Главная » Книги

Ткачев Петр Никитич - Больные люди, Страница 2

Ткачев Петр Никитич - Больные люди


1 2 3

знаки несомненного умственного расстройства. В деревне он наткнулся на какую-то особу, торговавшую книгами, еще не старую, и пленился ею. Мысль о мифическом купце как-то испарилась из его головы, и вместо нее явилась другая не менее блистательная идея: вместе с миловидной книгоношей распространять в народе евангелие. Заметьте при этом, Степан Трофимович всю свою жизнь считал себя вольтерианцем и даже гордился своим вольнодумством; теперь тот же Степан Трофимович вдруг преобразился в отчаянного скептика. Затем Степан Трофимович начинает городить бессвязную нелепость, и, наконец, сам чувствует, что он; как говорится, сбился с панталыку. "Я ужасно сбился; - признается несчастный, - я никак не могу вспомнить, что я хотел сказать. О, блажен тот, кому бог посылал всегда женщину, и я думаю даже, что я в некотором восторге. И на большой дороге есть высшая мысль! Вот, вот, что я хотел сказать про мысль"... и т. д. В этот период умственного расстройства Степану Трофимовичу пришла в голову гениальная мысль "о бесах, вошедших в молодое поколение". Г. Достоевскому так понравилась эта идея, что он положил ее в основу своего романа. Что сказать об авторе, который руководится в своем творчестве бредом сумасшедшего? Впрочем, бог с ним. Бред Степана Трофимовича продолжался недолго, и г. Достоевскому не удалось позаимствоваться у него слишком многим. Доехав с своей книгоношею до другого села, он внезапно занемог и через нескольку дней умер. Варвара Петровна не умерла, но, по всей вероятности, и она впала в такое состояние, в котором даже и неопытный психиатр усмотрит симптомы умственной болезни. По крайней мере, у нее еще раньше являлись такие дикие и нелепые фантазии (вроде, напр., сватовства Даши на Степане Трофимовиче), что признать ее вполне здоровою никогда нельзя было; под гнетущим влиянием самодурного и ограниченного эгоизма ее характер должен был с годами точно так же вырождаться, как вырождался характер Степана Трофимовича под влиянием эгоизма, трусливого, малодушного, пассивно-созерцательного самообожания. Только вырождение в том и другом случае принимало различные формы. У одной оно переходило в "период предвестников" неистовства (так называемой м_а_н_и_и), у другого - в меланхолию. Внезапные порывы неистовства или приступы гнетущей тоски, эти психиатрические феномены были самым обыденным явлением в жизни наших папенек и маменек, наших Варвар Петровн и Степанов Трофимовичей. Особенно обыденны приступы меланхолии в среде наших "либералов-идеалистов". Эта знаменитая "русская тоска"12 (как называет ее один наш романист); которая по своей тупой, гнетущей боли едва ли не ужаснее английского сплина и немецкого Weltschmerz'a13, хорошо знакома и современному поколению, хотя теперь она принимает несколько иные, более человечные формы. У наших отцов она проявлялась в гнетущем сознании собственного ничтожества, незнании, за что взяться и на чем остановить свою деятельность, и шатании из стороны в сторону. У него не было сил бороться с окружающим самодурством, он пассивно ему подчинился, и это пассивное подчинение, обусловливаемое всем складом жизни, заставило его подчас презирать самого себя. "Какой я жалкий, пошлый, ничтожный глупец, ни на что-то я не годен, ничего-то я не могу сделать; каждый самодур может плевать мне в глаза, а я все сношу с терпеливою покорностью, потому что нет у меня сил для борьбы, нет у меня смелости для открытого протеста". Чтобы подсластить горечь этой мысли, он начинал приискивать какие-нибудь "смягчающие обстоятельства" в пробелах своего образования, в своей личной бесталанности и т. д. Но само собою понятно, что чем более его мысль работала в этом направлении, тем с большим пессимизмом он относился к своему "я", тем сильнее становились приступы хандры. Однако у человека, не впавшего окончательно в умственную болезнь, такое умственно-подавленное состояние духа не могло сделаться постоянным; оно неизбежно, в силу реакции, должно сменяться противоположным настроением, радостным и почти тоже болезненным самовозвеличением. За минутами унизительного сознания собственной дрянности следовали минуты какого-то самозабвения; человеку казалось тогда, что он лучше и выше всех остальных людей, что они только не могут его понять, что они ему завидуют, что они его боятся и что он совсем не подчиняется им, а только гордо изолирует себя от их пошлости. Зачем мне, думалось ему в эти счастливые минуты, "вязаться со всякою швалью, они сами по себе, я сам по себе, я плюю на них, потому что я выше их". Степан Трофимович постоянно находился в этой перемежающейся лихорадке самоунижения и самовозвеличения. То он плевал на себя, то с тщеславною гордостью смотрел через плечо на своих ближних. Г. Достоевский очень тонко подметил этот замечательный психологический или, лучше сказать, психиатрический феномен и ярко очертил его в отношениях своего героя к подруге его, Варваре Петровне. В минуты самовозвеличения Степан Трофимович третировал свою подругу с поистине комическим высокомерием; в эти минуты ему казалось, что Варвара Петровна боится его удивительных талантов, завидует ему, преклоняется перед его гигантско-умственною силою и питает преступные намерения эксплуатировать своего даровитого друга в своих личных интересах. Эти тщеславные идеи до такой степени овладевали его умом, что он был даже не в силах таить их про себя; он откровенно сообщал их не только своим друзьям, но даже и самой Варваре Петровне. Варвара Петровна, никогда ничего не забывавшая, записывала в своем сердце забавные претензии своего друга и потом, через много лет, жестоко мстила за них. Ее не смягчало даже то обстоятельство, что у ее друга эти припадки самовозвеличения быстро сменялись припадками самоунижения, что вслед за письмами (хотя он мог видеться с ней ежеминутно, потому что жил в одном доме, но он имел обыкновение, как уже было замечено выше, формулировать свои душевные состояния в эпистолярной форме), наполненными тщеславными притязаниями, упреками и высокомерными назиданиями, она получала письма, в которых ее друг униженно просил ее не вменять ему в осуждение его гордости, в которых он смешивал себя с грязью и ее ставил на недосягаемый пьедестал. В эти свои несчастные минуты Степан Трофимович считал себя едва ли не за самого жалкого и ничтожного человека во всем мире. Он не более как простой приживальщик богатой помещицы; она его благодетельница, и он настолько нагл и бесчестен, что принимает ее благодеяния. Да это ли одно? Он сына своего ограбил, он крепостных своих проигрывал в карты, он ведет праздную, пошлую жизнь, он измельчал до того, что напивается пьяным и убивает время за игрою в ералаш. О, как он жалок и ничтожен! В последнее время, как повествует автор, Степан Трофимович все чаще и чаще "начал впадать в хандру и в шампанское". Болезнь, или, лучше сказать, симптомы-предвестники болезни принимали все более и более угрожающую форму и привели его, наконец, к этой роковой катастрофе, которая стоила ему жизни. Впрочем, исход мог быть и другой: Степан Трофимович мог бы впасть, например, в тихий идиотизм и окончить свою жизнь "выжившим из ума" стариком. Этот исход был очень обыкновенен в жизни людей, подобных ему. Конечно, их не называли идиотами, но это делалось только из приличия или же по невежеству. Я не хочу, разумеется, этим сказать, что все эти люди или даже большинство их кончали сумасшествием или идиотизмом. Подобная мысль шла бы, очевидно, вразрез с фактами; я хочу только сказать, что при данных условиях их жизни и их психической организации такой конец был весьма возможен, а при известных обстоятельствах, вроде, например, тех, в которые автор ставит Степана Трофимовича, даже неизбежен. Не случись этих обстоятельств (скандала на литературном вечере, ссоры с Варварой Петровной, сватовства на Дашеньке и т. п.), Степан Трофимович мог бы мирно и спокойно дожить свой век, не обнаруживая никаких резких признаков умственного расстройства. Жизнь же большинства наших отцов и матерей, из среды интеллигентного мещанства и "дворянских гнезд", представляла так мало поводов к сильным душевным волнениям, так редко выходила из своей обычной, рутинной колеи, что зародыши их умственных болезней не находили достаточно пищи для своего развития; умственные болезни являются обыкновенно, как справедливо замечает один психиатр, продуктом деятельного умственного напряжения. Только там, где умственная жизнь, нервная деятельность достигает высших форм своего развития, только там является возможность ясно выраженных форм умственного расстройства. У низших животных, у диких и полуцивилизованных народов случаи помешательства очень редки, и при этом самое помешательство носит характер аффективного помешательства, т. е. почти исключительно ограничивается болезненным расстройством в сфере чувств. Чисто умственные аномалии, как и вся умственная жизнь, находятся у них еще в зародыше и до такой степени перепутываются и смешиваются с здоровыми, нормальными проявлениями человеческого организма, что никому и на ум не приходит видеть в них какую-нибудь особенную болезнь. Но умственная жизнь развивается, а вместе с нею развиваются и зародыши ее аномалии, развиваются и принимают, наконец, такие резкие формы, что уже теперь никто не ошибается насчет их истинного значения и не смешивает их с здоровым состоянием человека. Таким образом, развитие умственных болезней прямо пропорционально умственному прогрессу, развитию цивилизации. Это не значит, что их порождает цивилизация; нет, цивилизация (я употребляю это слово исключительно в смысле умственного прогресса) делает только я_в_н_ы_м то, что до нее было с_к_р_ы_т_ы_м, развивает те семена, которые запали в человеческую душу, когда человек был еще тупым невеждою, когда его окружали ненормальные условия дикой или полуцивилизованной жизни. За эти-то условия, за его прежнюю дикость она и заставляет его расплачиваться. Как мстительная Немезида, она никого не забывает, она тщательно сберегает и дурные и хорошие семена - и зародыши здорового развития, и зародыши болезненного вырождения; она не делает выбора, она с одинаковою заботливостью вскармливает и взращает и "зерна и плевелы". Кто виноват, что плевелы разрослись? Конечно, тот, кто их посеял. Что в умах людей того поколения, среди которого жил Степан Трофимович, эти плевелы были посеяны, что в их психическом организме гнездились зародыши умственных аномалий, в этом нас вполне убеждает представленный здесь краткий анализ наиболее выдающихся черт их характеров. Конечно, ни чрезмерно развитый эгоизм, ни чрезмерно развитое чувство страха, ни беспричинная тоска, перемежающаяся с беспричинным самовосхищением, ни самодурство, взятые сами по себе, еще не составляют никакой умственной болезни, но они составляют то, что на языке психиатров может быть названо "insant temperament", н_е_з_д_о_р_о_в_о_е умственное состояние. Такой "insant temperament" не всегда ведет к умственному расстройству, но, передаваясь по наследству, при благоприятных обстоятельствах он в большинстве случаев вырождается в помешательство. Условия, среди которых жили наши Степаны Трофимовичи, как я уже сказал, мало благоприятствовали подобному вырождению: почти совершенное отсутствие деятельной нервной жизни, царящая кругом умственная спячка - вот что их гарантировало от умственных болезней. Зародыши умственных аномалий остались зародышами и в этом виде перешли по наследству к их детям, Условия жизни последних были, как всем известно, несколько иными, чем первых. Подсмотрим же теперь, насколько эти новые условия благоприятствовали или не благоприятствовали развитию тех умственных предрасположений, которые господа Верховенские и Ставрогины завещали своим детям.
  

VI

  
   В предыдущей главе мы видели, как отнесся т. Достоевский к тому поколению, представителями которого были отцы Верховенские и Ставрогины, теперь посмотрим, как он представляет нам ближайшую их генерацию - их родных деток.
   Люди из "либералов-идеалистов" а la Верховенский или матери из категорий помещиц-самодурок а la Ставрогина имели прекрасное обыкновение держаться относительно воспитания своих детей спокойного правила laissez faire14. Сбыв ребенка в какое-нибудь казенное заведение, сдав на руки гувернеру или учителю, они считали свою воспитательную роль оконченною и тщательно воздерживались от всякого влияния на подраставшее поколение. Конечно, это делалось не ради какого-нибудь отвлеченного принципа, а просто по лени, эгоизму да невежеству. Люди, подобные Верховенским и Ставрогиным, очень хорошо знали, что в тепличной атмосфере крепостного быта дети должны были расти чисто растительною жизнию; от них не требовалось ни развития активной воли, ни воспитания общественного чувства, тем менее образования, которое бы становилось вразрез с общепризнанным кодексом крепостных понятий и привычек. Так как будущая карьера ребенка заранее определялась известным, служебным рангом, а материальное его обеспечение - готовым крестьянским оброком, то родительские заботы о рациональном воспитании были совершенно излишни. Да и к чему бы послужило это воспитание, если бы оно и сознавалось в такой невежественной и ленивой школе, как маменьки Ставрогины и папеньки Верховенские, когда дальнейшее, умственное развитие детей обусловливалось по преимуществу интересами и умственным складом той среды, в которую они попадали. Правда, в большинстве случаев интересы и умственное миросозерцанием этой среды ничем существенным не отличалось от интересов и миросозерцания родителей. Дети попадали обыкновенно в житейские тиски таких же самодуров или таких же тряпичных идеалистов, какими были и их почтенные папеньки и маменьки. Но с детьми гг. Верховенских и Ставрогиных приключилась неожиданная штука; в тот самый момент, когда им пришло время учиться, та среда, которой было препоручено их обучение, подверглась вторжению некоторых новых, рутиною не предусмотренных, умственных элементов. Детей охватил поток каких-то "идей", ни разу еще не попадавших в прописи, каких-то "высших интересов", весьма мало гармонировавших с реальными интересами их отцов. Может быть, эти дети, все эти Верховенские, Ставрогины, Шатовы, Кирилловы, Виргинские etc., etc., при иной, наследственной организации и не оказались бы слишком падкими на "новые идеи" и "высшие интересы"; но организация-то их была уж очень восприимчива. Восковые свойства наших душ, конечно, еще не раз дадут себя знать в нашей последующей истории, и им мы будем обязаны еще многими чудными метаморфозами в близком будущем. Но едва ли хоть одна из предстоящих нам метаморфоз будет заключать в себе столько трагического элемента, сколько та метаморфоза, которая превратила законных детищ гг. Верховенских, Ставрогиных, Шаговых, Кирилловых etc. в "рыцарей идей". Это была просто какая-то глупая и в то же время бесчеловечная ирония судьбы: из воска вздумали лепить фигуры, предназначенные для мышления! Какая несообразность! Но это еще не все: позволив этим фигуркам думать, желать, создавать великолепнейшие идеалы, им не дали ни малейшей возможности осуществлять свои желания, переводить теорию в практику, идеал - в действительность. Их идеи были как бы законопачены в их головах; если им и позволялось иногда вылезать наружу, то все-таки не иначе как под формою все той же абстрактной идеи. Вечно носить в уме идеи, которым никогда не суждено перейти в дело, т. е. дойти до последнего фазиса развития каждой мысли, - это уже само по себе пытка, и страшно мучительная пытка. Однако и это еще было не все. Можно жить, и даже очень приятно жить, одними идеями, не мечтая о их практическом осуществлении, если только в запасе имеется достаточное количество пищи для постоянного обновления и развития идей. В этом случае самый процесс развития идей до такой степени может увлечь человека в мир беспечального созерцания "отвлеченностей", что до всего прочего, до практического мира реальных конкретностей, ему и дела никакого не будет: он станет самодовольно наслаждаться в своем царстве, и хотя это царство только идеальное царство, но он не променяет его на царство реальное, земное. Как бы ни шла вразрез действительность с его идеалами, это нисколько не расстроит его счастливого настроения духа, а только еще более заставит его привязаться к последним и стать в стороне от первой. Не в таком положении очутилось несчастное потомство господ Верховенских и Ставрогиных. В их головы было втиснуто несколько идей, но им не дано было никаких прочных ресурсов для питания и развития этих идей. Жить идеями, полюбить эти идеи и в то же время не иметь возможности ни осуществлять их вне, ни поддерживать внутренний процесс их развития - вот поистине великая пытка, способная сломить и ж_е_л_е_з_н_о_г_о, не только что в_о_с_к_о_в_о_г_о человечка! И на эту пытку осудила жизнь ничем не повинное потомство Верховенских и Ставрогиных. Конечно, и сами родители не могут тут "умыть рук". Не могут они сказать: "мы тут ни при чем: не зависящие от нас обстоятельства сделали из наших детей то, чем они никогда не сделались бы..." и т.д. Правда, насчет и идей - отцы не повинны; эти идеи, по большей части, забрались в юные головы, как уже сказано, без отцовской воли и благословения. Но воскоподобный характер, но трусливая пассивность, слабость мозгов, привычка к умственной спячке - разве это не отцовское наследие и разве не ему обязаны дети своей трагической судьбой? Конечно, тут были и другие условия, имевшие роковое значение в их жизни, но все-таки за ними никогда не следует просматривать влияние наследственности. Спору нет, что действительность мало гармонировала с лучшими стремлениями, навеянными новыми идеями, конечно, требовалось много героизма, чтобы вступить с нею в борьбу: все это верно. Однако ж верно и то, что борьба, как бы она ни была сама по себе безнадежна, в тысячу раз лучше вечного приготовления к ней, бесконечных сборов и никогда не осуществляющихся ожиданий. Там все-таки деятельность, там жизнь, здесь пассивное, сонное прозябание. Человек, вступивший в борьбу, не чувствует ран, наносимых ему вражеским оружием, он не замечает своей крови, ему некогда ни скучать, ни отчаиваться: он забывает о самом себе, и хотя он погибает, но вы не назовете его несчастным. Несчастен, глубоко несчастен только тот человек, который падает и изнемогает еще прежде, чем вступить в реальную борьбу, который сам вечно убивает себя малодушным сомнением и, постоянно приготовляясь к чему-то, постоянно опускает руки, с отчаянием восклицая: "Зачем? Что из этого выйдет? Что я могу сделать?!" При подобном настроении духа идея, требующая энергии, является действительно мучителем человека, она тиранит его и взамен этих мучений не обещает ему никаких радостей. Раз попав в человеческую голову, не находя там никаких материалов для своего дальнейшего внутреннего развития и никаких средств для своего внешнего осуществления на практике, она становится каким-то уже чисто патологическим явлением. Задержанная в своем логическом развитии, она беспорядочно вмешивается во все сферы внутренней жизни человека, насильно ввязывается в такие психические процессы, которые без нее совершались бы гораздо правильнее; она получает какое-то уродливое, ненормальное развитие... Прибавьте к этому тот унаследованный болезненный темперамент, о котором я говорил выше, и вы легко поймете, что метаморфоза, превратившая "либералов-идеалистов", "самодуров", лакействующих крепостных в "рыцарей идей", в протестантов, что эта метаморфоза создала почву, в высокой степени благоприятную для развития психических аномалий, умственного помешательства. Я не хочу этим сказать, будто умственное помешательство было необходимым, естественным продуктом тех психических и общественных условий, при которых росли разные Шатовы, Кирилловы, Верховенские и им подобные; что личности названных должны быть типическими представителями своего поколения. Нет, и у этого поколения, несмотря на все благоприятные обстоятельства, болезненное вырождение характера уже потому не могло сделаться общим, обыденным явлением, что оно имело, подобно поколению отцов, восковую душу. Восковая душа, облегчив, с одной стороны, усвоение новых идей, проникновение новыми интересами, с другой - предохранила юношей от печальных последствий метаморфозы, ускорила или, по крайней мере, сделала возможным ее обратный процесс: от "рыцаря идеи" к либералу-идеалисту, от смелого теоретика к осторожному практику, от протестанта к вялому самодуру или к пассивно подчиняющемуся человеку. Восковая душа спасла многих от отчаяния и самых непримиримых превратила в тихоньких овечек; она приспособила большинство к новым или, лучше сказать, новейшим требованиям жизни, и, таким образом, благодаря ей детская трагедия окончилась водевилем с переодеваниями. Восковая душа облегчила непосредственный переход детей господ Верховенских и Ставрогиных в адвокатуру, земство, пристроила их к концессиям, ко всевозможным акционерным компаниям, железнодорожному делу, к обществу поощрения русской торговли и промышленности и т. п. Вообще воск, как известно, вещество весьма пригодное для выделки маленьких фигурок, и воскового рыцаря идей очень легко было перелепить в современного Молчалина. Для того чтобы человек мог помешаться на идее, нужно, чтобы он был вообще способен крепко прилепиться к идее, чтобы она сделалась выдающимся, господствующим фактором его душевной жизни. Но воск очень мягок, и вылепленные из него формы не отличаются большой прочностью, их без особого труда можно смять и переделать. Вот почему, как я уже сказал, помешательство, несмотря на условия, несомненно ему благоприятствовавшие, все-таки не сделалось явлением общим, а скорее является как некоторое исключение. Но если резко выраженные формы умственных болезней и составляют редкое изъятие из общего правила, то нельзя того же сказать о формах менее ясно выраженных, о тех формах, которые являются как бы переходною ступенькою между здоровым и больным состоянием человеческой души. Идеи, запертые в головах, в уединенное заключение и посаженные на весьма скудную диету, не могут развиваться вполне нормально; желания, которым никогда не суждено удовлетворяться, не могут не оставлять следа какой-то приниженности, недовольства на общем фоне психической жизни. И пока уединенно законопаченные идеи окончательно не повытряхиваются из головы, пока не замрут желания и не затушуются "высшие интересы" другими интересами, хотя и не столь возвышенными, но зато более реальными, пока все эти метаморфозы не совершатся; в восковой душе юноши, до тех пор в этой душе есть много поводов к развитию психических аномалий. Мы указали некоторые из них; но это еще не все: были и другие и, быть может, не менее существенные. Здесь нам нет надобности перечислять их от первого до последнего, но нельзя не остановить внимания, по крайней мере, хоть на одном из них - на решительном преобладании интеллектуальной жизни над прочими сторонами характера детей. Такое отсутствие равновесия в отправлениях психического организма, взятое само по себе, может быть, и не составляет недостатка, и во всяком случае никто не увидит в нем болезненной аномалии. Но вспомните, чтб психический организм младших Ставрогиных, Верховенских и других был весьма мало подготовлен к подобному казусу; вспомните, что длинный ряд предшествующих генераций вел жизнь по преимуществу растительную; что у этих полулюдей элемент чувственно-животный решительно преобладал над элементом интеллектуальным; вспомните, что некоторые из этих детей, как, например, Шатов, непосредственно вышли из той "суровой среды", где, по меткому замечанию одного современного поэта, "поколения людей живут бессмысленней зверей и мрут без всякого следа и без урока для детей". И вдруг этот слабый интеллект, не привыкший к самостоятельной работе, всегда игравший второстепенную, подчиненную роль, возводится на степень главного, преобладающего фактора душевной жизни: ему передаются все бразды внутреннего управления, ему стараются насильственно подчинить те чисто инстинктивные проявления человеческой природы, которые еще так недавно считались неподлежащими никакому разумному контролю. Разве подобный психический переворот, разве это неожиданное перемещение центров тяжести психической жизни не грозит весьма серьезными опасностями бедному уму детей? Правда, и тут восковые свойства их души помогли им и счастливо выручили из беды; "жизнь по принципу", над которой в свое время так много смеялись, в которой действительно часто встречалось немало нелепостей и эксцентричностей, но которая все-таки показывала, что у человека преобладает критика над рутиною, разумность над животностью, - эта жизнь очень скоро выродилась в пустое и водянистое резонерство, язву наших дней.
   Наконец, нельзя не указать еще на одно обстоятельство, в высокой степени благоприятствовавшее болезненному вырождению характеров, - это те внешние условия, та материальная обстановка, в которой очутилось большинство детей после отмены крепостного права. Здесь не место говорить подробно об этих условиях, но никто не станет отрицать, что даже с чисто гигиенической точки зрения они были крайне неудовлетворительны. Жизнь пролетария, а именно такую жизнь приходилось вести разным Верховенским, Виргинским, Шаговым, Кирилловым и т. п., уже сама по себе представляет весьма мало шансов для здорового развития человеческого организма. Только натуры энергические, только деятельные и мужественные характеры, только люди, привыкшие к самостоятельному труду, не раздавлены ее тяжелым бременем, только они в состоянии выйти из той тяжелой борьбы, которую она им готовит. Но потомство людей сороковых годов, как мы уже знаем, не отличалось подобными качествами: им негде и некогда было выработаться.
   Крепостное право завещало им лень, непривычку к деятельной жизни, пассивность и власть. И с такими свойствами им пришлось попасть в обстановку пролетария! Правда, и это влияние недолго имело место. Скоро для детей открылись заманчивые перспективы практической деятельности: потребовались "деятели и сеятели", открылись вакансии в судебном ведомстве, пошли в ход разные банки, акционерные, торговые, технические и иные общества, бедняку была брошена довольно вкусная подачка, и настроение его духа совершенно изменилось. Но все это случилось уже несколько позже. Условия жизни юношества изменились, и восковые свойства его души гарантировали его от дальнейших умственных и нравственных потрясений. Тем не менее, однако, раньше, как мы старались выше объяснить, несомненно существовал такой момент, когда все усилия, и наследственные предрасположения, и внешняя обстановка, и характер воспитания, были в высокой степени благоприятны для развития психических аномалий, весьма близко приближающихся к концу пограничной области, отделяющей болезнь от здоровья.
  

VII

  
   Г. Достоевский берет на себя труд анализировать эти аномалии. Задача, по-видимому, вполне соответствующая его таланту, таланту весьма искусному в психиатрическом анализе и никогда не выходящему за пределы этого анализа. Однако на этот раз работа оказалась совершенно не под силу автору. Я уже выше сказал, что г. Достоевский способен на анализ лишь н_е_к_о_т_о_р_ы_х психиатрических явлений; из "Бесов" оказывается, что это именно те явления, которые, так сказать, более или менее присущи его собственной душе; что он, как и большинство наших беллетристов, совершенно неспособен к объективному наблюдению; созерцая собственные внутренности, наблюдая за проявлениями своей личной психической жизни, г. Достоевский, как истый русский романист, воображает, будто он изучает действительность и создает характеры живых людей. В "Бесах" автор представляет нам целую галерею помешанных юношей: Верховенского, Ставрогина (сыновей), Шатова, Кириллова, Шигалева, но ни в одном из них вы не увидите ни образа, ни подобия живого человека; это какие-то манекены, и к каждому манекену нашит ярлык с означением характера бреда, которым он одержим. Один бредит (в буквальном смысле этого слова) проектом будущего социального устройства, по которому все человечество должно быть разделено на две неравных части: одна десятая получает свободу личности и безграничное право над остальными девятью десятыми; а эти последние превращаются в каких-то вьючных животных и путем длинного ряда перерождений достигают состояния первобытной райской невинности. Другой бредит теорией самоубийства; третий бредит теорией самого г. Достоевского, изложенною в "Гражданине", о н_а_р_о_д_е-б_о_г_о_н_о_с_ц_е, - теорией, которая отождествляет понятие о боге с понятием о национальности. Четвертый бредит теориею какого-то разрушения, долженствующего произойти при помощи всеобщего разврата, оглупения, мошенничества и подставного Ивана-царевича. Пятый ничем особенным не бредит, но развратничает до самозабвения, кусается и выкидывает всевозможные эксцентрические штуки. За вычетом бреда манекены г. Достоевского ничем особенным друг от друга не отличаются: Шатова не распознаешь от Кириллова, Верховенского от Ставрогина и т. п. Их бред не находится ни в какой логической связи с их характерами, да и характеров-то у них никаких нет. Шатов и Кириллов вне сферы своего бреда совсем как бы не существуют; Верховенский сколько-нибудь своеобразен только в своей фанатической исповеди Ставрогину. Но эта исповедь нимало не гармонирует с общим характером героя, выкроенного по шаблону лесковских нигилистов. Ставрогин - это какое-то бледное воплощение какой-то мистической теории о характере "русского человека", подробно излагаемой автором в фельетонах "Гражданина". С точки зрения этой теории русский человек" с одной стороны, постоянно хочет дерзнуть, с другой стороны - дерзнув, стремится к смиренному покаянию и самобичеванию. Такого-то, на все дерзающего и кающегося, человека тщится г. Достоевский изобразить в взбалмошном сынке Варвары Петровны. Впрочем, момент покаяния оттенен весьма слабо. Ставрогин хотя и терпеливо сносит плюхи "за грехи свои", но вообще кается не особенно усердно. За это автор истомляет его внутренними страданиями, доводит до отчаяния и заставляет повеситься. Но, независимо от полного отсутствия художественности в изображении характеров "юных безумцев", субъективизм автора с особой рельефностью высказывается в содержании того бреда, который он влагает в уста своих манекенов.
   Бред вертится на таких мистико-загадочных вопросах, о которых, кроме двух-трех московских кликуш, самого автора да разве еще философа Страхова, вероятно, никто никогда во всей России не думал и не думает. Если бы наше юношество воспитывалось под исключительным влиянием достопамятного Ивана Яковлевича15, если бы оно почерпало всю свою мудрость из богословских писаний Хомякова и философских трактатов Киреевского, если бы его вместо гимназий и университетов отправляли в монастыри и к отцам схимникам, если бы оно с пеленок было окружено спертой атмосферой семинарской схоластики, казарменной школы и юродствующего невежества, - тогда, и только тогда, из его среды могли бы выходить больные, одержимые шатовским и кирилловским бредом. Автор как будто не подозревает, что между миросозерцанием сумасшедшего и миросозерцанием той среды, из которой он вышел, всегда существует самая тесная, неразрывная связь. Его занимают те же вопросы, он разрабатывает те же темы, которые занимают и разрабатываются окружающими его людьми; он никогда не выходит из круга их интересов, их мыслей. "Среда" доставляет ему весь тот психический материал, весь тот умственный фонд, из которого его больной мозг строит свои болезненные представления и черпает свои idees fixes16. Идеи сумасшедшего отличаются от идей породившей его среды не по своему содержанию, а по характеру своего развития и в особенности по своим отношениям к прочим факторам психической жизни человека. Как ни один человек не может видеть во сне ничего такого, чего бы он сознательно или бессознательно не передумал и не перечувствовал наяву, так точно ни один психически больной не может формировать свои идеи независимо от данных, еознательно или бессознательно усвоенных от окружающих его идей. Поэтому по характеру сумасшествия и по содержанию бреда больного всегда можно определить характер и миросозерцание среды, из которой он вышел. В болезненных представлениях уродцев, созданных не совсем нормальной фантазией г. Достоевского,- уродцев, помешавшихся на каких-то неопределенно мистических пунктах, - очевидно, нисколько не отражается миросозерцание той среды, - среды лучшей образованной молодежи, из которой они вышли. Правда, пункт помешательства Верховенского несколько более правдоподобен. Его idees fixes резко отличаются от туманных фантасмагорий Шатова и Кириллова. Между нею и вопросами, волнующими ту среду, из которой вышел Верховенский, действительно существует некоторая связь, и помешательство на ней Петра Степановича, не представляя никакого абсурда, могло бы, напротив, стать очень благодарною темою для психиатрического анализа. Но тут-то вот и обнаружилось все бессилие авторского таланта, способного лишь на воспроизведение своих субъективных ощущений. Он никогда не наблюдал и не может себе представить, даже в самых общих, не говорю уже,- образных чертах, психическое состояние человека, помешавшегося на идее разрушения. Потому идея у него осталась сама по себе, а человек сам по себе; между бредом и бредящим не существует ни малейшей связи. Если бы какой-нибудь шутник вырезал из романа те страницы, на которых напечатан разговор Верховенского с Ставрогиным об Иване-царевиче, то читателю и в ум бы никогда не пришло, что Верховенский фанатик, одержимый несбыточными идеями. Вообще характер этой личности составлен механически, крайне грубым и топорным образом, из двух частичек, не имеющих между собой ничего общего: с одной стороны, автор, позаимствовав из одного стенографического отчета несколько биографических данных об одном подсудимом, вздумал воспроизвести их в лице своего героя, с другой стороны - он подслушал где-то чью-то мысль о необходимости "разрушения", не понял ее, переврал, перепутал, затем эту перевранную мысль облек в формы бессвязного бреда и объявил, будто этот бред - idee fixe его героя. Но какой же читатель этому поверит? Читатель видит только плохое олицетворение одного старого стенографического отчета и пришитую к нему белыми нитками какую-то нелепость, самим автором изобретенную и ничего общего с его стенографическим олицетворением не имеющую. Совершенно не понимая, не имея даже ни малейшего предчувствия о тех психических и физиологических феноменах, которые совершаются в душе человека, одержимого какой-нибудь idee fixe, автор наивно воображает, будто достаточно заставить человека говорить бессвязный отрывочный вздор, притом вздор нимало не сообразный ни с образом жизни этого человека, ни с его поведением, ни с деятельностью, - и характер больного субъекта очерчен. Благодаря такой забавной мысли, герои последнего романа г. Достоевского более походят на пьяных или на одержимых острым delirium tremens17, чем на хронически больных или вообще на трезвых людей. Когда Верховенский начинает излагать Ставрогину свое profession de foi18, то у последнего прежде всего является вопрос: "где он успел напиться?" Вероятно, тот же вопрос приходил на ум и гостям Виргинского, присутствовавшим при "бреде" Шигалева. Этот юноша задался идеею, что он изобрел какое-то удивительнейшее решение социального вопроса, которого до него никто и не подозревал и в котором, по его мнению, заключается все спасение человечества. "Кроме моего разрешения общественной формулы,- восторженно восклицает он,- не может быть никакого"... "все, что изложено в моей книге, незаменимо, и другого выхода нет, никто ничего не выдумает". Но, кроме этого восторженного заявления, ничто не дает нам права заключать, что Шигалев действительно одержим какою-нибудь idee fixe. В своем бессвязном бреду он даже сам с ирониею относится к своей теории. "Я, - бредит он, - запутался в собственных данных, и мое заключение в прямом противоречии с первоначальной идеею, из которой я выхожу". Г. Достоевский не подозревает, кажется, что у сумасшедшего, одержимого хроническим однопредметным помешательством, есть своя логика, и логика очень сильная; он обыкновенно излагает свои мысли связно, пространно и совершенно спокойно (если только ему не противоречат): он слишком убежден в своей правоте и непогрешимости, он слишком проникнут возможностью своих умозрений, чтобы лезть из-за них на стену. В его речах гораздо более торжествующего самодовольства, чем горячечного волнения. При том же в настоящее время, при современных успехах психиатрии, странно воображать, как это делает автор "Бесов", будто местное поражение мозга, помешательство на одной какой-нибудь идее, может иметь место без общего, более или менее ясно выраженного расстройства всего психического организма; будто человек может возрастить в своей голове безумные идеи, городить по поводу их всякую чушь и в то же время оставаться совершенно здоровым во всех прочих проявлениях своей аффективной и интеллектуальной жизни. Только люди, впавшие во временный горячечный бред, под влиянием алкоголя или каких-нибудь иных сильных нервных потрясений, представляют некоторую аналогию с юными героями "Бесов", в особенности с Верховенским и Шигалевым. Шатов и Кириллов в развитии своих безумных идей обнаруживают более логики, но и они все-таки более смахивают на пьяных, чем на больных. Если бы они слишком часто не впадали в бред, читатель ни за что бы не догадался, что это хронические больные, помешанные один - на отрицании, другой - на искании истины. Они бредят, "точно по книжке читают"; отчитают - и все кончено, и незаметно, что они сумасшедшие. Один Кириллов составляет некоторое исключение, и то только потому, что автор постоянно заставляет его бредить и, кроме этого бреда, не знакомит нас решительно ни с чем, что могло бы иметь хоть какое-нибудь отношение к его внутренней жизни. Вы получаете некоторое понятие о свойстве бреда Кириллова, но у вас не остается ни малейшего представления о самом Кириллове. О Шатове уже и говорить нечего: это плохое олицетворение фельетонов "Гражданина" ("Дневника писателя"), как Верховенский олицетворение стенографического отчета, и ничего более. Тут опять сказывается все бессилие художественного таланта автора. Идеи, вложенные в уста Шатова и Кириллова, очевидно, его собственные идеи, он сам додумался до них, он не подслушал их где-то на улице, как он подслушал у кого-то шигалевскую философию и верховенские теории; потому он развивает их (т. е. заставляет своих героев развивать) довольно логично, до такой степени логично, что даже "Гражданин" не прочь позаимствовать у Шатова его мистические бредни. Видимо, что эти бредни - плоть от плоти, кровь от крови самого автора. Но зато ими одними и исчерпывается весь характер Шатова и Кириллова. Кроме отвлеченного, абстрактного бреда, в них нет решительно ничего реального, конкретного: они изображают собою один горячечный бред - и только. Автор пережил идеи, вложенные им в уста его двух героев, но он, вероятно, не помешан на этих идеях, для него они не более как некоторые отвлеченные умозрения, не играющие никакой господствующей роли в его психической жизни. У него они имеют, так сказать, чисто местный характер, занимают лишь очень маленький уголок в его внутреннем мире. Если бы значение их изменилось, если бы они превратились в деспотические idees fixes, то и весь внутренний мир автора изменился бы, он испытал бы такие субъективные ощущения, которых теперь и представить себе не может. Тогда бы он мог дать нам если не художественный образ (он вообще не обладает способностью к художественному синтезу), то, по крайней мере, верный и правдивый анализ щатовского и кирилловского характеров. Теперь же он дал нам лишь анализ своих идей, а из одних идей, да еще несомненно нелепых, нельзя выкроить характера. Вот отчего его Шатов и Кириллов вышли только манекенами. Но и манекенов-то он не сумел создать порядочных: вместо того чтобы соображаться при их построении с теми безумными идеями, которые они должны были воплощать в себе, он под влиянием, вероятно, своего шаловливого чертика вздумал соображаться с тем несчастным стенографическим отчетом, из которого уже сделал столько ненужных заимствований и в котором всего менее мог найти материалы, пригодные для своих манекенов. В самом деле, есть ли какая-нибудь логическая возможность предположить, будто люди, долженствующие служить олицетворением московского кликушества и философии "Гражданина", чтобы эти люди впутались в тайное политическое общество, руководимое Верховенским и преследующее цели, не имеющие ничего общего с их idees fixes. Между миросозерцанием Ставрогиных, Верховенских, Виргинских, Шигалевых и т. п. и миросозерцанием Шатова и Кириллова не было ни единой точки соприкосновения: то, что волновало и интересовало первых, было совершенно индифферентно для последних, и наоборот. Зачем же романисту вздумалось свести всех этих людей вместе? Ведь они принадлежали не только к различным, но и противоположным лагерям. Неужели г. Достоевский не мог понять, что на манекена, приноровленного к среде Верховенских и Ставрогиных, нельзя нашивать кирилловско-шатовского миросозерцания? Неужели его нисколько не шокировала дикая нелепость измышленного им сопоставления? Без преувеличения можно сказать, что ни один из самых даже лубочных беллетристов отечественной прессы никогда еще не впадал в такой психологический абсурд, никогда еще так грубо не нарушал элементарных правил художественного творчества, самых законных требований правдоподобия.
  

VIII

  
   Будь г. Достоевский хоть капельку менее субъективен, обладай он хоть в слабой степени художественным синтезом, он бы, конечно, никогда не написал своих "Бесов"; по всей вероятности, он не написал бы их и в том случае, если бы мог предчувствовать, в каком невыгодном свете обрисуется в них его микроскопический талант. До "Бесов" г. Достоевского если и нельзя было считать за художника в истинном значении этого слова, то все-таки, мы могли в нем видеть очень тонкого и искусного анализатора различных психических аномалий, п_о_э_т_а в_ы_р_о_ж_д_а_ю_щ_и_х_с_я х_а_р_а_к_т_е_р_о_в. "Бесы" показали теперь, что круг патологических явлений человеческой души, доступных анализу автора, крайне ограничен и что чуть только он вздумал выйти из него, он тотчас утратил всю свою чуткость и наблюдательность. Куда девалась его способность к анализу? Что сталось с его умением тонко подмечать и метко обрисовывать различные оттенки болезненных настроений души? Только в обрисовке характеров Верховенского-отца и Варвары Петровны Ставрогиной г. Достоевский обнаруживает прежнюю силу своего анализа, но, переходя к характерам больных людей из современного поколения, он уже ничего не обнаруживает, кроме притязательной бездарности. Тут уже нет и следа художественного творчества, тут нет и намека на какой бы то ни было анализ, мы видим только простое, механическое сочетание отрывков стенографического отчета с нелепыми идеями самого автора. Таким образом, и г. Достоевского постигла та же судьба, какую испытали его сверстники-беллетристы 40-х годов; когда они ограничивались в своих произведениях анализом собственных внутренностей, дело шло недурно; таланта их как раз хватало на эту работу, на ней они создали свою репутацию. И эта репутация ввела их в заблуждение. Они вообразили, будто и в самом деле они - хорошие художники, будто им стоит только захотеть, и они воспроизведут жизнь молодого поколения с таким же искусством, с каким они воспроизводили свою собственную. Известно, как жестоко они были наказаны за свои притязания и какое позорное фиаско потерпели их quasi-художественные изображения недоступного их наблюдению мира. Но до "Бесов" г. Достоевского романисты тщились воспроизводить характеры здоровых юношей, они брали из их жизни то, что считали в ней наиболее нормальным, живым и действительным. Г. Достоевский вздумал, наоборот, коснуться анормальных, патологических явлений этой жизни, но, как мы видим, не был счастливее своих собратий.
   Если беллетристы-сверстники г. Достоевского сочиняли карикатуры на з_д_о_р_о_в_ы_х людей "нового (теперь-то, впрочем, старого) поколения", то автор "Бесов" написал карикатуру на б_о_л_ь_н_ы_х людей того же поколения. Карикатура его вышла очень плоха, но как бы ни была плоха карикатура, она все же должна иметь хоть какое-нибудь сходство с подлинником; в противном случае это не будет и карикатура. Когда критике приходится иметь дело с неверным, фальсифицированным, карикатурным изображением действительности, положение ее становится затруднительным: с одной стороны, она обязана выяснить читателю смысл того жизненного явления, которое изображается в данном произведении, указать на вызвавшие его причины и т. п., руководствуясь при этом главным образом материалом, заключающимся в самом же произведении; с другой стороны, как может она это сделать, когда материал, собранный автором, крайне сомнительного достоинства, когда его произведение не воспроизводит, а уродует и искажает действительность? По-видимому, критика имеет полное право освободить себя в этом случае от неблагодарного труда отыскивать зернышки так называемой ж_и_з_н_е_н_н_о_й п_р_а_в_д_ы в куче всякой лжи и фантастических вымыслов. Но я этого не думаю: мне кажется, что чем более данное положение искажает действительность, тем необходимее для критика восстановить истинный характер этой искаженной автором действительности. Нет ни одного такого произведения, которое было бы ложью от начала до конца: творческий процесс всегда отправляется от каких-нибудь опытных наблюдений, в основе его всегда лежат какие-нибудь реальные факты. Наблюдения эти могут быть очень поверхностны, факты эти могут быть дурно поняты и небрежно обследованы, но все-таки это - факты и наблюдения. Чем более творческий процесс удовлетворяет требованиям художественности, тем менее искажаются подвергшиеся наблюдению факты, и, наоборот, чем менее он удовлетворяет этим требованиям, тем более искажается добытая автором опытная истина. И сама-то по себе эта истина может быть весьма скромных размеров (тут все зависит от размеров авторской наблюдательности и впечатлительности), да если еще при этом автор покроет ее толстым слоем умышленной и неумышленной лжи, нелепых вымыслов, затопит ее в волнах своих чисто субъективных ощущений, то добраться до нее становится делом крайне затруднительным, а между тем фальсифицированная истина, незаметно проникая в умы читателей, порождает ложные умственные представления, нелепые заключения и, что хуже всего, ведет к неверному пониманию явлений окружающей действительности и к неразумному отношению к ней. Чтобы предотвратить эти неизбежные последствия всякой преднамеренной или непреднамеренной фальсификации, критика, как мне кажется, должна постараться выяснить не только характер самой фальсификации, но и характер фальсифицированной истины, т. е. она должна показать не только то, что в произведении ложно и неверно, но и то, что в нем истинно и верно. Читатель может, конечно, и не согласиться с доводами критики, но это не важно, - важно то, что у него у самого явится желание вникнуть в настоящий смысл произведения автора, отделить в нем ложное от истинного, реальное от вымышленного. Мы видели уже, что ложно и вымышлено в изображении б_о_л_ь_н_ы_х л_ю_д_е_й молодого поколения, выведенных г. Достоевским. Ложны их характеры, вымышлено содержание их бреда. Посмотрим теперь, что у него - истинно и реально.
   Я уже сказал, что и умственные предрасположения, унаследованные д_е_т_ь_м_и от родителей, и те общественные условия, и те воспитательные влияния, среди которых этим детям пришлось жить и действовать, - что все это могло только благоприятствовать, развитию в их внутреннем мире разного рода психических аномалий. Мне уже не раз приходилось указывать на эти аномалии, здесь достаточно будет напомнить только о той, которая имеет ближайшее отношение к занимающему нас предмету. Развитие новых интеллектуальных потребностей, новых кругозоров мысли, с одной стороны, а с другой - невозможность дать возбужденной потребности надлежащее удовлетворение, проявить свои новые мысли в соответствующей им деятельности, - без сомнения, должно было крайне вредно отразиться на психическом организме этих людей.
   Конечный результат мысли - целесообразная деятельность; в деятельности она находит и свое высшее проявление, и свою поверку, и материал для дальнейшего развития. Мысли, не завершающиеся деятельностью, м_ы_с_л_и б_е_з_д_е_я_т_е_л_ь_н_ы_е очень скоро вырождаются и становятся б_о_л_ь_н_ы_м_и м_ы_с_л_я_м_и. Хорошо еще, если эти бездеятельные, больные мысли суть не более, как мимолетные эпизоды в умственной жизни человека, если он не придает им никакого существенного значения, если он принимает их без восторга и расстается с ними без боли; тогда ему очень легко от них освободиться,- да и они сами освободят его от себя: затертые и заслоненные массою других мыслей, не имеющих с ними ничего общего, они очень скоро замрут и заглохнут, не оставив после себя никакого прочного следа. Но совсем иначе отразится их влияние на психическом организме человека, если они составляют, так сказать, основной фон его миросозерцания, если они тесно сплелись и перепутались со всеми тончайшими нитями той ткани, из которой выкроена вся его умственная жизнь, если они играют в ней роль господствующих, преобл

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 342 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа