Главная » Книги

Дружинин Александр Васильевич - Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения

Дружинин Александр Васильевич - Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения


1 2 3 4


А. В. Дружинин

  
   Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения
  
   Дружинин А. В. Литературная критика / Составление, подготовка текста и вступительная статья Н. Н. Скатова; Примеч. В. А. Котельникова. - М..: Сов. Россия, 1983. (Б-ка рус. критики).
  
   Упорствуя, волнуясь и спеша,
   Ты быстро шел к одной высокой цели!
   Н. Некрасов
  
   Во второй половине прошлого столетия в Лондоне в одно из представлений Шекспирова "Ричарда III" великий Гаррик играл с необычайным одушевлением и успехом, редким даже для Гаррика. Публика беспрерывно переходила от громовых рукоплесканий к тому глубокому, душу возбуждающему молчанию, которое для великих трагиков считается выше всех шумных признаков общего одобрения. Во все время спектакля один только молодой лорд, бледный и, очевидно, одержимый неизлечимым сплином, произносил отрывистые слова, не совсем согласные с общим настроением духа в его соседях. Эти слова были: "Жалко... очень жалко... чрезвычайно жалко!" Наконец кто-то из зрителей, всех ближе сидевший к молодому человеку, спросил его: "Да о чем же вы жалеете?" - "Я жалею о том, - ответил печальный господин, - что от всего этого высокого гения чрез тридцать лет не останется ровно ничего, кроме имени Гаррика!"
   Участь знаменитых журналистов и критиков во многом сходствует с участью гениальных актеров, с той только разницей, что, благодаря обычаю критиков нашего времени, не выставляющих своих имен под статьями, сами имена их иногда не переходят к будущим поколениям. Правда, статьи могут быть собраны, напечатаны вновь, разъяснены, изданы большою книгою - но встретят ли эти disjecta membra poetae {букв.: разрозненные части поэта (лат.).} через одно и два поколения то сочувствие, с которым встречали их современники знаменитого деятеля. Возбудят ли они хоть десятую долю того восхищения, того раздражения, тех споров, тех убеждений, которыми бывало приветствовался их первый выход. Нет, такого результата и самый великий критик произвести не в состоянии. Слава поэтов, им прославленных, будет беспрепятственно расти и расширяться, между тем как его собственная слава станет улетучиваться и меркнуть. Благодаря его критическому такту, благодаря его страстному слову, имена писателей второстепенных останутся и могут быть любимы новыми поколениями, но его собственное имя от того нисколько не выиграет. Историки словесности, знатоки литературы своего края воздадут усопшему ценителю похвалою, которая, может быть, со временем перейдет в школьные учебники, и, через пятьдесят лет после смерти критика, мальчики будут выдерживать какую-нибудь фразу о том, что такой-то благородный деятель во многом содействовал к просвещению читателей старого времени. Тем все дело кончится, и оно не может кончиться иначе; оно даже не должно кончиться иначе, ибо известный литературный ценитель, учитель известного литературного поколения, никак не будет учителем поколений последующих. Всякий год приносит за собой новую идею, всякий период народной жизни приводит с собою людей, его разумеющих. Новые художники порождают новых ценителей, и тот ценитель, который, не смея быть новым, станет робко повторять выводы своего предшественника, вдастся в литературный фетишизм, как бы даровит ни был сошедший со сцены человек, им выбранный вместо кумира. Карлик, взобравшийся на плечи великана, видит далее, чем видел тот, у кого он сидит на плечах. Если он станет не признавать и уничтожать того, через кого он видит так далеко, позор падет на его собственную голову. Но если он нарочно станет гнуться и умалять горизонт своего зрения, всякий будет вправе сделать такой вопрос: "Для чего же ты, маленький человек, взобрался так высоко?"
   Во всем, что мы говорим в настоящую минуту, нет ничего горестного для критиков, разумеющих свою деятельность. Точно, для литературного ценителя, даже гениального, невозможна слава Гомера и Шекспира, недоступна даже светлая известность Пушкина и Гоголя. Истинный критик, подобно Давиду Гаррику, есть деятель своего поколения, источник нескольких благотворных преданий для потомства. Ему дано великое могущество, но срок этого могущества не долог. Поколения, еще не родившиеся, не станут плакать над его страницами, но зато поколение, живущее с ним вместе, будет полно его идеями и его стремлениями. В этом его сила и слабость, в этом все его существо, все его значение. Он должен трудиться для потомства, думать о вековечных законах искусства и науки, но все-таки ему нельзя забыть, что его деятельность есть посредственная, а не непосредственная, что он свершает свое назначение, просвещая своих собратий, что он, двигая вперед просвещение, готовит себе будущих судей, в скором времени имеющих обратить его самого в лицо подсудимое. Его поле действия - умы современников, его оружие - идеи и стремления современного ему общества. В ежедневной и преходящей действительности таится причина его страсти, его увлечений, его хвалы и его охуждения. Быть вечным и безапелляционным Аристархом он никогда не может. Ослабевши в своих силах и состарившись, он обязан безропотно сдать свою деятельность младшим труженикам, может быть, тем же карликам, взобравшимся на его великанские плечи. Общество идет вперед, не соображаясь ни с какими критическими авторитетами, литература крепнет и развивается, не справляясь с мнениями людей, когда-то оказавших ей самые великие заслуги. Оттого, по истечении каждого литературного периода, строгий пересмотр критики этого периода и необходим и благотворен. Оттого каждый сильный критический деятель, образователь и наставник своих литературных товарищей, должен радоваться, если на сцену являются новые художники и новые деятели, хотя бы становящиеся в противоположность с теориями, им проведенными. Дело его сделано, подвиг его свершен честным, достохвальным образом. Он может сказать бывшим ученикам своим: "Идите и сейте доброе слово - ваши ученические годы кончились, я же могу быть вашим советником, но никак не учителем".
   Читатель, как мы надеемся, хорошо понимает цель рассуждений наших о критике и значении даровитых критиков. Собираясь выступить перед публикой как деятели по части критики и истории литературы, мы обязаны прежде всего объяснить наши отношения к журнальным судьям того периода, который был прославлен в художественном отношении деятельностью Гоголя, а в критическом - заслугами ценителей, разъяснивших нам значение Гоголя, его предшественников и его сверстников. Между 1830 и 1848 годами русская критика, сосредоточивавшаяся в журналах "Телеграф", "Телескоп", "Отечественные записки" и "Современник"1, сделала много для нашей науки и для нашей литературы. Она имела свои слабости, свои ошибки, свои увлечения, свои худые стороны, но так велика была ее любовь к просвещению, так богата была она силами всякого рода, что результат ее заслуг много превышает недостатки, от нее родившиеся. Она разработала историю старой литературы нашей; она сделала строгую поверку всех критических начатков, до нее существовавших; она нанесла жестокий удар французской рутине, много лет у нас существовавшей; она ценила деятельность всех наших великих поэтов и прозаиков; она приветствовала гений Пушкина и первые начинания Гоголя; она внесла в критику элементы, до той поры ей чуждые, то есть горячность и изящество, любовь к науке, беспредельное сочувствие ко всему святому, прекрасному, справедливому в жизни и поэзии. Рядом живых, увлекательных уроков она заставила холодную публику привязаться к делу родного искусства. По мере сил своих она старалась популяризовать в России глубокие теории иностранных критиков, черпая из них то, что казалось ей вечным, полезным для искусства, согласным с понятиями нашими. На всякий талант, на всякое правдивое слово, на всякий полезный труд она откликалась радостным голосом и часто, увлекаясь своей восторженностью, заглаживала самые свои ошибки с помощью любви и восприимчивости. Она воспитала новое поколение литераторов и каждому из них в трудные минуты первых усилий протягивала дружескую и братскую руку. По самому ходу дел она должна была создать в литературе множество поклонников, учеников, подражателей, преемников и - что гораздо хуже - ослепленных жрецов, умевших состряпать себе рутину от самого начала, враждебного всякой рутине. Значение критики гоголевского периода таково, что всякий журнал, всякий литературный ценитель, сколько-нибудь понимающий свое призвание, не имеет права не знать ее, не изучать ее вполне, не проверить всех ее выводов, не определить собственных своих отношений к этой сильной и благотворной критике. Она живет и дышит всюду, даже в упорных своих ненавистниках. Она отразилась даже в суждениях людей, в юности своей смотревших на всю русскую словесность сквозь очки Батте и Лагарпа. Она не умрет вся - хотя ее страсть, ее увлечения, ее огонь, ее симпатии и антипатии во многом уже утратили свое значение. Она пришла кстати и сделала много. Из нее, по всей вероятности, останется для будущих поколений, может быть, более, чем остается им от Менцеля2, Мюльнера, Вильмена, Мишьельса, лорда Джеффри, Кольриджа и Соути. Если наш горизонт расширился, если теперешний критический взгляд видит более и далее - мы никогда не забудем того, чьим усилиям мы обязаны своим возвышением. Но как бы велики ни были заслуги старой критики, как бы мы сами ни сознавали ее заслуги для нашего собственного развития, мы никогда и ни за что не поддадимся тому критическому фетишизму3, о котором говорилось недавно. Все наши инстинкты возмущаются, когда нам, по несчастию, приходится в наше время, через десять лет после того, как окончился упомянутый нами период, встречать рабские, бледные, сухие, бездарные копии старого оригинала. В русской литературе, которая во сто лет времени сделала такие гигантские шаги к своему развитию, десять лет деятельности значат весьма много. Предположить, что в эти десять лет мы все, художественные и критические деятели, измельчали самым жалким образом, мы не имеем ни малейшей причины. Вообразить себе, что все новые писатели, явившиеся за эти десять лет, не могут сообщить публике ничего нового, может лишь один какой-нибудь дикий труженик, лишенный всякой литературной зоркости. И, однако, подобного рода заблуждения не новость ни в России, ни в Англии, ни в Германии, ни во Франции. Первые годы после всякого сильного деятеля в науке и словесности никогда не обходятся без иеремиад и какого-то затхлого возвеличения литературного бессилия. Звезда скатилась с горизонта. Мы остались посреди темноты. Все пропало - сильного деятеля сменили карлики. Тот дерзок и глуп, кто теперь силится сказать что-нибудь дельное. Надо повесить голову и вяло повторять то, что было сказано прежде нас. Всякая самостоятельность литературного взгляда есть проявление дерзости и самодовольствия. Поверка прежних выводов есть глумление над прахом великого человека. Несогласие с ним должно считаться преступлением! Такого рода возгласы раздаются после смерти каждого великого ученого, великого поэта, великого романиста, и в особенности, после кончины великого критика. Добродушный Босвелль, после смерти своего идола Джонсона4, перестал восхищаться литературными знаменитостями, заперся в Шотландии, стал жить памятью о Джонсоне, но в Босвелле это поклонение понятно. Его жизнь и молодость умерли с его высоким фетишем, его золотое сердце, все выгоревшее в одной бескорыстной привязанности, не могло знать других привязанностей. Но что сказали бы мы о молодых приятелях лексикографа, о Борке или о Краббе, если б они, похоронив своего друга, дали один другому слово жить его теориями, отречься от всякой самостоятельности во взгляде. Мы могли бы привести пятьсот примеров, однородных с сейчас рассказанными, но, кажется, в дальнейших примерах не настоит никакой надобности.
   Вполне ценя и уважая всех наших товарищей по делу современной русской критики, мы не можем не признаться, однако же, в комических впечатлениях, иногда производимых на нас некоторыми из отчаянных поклонников старой критики. Разве мы не видали, и много раз, критических статей о деятельности старых русских писателей, от Державина до Гоголя, статей, в которых просто и открыто высказывалась мысль такого рода: "Сказанный писатель уже превосходно оценен критиками сороковых годов; не имея возможности сказать от себя ничего хорошего, приводим выписки из рецензии, писанной около двадцати лет назад". Не стыдимся признаться, что подобные отзывы, плод бессилия, соединенного с упрямым фетишизмом, возбуждали в нас не один только смех, но вместе со смехом и порядочную досаду. Вместе с шутливым запросом новому критику: "А что же ты будешь говорить о писателях, явившихся позже критики сороковых годов?" - мы готовы были спросить, и гораздо строже: "Для чего же ты взялся за перо, новый критик, не имея ни силы, ни желания сказать что-либо, кроме повторения старых литературных выводов?"
   Мы никогда не строили для себя литературных кумиров, никогда не принимали чужих мнений без строгой поверки - и вследствие этих обстоятельств смело можем сказать, что даже во времена полного владычества критики сороковых годов достаточно видели все ее слабые стороны. Искренно уважая эту критику, мы никогда не применяли к ней слов Рахили Фарнгаген5 про Гете: "Он - Гете, и потому всякая мысль, им выраженная, не может не быть истиною". Сохраняя всю нашу независимость в тот период, когда увлечение авторитетом было извинительно и возможно, мы не думаем расстаться с нею в настоящее время, время анализа и поверки прежних теорий. Мы следили за жизнью и словесностью Европы, видели разрушение иллюзий, еще недавно считавшихся действительностью. Опыт недолгих, но обильных событиями годов не мог не служить лучшей поверкою многих прежних ошибок. На наших глазах вконец разрушились неодидактические германские теории, имевшие вес и силу в сороковых годах6. Толпы европейских деятелей, когда-то обещавших многое, были сброшены в хаос и не выполнили ни одного из своих обещаний. Женщины-поэты, являвшиеся восторженными пифиями, провозвестницами новых истин, мирно сошли в ряд талантливых писательниц и отказались от своих прорицаний. Мыслители, ревностно бравшиеся за преобразование общества, науки, поэзии, в короткое время превратились в пустых говорунов, несостоятельных перед практической жизнью. Гонители искусства чистого обратились к служению чистому искусству. Дидактики, ненавидевшие Гете за его невозмутимое поэтическое спокойствие, распростерты во прах пред пьедесталом великого человека, ими когда-то оскорбленного. Все эти перемены, все эти перевороты в области искусства и жизни не могли не утвердить нашей независимости во взгляде на жизнь и искусство. Ошибки старой нашей критики, еще смутно сознаваемые нами в период ее преобладания, нынче, вследствие всего нами пережитого и подсмотренного, стали и ярче, и осязательнее. Уважение наше к ней осталось прежним уважением, но отклонение наше от теорий, ею высказанных, сделалось и вполне законным, и вполне понятным, и даже вполне необходимым.
   Главная и существенная слабость критики гоголевского периода заключалась не столько в этой самой критике, сколько в той литературной среде, на которую и среди которой ей было суждено действовать. Критика сороковых годов не имела ни над собою, ни против себя никакой основательной критики. Далеко ниже ее, в неведомых литературных безднах, раздавалась пристрастная и жесткая полемика, не основанная ни на каких теориях, не приносившая с собой никакого плода, никакой полезной заметки. Противники критики сороковых годов или не поднимали против нее своего голоса, или позволяли себе нелитературную, задорную хулу, на которую никакой литератор, сознающий в себе чувство собственного достоинства, никогда отвечать не станет. Критики, равной себе - добросовестной и твердой, обильной проницательностью и правдою - критика сороковых годов никогда не имела. На всякий ее вывод, на всякую мысль, ею высказанную, она встречала в литературе или полное молчание, или проявление полной симпатии, или жесткую брань, по существу своему бесплодную: всего чаще и то, и другое, и третье приходило разом. Возражений искренних, серьезных, проникнутых знанием дела и желанием истины, она не встречала ни разу; даже до сих пор, когда ее слабые стороны признаны почти всеми деятелями новой словесности, мы можем назвать лишь весьма малое число страниц, на которых означенные слабые стороны разобраны беспристрастно. Итак, не встречая ниоткуда основательного противодействия, критика, теперь нами оцененная, должна была понести вред от избытка собственной своей силы. Она стала утрачивать терпимость и хладнокровие, так необходимые для понимания истины. Привыкнув к жесткости и неправде своих шумливых соперников, она слишком привыкла видеть жесткость, отсталость и неправду во всяком противоречии. Потеряв благоразумный контроль над собою, она вдалась в парадоксы, поспешные заключения, крайности всякого рода, - и могло ли быть иначе, когда парадоксы, ею высказываемые, не встречали серьезного противоречия, когда ложные заключения и крайности не возбуждали возражений, достойных быть принятыми к сведению? Пересматривая блистательнейшие и благотворнейшие из критических статей гоголевского периода, мы беспрерывно подмечаем в них страницы невыносимо лживые, выводы более чем детские, мысли, от которых сам критик впоследствии при нас самих отказывался с простодушной честностью. Мы спрашиваем: как же могли сказанные недостатки идти рядом с целыми главами, истинно безукоризненными? Как могли люди, руководящие общим вкусом, развитые, образованные, богатые смыслом и поэтическим чутьем, написать страницы, подобные отзыву о Татьяне Пушкина, о повести "Похождения господина Голядкина", о слабейших романах Жоржа Санда?7 Как могли они создать что-либо в роде дифирамба о бесполезности изучения древней русской жизни? Ответ будет очень прост: они писали, не ожидая ниоткуда ни возражений, ни добросовестного контроля. Всякий человек, беседуя мысленно с самим собою, выскажет себе много такого, чего ни за что в свете не скажет, говоря с умными людьми. Всякий смертный, беседуя с приятелями, станет говорить осторожнее, чем он думает; составляя статью, он будет смотреть за собой гораздо зорче, чем смотрит он за собой в минуты приятельской беседы. Наконец, составляя статью, он будет необходимо иметь в виду читателей, для которых статья пишется. Если читатель опытен, взыскателен, проницателен и даже придирчив, труд выйдет несравненно осмотрительнее того труда, который составляется для публики доверчивой и неразвитой, для ценителей, способных только или браниться без толку, или хранить бесплодное, но величавое молчание.
   А для критики сороковых годов, от самого ее появления до последних годов ее деятельности (и особенно в последние годы, о чем скажем мы ниже), был необходим контроль, незлобный и твердый. Мы не нарушим законов литературной скромности, если скажем, что разбираемая нами критика, в период всей ее деятельности, была голосом целого круга образованных, талантливых молодых людей, сгруппировавшихся около одного, а может быть, и нескольких критических деятелей, столько же молодых, как и они сами8. Весь круг или кружок изобиловал бескорыстной любовью к науке, тонким пониманием поэзии, стремлением к добру, к правде, к полезной деятельности. Но он был молод, а следовательно - опрометчив, иногда даже заносчив. Полный жизни и сил, он печатно высказывал сегодня то, чему успел выучиться вчера, торопясь беседовать с читателем о законах искусства, он сам учился, поучая, и стремился скорее пускать в оборот идеи об искусстве, им самим только что добытые. Такая метода, обусловленная горячностью молодости, имела в себе всю увлекательность, всю симпатичность молодых сил человека, но в то же время изобиловала поспешностью, шаткостью, легкомысленностью молодости. Как симпатии, так и антипатии юной критики были порывисты, исключительны, временами непостоянны, но всегда пламенны. Редко взвешивала она свои выводы, редко подходила она к своему делу с спокойным величием, еще реже умела она охватывать pro и contra {за и против (лат.).} каждого вопроса. Она знала много, но не была богата многосторонним, установившимся знанием, так необходимым для критики. Ко всему новому и молодому тянулась она с безграничным доверием; по ее мнению, всякая новая теория вела за собой конечное уничтожение всех прежних теорий, всякий новый мыслитель губил на-смерть мыслителей, до него живших. Каждая новая идея была зерном великих преобразований, каждая новая книга, умно написанная, была неизмеримо полезнее книг старого времени. Мир кипел мировыми молодыми гениями - новое европейское поколение одно носило в себе всю мудрость старых поколений, не считая собственного своего величия, непонятного людям отсталым. Нам, которые теперь ясно видим несостоятельность недавних гениев, которые давно примирились с падением мимолетных, когда-то много обещавших теорий, вся слабость такого юношеского взгляда видна в совершенстве. Но, ценя ее по достоинству, мы вправе удержаться от суждения и насмешки, ибо и мы сами были молоды, и для нас новизна казалась пророчеством, и для нас ученические годы нашего поколения представлялись чем-то по преимуществу великим и прекрасным!
   При самом начале своей деятельности критика, охарактеризованная нами по мере слабых сил наших, встретила две важные задачи или, скорее, одну важную задачу, распадавшуюся на два обширных отдела. Она должна была сделать с старой русской критикою то самое, что должна сделать с ней самой наша теперешняя критика. Ей предстояло проверить теории и выводы старых ценителей русской словесности, зорким глазом проследить всю историю литературы нашей и назначить место каждому из первых деятелей словесности старого времени. В то же время, работая над историей периодов, уже отживших, критика сороковых годов должна была произносить свои суждения над произведениями ей современных писателей. Обе задачи, сливаясь в одну, представляли из себя труд колоссальный. Не только Карамзин и Жуковский, но Ломоносов и Херасков еще не были основательно определены прежней критикой. Ряды усопших знаменитостей, настоящих и подложных, законных и незаконных, имели явиться перед судилище истинного вкуса. С другой стороны, литература современная приняла могучее развитие. Пушкин сошел в могилу, Россия была полна песнями Пушкина, а между тем ни один из поклонников великого певца не имел возможности сказать, сидя над его книгою: "Я знаю и понимаю, чем и почему этот поэт меня восхищает". Богатырский талант Лермонтова пророчил отечеству будущего наследника пушкинской славы; беспредельный юмор Гоголя услаждал всю просвещенную Русь наперекор ошибочным оценкам, наперекор ложной чопорности читателя. И в то же время посреди людей высоко одаренных, рядом с ними, иногда выше их, стояли писатели, может быть, трудолюбивые и почтенные, но во всяком случае далеко не подходящие к ним по дарованию. Вкус публики, пробужденный первоклассными поэтами и прозаиками, жаждал научной и поэтической пищи. Дальнейшее развитие этого вкуса вполне зависело от той пищи, которая будет ему предложена. Извратить понятия жадного читателя весьма легко, но сызнова навести их на правду, сызнова расшевелить в нем остывшее сочувствие к искусству - есть труд почти геркулесовский. Критика сороковых годов застала русскую публику под влиянием ошибочных школ в поэзии и прозе. Даровитые поэты и прозаики переходили в манерность, увлекались мелодраматической французскою литературой, портили русский язык и развивали в читателе фальшивые понятия об искусстве. Старая критика не только молчала, но даже поощряла заблуждения литераторов. Мягкость, снисходительность, скорость на похвалу - эти качества, составлявшие такую прелестную сторону в восприимчивой натуре Пушкина и друзей Пушкина, под пером людей, не столь одаренных, перешли в вялую пассивность. Принято было хвалить всех пишущих людей, за исключением Александра Анфимовича Орлова, г. Сигова и Федота Кузьмичева9. Литератор, самый снисходительный, считал бранью ту рецензию, в которой делалось ему какое-нибудь замечание. Писателей сильных или кажущихся сильными следовало хвалить без оговорок - слабых и ничтожных талантом позволялось терзать без устали, для увеселения читателя. Следуя таким путем, словесность наша не могла прийти к результатам утешительным. Критика сороковых годов вывела ее с этой рутинной дороги - вот в чем состоит первая заслуга этой критики. Взглянем же теперь на то, каким образом она действовала на своем поприще, где она приносила несомненную пользу и где она вдавалась в слабости, не менее несомненные.
   Вся историческая сторона нашей критики гоголевского периода, все ее отношения к русской литературе - от времен Кантемира до времен Пушкина - не только заслуживает великих похвал, но даже в частностях своих не подлежит хотя сколько-нибудь важному осуждению. Знатоки дела справедливо говорят, что по этой части критика не выказала глубоких сведений, что народная наша литература допетровского периода знакома ей менее, чем, например, литература старой Франции, что эрудиция ее (особенно по части литературы и журналистики Екатерининского времени)10 весьма и весьма поверхностна - заметки знатоков, при всей своей правде, ничего не доказывают против слов наших. Никто не в праве требовать от критики известного, весьма непродолжительного периода, периода, исполненного задач и работы, полных археологических, филологических, библиографических сведений, способных по частям составить занятие целого круга ученых. Лорд Джеффри мог вовсе не знать древней великобританской поэзии и все-таки стоять в голове первого критического журнала своей родины. Лессинг имел право знать некоторые отделы своей словесности поверхностным образом и, несмотря на то, остаться Лессингом. Сила критики, подобно силе полководца, заключается прежде всего в умении действовать там, где прежде всего требуется действовать. Русская публика 1830 года могла с покойным духом ожидать разысканий о журналистах прошлого столетия, но ей пора, очень пора была иметь в руках верную оценку Ломоносова, Державина, Карамзина, Фонвизина, просветителей, на которых она была воспитана.
   Без полезных, безукоризненных этюдов о древней песне и о старой русской сказке она имела возможность пробыть несколько лет. Но нельзя было ей оставаться еще несколько лет при пристрастных, рутинных, лагарповских, ничтожных общих местах по поводу всей современной родной словесности. Ей уже не под лета было, основываясь на прежних приговорах, считать Хераскова нежным поэтом, Державина образцом чистого слога, Богдановича певцом, достойным муз и граций, Сумарокова великим трагиком, а Ломоносова стихотворцем по преимуществу11. Русская публика жаждала речей о русской старой и новой литературе, ей было необходимо историко-критическое объяснение ее собственных впечатлений, сведений, привязанностей и антипатий. Со всем своим уважением к Державину, Озерову, Ломоносову, Княжнину наш читатель смутно сознавал, что эти деятели не могут быть единственными питателями современного русского общества. К Жуковскому, Пушкину, Лермонтову, Грибоедову, Гоголю лежало сердце русской публики, а между тем слава этих великих писателей по учебникам и литературным преданиям не могла заменить собою славы тружеников старого классического или псевдоклассического времени. Пушкин, по отзывам тогдашних литературных судей, был милым человеком, поющим сладенькие песни, тогда как, например, Сумароков считался отцом русского театра и великим человеком. "Водопад" Державина следовало знать наизусть и читать с благоговением, а "Горе от ума" Грибоедова считалось не более, как приятною шалостью. Мы не оспариваем великого дарования в Державине, мы даже готовы признавать все заслуги Сумарокова, но все-таки не видим причины, отчего бы возвеличение отживших поэтов непременно должно вести за собой унижение писателей современных. А между тем оно так было до гоголевского периода и его критики. Живому и пишущему поэту почти ставилась в укор его поэтическая деятельность: деятельность Костровых, Петровых, Бобровых считалась вполне серьезною и почтенною. Суд публики и суд литературных Аристархов постоянно расходились во многом. Поэты современные, писатели, считавшиеся просто приятными писателями, раскупались и читались с жадностью; поэты образцовые, умершие и великие, прославлялись на словах, но творения их не шли с рук и не находились ни в чьих руках. "Есть что-то гнилое в нашей Дании" - говорит Гамлет. Было что-то гнилое в старых наших понятиях о литературе - скажем и мы, подобно Гамлету. Нужно было разъяснить весь хаос заблуждений, предрассудков, противоречий, общих мест, о которых мы сейчас говорили. Потребно было взглянуть на всю нашу словесность с исторической точки зрения, определить значение старых писателей, отделить в их творениях все временное от вечного и всегда прекрасного. Надо было, не стесняясь никакими авторитетами, сделать оценку каждому деятелю по части русского слова и произнести над ним окончательный суд сообразно понятиям современного общества. Только подобным процессом можно было водворить порядок в литературных понятиях, дать общий тон развитию читателя и подготовить звенья нерушимой цепи, связывающей старые литературные периоды с периодом, за ними следующим.
   Повторяем еще раз: в историко-критической оценке русской литературы допушкинского периода наша критика сороковых годов оказала вечную, нерушимую заслугу всей русской науке. Характеризуя, анализируя, воскрешая, ставя на свое место всех наших писателей, от Кантемира до Карамзина включительно, она создала ряд этюдов, великолепных по исполнению и еще более великолепных по истинам, в них заключающимся. Плодом этюдов этих вышел ясный, самостоятельный, чрезвычайно верный взгляд на ход всей нашей словесности, в ее различные периоды, ознаменованные деятельностью писателей, особенно важных по своему влиянию. После трудов, о которых говорим мы, хаос и путаница в истории литературных понятий навеки исчезли. История нашей словесности получила прочные основы, основы, до сей поры незыблемые. Вместо прежних сбивчивых сведений, вместо рутины, завещанной нам псевдоклассическими критиками, русский читатель увидел перед собою стройный ряд литературных деятелей, разделенных на однородные группы, оцененных и разъясненных, рассмотренных и с исторической и с современной точки зрения. И неправду сказал бы человек, который осмелился бы утверждать, что старые поэты и прозаики, от Ломоносова до Карамзина, были унижены нашей критикой, были принесены в жертву новым светилам нового русского общества. Перемещение не есть унижение, а здравая историческая критика никогда не может назваться заносчивостью молодого поколения перед старым. Одни близорукие педанты могли оскорбляться тем, что новая критика ставила Ломоносова-ученого выше Ломоносова-поэта, что она не восторгалась "Бедной Лизой" Карамзина и язык Державина ставила ниже языка пушкинского. Все эти и им подобные истины уже сознавались самим читателем - критика только дала им выражение и привела их в систему, исполнив тем долг всякой истинной и разумной критики. Поступая таким образом, она оказала услугу всему обществу, оказала услугу самым старым писателям, о которых говорится. Ломоносов, Державин, Карамзин даже с каждым годом утрачивали сочувствие современной публики именно оттого, что эта публика еще не была выучена глядеть на них с настоящей точки зрения. Наперекор панегирикам со стороны блюстителей вкуса русский читатель, особенно если он был молод и неопытен, приучался скучать над старыми, образцовыми поэтами и прозаиками. Повесть Карамзина, трагедия Озерова, ода Державина не давали ему того наслаждения, к которому он привык, читая Пушкина, Грибоедова и Жуковского; оттого Карамзин, Озеров и Державин поступали на отдаленные полки библиотек, а имена их, вопреки преданиям, уже не были дороги для читателя. Чуть эти самые деятели снова явились перед ним в историческом порядке, в полном величии своего времени и своей почтенной деятельности, точка зрения изменилась. Величие современников перестало вредить славе учителей и предшественников. При помощи даровитого объяснителя любитель поэзии снова нашел возможность помириться с старыми формами старых поэтов, мало того: под этими устарелыми формами различить дух чистой поэзии и мысли, высокий по своему благородству. Мы не говорим и никогда не будем говорить, что область нашей старой словесности, от времен Кантемира до карамзинского периода включительно, была окончательно оценена и измерена критиками сороковых годов. Тем менее станем мы утверждать, что в настоящее время всякий новый труд по этой части есть труд праздный и бесполезный. Основы сего воззрения тверды, прочны, незыблемы, но из этого еще не следует, чтоб в подробностях своих само воззрение не могло быть дополнено, изменено, переоценено. Труды новейших библиографов и ценителей (между последними мы долгом считаем назвать г. Галахова, эрудицией своею далеко затмившего эрудицию прежних критиков) ясно показывают нам, сколько еще нетронутого осталось в области, про которую говорится. Равным образом, при последующей переоценке непременно должна быть смягчена, а иногда и вовсе уничтожена резкость общих приговоров, к которым критики гоголевского периода были весьма наклонны. В сказанной резкости мы их не упрекаем, однако: критик, действуя на умы современников, разрушая литературные предрассудки, часто бывает обязан действовать слишком решительно. "Если хочешь выпрямить кривую трость, - говорит индийская пословица, - гни ее в противоположную сторону от ее сгиба". Иногда для избавления публики от одной крайности в приговорах бывает необходимо бросаться в другую крайность. Статья, в которой Гоголя равняли с Гомером12 (немногим, может быть, известно, что критика гоголевского периода вооружилась против этой статьи, впоследствии отнесенной на ее же счет), статья эта имела свою пользу в то время, когда автора "Мертвых душ" некоторые журналисты прославляли гаером13, грязным малороссийским болтуном, способным на одно шутовство. Критика, нас теперь занимающая, в статьях своих о старых русских писателях никогда не доходила до подобных причуд, хотя, по-видимому, могла бы себе их дозволить. Предрассудки ложного классицизма еще жили, выражались в крайностях, вызывали на крайность. Без резкости нельзя было идти навстречу их резкости. Пушкин был унижаем за упрощение поэтического языка; предания о высоком слоге еще гнездились повсюду; все, что носило на себе печать простоты и таланта всем доступного, подвергалось охуждениям, о невежливости которых не может дать понятия даже полемика между теперешними журналообразователями. О каком-нибудь "Кадме и Гармонии"14 требовалось говорить пышными хвалебными фразами; на такое нелепое требование устарелых Жеронтов всего лучше было отвечать злою шуткою по поводу "Кадма и Гармонии".
   Мы кончили с первой частию деятельности нашей критики и переходим ко второй - то есть ее отношениям к литературе, ей современной. И тут мы повсюду видим деятельность, исполненную честности, богатую дарованием, но, к сожалению, обильную и великими слабостями. Из роли ее к поэтам и прозаикам старых периодов легко усмотреть, как должно было обозначиться ее положение к деятелям ее собственного периода. Старые писатели грешили искусственностью языка, угловатой высокопарностью слога, подражательностью чужим образцам, отсутствием современных воззрений в идеях, отсутствием пленительной простоты в изложении. Писатели нового периода, богатого опытом периодов прежних, должны были восполнить все эти недостатки и во многом их восполняли. Поэтический язык упростился, и, по-видимому, установился окончательно; проза, по своей безыскусственности, все более и более сближалась с живой речью человека. Оковы французского вкуса и французской пиитики давно были свергнуты новым поколением. Уже не Олимп, не герои древности, не сухие моральные тонкости служили предметом песен Пушкина, стихов Грибоедова, рассказов Гоголя, страстных страниц Лермонтова. Писатели эти, стоявшие в главе образованнейшего класса в России, брали предметы из русской истории, из русского общества, из вседневной русской жизни, из светлых и темных сторон нашего родного быта. Что может быть похвальнее, что может быть разумнее этой деятельности, истинно обильной великими надеждами. Так, литература должна быть цветом и отголоском своей родины, ее усладительницей и наставницей, ее славой, ее сокровищем, ее живым голосом! Простая русская сцена, если она хорошо выполнена, для русского читателя выше всей истории Атридов; песня Кольцова, воссоздающая поэзию степей и лесов родины, дает нам больше, нежели все моральные рассуждения по поводу Телемака, сына Улиссова. Простота, народность и правда, живущие в первоклассных деятелях лучшего, позднейшего периода словесности, должны быть первым достоянием молодой нашей литературы. Надо объявить войну изысканности, сухости, высокопарности, надо поддерживать словесность в положении, случайно ей приданном трудами ее лучших деятелей, надо ополчаться против попыток возвращения к старому ложному классицизму, к старой пиитической рутине! Вот малая часть выводов, которыми новая критика приветствовала лучшие труды лучших писателей своего периода. Им самим, этим самым писателям, она разъяснила их силу и значение, их самих она побудила взглянуть внутрь себя и торжественно согласиться с ее приговорами. Взгляд критики был зорок и правдив, ибо он происходил от светлых глаз и от сердца, богатого пониманием поэзии. Первые отношения критики сороковых годов к первоклассным русским писателям отличались безукоризненною справедливостью. Ни одно сильное дарование не было ею просмотрено, ни один обманчивый метеор не был ею признан за звезду первой величины, ни одно дельное возражение не было ею оставлено без ответа, ни один зоркий противник, способный вредить, не был оставлен без заслуженной отплаты.
   Относясь с величайшей правдою к писателям первостепенным и достойным высокой роли, в них угаданной, критика гоголевского периода была менее справедлива к талантам второго разряда, по каким-нибудь случаям получившим до ее времени славу первостепенных поэтов и прозаиков. На этой ошибке мы не остановимся долго, ибо не признаем ее ошибкою особенно многозначительною, но в ней уже проявлялись будущие слабые стороны новой критики, потому мы и должны, хотя вскользь, коснуться этого предмета. Из поэтов и прозаиков, которых недавняя слава была безжалостно разрушена новой критикою, многие живут и благородно трудятся до нашего времени. Избегая полемических оттенков в этюде нашем, мы не будем их касаться, а для примера назовем хоть имя Марлинского15, из любимейших и прославленных повествователей одною статьей превращенного в олицетворение напыщенной, уродливой, высокопарной бездарности. До сих пор Марлинский еще нуждается в хладнокровной оценке, до сих пор ценители, истинно признающие в нем, при всех его недостатках, и дарование, и силу истинной поэзии, еще не могут решиться поднять свои голоса в защиту лучших вещей Марлинского. Так силен был удар, ему нанесенный, так полезны были последствия этого удара для дела упрощения русского повествовательного слога! А между тем, через много лет после критической статьи о повестях Марлинского, признавая важность и пользу этой статьи, мы не можем не читать ее с самым тяжелым чувством. В ней, чуть ли не в первый раз, выказался тот дух исключительной нетерпимости, который со временем, под влиянием неблагоприятных обстоятельств, наложил темное пятно на критику, нами теперь разбираемую. В разборе произведений Марлинского ценитель является не учителем литературного деятеля, а его необузданным противником. Увлекаясь похвальной любовью к простоте идеи и формы, автор разбора забывает великую обязанность поощрителя и побудителя даровитых людей, строгого, но нелицеприятного указателя их слабостей. Марлинский, при его уме, гибкости и наглядности, при славе, им добытой, при живой поэтической струе, его наполнявшей, мог легко уразуметь свои ошибки, возобновить свою литературную деятельность, отказаться от мишурной риторики, так ему вредившей, - одним словом, мог бы сделать многое для себя и для публики, если б урок был ему дан не столь жестокий. Ни одно из его достоинств не было признано, сам он осыпан язвительными приговорами; критик, по званию своему обязанный развивать и создавать писателей, с каким-то диким смехом уничтожал всю его деятельность. Вообще, не только наша русская, да и вообще вся европейская критика еще далеко не понимает всей примиряющей, творящей роли в ценителе, но, несмотря на это извинительное обстоятельство, статья о Марлинском составляет резкую крайность даже в старой резкой критике. В ней слышится какой-то озлобленный голос нетерпимости, вся она будто выговаривает известную фразу: "Если ты не со мной, значит, ты против меня. Если ты не со мной, значит, ты никогда не будешь и не можешь быть со мною".
   Оскорбительная нетерпимость убеждений, сейчас нами замеченная в разбираемой нами критике, доходила до еще более опасных пределов в ее отношениях к периодическим изданиям и журнальным партиям старого времени. Тут наша критика зачастую вредила себе по собственной своей горячности и перебрасывала свои стрелы гораздо далее той цели, в которую они были направлены. Элементом, примиряющим и согласующим спорящие стороны, она никогда не была богата, ибо ей недоставало той практической опытности, которая одна, в соединении с даровитостью критика, строит прочное здание из материалов, имеющихся под рукою, и неотразимо привлекает к себе все живые силы, какие только находятся налицо в известную литературную эпоху. Журналы и литературные круги, с которыми критика сороковых годов находилась в постоянном и никогда не смягчавшемся антагонизме, ярко делились на два разряда, из которых один оправдывал собой все ее обвинения, тогда как другой заключал в себе те честные и живые силы, с которыми надо было обходиться, даже при спорах, с полным уважением. Если одна часть антагонистов, имевшая, например, свой голос в критике "Северной пчелы"16 (когда-то и "Северная пчела" имела свою критику!), действовала во вред всей литературе, не принося ни малейшей пользы делу родной словесности, зато другая трудилась не напрасно и имела полное право на признание заслуг, ею сделанных. Литераторы, ныне имеющие свой, всеми уважаемый орган в журнале "Русская беседа", действовали и в сороковых годах, частью в журнале "Москвитянин"17, частию в других сочинениях и сборниках однородного с ним направления. Дарования их были значительны, с идеями, ими приводимыми, можно было не соглашаться, но во всяком случае то были идеи людей добросовестных и убежденных, имеющих будущность и стоющих своей будущности. С ними критика сороковых годов должна была ладить, как с товарищами, идущими не по одной дороге с нею, но она не ладила, даже не спорила с ними серьезно, а, полная отрицания и заносчивости, относилась к ним так, как относилась в то же время к фельетонной брани г. Булгарина. Время вполне показало несостоятельность такого отношения. Критика "Северной пчелы", по началу своему бесплодная, теперь читается в веселый час любителями всего смехотворного; в течение десяти с лишком лет ни один уважающий себя литератор не отвечал на ее нападения, если даже они были полны явным искажением фактов. Не то с убеждениями круга лиц, ныне трудящихся в "Русской беседе"; вся Россия их уважает, большинство литераторов слушает их слово, часто не соглашаясь с ним; их критика разрослась и имеет свой голос, повсюду возбуждающий симпатию, противоречия и споры, не принадлежащие к области бесплодной полемики. Смешать оба направления и с обоими обходиться одинаково значило сделать не только великий литературный промах, но отклонить от себя целый круг благомыслящих и дельных товарищей.
   Отношения критики гоголевского периода к старой "Библиотеке для чтения"18 были столько же ошибочны. Не имея ничего общего с старой редакцией журнала нашего в годы его успеха, мы можем говорить о нем с полным беспристрастием. Эстетическая критика "Библиотеки для чтения" имеет на своей совести не одну ошибку - главная из них состоит в непризнании значения Гоголя и бесстрастном, не совсем дружеском взгляде на новейшее движение, принятое русскою словесностью. Против такого заблуждения следовало ополчаться, но опять-таки ополчаться с разбором, не смешивая отсутствия критической зоркости с недоброжелательством и журнального упорства с зловредными стремлениями. Старая "Библиотека для чтения" много сделала для русской публики и русской журналистики; капризы ее критики ни под каким видом не имели ничего общего с выходками рецензентов "Пчелы", ровно ничего не сделавших ни для русской публики, ни для русской журналистики. "Библиотека для чтения" в годы ее успеха издавалась честным и просвещенным образом. Она владела большими силами, возбуждала симпатию в публике и - вполне того стоила. Круг ее сотрудников был значителен и состоял из людей, получивших почетную известность безукоризненными трудами. Сверх всего этого, журнал, нами названный, особенно в первые годы своей деятельности, представлял начало элемента, который, если бы его понять и оценить как следует, мог принести значительную пользу нашей критике. "Библиотека для чтения" издавалась в духе великобританских обозрений и знакомила читателя с английской литературой. Редакция ее имела то, чего именно недоставало критике гоголевского периода, а именно основательное знакомство с великобританской критикой. Надо прибавить, что она не вполне применила к делу это знакомство, не высказала всего, что знала, и, благодаря своему преувеличенному понятию о литературном джентльменстве, не вступала в споры о предметах искусства. И обвиняя ее в том, мы все-таки не можем оправдать и разбираемую нами критику, постоянно придерживавшуюся девиза, обильного нетерпимостью. Трудно было спорить с людьми, говорившими вам с первого раза: "Если ты не со мной, значит, ты мой враг и деятель бесполезный".
   Коснувшись таких важных предметов, каковы английская литература и английская критика в ее применении к воззрениям русских ценителей искусства, мы наконец приступаем к рассмотрению тех эстетических источников, в которых были почерпнуты воззрения нашей критики гоголевского периода. Всякому из наблюдательных читателей хорошо известно то стройное течение европейских литератур, которое, особенно проявляясь в эпоху нам современную, видимо ведет все образованные народы к тому умственному братству, вследствие которого разнородные европейские литературы сближаются между собой и становятся общим достоянием каждого образованного смертного. Это явление, начавшееся весьма недавно, замечательно по своему быстрому ходу - и обильно результатами самыми благотворными. Не прошло ста лет с той поры, как французский вкус и французская словесность господствовали по всей Европе, ныне это господство утрачено, и сами французы, нисколько тем не оскорбляясь, берут уроки у немецких и великобританских мыслителей. Нет ста лет с тех пор, как имя Шекспира в первый раз было произнесено французом, как имя дикаря19, не лишенного дарования, ныне всякий обитатель Франции, знающий грамоту, может составить себе библиотеку из переводов Шекспира и всего, что было писано о великом поэте французскими учеными. Не далее как в начале нашего столетия "Эдинбургское обозрение" в первый раз знакомило английского читателя с талантом Гете, "писателя странного, но все-таки даровитого", через двадцать пять лет после этого снисходительного отзыва слава Гете прочно установилась во всех краях, где только звучит англосаксонское наречие. При Наполеоне, во времена французской империи, парижский академик, имя которого выскользнуло из нашей памяти, составлял отчет о немецкой литературе; в отчете этом - "Кант, Сведенборг и им подобные безумцы" относились к "явлениям, составлявшим позор рода человеческого", opprobre du genre humain, ни более ни менее. Теперь последний школьник последней коллегии не смешает Канга с Сведенборгом и не назовет одного из первых германских мыслителей позором чего бы то ни было. Взаимное действие избранных умов каждого края до нашего времени идет в подобной прогрессии. Всякий литератор нашего периода знает как нельзя лучше свою обязанность - следить за тем, что делается вокруг него литераторами и

Категория: Книги | Добавил: Ash (10.11.2012)
Просмотров: 550 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа