Не чувство вины, а фактор смерти определил его самосознание.
Судебный процесс прошел мимо него. Единственное, что его тяготит, - сознание того, что он не сумел, не смог предотвратить гибель девочки.
Он чувствует, что он обязан был это сделать независимо от того: нарушил он или не нарушил правила движения, превысил он или не превысил скорость.
Человек, который из огня вытаскивает ребенка, совершает героический поступок.
Человек, который не бросается в огонь, проступка не совершает, он только не проявляет героизма.
Степана муч