Ряд статей о русской литературе1
Страхов Н. Н. Борьба с Западом
М., Институт русской цивилизации, 2010
Статья первая. Перелом
Статья вторая. Воздушные явления
Никто не станет спорить, что в последнее время у нас совершилась важная перемена, произошел некоторый перелом в умственном настроении общества и литературы. Как бы настойчиво кто ни твердил: все по-старому, все по-старому! - дело, очевидно, идет по-новому, и самое упорство в повторении таких речей только яснее показало бы их несправедливость.
Перемена была быстрая и неожиданная. Еще немного времени назад, казалось, никто не мог бы ее предугадать или предсказать. Не было ни одного признака, который бы предвещал ее. Все глаза, все мысли, все ожидания были устремлены в другую сторону; умы были так далеки от того, что их теперь занимает и одушевляет, что самые резкие толчки и проблески, предвещавшие настоящее, не обращали на себя никакого внимания; вместо того, чтобы нарушать общее настроение мыслей, они, напротив, казалось, его усиливали.
Так человек, весь поглощенный одним предметом, не видит и не слышит того, что около него происходит. Так тот, кто находится под властью любимой мысли, видит ее подтверждение даже в том, что прямо ей противоречит.
Польское дело разбудило и отрезвило нас. Как оно ни печально, как ни много в нем слез и крови, но оно было и будет нам полезно. Полезен всякий опыт, когда сознание не спит, когда сила духа не убывает, а возрастает и превозмогает случайности и препятствия жизни. Если в наши печальные времена позволительно ставить одно время выше другого, то мы охотно поставили бы нынешнее время выше недавнего прошлого.
В самом деле, что представляет нам это недавнее прошлое, от которого мы так неожиданно оторваны и как будто отделены вдруг поднявшейся из земли стеной? Время живое и кипучее, но едва ли отрадное. Умственная жизнь наша, та жизнь, которой пульс особенно ясно чувствуется в литературе, была лишена своей действительной почвы, была чужда каких-нибудь действительных интересов; между жизнью и умственным движением лежала непроходимая пропасть. Причины этого так известны, что почти не требуют никакого объяснения. Что же должен был делать ум, разорванный с жизнью? Ничем не связываемый, ничем не руководимый, он должен был хвататься за какие-нибудь начала и проводить их до конца, до последних логических крайностей. "Русский Вестник" проповедовал английские начала, "Современник" - французские; и то и другое было одинаково уместно, одинаково правильно вытекало из положения вещей. Во-первых, это были начала западные, следовательно, носившие на себе тот авторитет, которому мы давно подчиняемся, который до сих пор составляет наше главное руководство. Во-вторых, сами по себе это были начала весьма привлекательные для ума, начала глубоко развитые, блистательно излагаемые, обработанные наукою, воспетые поэзией, олицетворяемые историческими героями и событиями.
То, что у нас случилось года два назад, в период, который кончается знаменитыми петербургскими пожарами, может служить одним из поразительных примеров, показывающих, что значит оторванность от жизни и господство идей, не порожденных живой действительностью. Когда-нибудь мы вернемся к этому замечательному времени до пожаров; теперь мы хотели только заметить, что на нем лежал глубокий характер отвлеченности и безжизненности. Мысль, очевидно, была на воздухе; она металась и реяла без оглядки и задержки; она доходила до последних крайностей, не чувствуя ни страха, ни смущения, как не чувствует их человек, когда ему, сонному, чудится, что он летает. Казалось, что весь ход дела, все будущее зависит от отвлеченного решения некоторых отвлеченных вопросов; философские, или, лучше, quasi-философские споры возбуждали горячий и общий интерес и были признаваемы существенным делом. Несмотря, однако же, на всю лихорадку, на всю эту действительно кипучую деятельность, от нее веяло мертвенным холодом, нагонявшим невольную тоску; живому человеку трудно было дышать в этой редкой и холодной атмосфере общих мест и отвлеченностей; недостаток действительной жизни слышался явственно, и тяжелое впечатление безжизненности становилось чем дальше, тем сильнее.
Стоит вспомнить хотя бы эти петербургские пожары, которыми заключается та эпоха. Едва ли было когда на свете недоумение сильнее недоумения, возбужденного этим странным событием. На минуту все растерялись и не знали, что подумать. Чудовищно фантастические объяснения, которые появились вслед за тем, как нельзя лучше характеризуют тогдашнее время: настроение умов так далеко отошло от действительности, что придавало ей самые неестественные формы, искажало факты до уродливости.
Польское дело также было встречено недоумением. Первые вести о восстании возбудили раздумье и колебание, и, как ни коротко было это колебание, оно весьма многознаменательно для характеристики предыдущего настроения умов. Чего лучше? "Московские Ведомости" сами свидетельствуют, что первые их статьи о Польше, писанные в том духе, в каком они пишутся теперь, были встречены как что-то смелое. Но события шли слишком быстро и говорили слишком громко, так что колебание не могло быть продолжительно. Так или иначе, но все подались и повернули в одну сторону; с разными оттенками, в различной степени, но все стали сочувствовать одному и тому же. Дело было слишком важное, слишком ясное, затрагивало такие глубокие интересы, будило такие живые сердечные струны, что самые упорные мечтатели были пробуждены от своих снов, что люди, до седых волос питавшиеся общими и отвлеченными идеями, бросили их, столкнувшись с этой яркой действительностью.
Польское дело разбудило и отрезвило нас, точно так, как будит и отрезвляет размечтавшегося человека голая действительность, вдруг дающая себя сильно почувствовать. На место понятий оно подставило факты, на место отвлеченных чувств и идей - действительные чувства и идеи, воплощенные в исторические движения, на место воззрений - события, на место мыслей - кровь и плоть живых людей.
И что же? Действительность лучше, чем мечтания и призраки. Великое дело - чувствовать жизнь в своем сердце. Эти печальные события, эта больная рана, которую вдруг разбередили - не совсем лишены какой-то грустной отрады. Биение сердца ускорено; мы чувствуем прилив теплой крови, подступ жизненных волнений - и невольно сознаем, что нам лучше, чем в том холодном сне, когда нас занимали одни беспорядочные образы фантазии. Как бы кто ни хитрил перед другими и даже перед самим собою, никого нельзя обмануть и никому нельзя обмануться в нынешнем настроении всего русского народа. Если же так, и если наши чувства сколько-нибудь соответствуют такому настроению, то тут именно место радости. Как много значит быть хоть на минуту в единении с народом! Почувствовать себя членом этой великой семьи, почувствовать свою связь с этим великим целым, быть своим среди своих, желать того, чего и они желают, мыслить и действовать заодно со всеми - все это, конечно, великое счастье, и мы должны ценить его даже тогда, когда оно достается нам на минуту, когда скоро проходит, когда возмущается множеством неблагоприятных и идущих вразрез обстоятельств.
В польском деле мы встретились лицом к лицу со своим народом и своей историей. Встреча была неожиданная и застала нас врасплох. Блуждая в сфере общих идей и отвлеченных теорий, мы, более чем когда-нибудь, потеряли понимание истории. Мы привыкли думать, что дела в ней решаются так же легко, как легко группируются и развиваются наши мысли. Мы не хотели верить тем резким проблескам действительности, которые изредка доходили до нас. Еще накануне восстания, если нам рассказывали, что какой-нибудь Духинский проповедует в Париже наше татарское происхождение, мы готовы были смеяться и были уверены, что всякий поляк, не лишенный здравого смысла, смотрит на Духинского как на шута. Если нам говорили, что поляки имеют в виду границы 1772 года, мы видели в этом чуть ли не клевету на польский смысл, чуть ли не злоумышленную выдумку, чтобы напугать и раздражить нас. Словом, мы чрезвычайно добродушно верили, что поляки не таковы, каковы они есть, а именно таковы, какими они должны бы быть - по нашему мнению. Скоро мы увидели, как далека действительность от наших понятий. Наше татарское происхождение было проповедываемо с ученых кафедр, доказываемо в бесчисленных журналах и брошюрах, и чуть-чуть не попало в число аргументов французских дипломатических нот, а восстание подняло свое знамя чуть что не в самом Киеве, чуть не под стенами тамошней Лавры. И вообще, когда история пошла перед нами своим тяжелым ходом и в полной своей наготе, когда в наших глазах она совершала один за другим свои беспощадные выводы, мы убедились, что дело так сложно, вопрос так труден и глубок, что его не охватит легкая сеть наших привычных понятий.
Перед нами совершалась и совершается судьба народа, с которым давно и тесно мы связаны самой историей. Для этого народа всего лучше, всего разумнее и выгоднее было бы отказаться от своей истории, разорвать с ней связь и начать новую жизнь. Но если мы хотя бы на минуту могли предположить, что поляки воодушевлены космополитическими или какими-нибудь другими, но не польскими убеждениями, то тотчас же мы должны были вполне отказаться от такой мысли. Поляки, как говорится, ничему не выучились и ничего не забыли. Чем грознее и неминуемее предстоит гибель их надеждам, тем упорнее они держатся за эти надежды. С общей точки зрения можно бы было подумать, что всего легче отказаться именно от польской истории, от истории печальной, в которой один класс народа постоянно давил и душил все остальное население, в которой жиды были всегда милее господствующему классу шляхтичей, чем их единоверцы и единоплеменники-простолюдины польского народа, в которой иезуиты нашли себе такой простор, такую удачную почву, - словом, от истории, которая в конце концов погубила польское государство и отдала его под власть соседних народов; а между тем, что мы видим? Оказывается, что наши общие идеи, наши взгляды, почерпнутые из чистого разума, - на деле не имеют ни малейшей силы. Оказывается, что для поляка отказаться от своей истории точно так же невозможно, как невозможно человеку отказаться от своего лица, от своих глаз и своего носа.
В лице поляков мы встретились с чувством исторической национальности, с чувством, доходящим до сильнейшего напряжения, воспламененным до отчаянного фанатизма. Как самолюбие затрагивает самолюбие, как гордость вызывает гордость, так и чувство народности было зажжено в нас вспышкой национальных и исторических притязаний поляков.
И вот мы тоже вспомнили свою историю, стали приводить себе на мысль наши права, наши надежды, нашу веру в свою будущность. По мере того, как вспышки восстания были затопляемы народной волной в Западном крае, по мере того, как наша власть становилась все крепче и крепче в Царстве Польском, мы старались уяснить себе смысл и значение этих событий с нашей народной, с нашей исторической точки зрения. На притязания народности мы отвечали требованиями народности в несчастном Западном крае, на воспоминания - воспоминаниями, на гордость - гордостью, и на надменную мысль, что поляки будто бы представители западной цивилизации и, следовательно, просветители стран, бывших под их властью, у нас явился ответ, что мы, русские, призваны историей для исцеления польского народа от его вековых болезней.
Вообще, у нас нет и не может быть вопроса, который бы до такой степени возбуждал наше народное чувство, как польский вопрос. Чтобы отразить другого неприятеля, даже Наполеона с его двадесятью язык, нужна была только армия, и даже со стороны народа только внешние усилия, внешние враждебные действия. Чтобы порешить дело с Польшей, приходится отражать ее веру - нашей верой, ее язык - нашим языком, ее историю - нашей историей, ее дух - нашим духом. Все наши внутренние силы, весь наш исторический организм с его зачатками и зрелыми формами должен пойти в сравнительную оценку и тяжбу с ее организмом и ее силами.
Когда мы увидели, в чем состоит наше оружие, что имеет цену в этой борьбе, на что мы должны полагаться, и что нам требуется, то мы научились дорожить всеми нашими народными элементами, мы стали их высоко ставить и приобрели веру, что вместе с вещественным преобладанием над Польшей мы имеем над ней и нравственный перевес.
Тот дух, который до сих пор хранит наше великое государство, который дает ему несокрушимую крепость, мы поставили выше всех блестящих сторон польской истории и цивилизации. Думать иначе - значило бы не верить будущности своего народа, значило бы прийти к неверию, невозможному для живого народа.
Конечно, мы еще не заявили для всех несомненно те глубокие духовные силы, которые хранят нас и дают нам крепость; но мы им верим, мы их чувствуем, и, рано или поздно, докажем всему свету. Конечно, наша русская культура, столь медленно слагавшаяся, столь трудно развивающаяся, может по бедности своих внешних форм подать повод к высокомерию Запада. Европа честит нас варварами, и поляки в своей вражде не находят меры в унижении нашей духовной жизни. Мы же думаем, что наша культура, хотя менее развитая и определенная, носит в себе залог такой крепости, такого глубокого и далекого развития, каких, может быть, не имеет никакая другая культура.
Вот убеждение, которое способно предохранить нас от всякого малодушия и колебания. Веря в себя, мы не испугаемся никаких вопросов, никаких сравнений и требований. Чувствуя свои силы, мы не побоимся указания на труды и обязанности, на высокие цели, которых должны достигнуть. В настоящее время наша прямая обязанность и настоятельная потребность состоит в том, чтобы уяснить себе элементы духовной жизни русского народа, понять эти элементы, следить за их развитием и способствовать ему всеми силами. Польской культуре мы должны противопоставить развитие нашей культуры, той самой культуры, которой глубокая сила сохранила и отстояла нашу самобытность и наше государственное могущество.
Только таким образом вполне разрешается вопрос; только при таком взгляде, при таких верованиях и надеждах дело получает вид ясный и несомненный. Не во имя одной народности мы должны отвергать притязания поляков на западные русские области; мы имеем на это право также во имя нашей культуры. Нас связывает с ними духовное родство, общая принадлежность к некоторой великой духовной жизни. Наша многовековая борьба с поляками есть не просто ряд войн, это борьба двух культур: одной медленно развивающейся и более крепкой; другой более ясной и блестящей, но и более хрупкой. Эта борьба должна кончиться, и непременно кончится, в нашу пользу.
Что касается до поляков, то, очевидно, попав в борьбу с духовной жизнью нашего народа, они стали в ложное и гибельное для них самих положение. Их раннее знакомство с Западом, их противославянское развитие, их цивилизация, которой они столько превозносятся, внушили им гордость и надмение при столкновении с русской культурой. Они дошли до того, что стали смотреть на народ западной России как на простой материал для своей цивилизации, как на грубую глину, которой форма от нее самой не зависит.
Вот откуда их неосуществимые притязания, вот откуда тот религиозный и культурный прозелитизм, который въелся в плоть и кровь польского народа, который воспитан в нем самой историей. Роковое заблуждение! То, на что они столько времени смотрели, да и до сих пор смотрят, с таким высокомерием - сильнее их; то, что в их глазах так бледно и слабо, и неразвито - крепче их. Будущность и жизнь, и сила принадлежит не тому, что окружено блеском и богато выработанными формами, а тому, что еще темно, еще не вполне проявилось и выяснилось.
Таковы, в общих чертах, мысли и чувства, которые в той или другой форме должны были возникнуть у всех, так как они логически вытекают из самого положения дела. Какие бы оговорки при этом ни делались, какие бы пояснения ни прибавлялись, в сущности дело будет все-таки так, как мы сказали. Тут нет даже места спорам; тут дело решается не отвлеченными построениями, а самой жизнью, самой кровью. Живому не рассчитывать на жизнь невозможно. Сказать, что надежда есть пустая мечта, - значит вовсе не понимать жизни. В одном журнале было однако же замечено, что будущего в наличности не имеется. Замечание тонкое, которое в равной степени применяется и к прошедшему; и прошедшего тоже в наличности не имеется. Но жизнь, очевидно, строится не по понятиям наших мудрецов; для нее и прошедшее дорого и существенно, и будущее неизменно существует, как стремление и надежда. Народ, который не верит в свое будущее, также невозможен, как невозможен голодный, который не верил бы в существование пищи.
Здесь не место, конечно, подробно разъяснять все элементы польского дела, излагать все, что постепенно открылось и уяснилось нам в этом деле по мере хода событий. Но чтобы подтвердить то, что сказано выше, укажем на некоторые общие черты, в настоящую минуту уже для всех очевидные.
Во-первых, для поляков будет вечным стыдом то обстоятельство, что в нынешнее восстание масса простого народа польского не была деятельным элементом, а составляла только страдательное орудие, почти с одинаковым равнодушием подчинявшееся и той, и другой из боровшихся сторон. Это разъединение в такую решительную минуту, этот недостаток единодушия в такое время, когда всякий народ бывает единодушен, - есть черта глубоко ненормальная, глубоко отталкивающая.
Во-вторых, точно также великим стыдом для поляков будет та тесная и существенная связь, которую польское восстание имело с нашим крестьянским делом. Эта связь, столь невероятная, столь жестокая для наших благодушных помыслов, теперь ясна несомненно. Оказалось, что наше великое крестьянское дело было для поляков злом и гибелью, было разрушением их надежд и тайных замыслов. Оказалось, что нынешнее восстание - есть восстание не столько против русских, сколько против русского крестьянского дела. Каждый шаг в освобождении крестьян отзывался в Польше усилением недовольства, нарастанием возмущения. Польские смуты стали особенно заметны с 1861 года, со времени подписания великого манифеста. Польское восстание вспыхнуло в 1863 году, именно тогда, когда оканчивался первый, самый важный период крестьянского дела. Таким образом, то, что было благом для России, оказалось для Польши злом, таким нестерпимым злом, что Польша отвечала на него возмущением. Таким образом, поляки могли переносить многое, и долго переносили; несмотря на самые различные обстоятельства, они терпеливо отлагали исполнение своих надежд; но они не могли вынести такого удара, как крестьянское дело.
Когда крестьянское дело начиналось, всякий помнит, что у нас были опасения, как бы это дело не вооружило одного сословия против другого, или не возбудило недовольства против власти. Вследствие весьма неправильного взгляда на положение вещей многие ни за что не хотели верить, чтобы реформа прошла мирно. И что же? Эти опасения сбылись, только не там, где их ожидали, не у нас, а в Польше и в Западном крае. Там враждебно столкнулись элементы, приведенные в движение: народ поднялся против шляхты, и шляхта восстала против властей. Таким образом, сильный перелом в организме отозвался на больном месте, как этому и следовало быть. Отчасти это было для нас даже спасительно, как бывает спасителен выход болезни наружу. У нас тоже было слабое брожение, зачатки вражды и остатки недоразумений. Все это мгновенно исчезло, когда поднялась Польша; все другие части организма почувствовали себя крепче, когда эта часть явно заболела. Поляки ошиблись в расчете, предполагая воспользоваться нашими внутренними смутами.
Таким образом, теперь уже для всякого ясна эта сторона дела. Освобождение крестьян наносило совершенное поражение преобладанию полонизма в нашем Западном и Юго-западном крае. Это преобладание охранялось там русской властью, поддерживалось крепостным правом и должно было исчезнуть вместе с этим правом. 1863 год был последний срок, когда еще можно было мечтать о старинной Польше, простирающейся от моря до моря. Еще немного, еще год, полгода, и все уже было бы потеряно, потому что окончательно было бы вырвано из рук орудие полонизма - крепостное право. Вот отчего поляки поднялись именно в 1863 году; дальше медлить было невозможно. Это была последняя, отчаянная попытка захватить силой то, на что было отнято право. Не удалась - и теперь она уже никогда не удастся, и призрак старинной Польши навсегда останется призраком. Мы видим теперь, как далеко простирается действие нашего крестьянского дела, какие глубокие результаты оно в себе содержит. То, что у нас внутри было освобождением от крепостного права, в Западном крае получило еще большее значение, - именно стало освобождением от полонизма. Польское дело вызвано крестьянским, как его необходимое следствие.
Итак, польское дело было в Западном крае прямо противонародным, и никогда не было чисто народным в самой Польше. Настоящий его характер - аристократический, шляхетский, и этим характером запечатлено польское восстание во всех своих чертах, до самых мелочей.
Друзья Польши, доброжелатели поляков, часто высказывали сожаление, что повстанцы не успели сделать своего дела народным; говорили, что еще можно бы было поправить ошибку, если бы вовремя принять те или другие меры. Как странно звучат такие сожаления и советы! Нет, дело, которое не выходит из народа, нельзя сделать народным. Дело, в котором нет уважения к народу, в котором народ рассматривается как средство и орудие, - по самой сущности не может быть народным.
Гораздо вернее будет сказать наоборот. Не только поляки упустили случай сделать свое дело народным, - они прямо вели и делали это дело по-шляхетски, а не по-народному. Шайки составлялись из шляхты. Первым условием военного устройства полагалось блестящее обмундирование, красные мундиры, металлические пуговицы. Повстанцы хотели удивлять народ, действовать на него обаянием блеска. Но удивлять народ, но звать его за собою в качестве слуг - не значит быть в единении с народом, а значит прямо противное, значит отделять себя от народа.
Таким образом, глубокая внутренняя ложь слышится во всем этом деле. Это страшно; это наводит тоску и ужас, но это справедливо. Казалось бы, чего больше требовать от шляхты? Она разорила себя до конца; она топчет в грязь все богатство, какое только есть в Польше; наконец, она льет свою кровь и борется с неистощимой смелостью и упорством. Но ничто не пойдет ей впрок, потому что она шляхта и, умирая, остается шляхтою.
По-видимому, этих людей укорять нельзя; по-видимому, идя на смерть, они тем самым ставят себя вне осуждения, применимого к живым. Но есть случаи, когда и смерть не спасает от приговора правды. Чего добивалась шляхта? Она хотела удивить мир, как удивляла своих простолюдинов. Заграничная печать, как известно, употребляла все меры, чтобы исказить и преувеличить польское дело; но поляки не ограничились этим дешевым средством для привлечения к себе внимания. Они пустили в ход кровь и смерть; они наполнили мир ужасом своих страданий и отчаянных подвигов; они стали на деле разыгрывать ужасные трагедии, от которых бы сердце содрогалось у зрителей. И в самом деле, эта кровь и эти тысячи смертей - ослепляют и оглушают; кровавая картина этих страданий застилает нам глаза и мешает видеть настоящее положение дела. Но до конца так продолжаться не может. Все яснее и яснее мы видим теперь, что страдания польской шляхты заслоняют от нас другие страдания, что история ее битв и поражений упорно старается поставить себя между нашими глазами и историей других бедствий, менее видимых, но более тяжелых. Мы видим, что есть великие и важные интересы, которые поляки во что бы то ни стало стремятся заслонить своими интересами. Для этого они употребляют кровь и смерть; но и такие средства им не помогут. Эти битвы, эта кровь, эти тысячи умирающих, - все это еще не так страшно, как может быть страшно многое другое. Смерть в бою - одна из лучших смертей. Повстанцы шли к ней навстречу, приготовленные самым лучшим образом. Они наряжались в красные мундиры; они были возбуждаемы прокламациями, согревали себя великодушными мечтами, славными воспоминаниями, всем огнем патриотизма. Наконец, они бились и умирали на глазах всей Европы, в полной уверенности, что к ним приковано всеобщее внимание. Они ничего не жалели и разоряли свою страну; но истощение средств и разорение всего меньше составляет бедствие для того, кто тратит и разоряет.
Вся эта блистательная трагедия, весь этот риск и удальство, и шумная погибель, - что они значат в сравнении с той глухой драмой, с теми неслышными волнениями и страданиями, которые в то же время совершались в народе? Какой невыразимый ужас должен был объять это бедное население Западного края при одном призраке возвращения польского владычества! После вековых страданий и унижений, после бесконечных притеснений и оскорблений во всем, что свято и дорого, для этого народа засветилась, наконец, надежда в уничтожении крепостного права. Нигде крестьянское дело не было ведено так дурно, как в Западном крае. В продолжение 1861 и 1862 года народ там даже не почувствовал никакой перемены в своем положении; так искусно умели оттянуть и замять действие великого манифеста. Но наступил, наконец, 1863 год, и, рано или поздно, освобождение должно было совершиться. И вдруг, в минуту этих робких ожиданий, несмелых и запуганных надежд являются красные всадники и встает грозное привидение старинной Польши, шляхетской Речи Посполитой. Темно было в умах народа, и слабое движение могло в испуганном воображении принять огромные размеры. Эта гроза висела над людьми, погруженными в безысходную нищету, людьми безоружными и в вещественном и в нравственном смысле. Для них не было исхода в эффектной трагической смерти; им грозило и ждало их впереди одно глухое отчаяние, которое, наконец, они не умели и выразить, которое нужно было переносить без всякого внимания и участия со стороны других.
Эти волнения и страдания не описывались в газетах, не сообщались по телеграфу, не воспевались поэтами и не записывались в истории. Умирать, не защищаясь, страдать, не подавая голоса и не произнося жалобы, видеть перед собою борьбу за все, что есть для тебя святого - и не мочь, не сметь принять в ней участие, не иметь даже возможности жертвовать собой - вот жестокая судьба, которой подвергался народ Западного края. Благодаря "Дню" мы слышим иногда голоса из среды тамошнего населения. Характер этих слабых и редких заявлений трогателен до высочайшей степени. Нет тут ни гордости, ни хвастливости, ни высокомерных притязаний, нет даже ненависти и злобы. Это кроткие жалобы, это смиренные просьбы об удовлетворении самых священных, самых непререкаемых потребностей человеческих: они просят возможности по-русски учиться и по-русски молиться, просят, чтобы мы знали и помнили свое родство с ними, не отвергали бы их как чужих, не отдавали бы их, беспомощных и истощенных, на жертву всякому лукавству и насилию чужого племени. Одним словом, все их желание и надежда - быть своими среди своих, быть русскими в России.
Таковы некоторые главные черты польского дела. Как бы мы ни судили о его частностях, об отдельных лицах и событиях, одно верно и несомненно: общий характер этого дела с нашей стороны - народный, со стороны же поляков - аристократический, шляхетский. Таким образом, наше преобладание над поляками не есть простой факт физической силы; мы получили это преобладание в силу некоторого нравственного преимущества. Мы оказались на стороне свежего и здорового начала, тогда как поляки стали жертвой ненормального настроения, наследованного ими от своей истории. С известной точки зрения, дело поляков есть дело отживающих принципов, которых немало в Европе в настоящую минуту. В этом смысле тесная связь поляков с Западом была для них гибельна. В польском движении все отзывается стариной, везде слышен дух 1772 года; оно и не удалось потому, что в нем не было живого присутствия духа нового времени, так что будущий историк запишет это событие нашего века наряду с падением светской власти пап и другими подобными.
Итак, наше народное чувство не только тревожно искало себе удовлетворения, не только обращалось к самому себе с запросами и требованиями, но отчасти и находило себе ясный исход, находило твердую опору в последних явлениях нашей истории. Все это должно было отразиться в литературе.
Но, как мы уже сказали, польское дело застало врасплох наше общество и нашу литературу, и отсюда выходит целый ряд довольно странных явлений.
Известно, что собой мы занимаемся весьма мало. Мы живем и питаемся заграничными книжками и заграничными взглядами. К этой общей причине, по которой мы постоянно витаем в общих сферах и очень расположены ко всему общечеловеческому, присоединялись еще частные и совершенно особенные обстоятельства. Польское дело долгое время считалось запрещенным плодом. Книги и брошюры, писанные поляками и распространяемые по всей Европе, не проникали в Россию. Вследствие этого умственная борьба с идеями полонизма вместо того, чтобы начаться раньше, началась чуть ли не позже физической борьбы с поляками. "Санкт-Петербургские Ведомости" в первые же дни нынешнего восстания откровенно объявили, что в русской литературе существовали всевозможные вопросы, но никогда не было польского вопроса. К стыду нашему, это совершенно справедливо. Мы все воображали, что у нас тишь да гладь, да Божья благодать, а между тем поляки работали, приготовляли подробный план, заранее назначали главные точки восстания. В особенности успешно шло у них дело полонизирования Западного края России; времена прошлого царствования и вплоть до восстания были самые удобные и плодовитые в этом деле. Ничего этого мы не знали, хотя это творилось прямо перед нашими глазами. Те же "Ведомости" немного спустя откровенно объявили, что собственно "День" открыл и объяснил нам, что делается в Западном крае. И это совершенно справедливо. Действительно "Дню" принадлежит эта заслуга.
Таким образом, оказывается, что русское общество и русская литература не имели твердого и ясного понятия о предметах самых существенных, о том, о чем бы каждый русский должен был иметь то или другое, но во всяком случае вполне ясное и определенное понятие.
Понятно, что отсюда должны были произойти самые поразительные недоразумения. Что касается до литературы, то ненормальность положения выказалась очень резкими признаками. Во-первых, петербургская литература очевидно оконфузилась самым жестоким образом. Эта литература общих мест и общих взглядов, литература всевозможных отвлеченностей и общечеловечностей, литература столь же беспочвенная, фантастическая, напряженная и нездоровая, как и самый город Петербург, была поставлена в тупик живым явлением, для которого нужно было не отвлеченное, а живое понимание. Формы конфуза были различны, но все вытекали из одного и того же источника. Одни замолчали, стараясь показать этим, что если бы они заговорили, то высказали бы вещей необыкновенно мудрых. В сущности, эти добрые люди, кажется, только обманывают самих себя. Если бы им и пришлось говорить, они или ничего бы не сказали, или бы сказали очень мало. Им недурно обратить внимание на тех, которым в этом случае нечего стесняться в своей речи. Эти нестесняющиеся пробовали говорить, но никогда еще не были так скудны их речи. Дело в том, что как скоро предмет вовсе не подходит под понятия, которые мы принимаем за меру всего на свете, как скоро он не укладывается ни в какие из тех рамок, в которые мы привыкли укладывать все другие предметы, то мы и говорить о нем не умеем и не можем. Чтобы говорить, нужно понимать слова, которые мы произносим. Следовательно, если доведется случай, когда смысл слов совершенно чужд нашим понятиям, то мы едва ли много наговорим.
В то время, как одни молчали, другие пробовали говорить, даже всячески старались разговориться как можно свободнее. Но эти усилия были весьма неудачны. Речь была не тверда, голос дрожал, перескакивал с одной ноты на другую, путался и прерывался. Понятно, что такие речи не могли возбуждать никакого внимания, не могли иметь ни малейшего успеха. Исключение составляют только одни прекрасные статьи Гильфердинга2, которые читались с величайшей жадностью; но, как известно, это исключение только подтверждает общее правило: г. Гильфердинг по своим симпатиям принадлежит к московской, а не к петербургской литературе. Наконец, бессилие петербургской литературы обнаружилось уже прямо тем, что она стала повторять слова московской или усиленно старалась подражать ей. Были издания, которые, за неимением собственных речей, преспокойно перепечатывали каждую передовую статью "Дня". В других изданиях тщательно перенимали тон и манеру "Московских Ведомостей", хотя, в то же время, открыто объявляли себя во вражде с ними.
Таков был совершившийся факт, так обнаружилась сила вещей и обстоятельств. Центр тяжести литературы переместился и вместо Петербурга, как было прежде, очутился в Москве. В прошлом году Россия читала "Московские Ведомости" и "День"; только эти издания пользовались вниманием и сочувствием, только их голос и был слышен. И нельзя не отдать им справедливости - они говорили громко и внятно.
В каждом данном случае весьма важно, если кто может и умеет говорить. Для того чтобы говорить, нужно иметь мысль живую и плодовитую, т.е. мысль, которая пускает тысячи ростков, которая находит в себе отзыв на каждое обстоятельство, которая достаточно широка, достаточно полна и многостороння, чтобы иметь возможность ко всему прикасаться.
Такой мыслью был вооружен "День", и он исполнил свою задачу блистательным образом. Он объяснил нам все фазисы, все элементы, все оттенки польского вопроса. Для него были одинаково доступны все стороны этого дела и он не останавливался перед самыми глубокими запросами, ничего не обходил, ни о чем не умалчивал. Не говорим о его заслугах для Западного и Юго-западного края; эти заслуги бесценны и неизгладимы; не признавать их или смотреть на них высокомерно могут только люди, которые в конец извратили свое понимание, которые, наконец, серьезно предпочитают мысль делу. Оставим этих мечтателей услаждать себя созерцанием необычайной красоты своих мыслей!
Нужно впрочем прибавить, что "День" в настоящее время все реже и реже подвергается той резкой хуле, которая еще до сих пор в таком ходу в нашей литературе. Самые упорные староверы начинают оказывать ему уважение, и только в немногих отсталых изданиях продолжается прежнее гаерство.
Совершенно иное дело с "Московскими Ведомостями". За исключением весьма тайно издаваемой газеты "Весть", нет кажется ни одного издания, которое бы благоприятно смотрело на грозную московскую газету. Причины этого теперь уже найти нетрудно. Почтенная газета, отличаясь бесспорной проницательностью, силой ума и слова, все-таки, в сущности, имела сердечный характер. В этом была ее сила, в этом же заключалась и ее слабость. Несомненные достоинства газеты, ее влияние на общественное мнение, ее неутомимая деятельность, конечно должны быть приписаны горячему порыву патриотического чувства, одушевлявшего издателей. Другие свойства газеты точно также объясняются тем, что она слишком легко поддавалась разнообразным чувствам, ее волновавшим. Она была подозрительна, недоверчива, высокомерна; била в набат по поводу самых невинных вещей. Нет сомнения, что все это делалось искренно, а не из одного подражания тону и приемам английских газет.
Понятно, что при этом невозможно было стоять твердо на известном взгляде и строго держаться одной мысли. Это было так заметно, так явно, что "Московские Ведомости" сами признали свое непостоянство и даже несколько раз пробовали не без некоторого успеха возвести в принцип - отсутствие постоянных принципов. Они отказывались судить о частных случаях по общим началам и делали тонкое различие между понятиями и суждениями; "понятия, - говорили они, - у нас могут быть прекрасные, а суждения прескверные". В конце концов, из этого различия следовало, что должно не суждения проверять понятиями, а наоборот - понятия подгонять к тем суждениям, которые нам хочется утвердить и доказать. Так это и делалось, и - нужно отдать честь - в искусных руках этот прием служил к немалому разъяснению многих вопросов.
Случилось при этом обстоятельство весьма важное и характеристическое в настоящем случае. Встретились такие суждения, для утверждения которых понадобились и оказались необходимыми русские понятия, понятие о духе русского народа, понятие об особых началах нашей истории и т.д. "Московские Ведомости" стали смело употреблять в дело эти понятия, и были даже по этому случаю обвинены некоторыми поверхностными людьми в том, что они будто бы стали славянофильствовать. Обвинение несправедливое; все понятия, какие только есть на свете, могут быть употребляемы "Московскими Ведомостями", как скоро в этих понятиях окажется какая-нибудь надобность и польза.
Во всяком случае, факт многознаменательный. Мы знаем, что родоначальник "Московских Ведомостей", "Русский Вестник", выступил под знаменем общечеловеческих идей, под знаменем науки, единой для всего человечества. Этой точки зрения он твердо держался и при случае защищал ее с большим жаром. Но этих общих понятий, не говоря о том, достаточно ли широки и ясны они были, доставало только до тех пор, пока жизнь спала и позволяла нам предаваться отвлеченностям. Когда почувствовались жизненные движения, для них потребовались и жизненные понятия.
Вот некоторые общие черты той перемены в нашей литературе и нашем умственном настроении, которая вызвана тяжелыми событиями последнего времени. В важности, в существенности этой перемены сомневаться невозможно. Много слов раздалось слишком громко, много мыслей и чувств пробудилось слишком сильно, для того чтобы все это могло пройти без следа в нашем умственном и нравственном развитии. Понятия и взгляды, которые прежде, по-видимому, стояли на заднем плане, которые казались исключительными, даже странными, вдруг заняли первое место, получили наибольший вес, обнаружили первостепенную ясность и силу. Напротив, то, что производило всего более шума и, по-видимому, владело общим вниманием, вдруг отлетело как шелуха и оказалось, как шелуха, ни к чему не пригодным. Странно подумать, с каким внезапным равнодушием общество отворотилось от того, чем, по-видимому, так жарко увлекалось, странно подумать об этом внезапном бессилии, которым вдруг были поражены воззрения, производившие прежде такое сильное действие. Таким образом, опыт обнаружил настоящую цену наших взглядов и настроений; то, что имело действительную силу, развилось и расширилось в ответ на вызывающие влияния; а то, что имело призрачное значение, потерялось и разорилось в прикосновении с действительностью.
Невозможно сомневаться, что все это - явления органические. Считать это случайностью или повторением задов может только тот, кто и все на свете считает случайностью и повторением задов. Наша литература слишком честна, слишком наивна; мы слишком быстро растем, слишком сильно рвемся к идеалу для того, чтобы тут была возможна какая-нибудь фальшь. Мертвенность и механическая подстройка явлений возможны у нас еще везде, но пока еще невозможны в литературе.
Итак, тот внутренний поворот, о котором мы говорили, имеет все черты живого и здорового явления, действительной ступени в нашем развитии. Это ясно для всякого, кто только понимает, что такое развитие, что такое органическая связь явлений. Всякое сильное возбуждение живого организма способствует раскрытию его сил и созреванию его зачатков. А что польский вопрос разбудил самые глубокие, самые внутренние силы нашей русской жизни, в этом сомневаться невозможно. Нужно считать Россию мертвой, принимать ее за безжизненное скопление частиц, для того чтобы отвергать живые движения, которыми она отвечает на современные обстоятельства.
Развитие организма значит: раскрытие его самостоятельности. В умственной области главным плодом современного перелома будет именно уясненное сознание нашей народной самобытности - дело великой важности для нашей умственной жизни. Несамобытная, подражательная умственная жизнь - вот ведь зло, от которого мы постоянно и сильно страдаем. От этого происходит та зыбкость, уродливость и фальшивая быстрота, которой отличаются наши умственные явления. Что не самостоятельно, то не может быть прочно и плодотворно.
Очень нередко выдают за особое свойство русской натуры - способность все преувеличивать, во всем доходить до крайностей, до последних возможных пределов. Нам кажется, что русская натура едва ли тут виновата, и что дело объясняется гораздо проще. Кажется, с нами в этом случае происходит то, что делается в Америке с краснокожими, когда они приходят в прикосновение с белым племенем. Первые семена, которые цивилизация бросает в эту дикую почву, как известно, суть водка и заразительные болезни. Понятно, что так это и должно быть; перенять на себя нравственные и умственные силы белого человека - дикий не может, перенять же питье водки дело легкое и удобное.
Нечто подобное делается и у нас, когда на нас действует западная цивилизация. Эта цивилизация есть дело великое и прекрасное, но не иначе как взятая в целом, рассматриваемая, как нечто самобытное, органическое, глубоко растущее своими корнями в землю. Перенять на себя ее силу, ее крепость и глубину мы не можем; оттого мы и перенимаем то, что полегче, и следовательно, скорее всего то, что слабо, болезненно, что имеет характер заразительный и ненормально раздражающий. Вот отчего мы так охотно бросаемся на всякие крайности и резкости; они для нас то же, что водка для американских диких.
Западная цивилизация у себя дома и западная цивилизация у нас - дело совершенно различное. У нас она является в разрозненных и искаженных формах, так как не все явления и не в одинаковой степени прививаются к нам. В целом она все-таки остается для нас чуждою. От этого зависит другое, так же давно замеченное обстоятельство. Много раз говорили, что между явлениями нашей умственной жизни нет строгой последовательности, нет ограниченной связи, что каждое поколение как будто начинает все снова. Понятно, что так и должно быть, пока нет самобытного внутреннего движения. В сущности, для нас в каждую данную минуту духовную пищу составляют некоторые последние заграничные книжки, именно те, которые производят шум и притом шум особого свойства, к которому мы очень чутки. Таким образом, мы вечно пробавляемся отрывками, и то, что на Западе имеет глубокую связь и последовательность, у нас оказывается бессвязным и не следующим никакому закону.
Все эти уродливости, вся эта шаткость и неустойчивость должны исчезнуть, должны осесть и развеяться, как скоро возьмет некоторую силу глубокое и постепенное движение внутренней, живой мысли. Судя по всему, наша литература должна отныне все больше и больше получать внутренний, самостоятельный характер. Нынче, кажется, не может повториться ни увлечение французскими книжками, ни англомания, состоявшая, впрочем, не в подражании самим англичанам, а скорее в подражании тем немцам, которые подражают англичанам.
Итак, все к лучшему? - спросит нас в заключение читатель. Да, - смело отвечаем мы. Если наш очерк покажется кому-нибудь слишком светлым, то пусть он вспомнит, что мы старались схватить существенные черты, а существенная сторона каждого развития есть переход от низшего к высшему. В сущности, как сильно ни царит зло вокруг нас, действительная сила принадлежит одному добру.
Здесь совершенно кстати остановиться на одном обстоятельстве. Наша литература развивается и крепнет, а между тем, она до сих пор носит на себе тяжелые путы; она двигается с кандалами на ногах.
До какой степени это уродует и задерживает ее развитие, до какой степени ярко виднеется на каждом ее произведении клеймо ее стесненного положения, - это знает всякий питающий к литературе сколько-нибудь расположения и внимания. Поэтому надежда на свободу слова составляет одно из самых сильных и живых чувств настоящей минуты.
(Написано для первой книги "Эпохи", 1864 г.)
Судить о движении литературы чрезвычайно трудно, гораздо труднее, чем обыкновенно думают. Не говорим о том, что мир литературы есть область явлений самых сложных, самых разнообразных, требующих для своей оценки и классификации большой гибкости норм и категорий. Сверх всего этого, верное суждение трудно потому, что литература по самой сущности дела всегда имеет сторону фальшивую, обманывающую, что в ней среди других стремлений есть также постоянное стремление ослепить глаза наблюдателя, обмануть его фальшивым шумом и блеском.
Нельзя, например, судить о литературных явлениях так просто, как мы судим о природе, как, положим, ботаник судит о растениях. Для ботаника каждое растение одинаково правильно, одинаково заслуживает изучения и места в системе; все в своем роде совершенно, - говорят иногда натуралисты. Совсем другое дело в литературе. Тут каждое правильное явление сопровождается бесчисленными уродливыми явлениями, понижающимися по всевозможным степеням до полного бессмыслия и безобразия. Есть уродливости и у растений, но они составляют исключение и притом легко дают себя отличить. В литературе же уродливости составляют большинство, массу, и кроме того, всякая уродливость носит маску, иногда весьма искусную маску нормального явления. Все растения уже тем хороши, что они живы, что в них действительно совершается органический процесс; в литературе же есть множество явлений вполне мертвых, безжизненных, а между тем, наружно облеченных во все формы жизни.
Эти фальшивые явления могут сильно отвлекать наше внимание и обманывать наш взгляд, если мы станем следить за движением литературы, за ее развитием и сменой ее явлений. Наблюдатель здесь постоянно подвержен опасн