Писатели чеховской поры: Избранные произведения писателей 80-90-х годов: В 2-х т.- М., Худож. лит., 1982. Т. 2.
Вступит. статья, сост. и коммент. С. В. Букчина.
Лес
Двадцать пять тысяч
В разгар лета, часов в шесть ясного утра, у вокзала железнодорожной линии, пересекающей одну из западных губерний, стояли два экипажа, запряженные почтовыми лошадьми. Приехавший с экипажами, очевидно кого-то встречать с поезда, господин сидел на скамье платформы и то читал газету, то посматривал вокруг: на навес напротив, где лежали присланные кому-то плужки - глядя на них, господин посмеивался: плужки были непригодные для здешней земли,- на кочковатое болото, с черными пятнами высохших луж, и на песчаные поля за болотом, стлавшиеся легкими перевалами до самого горизонта и изредка прерывавшиеся ветряной мельницей, не видной за бугром деревни, или развесистой старой сосной, с целым гнездом ульев на сучьях. Господин был лет тридцати, высокий, плечистый и худощавый. Лицо его было обыкновенным лицом помещика, который сам ведет хозяйство,- загорелое, несколько утомленное, озабоченное. И только его глаза иногда привлекательно и умно посмеивались.
Одет был господин с деревенским щегольством и с деревенской небрежностью. Высокие сапоги, блуза из сурового шелка, подпоясанная кожаным поясом; на плечи было накинуто пальто; волосы были прикрыты круглой мягкой шляпой с небольшими полями.
На пустую платформу вышел сторож и прозвонил непостижимо мелкою дробью. Это значило, что ожидаемый поезд вышел с соседней станции. Из дверей своих "кабинетов" появилось заспанное начальство станции. Из зала третьего класса выползло несколько черных длиннополых жидов. Зал второго класса выпустил польского помещика средней руки, в парусинном пальто с капюшоном, в американской кепи, с сивым усом, красным носом и крупными серыми глазками. Вся эта публика сейчас же обратила внимание на сидевшего па платформе господина и стала на его счет перешептываться. Его, очевидно, знали. Станционные начальники, кроме того, знали и то, кого он поджидает. Они сообщили это публике, и та устремила на него взгляды, исполненные напряженного любопытства.
Виновником этого любопытства был Петр Николаевич Столбунский, владелец крупного, но малодоходного имения верстах в тридцати от станции. В имении он поселился года три тому назад, а до того жил в Петербурге, где был в университете, а потом недолго служил.
Петербургская жизнь прошла весело. Прожил там Столбунский неразлучно со своим приятелем и соседом, Халевичем, таким же, как и он, собственником большого, но малодоходного имения. Приятели не были кутилами, а просто веселыми людьми и в Петербурге сходились с такими же. Свой брат, студент, из достаточных, молодые литераторы, художники, актеры. Это была интеллигентная богема, но не из низших ее слоев. Через художников и актеров сами собой завязались знакомства с меценатами и их кругом. И меценаты, которые, как известно, в наше время набираются из образованных купцов и разбогатевших адвокатов с художественной жилкой, были люди, тоже не любившие скучать.
Окончив университет, приятели поступили на службу. Но служба у них не пошла: в них заговорили деревенские люди и помещики. Деревенскому человеку душно в городе; помещику трудно примириться с подчиненностью и положением исполнителя, а на службе в этой роли приходится пробыть долго. Тянуло к природе, к родному дому, к власти хозяина. Кроме того, Халевича звала домой мать, которая не справлялась с хозяйством, а Столбунский был недоволен своим арендатором. Приятели не выдержали и подали в отставку.
Прошло три года. Деревня, которая в первое время показалась приятелям раем приволья и независимости, сильно поблекла в их глазах. Сама по себе она им не надоела, но хозяйство пошло не так, как они ожидали. Хозяйничать было трудно - заботливо, хлопотно, напряженно. Приказчики и работники были плохи. Мужики донимали потравами, порубками и воровством. Управы на них не было. Продажи шли туго, кулакам и жидам. Покупки - скота, машин, орудий - были целыми предприятиями. Халевич никак не мог сдвинуться с того дохода, который именно давало при матери. Доход Столбунского, которому пришлось исправлять прорехи арендатора, упал. Надо было идти в улучшениях дальше, но не было денег. У Столбунского был хороший лес, который можно бы сбывать на железную дорогу, но дорога была построена недавно и пока обходилась более близкими лесами. Столбунский уже начинал унывать, понемногу должать и даже мечтать о выигрыше двухсот тысяч.
Несколько дней тому назад Столбунский получил от своего петербургского знакомого, архитектора Кесарийского, письмо, в котором тот извещал его, что проездом за границу собирается непременно заглянуть к Столбунскому и Халевичу вместе со своим другом, Никитою Степановичем Дровяниковым. С Дровяниковым приятели тоже были знакомы в Петербурге. Это был меценат из образованных купцов, собиратель картин, владелец художественного дворца постройки Кесарийского и - главный хозяин той железной дороги, на одном из вокзалов которой в настоящее время находился Столбунский. Столбунский не обратил большого внимания на письмо Кесарийского. Петербургские приятели и знакомые, шумно и растроганно проводив его и Халевича в деревню, "в ссылку", как они говорили, вслед за тем очень скоро и основательно забыли их,- но за письмом последовала телеграмма, назначавшая день и час приезда, и Столбунский выехал гостям навстречу.
Имя Дровяникова и произвело то волнение, в котором мы застали публику скромной железнодорожной станции.
Когда раздался свисток приближающегося поезда, Столбунский поднял от газеты голову, взглянул, потом попытался было дочитать до точки, но встал и пошел но платформе.
- Вот-с, и едут ваши петербургские гости,- обратился к нему начальник станции и смотрел так, как будто не верил, чтобы Столбунский ждал "самого" Дровяникова.
- Кто их знает, приедут ли,- ответил Столбунский, сам не уверенный в переменчивых петербургских знакомых.- Дровяников, надо вам сказать, человек фантастический. Может долго собираться и все-таки не собраться...
- А я слышал, что они... что он,- поспешно поправился "начальник",- напротив, очень энергичен.
И начальник опять смотрел пытливо: не просто ли ты хвастаешь такими гостями?
Эти подозрительные взгляды были неприятны Столбунскому. Приедет Дровяников - станция проникнется к Столбунскому уважением, и осенняя отправка хлеба пойдет гладко. Не приедет - за подачу вагонов придется увеличить "благодарность"; а эти благодарности при малых доходах - чувствительный накладной расход. "Вот, этих дрязг в Петербурге не было",- подумал Столбунский.
Поезд подошел и остановился. Было рано, и ни в окнах, ни в дверях вагонов никого не было видно. Столбунский шел от паровоза к концу поезда, но своих гостей тоже не видал. "Неужели в самом деле не приехали?!" - говорил он себе. В это время на крылечке последнего вагона он увидел небольшого, тоненького и худенького человечка, лет под сорок, рыжеватого, с молочно-белым лицом и большими серыми глазами. Человечек был одет в узкое и куцее суконное платье в большие клетки, черные и серые, в суконные серые ботинки и такую же шапочку, в виде ермолки, с пуговкой наверху и мягкими козырьками спереди и сзади. Весь точно обмотанный мягким сукном, он смотрел, еще не замечая Столбунского, а просто на мир божий, тепло, бодро, весело и вместе с тем рассеянно.
- Кесарийский! - радостно позвал его Столбунский.
Маленький человек обернулся и мигом очутился внизу, на платформе. Его лицо засияло. Прежде всего он, не говоря ни слова, потянулся целоваться с высоким Столбунский.
- Здравствуйте, милый! Здравствуйте, голубчик,- заговорил он потом.- Фу, как он возмужал. Борода! Ну, и Белорусь же ваша! Гляжу и глазам своим не верю, что она так-таки действительно существует. До сих пор я думал, что оиа анекдот Халевича и Столбунского. Смотрите, смотрите!..
И Кесарийский просиял еще больше, увидев пана-помещика и кучку жидов - и того и других совершенно изумленных его невиданным костюмом, в клетки.
- Смотрите, вот он! Вот он, белорусский пан: нос бульбой, усы мхом, корпус мешком и султанская важность... И жид, и жид - живой ведь!
Столбунский смотрел па Кссарийского. Ему стало весело после трех лет неотступных деревенских забот. И он еще раз крепко обнял маленького человека.
- Милый! - сказал Кесарийский.- Однако идем к Никите.
- А приехал-таки? - спросил Столбунский.
- Никита Степанович? Воздвигся! - И Кесарийский, быстро цепляясь маленькими руками и высоко подымая маленькие ноги, взобрался на крыльцо вагона и ввел Столбуиского в просторный "директорский" вагон.
В одном из купе, в спальне, они увидели Никиту Степановича Дровяникова, который торопливо одевался. Красавец парень, в синей сибирке, поспешно собирал постели и разбрасываемые Дровяниковым вещи. Никита Степанович, широкоплечий мужчина с располневшим, но все-таки красивым лицом, с большими, быстрыми, широко открытыми черными глазами, застегивал упрямый ворот накрахмаленной рубахи и сердился. Он, видимо, только что проснулся, не выспался и со сна был не в духе. Улыбаясь, насколько может улыбаться капризный, невыспавшийся человек, он пожал Столбунскому руку, щелкнул каблуками и промолвил, еще с утренней хрипотой:
- Хозяину сих мест нижайшее почтение!
- Пока хозяин еще не я. Пока я у вас в спальне,- стараясь не замечать дурного настроения гостя, ответил Столбунский и потянулся поцеловаться и с ним. Но Дровяников опять стал возиться с непослушным воротом и сердито прикрикнул на прислуживавшего парня. Столбунский покраснел.
- Какой славный наряд! - раздался бодрый голос Кесарийского.- Прелесть, просто прелесть. Никита, взгляни!
И Кесарийский снял с головы Столбунского шляпу, с плеч пальто и сияющим взглядом осматривал его. Дровяников обернулся.
- Просто и картинно,- сказал он. Дровяников вгляделся пристальней и забыл про ворот рубахи.- А ведь вы бравый мужчина, Столбунский! - воскликнул он.- Погодите,- заметив, что Столбунский хочет снова надеть пальто и шляпу, заговорил он.- Погодите. Я вас таким хочу показать...
И Дровяников с быстротой и ловкостью, которых в нем на первый взгляд не обещало ничто, кроме разве его горячих черных глаз, накинул на себя сюртук и вышел в следующее отделение вагона. Через несколько секунд он вывел оттуда, обнимая за талию, очень красивую женщину, с неубранными светло-русыми косами по плечам. Она была полуодета и, жеманясь, куталась в накинутый на плечи платок, но в то же время бросала взгляды слишком смелых серых глаз на Столбунского.
- Вот бы вам, дамам, одеваться так,- сказал Дровяников, указывая на Столбунского.
Она отрицательно качнула головой.
- Отчего же нет? - спросил Дровяников, обнимая ее крепче.
- Оттого, что...- заговорила она, и Столбунский теперь заметил, что ее прервали на середине туалета: нижняя губа была не так свежа, как верхняя, и она прикрывала ее платком.- Оттого, что у нас не так... не такие... ноги. И... и тут не для такого костюма...
Никита Степанович совсем повеселел.
- Катерина Ивановна, поедемте к нему! - сказал он, указывая на Столбунского.
Столбунский сообразил, с кем он имел дело, но подхватил просьбу Дровяникова. Тогда и Дровяников с Кесарийским стали уговаривать Катерину Ивановну ехать. Дровяников настаивал капризно, как балованный ребенок. Кесарийский добродушно сиял.
- А Владимир Петрович-то как же? - спросила Катерина Ивановна.
- Разве вы...- с удивлением начал было Столбунский, но спохватился.- Разве и Гончаревский тут? - спросил он.
- Тут,- ответила она.- Он еще спит,- прибавила она тоном, говорившим, что она заботится - и имеет на то право,- чтобы Гончаревский спал спокойно.
- Пойдемте его будить,- решительно сказал Дровяников.
Когда вошли в купе Гончаревского, главного инженера дороги, он уже проснулся и не торопясь раскуривал сигару. Это был старый, толстый хохол с толстым носом и такими же толстыми висячими усами. старый хохол, казалось, никогда не был самим собой и других не считал самими собой, и ничего не признавал настоящим. На все и на всех он смотрел хитрыми глазами, хитро улыбаясь в свои усы, всему противоречил, а если и соглашался, то с таким видом, который говорил: ну, надувайте меня, но я знаю, что надуваете.
Долго в загадочном молчании выслушивал он приглашения ехать к Столбунскому.
- А зачем я к вам поеду? - спросил он наконец Столбунского.
- Чтобы доставить удовольствие принять вас.
- А это вам доставит удовольствие?
- Конечно, если я прошу.
- А может быть, вы просите просто так... Ну, а какое же удовольствие от вас будет мне?
- Вы охотник, а у меня на лугах целые тучи уток.
Гончаревский подумал.
- Уходите,- как будто нехотя сказал он.- Буду одеваться.
Дровяников и Кесарийский, как оказалось, завернули к Столбунскому мимоездом, по пути - из Суздаля в Севилью. В Суздале они искали образца для часовни, которую собирался построить для оживления пейзажа в своем имении Никита Степанович; в Севилье хотели поискать старых картин. Но, на перепутье, их и Белорусь заняла. Дорога к Столбунскому вела бесконечной березовой аллеей екатерининского "шляха", шедшего полями по косогору, спускавшемуся к Днепру, который то был виден, полно налитый в своих вторых, низких, берегах, то прятался в лозовых зарослях и дубовых рощах. Днепр лежал в широкой зеленой равнине, а за равниной и рекой, верстах в пяти, на песчаной возвышенности тускло синели старые сосновые боры. Пейзаж был не из эффектных, но Кесарийский вспомнил историю: Днепр - "великий путь из славян в греки", Екатерину, устроившую дорогу, по которой теперь ехали, раздел Польши, поход Наполеона в двенадцатом году.
- Нет,- говорил Кесарийский,- это не пустыня, это говорит. Тут есть история, всемирная история.
- А теперь тут что? - спросил Дровяников.
- Теперь?..- ответил Столбунский.- Теперь по этой стороне Днепра суглинки, а по той земля хуже, песок. Тут мужики и помещики богаче, там беднее.
- А у вас много земли? - спросил Кесарийский.
- Много, да толка от нее мало: я ведь на той стороне. Правда, лес есть...
- Так продавайте лес,- сказал Дровяников.
- Купите...
Воцарилось молчание.
- Гончарсвский далеко от нас отстал? - спросил Столбунского Никита Степанович.
- Да, порядочно.
- Знаете ли,- с озабоченным видом заговорил Дровяников,- знаете ли, Гончаревский начинает меня тревожить со своей дамой. Баба забирает силу, а баба, как видите, не высокой пробы. Я ему намекал - смеется. Но это может кончиться не смешно. Стареть стал...
Дровяников вдруг хлопнул Столбунского по колену.
- Петр Николаевич,- воскликнул он,- облагодетельствуйте Гончаревского: отбейте у него эту Катерину.
- Благодарю покорно.
- Да нет, не то! Вы только покажите ее в настоящем виде... Вы человек молодой, бравый. Деревня...
- А вы сами?
- Мы старые с ним знакомые: выйдет не то. А вы бы в водевильном жанре...
Никита Степанович воодушевился и набросал план в самом деле забавного водевиля. Столбунскому, однако, предназначенная ему роль не нравилась.
- Вы это должны устроить, непременно должны,- настаивал Дровяников.- Вам за это сорок грехов простится. Идет?
- Посмотрим,- уклончиво сказал Столбунский.
Никита Степанович сделал недовольное лицо.
Усадьба Столбунского показалась гостям малопривлекательной. Сначала ехали деревней, по улице, разрытой дождевыми ручьями. Мужики кланялись, но неприветливо. Бабы и вовсе не кланялись, поворачивали спины и уходили во дворы, откуда смотрели в заборные щели. Очевидно, отношения мужиков и барина были не из лучших. В конце деревни на пустой площади стояла каменная церковь с облупившейся штукатуркой. За пустырем начиналась обширная, старинная, крепостных времен усадьба. Черный двор с длинными темными службами, строенными давно, из толстых бревен. Старый густой парк, спускавшийся куда-то по косогору. Забор вокруг него из почерневших дубовых плах, стоймя врытых в землю. Немного углубляясь в парк, под нависшими ветвями деревьев стоял невзрачный, низкий и длинный каменный дом с шершавой гонтовой крышей.
- Вот мой "палац",- сказал Столбунский.- Не взыщите. Это бывшая оранжерея, а настоящий дом сгорел лет двадцать тому назад. Разбогатею - выстрою новый. Милости просим тогда на новоселье.
Внутри дом оказался интересней. Он был весь заставлен старинной мебелью, уцелевшей от пожара. Кесарийский сразу так и прилип к этой мебели. Он пошел вдоль стен, от конца ножек до изнанки спинок осматривая стулья, диваны, столики и этажерки. Кое-что он выносил на средину комнат, сам садился поодаль и предавался созерцанию. К нему присоединился Никита Степанович, и скоро они уже вдвоем приколачивали какие-то отпавшие металлические бляшки и очень обеспокоились тем, куда мог завалиться нос урода, вырезанного на дверце старого книжного шкапа. Мебель сильно выручила хозяина.
Катерину Ивановну Столбунский, по новому настоянию Дровяникова, поместил отдельно и подальше от Гончаревского.
- Хорошо вам тут будет? - спросил Столбунский, вводя Катерину Ивановну в ее комнату.
Та вместо ответа повернулась к нему спиной.
- Снимите-ка лучше пальто, чем разговаривать,- сказала она.
Это была красивая, сильная, стройная женщина - дерзкая, задорная, отлично одетая городская женщина, каких Столбунский давно не видал. "А не разыграть ли, куда ни шло, водевиль?" - подумал он, сзади обнял ее и поцеловал ее теплую, бархатистую, пахнущую духами щеку.
В это время послышались шаги женщины, которая должна была прислуживать Катерине Ивановне.
- Вот вам и помощь, хоть и не особенно искусная,- сказал Столбунский.- А пока до свиданья.
- А вы мальчик не промах! - одобрительно крикнула ему вслед Катерина Ивановна.
До самого обеда Косарийский с Дровяниковым провозились с мебелью и остались очень довольны - даже целовались со Столбунским, когда он подарил одному старый стул, а другому - урода от книжного шкафа, нос которого был-таки найден после неутомимых розысков. Гоичаревский спал. Катерина Ивановна переходила из комнаты и комнату и имела вид рыбы, вытащенной на сушу. Столбунский наскоро обошел хозяйство. После обеда он повел гостей в парк, где, по его словам, было живописное местечко.
К обещанному виду гости отнеслись с недоверием, поглядывая на глухую и темную рощу старых, вытянувшихся лип. Дорожка, по которой шли, была узкая, давно не метенная, коренистая. Но дорожка окончилась, вышли на просторную полукруглую площадку - и гости остановились. Пред ними внизу расстилалась днепровская долина. Всем показалось, будто их вдруг подняли на высоту. С высокого берега, на котором они очутились, были видны светло-зеленые луга, бархатная зелень ивовых зарослей, буроватая зелень дубовых рощ, изгибы Днепра, местами стального, местами отражавшего голубое небо. Как куски разбитого зеркала, там и сям белели, искрились и голубели озерца и заливы. С лугов чуть тянуло ветерком и запахом влажной цветущей долины.
- Это дышит! Это живое! - полушепотом проговорил Никита Степанович, вдыхая надвигавшиеся мягкие волны ароматного воздуха.
Он оглянулся. Позади полукругом стояли липы, отягченные темной мягкой листвой, осыпанные золотистой мукой цвета. Ветви поникли под тяжестью и висели тяжелыми складками.
- И тут аромат,- говорит Дровяников.- Вот, что называется, благодать. Красота, благодать! - повторял он, и его широко открытые черные, восточные глаза горели неподдельным восхищением.
Высокая ровная трава, выкинувшая пушистые метелки, похожие на дымок, высокие синие колокола, вытянувшийся в гущине малиновый клевер, золотые одуванчики на бледных шейках образовали точно ковер, постланный на площадке. Посреди был поставлен стол, накрытый белой скатертью, с ягодами и вином.
- Да, я очень люблю это место,- сказал Столбунский, глядя на знакомую картину.
- И часто вы сюда заходите? - спросил Гончаревский, на лице которого Столбунский с удивлением увидел тоже умиление.
- Часто.
Гончаревский умилился еще больше.
- Если вы так часто тут бываете, отчего же, позвольте вас спросить, трава нигде не смята? - спросил он.
Столбунский взял его под руку, отвел в сторону и с торжеством указал на смятую траву, и на тропинку, протоптанную из рощи, и даже на гамак, повешенный меж двух стволов.
- А... а уток у вас тут внизу много? - спросил побежденный, но не пожелавший сдаться Гончаревский.
Сели за стол. Ягодами мало заинтересовались. Общество имело больше склонности к вину, за которое и принялось не торопясь.
- Ну, хорошо,- начал Никита Степанович,- вы приходите сюда. Что же вы думаете, когда вы тут? Не скучно вам одному, в глуши, хоть и в такой чудесной?
- Да что думаю? Иной раз думаю: хорошо, если бы приятели приехали, и распить бы с ними бутылочку, и похвалиться этим видом. Иной раз думаю, что не дело это, сидеть и мечтать, когда без тебя из хлевов навоз вывозят и ленятся, малые возы накладывают. Думаю, что нужно вон там, внизу, где Владимир Петрович будет истреблять уток, луга все из-под кустов разделать. Там их у меня около трехсот десятин, а чистых только семьдесят. А расчищенная десятина дает тридцать рублей в аренде, а заросли ничего, только повинности несут по первому разряду.
- Ну, это проза,- перебил Кесарийский.- А поэзия?
- Я не поэт, но мне тут хорошо: здесь я дома, у себя... Знаете ли,- оживляясь, заговорил Столбунский,- что я по-настоящему не Столбунский, а - Волк. У меня где-то есть старая польская королевская грамота, данная моему предку на эту землю. Там так и прописано на старом белорусском языке: "Мы, божою милостию король польский, великий князь литовский, прусский и т. д., ознаймуем сим листом нашим, што мы подали шляхтичу, Оноприю Волку, ключ, прозываемый Столбун..." Вот, мы и стали Волками-Столбунскими, в отличие от прочих Волков, которых, и в прямом, и в переносном смысле тут множество - самый национальный зверь,- а потом и просто Столбунскими,
- Помните, господа,- продолжал Столбунский,- когда мы с Халевичем уезжали из Петербурга, вы не могли этого понять? А я томился там. Вы не поверите, как тянул меня к себе вот этот самый Столбун, большую часть которого я вижу отсюда. Ведь наш род сидит на этом самом месте двести лет. Ведь тут каждая горсть земли, каждое дерево знает прикосновение руки Столбунского. Меня что-то сосет, когда я долго не вижу здешнего мужика, который вот уже двести лет удивлен и недоволен тем, что у Столбунского земли больше, чем у него. Здесь жить трудно, хлопотно, иной раз жутко, но только здесь я чувствую себя самим собой, здесь, в границах, указанных грамотой этого Сигизмунда или Августа:1 "От камени, на болоте лежачего, к трем грушам, на селище Судеревском; а от груш на урочище, под березовым пнем, а оттуда до колодезя у грунтов, что были воеводины, а теперь пана маршалка..." Впрочем, теперь границы не те. От прежнего Столбунского "ключа" до меня дошла только небольшая часть...
- Так вы поляк,- сказала Катерина Ивановна.- Я очень люблю поляков: они такие горячие!
Все, кроме Гончаревского, смотревшего на свою даму с таким видом, который говорил, что она его не проведет, поморщились. Заметив это, Катерина Ивановна встала из-за стола, сдернула с колен Гончаревского его плед и, разостлав его на траве, улеглась в непринужденной позе.
- Нет, я не поляк,- продолжал Столбунский,- а просто обрусевший белорус. Да мы и всегда были православными, а дед так даже и азартным православным: обратил в православие несколько сот душ своих крепостных униатов.
- Что это такое униаты? - спросила Катерина Ивановна.- Это скопцы?
Дровяников передернул плечами, пробормотал: "Черт знает что такое!" - и неожиданно ушел.
Когда разошлись спать и Столбунский уже дремал, к нему на цыпочках и босиком с таинственным и хитрым видом вошел Дровяников. Столбунскому спросонья подумалось, что он пришел обрадовать его известием, что он покупает его лес.
- Пора,- прошептал Дровяников.
- Что пора?
- Начинать водевиль. Я беру на себя роль Яго.
Столбунский плотнее закутался в одеяло.
- Сплю. Мертвым сном сплю! - сказал он, отворачиваясь к стене.
Дровяников круто повернулся и ушел. Кажется, он и теперь, как давеча в роще, проговорил сквозь зубы: "Черт знает что такое!"
На заре Столбунского разбудил его приказчик и со злорадством сообщил, что вместо пятидесяти косарей, которых должны были за выгоны выставить сегодня мужики, пришло всего пятнадцать. Сено было важной статьей дохода, погода стояла хорошая, а мужики не шли.
- Ступайте к уряднику и вместе поезжайте выгонять должников,- сказал Столбунский.
- Поеду... Только овес лошадям надо выдать.
- Выдам я.
- Сейчас поеду... Людям на хлеб муки еще надо.
- И это я сделаю.
- Не знаю как: кухарка говорит, что велели господам крендели печь,- так пшеничной муки...
- Велел.
- Лесники пришли, просят отвесить месячину.
- Что так рано?
- Говорят, все съели.
- Не дам: еще пять дней осталось до месяца.
- Я им говорил. Что ж, говорят, нам помирать?
- Пусть семьям на деревню не таскают.
- Я им это объяснял... Корова вчера хвост в лесу оторвала, а скипидара - залить - нет: последний раз в город ездили - не вспомнили. Кровельщик чинить крышу на гумне тоже не пришел. Сохрани бог, дождь: ток наш пропадет, хоть новый делай...
И долго еще приказчик с видимым удовольствием перечислял, что непременно нужно сделать, но чего никак нельзя сделать.
- Хорошо, хорошо,- перебил его Столбунский.- Поезжайте. Косарей, которые пришли, я сам расставлю.
Разрешив задачи, заданные ему приказчиком, Столбунский велел седлать лошадь. Его клонило ко сну, он смотрел на двор, освещенный желтыми лучами всходившего солнца, и сердито завидовал своим гостям, которые могли спать, сколько им угодно. Но тут он увидел Кесарийского, который выходил из рощи, недавно проснувшегося и немного опухшего со сна, но сиявшего удовольствием.
- Что за утро, что за утро! - крикнул он Столбунскому.
Столбунский оглянулся вокруг.
- А, в самом деле, славное утро! - проговорил он.- Я за хозяйством и не разглядел.
- Варвар! У самого Тургенева нет лучшего! А с вашей площадки теперь чудеса видны: вся долина в тумане, который волнуется,- точно чудовищное наводнение... Куда вы собрались?
- В луга.
- В луга, в этот туман?! Ну, и я с вами.
Не без труда нашли другую лошадь и другое седло и поехали.
Спустившись с крутого берега, они очутились в лугах. Эти луга, сверху казавшиеся ровными, на самом деле были изрыты стремлениями весенних половодий. Всюду были старые речные русла, протоки и озера. Длинные горбы чередовались с неглубокими оврагами. Валялись громадные, рогатые, черные колоды, занесенные водой. У вод стояли густые заросли ивняка, гнувшегося под хмелем и вьюнками, раскрывавшими свои большие белые колокола. Местами приходилось ехать рощами старинных дубов, береста, с его ветвями-перьями, и старух серебристых ветел. Утренние нахолодавшие воды темнели и казались тяжелыми. В воздухе было почти холодно. Слышались странные хриплые крики больших приднепровских птиц.
- Вот оно, настоящее белорусское утро! - сказал Кесарийский, притихший среди этой новой обстановки.
Столбунский, лишь только очутился в лугах, почувствовал себя весело и бодро. Днепровская долина была совсем другая страна, чем окружающая. Тут была иная почва, мощная, неистощимо плодородная, другие травы, иные цветы, иные птицы и рыбы. Это было царство большой реки, которая жила по-своему: ее травы поспевали месяцем позднее, ее ландыши цвели в июне. Столбунский любовался этим царством, которое теперь, все в росе, начинало проникаться теплым, как кровь, солнечным светом. Столбунский наслаждался и этой росой, и этим разливающимся теплом. Ему как будто передавалась эта спокойная и грубая сила, нужная ему для грубого дела хозяйничанья в грубой стране, среди грубых людей.
Когда приехали на место и Столбунский расставил косарей, он передал Кесарийскому то, что чувствовал.
Кесарийский любовался утром, лугами и самим Столбунским.
- Да, да,- сказал он.- Природа, независимость, упорный труд. Что еще нужно человеку для душевного равновесия? Счастливец!
- Слишком скоро вы произвели меня в счастливцы,- возразил Столбунский.- Природа, конечно,- прекрасно, независимость - очень хорошо, но упорный труд, который только в долги вводит, я хвалить не стану.
И Столбунский заговорил о своем положении, которое не было печально, но и веселого давало немного.
- Все могло бы устроиться иначе, если бы мне тысяч двадцать. Поставлю винокуренный завод, и моего хозяйства не узнают, да и я вздохну свободно,- окончил Столбунский.
Кесарийский смотрел на него так, как смотрит на экзамене профессор на студента, начавшего отвечать очень хорошо, но под конец билета загородившего вздор.
- И вы могли бы мне помочь, Кесарийский,- сказал Столбунский.
- Каким образом? - с опасением, что Столбунский окончательно испортит свой "ответ", спросил Кесарийский.
- Пусть Никита Степанович купит у меня лес для железной дороги. Я знаю, лес не близкий, но я и возьму дешево.
Кесарийский долго смотрел на Столбунского с видом разочарования.
- Друг мой,- наконец заговорил он,- друг мой, мы только что говорили, что независимость дороже всего. Работайте, надеясь только на себя, не одолжаясь, не ища покровительства,- по-американски. Зависимость, хоть бы и в форме покровительства, одолжений, тяжела и... унизительна. Будьте горды!- закончил Кесарийский и с чувством пожал Столбунскому руку.
В это время показались толпа людей с косами и приказчик. Столбунский поехал к ним.
- Сколько собрали? - спросил Столбунский приказчика, не удостаивая толпу взглядом. Мужики тоже как будто не замечали его, только попрятали трубки за пазухи да примолкли. Двое, трое сняли шапки. Столбунский кивнул им головой.
- Тридцать из Ямного да из Кривска. В Осмоловичи урядник поехал: еще выгонит.
Столбунский с приказчиком отстали от толпы.
- Ругались! - широко улыбаясь, говорил приказчик.- "Ну, говорят, ваши выгоны, кровавые они нам достаются". Так не берите, говорю, выгонов. Потом, говорю, мы с головы берем полтинник в лето, а в казенной даче - рубль, а пан Халевич - семьдесят копеек. Идите, говорю, туда, если наши выгоны кровавые. "Так вы, говорят, берите деньгами, а не работой". Как раз, говорю, достанешь тогда тебя, шельму, на работу. Наплачешься тогда. У вас, воров, в прошлом году рожь хорошо уродила, так вы всю зиму на печи спали, все задатки назад поотдавали. Только тогда, говорю, и вылезали, когда прусаки в хате от мороза дохнуть начинали,- дров накрасть. С вами, говорю, с гадами, только тогда хорошо жить, когда вы голы, как бизуны {плети (белорус).}, когда вы и себе, и людям, и богу противны.
Столбунский отъехал, не дослушав приказчика, который начинал приходить во вдохновение.
Проехав версты две лугом, Столбунский очутился у самой реки. У берега был кое-как сбитый паром, на котором Столбунский и переправился через реку.
На том берегу он въехал в дремучее чернолесье. Дорога была твердая, на прогалинах зеленела травой, в тени на ней стояли длинные лужи или глянцевитая грязь. Чернолесье, темное и сырое внизу, светлело в вершинах дерев, игравших пятнами зеленого золота. С дороги слетело стадо тетеревей, вышедшее напиться воды из лужи, и, тяжело хлопая крыльями, цепляясь за ветви, растревоженным куриным полетом скрылось в чаще. Столбунский остановил лошадь и прислушивался, как вдали умащивались птицы на деревьях, срываясь и поправляясь. Он прислушивался, и чувство свободы и власти над этим лесом, зеленым светом леса, над этим испугавшимся стадом больших птиц опять тешило его.
Лес кончился, и Столбунский выехал на поля, в середине которых зеленел квадрат липовой рощи, окруженной фруктовым садом и строениями усадьбы Халевича. Над полями расстилалось высокое туманно-голубое утреннее небо. Поля хлебов и трав лежали разноцветными кусками и полосами, ни единым стеблем не шевелясь в неподвижном воздухе. Столбунский выехал к овсам, высоким, густым, матово-зеленым и рябым от колоса. Вдали, по ту сторону усадьбы, стлалась темная зелень клевера. По эту - желтело большое поле спелой ржи. Хлеба были хороши, лучше, чем у Столбунского. Халевич жил "на том берегу", где начинались суглинки, где землю удобряли не каждые три года, как песок Столбунского, а в десять лет раз, где родили ячмень и пшеница.
"Двадцать тысяч! Двадцать тысяч! - думал Столбунский, завидующим глазом окидывая поля.- И тогда и у меня будет не хуже".
Вдруг он пристальным взглядом остановился на ржаном поле.
- Ведь жнет! - вслух с досадой воскликнул Столбунский.- Да, жнет и мечется как угорелый,- повторил он, вглядываясь в верхового на большой лошади, ездившего взад и вперед вдоль длинной линии жниц, пестревшей платками.- Ну, не гадость ли это! - жалобно и сердито говорил Столбунский.
И он двинулся к всаднику. Тот тоже заметил Столбунского и сейчас же направился к нему навстречу. Это был красивый черноглазый и черноволосый человек с чрезвычайно подвижным лицом. Подъезжая, он и улыбался и морщился, то делал виноватое лицо, то устраивал не совсем искреннее радостное лицо и не смотрел Столбунскому в глаза. Это был Халевич.
Столбунский с молчаливым укором указал ему на рожь и на жниц.
- Миленький, прости! Голубчик, прости! Ради бога, прости! - заговорил Халевич, и лицо его стало сменять свои выражения уже с непостижимою быстротою.- Дай объяснить: я начал жать совершенно случайно.
Столбунский качал головой.
- Ведь всего третьего дня мы уговаривались зажинать рожь разом, чтобы не отбивать друг у друга работниц,- сказал он.
- Клянусь, не виноват! - как бы удушаемый несправедливым обвинением, воскликнул Халевич.- Если кто виноват, то приказчик. Да и не он, а этот проклятый мой фактор Йошка. Тут произошло тысячу недоразумений!..- И Халевич, торопясь, волнуясь, божась и, видимо, привирая, длинно и запутанно начал объяснять ему тысячу недоразумений.
Подъехали к самым жницам. Столбунский сорвал несколько колосьев и рассматривал их. Халевич тоже смотрел на колосья, ожидая похвал.
- Хороши? Не правда ли, хороши? - спрашивал он и сам же ответил: - Великолепны! Сюда я положил двадцать пароконок навоза, притом частью свиного!
- Были бы хороши,- нарочно так громко, чтобы слышали жницы, сейчас же навострившие свои любопытные бабьи уши, начал Столбунский,- но никогда ты не умеешь вовремя начать жниво. Зеленую жнешь. Зерно у тебя сморщится, как сушеный гриб.
- Зеленую?! - в негодующем изумлении воскликнул Халевич.
- Зеленую,- ответил Столбунский и еще громче продолжал: - Правду твой отец, покойник, говорил: "Нет, никогда из моего Стася не будет хозяина; все-то он торопится, все торопится..."
И рожь была спелая, и никогда ничего подобного покойный отец Халевича не говорил, но Столбунский хотел хоть чем-нибудь отомстить за измену, которая между хозяевами считается немаловажной.
Халевич сначала изумился, а потом понял злое намерение Столбунского.
- Pierre, cessez {Пьер, прекрати (фр.).},- сказал он.
- А я,- продолжал Столбунский,- а я говорю покойному: ох, правда ваша, не будет из него хозяина; лет через десять проторопит весь ваш майонтек {имение (пол.).}. Так он даже заплакал. Помнишь?
- Pierre, devant les gens, devant les... {Пьер, рядом люди, рядом... (фр.).} бабы! - шептал Халевич.
- А еще покойник говорил...- начал Столбунский, но Халевич не мог долее допустить, чтобы потрясали его хозяйский авторитет, сверкнул глазами и поехал прочь. Столбунский - за ним. Тогда Халевич прибавил рыси. Столбунский попробовал его догнать, но Халевич поднял свою большую лошадь в галоп. Догнать его Столбунский не мог.
- Халевич, это глупо,- крикнул ему Столбунский.
- Не глупее твоих выходок,- издали сверкая глазами, ответил Халевич.
- Но, согласись, я тобою обижен.
- А ты согласись, что я привожу тебе тысячу причин в извинение.
Столбунский махнул рукой.
- Подожди. У меня к тебе есть дело.
- Опять какие-нибудь дурного тона шутки!
- Нет. Дровяников и Кесарийский приехали, с Гончаревским в придачу.
В одно мгновение лицо Халевича преобразилось. Все было забыто: потрясение авторитета, дурные шутки Столбунского, собственная измена, негодяй Йошка.
- Да не может быть! Давно ли? И ты не дал мне знать! - восклицал он, скача на Столбунского, как в атаку.- Когда же я могу их видеть?
- Разумеется, когда угодно. Не позовешь ли их сегодня обедать?
Халевич завертелся на седле, как будто оно превратилось в раскаленное острие,- так он засуетился, заторопился, затревожился. Обедать? Ну, конечно, конечно, обедать! Сумеет ли повар сделать хороший обед? Есть ли мясо? Не послать ли сейчас лесников настрелять дичи? Серебро!.. Столовое серебро! Халевич теперь дома один-одинешенек, мать и сестра уехали, и мать заперла серебро неизвестно куда...
- Куда она заперла?! - с ужасом спросил Халевич Столбунского.- Куда?
Халевич смотрел на Столбунского... На лице его еще был написан ужас, но в глазах уже появлялось что-то новое. Ужас стал сбегать и с лица, сбежал совсем и сменился таким выражением, как будто Халевич только что проник в чрезвычайную тайну. Он нагнулся к самому уху Столбунского и, хотя услышать их, кроме их лошадей, не мог никто, еле слышно прошептал: "Вот кто может купить твой лес,- Дровяников!" И, сбросив с себя тяжесть чрезвычайной тайны, Халевич в отдыхающей и вместе с том торжествующей позе откинул