Главная » Книги

Пумпянский Лев Васильевич - Тредиаковский, Страница 3

Пумпянский Лев Васильевич - Тредиаковский


1 2 3 4

я с "Ездой в остров Любви". Во вторую половину 1740-х годов Тредиаковский погружается в работу над переводом "Аргениды" Барклая, в 1749 г. перевод кончен, в 1751 г. "Аргенида" выходит в свет, и самый знаменитый из западных государственных романов, беллетристическая апология абсолютизма, входит в русскую литературу. Успех и влияние русской "Аргениды" засвидетельствованы мемуарами Болотова. Он рассказывает, как, приехав в Петербург, он сразу бросился в книжную лавку при Академии купить "Аргениду", о которой "делаемая мне еще в деревне старичком моим учителем превеликая похвала не выходила у меня из памяти". Болотов знал и другого старика, который тоже рекомендовал ему "Аргениду": "сию книгу превозносил он бесчисленными похвалами и говорил, что в ней все можно найти, и политику и нравоучение и приятность".
   Современному читателю (и даже историку литературы) "Аргенида" и автор ее Барклай не говорят ничего. Но были времена, когда Барклай был едва ли не самым популярным в Европе автором, а "Аргенида" считалась заодно и занимательнейшим из романов, и глубоким политическим произведением, и образцом неолатинского языка.
   Старинная шотландская семья Барклаев с XV в. давала целый ряд государственных деятелей, богословов и ученых. Вильям Барклай, отец автора "Аргениды", был профессором права во Франции и автором знаменитого когда-то латинского трактата, защищавшего принцип абсолютной власти короля. Во Франции же родился Джон Барклай (1582-1621), который был страстно предан идеям отца и в ряде сочинений талантливо боролся с притязаниями иезуитов и феодалов ограничить королевскую власть. При Людовике XIII он достигает немалого политического влияния; его работы представляют как бы теоретическое введение к деятельности Ришелье, а напечатанная в год смерти автора "Аргенида" стала настольной книгой знаменитого кардинала. Европейский успех "Аргениды" был беспримерным. Известно 53 латинских издания (из них 40 в XVII в., остальные в XVIII в.), свыше 20 французских переводов; два испанских перевода были уже в 1626 г.; итальянских насчитывается до 22, а немецкие непрерывно тянутся до Гетевой эпохи. Еще важнее числа переводов имена переводчиков. Поэт Малерб, которому предложено было перевести "Аргениду", не сделал этого лишь по случайным причинам. Первый немецкий перевод сделан (1626) Мартином Опицем. В Англии драматург Бен Джонсон начал (1623) переводить "Аргениду", но был предупрежден конкурентом. Лейбниц всю жизнь читал Барклая и умер, говорят, с "Аргенидой" в руках. Несколько поколений школьной молодежи воспиталось на "Аргениде". Профессура ничего не имела против политического направления этого романа, но была обеспокоена возможным влиянием его беллетристической латыни на латинский стиль студентов. Барклай писал блестяще, но, конечно, латынь авантюрного романа не могла быть латынью Цицерона и Квинтилиана. В истории немецкой школы известны эпизоды самой настоящей борьбы между профессорами и учащимися вокруг этого вопроса об "Аргениде". Все же "Аргенида" победила и в школе после того как иезуиты из противников единовластия, какими они были во Франции во время религиозных войн, превратились в XVII в. в надежнейшую опору абсолютизма; богословская школа вводит теперь "Аргениду" в список классических текстов. Вполне вероятно предположение Л. Н. Майкова, согласно которому Тредиаковский не мог не узнать "Аргениду" от капуцинов, у которых он учился еще в Астрахани. Впрочем, на Руси к тому времени уже давно знали "Аргениду".
   Киево-Могилянская академия была основана в 1631 г., т. е. как раз тогда, когда вся Европа (в том числе и Польша) была полна славой Барклая; так как риторика в ней преподавалась по образцу польско-иезуитской, то весьма вероятно, что "Аргениду" читали уже западнорусские люди, прошедшие киевскую школу. Когда же Феофан Прокопович (с 1704 г. преподаватель пиитики в Киеве) реформировал преподавание словесных наук и обновил арсенал рекомендуемых образцовых текстов, "Аргенида" начинает регулярно встречаться в рукописных курсах пиитики в качестве образца в своем жанре. Вполне вероятно, что "Аргениду" высоко ставил Симеон Полоцкий, если латинский экземпляр этого романа был в библиотеке его любимого ученика Сильвестра Медведева. В библиотеке кн. Д. М. Голицына (известного участника "Затейки" верховников в 1730 г.) была рукопись "На Аргений Иоанна Барклая", т. е., очевидно, перевод одного из многочисленных "ключей" к "Аргениде"; это предполагает интерес к самому роману, что, впрочем, естественно: русские верховники были как раз типичной "факцией", а за абсолютную власть короля, против ненавистных Барклаю вельможеских "факций", написан весь его роман; вероятно, не раз в кругах заинтересованных людей "Аргенида" обсуждалась в связи с событиями 1730 г.; Феофан, Татищев и Кантемир, действуя за восстановление самодержавия против вельмож-олигархов, действовали в духе учения "Аргениды" и несомненно вспоминали ее, потому что в первой части романа рассказана попытка влиятельного аристократа Ликогена восстать на монарха Мелеандра и в связи с этим обсуждается вопрос о преимуществах единодержавия перед буйной аристократической республикой. Вожди дворянского сопротивления, приведшего к поражению олигархов и восстановлению самодержавия Анны Ивановны, были политическими учениками Барклая.
   Сам Тредиаковский говорит, что он когда-то в первый раз перевел "Аргениду" еще студентом Славяно-греко-латинской академии. Если вспомнить размеры романа, это мало вероятно. Несомненно одно: еще до отъезда в Гаагу и Париж он знал и высоко ставил "Аргениду". Но теперь, в 1740-е годы, у него были более важные основания, чем личное пристрастие к книге, взяться за ее перевод. Развитие абсолютизма в России приводило, естественно, к тому, что переводились все основные западные труды, развивавшие абсолютистские теории и типичную для эпохи абсолютизма политическую мораль. Таких книг было в XVII в. очень много, от солидных юридических трактатов до особого рода руководств житейской мудрости, которые с утонченной аргументацией проповедовали сервилизм, житейскую осторожность и умение использовать людей и обстоятельства для высшего блага, для карьеры, и в особенности карьеры придворной. Начало такой литературе положил испанский иезуит Валтасар Грасиан (1601-1658), книги которого возвели в идеал так называемого "политического человека", т. е. представителя гибкой жизненной мудрости. Одна из книг Грасиана, "Придворный человек", была в 1739 г. переведена штатным секретарем и переводчиком Академии Наук Сергеем Волчковым. В ней "идеал" придворного рекомендуется как высший образец человека, вполне постигшего, что такое жизнь. На деле, под именем "политики" Грасиан и его многочисленные последователи понимают как раз отказ от политики, забвение бурных преданий XVI в., признание неизменности абсолютистского государства и ловкое умение проложить свой жизненный путь внутри государства, без конфликта с его основами, мудрым, будто бы, лавированием между опасностями, грозящими тому, кто задумал возвыситься до вершин общественного здания, до королевского двора. Раболепие придворных поэтов XVII и XVIII вв. было практическим осуществлением грасиановой теории. Главными ее пропагандистами были иезуиты. Дворянин, воспитанный иезуитами, был живым носителем учения Грасиана. В отсталой Германии XVII в. особенно много выходило таких руководств, где под пышными заглавиями "О политическом человеке", "Об ораторе" и т. д. проповедовались политическая безнравственность и карьеризм. Функция всей такой литературы ясна: истребить воспоминание о бурной эпохе становления абсолютизма, представить абсолютизм вечной нормой человеческого общества, подчинить труд интеллигенции целям королевской власти.
   Тредиаковский, вступивший в штат Академии Наук, - уже не тот человек, каким он приехал из Парижа. Он побежден и политически смирился. В 1730 г. он, конечно, боялся возможной победы олигархов и сочувствовал восстановлению самодержавия. Намеками на эти события полны его первые оды, посвященные Анне Ивановне:
  
   Мнят, что Россию утверждают,
   Ухищряют правило неправо,
   Шепчет им гордость, что то здраво.
   Ах! не видят, не видят, что тем разоряют,
     И разорили  б.  Но бог дивный...
   и т. д.
  
   Нет оснований сомневаться в его искренности. Но очень скоро Тредиаковский (как и Кантемир, и Татищев, и Феофан) увидел, что победа была мнимой. Не его "партия", не "партия" цивилизации оказалась у власти. Ему и окружавшим его людям указано их место, особенно ему, ученому бурсаку. Тредиаковский смирился. Его задача теперь - просветительская ученая работа в тех политических рамках, какие даны и изменить которые он не в силах. Первым проявлением этого смирения является его перевод "Истинной политики знатных и благородных особ" (1737). Тредиаковский приписывал эту анонимную книгу Фенелону. Такого произведения у Фенелона нет, но неизвестный автор, действительно, пишет типичным для Фенелона гармоническим, легким, "сладким" языком. Трактат этот нельзя назвать вульгарным; это не то, что патологически-безнравственные книги немецких и польских иезуитов; но вся книга представляет свод практических советов из области жизненной морали, применительно к трудностям, какие могут представиться "знатным и благородным особам". Пропагандируя идеал порядочности, правдивости, вельможа должен быть просвещенным, прямодушным человеком. Но предполагается, что сословное устройство государства - вечная норма, а абсолютизм - священная гарантия его существования. "Посему наибольшее из всех преступлений, каково подданные могут учинить, есть сие, когда они предприемлют похитить высочайшую державу" (правило 11-е). Перевод "Истинной политики" был для Тредиаковского как бы предисловием к его "Аргениде".
   Краткий пересказ "Аргениды" невозможен, так действие громадного романа осложнено авантюрной схемой с введенными побочными эпизодами. Непрерывно сменяются кораблекрушения, заговоры, сложная механика политических интриг, "узнания" (типичные для старого авантюрного романа), появление новых лиц, которых принимают за других, пока не выясняется, кто они. Сам Барклай еще до "Аргениды" проявил себя мастером такого романа, но сейчас, в формах авантюрного романа, он выступает как пропагандист политического учения. Если отбросить авантюрное осложнение сюжета, то схема его сводится к следующему: сицилийский царь Мелеандр после трудной борьбы победил мятежного вельможу Ликогена, к партии которого примкнули гиперефаняне (понимай: кальвинисты); придворный ученый Никопомп (как бы сам автор в роли героя своего романа), убежденный сторонник власти Мелеандра, непрерывно дает ему советы и убеждает его в правоте монархического принципа; пока Ликоген еще в силе, ему удалось интригами удалить от двора верного царю Полиарха; после поражения Ликогена Полиарх, давно влюбленный в дочь царя Аргениду, получает ее руку, и последняя, пятая, часть романа кончается эпиталамической (брачной) одой в честь Аргениды, мудрой красавицы невесты, и ее храброго жениха, верного царю Полиарха. Перевод этой оды является, кстати, лучшим из всего, что Тредиаковский написал в стихах (кроме гексаметров):
  
   Дышит воздух вам прохладом;
   Осеняют боги вас
   Чад сладчайшим виноградом,
   Общий вознося свой глас:
   Дайте руки сердцем искренним,
   В твердый знак любви пред выспренним!
   Дайте руки. О, всегда
   Добродетели начало
   В бедствиях себя венчало,
   Но не гибнет никогда.
  
   Так торжество любви сливается с торжеством царя над мятежными феодалами.
   Современники искали в "Аргениде" прямых намеков на государства, политических деятелей и события XVII в. Появилось несколько "ключей" к роману Барклая: Аргенида, будто бы, это Франция, Полиарх - Генрих IV и т. д. Теперь точно выяснено, что это недоразумение (только секта гиперефанян описана так, что нет сомнения в намерении автора изобразить французских кальвинистов). Прямых аллегорий в романе нет, но одна общая "аллегория" проходит через всю книгу: нет зла страшнее мятежных аристократических "факций" и религиозных сект, образующих государство в государстве; абсолютный монарх - символ государственного единства. Барклай имеет в виду лигеров XVI в. Для начала XVII в., для Франции, где так недавно победа Генриха IV спасла государственное единство, где главным препятствием к национальному объединению была именно аристократия, прогрессивное значение абсолютистской теории и, следовательно, самого талантливого ее памятника, "Аргениды", несомненно; больше того, барклаева идеализация абсолютной монархии обязывала; высокий идеал царя, начертанный Никопомпом в беседах с Мелеандром, заключал косвенно (впрочем, в речах Никопомпа часто и прямо) осуждение тирании и деспотического произвола. За первой обязанностью власти беречь государство от "факций" и интриг непокорной аристократии встает вторая: управлять сообразно потребностям страны. Поэтому поклонники "Аргениды" находили в ней оправдание монархии и, одновременно, урок монархии. Для просвещенных русских людей около 1730 г. (например для Феофана) перевешивало первое, но для интеллигенции около 1750 г. стало перевешивать второе. Как елизаветинские оды Ломоносова, в сущности, глубоко оппозиционны, так русская "Аргенида" в 1751 г. проповедовала такой идеал монархии, который невольно становился сатирой на монархию Елизаветы. Тредиаковскии - абсолютист, вне монархии он не видит возможности национального единства, но, переводя "Аргениду", он, в сущности, выступает с уроком царям. Недаром Ломоносов в § 151 своей "Риторики", резко выступая против нового модного жанра романа (чтение романов он объявляет пустой тратой времени), делает исключение для государственного романа и в качестве образцов этого жанра называет "Аргениду" и Фенелонова "Телемака": так как оппозиционность "Телемака" слишком ясна, то Ломоносов, сближая с ним "Аргениду", очевидно, и ее понимает как урок правильной, серьезной государственной политики. Впрочем, Ломоносов совершенно прав и историко-литературно: Фенелон, который тоже был в числе знаменитых поклонников "Аргениды", задумал "Телемака" как своего рода новую "Аргениду", в новых условиях "порчи" абсолютной монархии. Тредиаковский переходом от "Аргениды" к "Телемаку" воспроизводит для России это "полевение" абсолютистской политической мысли. Оба же перевода, вместе взятые, показали России европейский политический роман в двух главных фазах его развития: "урок царям" накануне правления Ришелье и "урок царям", гораздо более смелый и резкий, через 75 лет, когда наследие Ришелье вошло в период разложения и абсолютизм из двигателя общественного развития превратился в препятствие, вредное для всей нации. Тредиаковский "Аргенидой" и "Телемаком" ввел в русскую культуру целую эпоху (предпросветительскую) развития европейской политической мысли. Следующая эпоха будет представлена "Путешествием" Радищева, а эпиграф, взятый Радищевым именно из "Телемахиды", подчеркнет связь и преемство развития.
  

6

  
   Фенелон (1651-1715) не только один из крупнейших французских писателей, но и представитель целой стадии в развитии французской мысли, переходной от абсолютистского мировоззрения к просветительному движению. Переходный характер носит и его отношение к античности: как и Буало, он видит в ней единую и вечную норму прекрасного, а на деле беллетризирует наследие Гомера и Вергилия, превращая их сюжеты в роман, а их эпическую фразеологию в текучую, прозрачно-легкую, сладкогласную прозу романа. В 1689 г., уже выдвинувшись образованием и талантом среди духовенства, он был приглашен в воспитатели герцога Бургундского, внука Людовика XIV. Для него он написал "Басни" и "Разговоры мертвых" (например Цезаря с Катоном), в которых намечено уже намерение слить полезные для будущего короля либерально-монархические политические уроки с легким изложением преданий, сюжетов и исторических событий древнего мира. Переход Фенелона к квиэтизму привел к его опале. Квиэтизм был, в сущности, протестом против официально-государственного католицизма; поэтому сторонники квиэтизма, во главе с основательницей учения Мадам Гюон, близким другом Фенелона, подверглись гонениям. Но обострение споров о квиэтизме, против которого выступает всемогущий Боссюэ, приводит в 1697 г. к разрыву Фенелона с двором и отъезду в его Камбрэйскую епархию. А когда в 1699 г. напечатан был, без ведома автора, "Телемак" (написанный еще около 1694-1695 г.), Людовик XIV увидел в нем (совершенно справедливо) критику его режима. Он наивно сказал: "Какая неблагодарность! Он задумал развенчание моего царствования". Во все продолжение царствования Людовика XIV, т. е. до 1715 г., не разрешено было ни одно издание "Телемака", что, впрочем, не помешало тому, что вся образованная Франция прочитала "Телемака" по зарубежным (голландским) изданиям. Запретность только подчеркнула оппозиционность книги. А за границей успех был еще больше; сразу появились переводы; здесь особых политических препятствий не могло быть, потому что резкая критика королей, ведущих разорительные завоевательные войны из тщеславия, вне Франции естественно воспринималась как осуждение завоевательных войн Людовика XIV, без пользы разоривших Францию и взволновавших всю Европу, а эти войны Европа единодушно ненавидела, равно как и притязания их зачинщика на европейскую гегемонию.
   В России "Телемак" был известен очень рано, значительно раньше первого легального (и, кстати, первого исправного) парижского издания 1717 г. Известный барон Гюйссен, политический агент Петра I за границей, в инструкции для воспитания царевича Алексея усиленно и с похвалой рекомендует "Телемака" ("в свете знатный Телемак") как полезнейшую книгу для русского наследника престола, а так как он называет "Телемака" вслед за Пуфендорфом и Гроцием, то, очевидно, он видит в романе Фенелона политический трактат в беллетристической форме. В четырех списках известен и первый (рукописный) перевод "Телемака" еще петровского времени (1724). Первый русский печатный перевод вышел в издании Академии Наук в 1747 г., но сделан он был еще в 1734 г., - кем - в издании не сообщено, но можно считать выясненным, что перевод этот принадлежал А. Ф. Хрущову, родственнику, единомышленнику и доверенному лицу Артемия Волынского, казненному вместе с ним в 1740 г. за борьбу против правящей немецкой партии. Роман Фенелона, очевидно, сочувственно читался и комментировался в кружке Волынского. Тредиаковскому, конечно, был известен этот перевод, он указывает на него в "Предъизъяснении" к своей "Телемахиде", считает его литературно неудовлетворительным ("токмо тень... истинного Телемака"), и хотя ему известно имя автора, но он его не называет: это имя казненного государственного преступника. Называет Тредиаковский еще один ему известный рукописный перевод первых песен "Телемака" (ритмической прозой) да еще стихотворный перевод, александрийским стихом с рифмами, первых трех песен, сделанный недавно (Тредиаковский пишет в 1766 г.), представленный ему на просмотр и им одобренный; вероятно, что этот ямбический перевод принадлежит молодому Державину, тогда солдату Преображенского полка.
   Итак, слава "Телемака" была у нас в XVIII в. достаточно велика. Установился взгляд на него как на мудрое, полезное всем произведение, указывающее государям их обязанности, а народам пути их счастья. Лучшим выражением этого взгляда является известная нам уже похвала Ломоносова в § 151 большой "Риторики" (1748): "повестью называем пространное... описание какого-нибудь деяния, которое содержит в себе примеры и учения о политике и о добрых нравах; такова есть Барклаева Аргенида и Фенелонов Телемак". Смысл этой славы понятен: "Телемак", не выходя формально за пределы монархического и абсолютистского воззрения, был на деле выражением растущего во всей Европе и в России антимонархического движения умов, т. е. был политически замедленным (и потому для более отсталых стран особенно подходящим) спутником просветительных и оппозиционных идей века. В России XVIII в. были как раз все данные для успеха и влиятельности этого романа.
   Итак, Тредиаковский своим переводом не начинает, а завершает уже долгую традицию русских "Телемаков". Давняя фактическая легальность этой "мудрой", стяжавшей общее уважение Европы книги давала ему возможность переводить самые резко оппозиционные места. В громадной поэме они тонут, но если их выделить, то политический смысл его перевода станет несомненным. Вот несколько примеров:
  
   Горе! Чему цари бывают подвержены часто?
   Часто мудрейший из них уловляется в сети не чая.
   .....................
   Добрые ждут пока не взыщутся и призовутся,
   А государи почти не способны снискивать оных.
   ...................
   О, злополучен царь, что толь открыт злых коварствам:
   Он погиб, когда ласкательств не отревает
   И не любит всех вещающих истину смело.
   .................
   Он окружен такими людьми, которые правду
   Не допускают всегда доходить к повелителю прочих.
   .....................
   Царь толь мало любим, что к приятию милости царской
   Льстят царю во всем и - во всем царю изменяют.
  
   Вопрос о льстецах, неизбежно окружающих царя, проходит по всей книге. Для Фенелона это было критикой общеизвестных особенностей версальского режима Людовика XIV, но на русской почве 1760-х годов такие стихи приобретали особый, местный, смысл; они несомненно воспитывали гражданское чувство интеллигенции. Общеполитические идеи Фенелона бедны; он сочувствовал английской конституции, но в "Телемаке" проповедует идеал "законной" абсолютной монархии (что было общей теорией французских юристов XVII в., проводивших различение между французской монархией, основанной на законе, и деспотией). Как, однако, в России прозвучат такие стихи:
  
   Он отвечал: царь властен есть во всем над народом,
   Но законы над ним во всем же властны конечно.
   Мощь его самодержавна единственно доброе делать,
   Связаны руки имеет он на всякое злое.
   ................
   Боги царем его не ему соделали в пользу,
   Он есть царь, чтоб был человек всем людям взаимно.
  
   Для Франции 1760-х годов, Франции великой Энциклопедии, Дидро, памфлетов Вольтера, фенелонов идеал законосообразной монархии был архаистичен и бледен, - но в России 1766 г.! Такого рода соображения заставили недавно акад. А. С. Орлова пересмотреть старый вопрос о причинах демонстративно недоброжелательного отношения Екатерины II к поэме Тредиаковского. Во "Всякой всячине" (1769), журнале, фактическим редактором которого была Екатерина, стихи "Телемахиды" рекомендуются как средство от бессонницы. В шуточных правилах, выставленных в Эрмитаже и написанных самой Екатериной, за проступок (по другим сведениям: за употребленное в разговоре иностранное слово) полагалось в виде наказания выучить наизусть несколько стихов "Телемахиды". Анекдот этот, рассказанный когда-то Карамзиным и потом в "Словаре" митроп. Евгения (напеч. в 1845 г.), традиционно переходил из книги в книгу, обыкновенно как доказательство неудобочитаемости и неудобопроизносимости гексаметров Тредиаковского. А. С. Орлов подверг сомнению такое понимание: немка Екатерина, плохо говорившая по-русски (сочинения ее, как теперь известно точно, отредактированы целым штатом секретарей), не могла быть судьей в русских стихах и вряд ли могла желать выдавать себя за такого судью. Но она добивалась другого: дискредитировать "Телемахиду" как бездарное, педантическое, уродливое произведение и этим, создав легенду о громадной снотворной поэме, предупредить возможное ее политическое влияние. Ссылка на не менее "либеральные" взгляды самой Екатерины (например в "Наказе" и в переписке с французскими просветителями) не опровергает теории А. С. Орлова: "либерализм" был для Европы, для Вольтера, для барона Гримма; для России была другое, и этому другому "Телемахида" могла стать помехой. Усилия Екатерины и ее двора насмешкой обезвредить поэму доказывают гражданственное значение труда Тредиаковского. Он был, хоть и в умеренной форме, хоть и приспособляясь к наличным условиям, политическим просветителем своей страны.
   Но в романе Фенелона была и другая сторона, которая позволяет называть "Телемака" поэмой. Когда-то Барклай был новатором, соединив политический роман с сюжетной схемой и повествовательными методами романа авантюрного. Фенелон, знаток, поклонник и последователь Барклая, тоже связал политический замысел своего романа с повествовательной формой, только иной, чем в "Аргениде"; он хотел создать такое повествование, которое соответствовало бы второй, литературно-педагогической, его цели, - дать в одной книге как бы компендиум "красот" (beautés) античных поэтов, которых он изучал всю жизнь, и этим заодно решить поставленный XVII веком и оставшийся нерешенным вопрос о французской поэме, которая была бы равна античным. Вот почему, следуя "Одиссее" и "Энеиде", он выбирает схему "странствий", а так как он преследует и цель воспитательную, то героем этих странствий он избирает Телемака (странствующего в поисках своего без вести пропавшего отца Одиссея). Такой сюжет давал возможность описать все главные страны античного Средиземноморья и влить в поэму "красоты", т. е. традиционно прославленные эпизоды и формулы античных авторов, особенно Гомера и Вергилия. Его собственная поэма должна была стать компендиумом, выжимкой этих "красот". Незнающие поучились бы, а ученые изведали бы тонкое наслаждение "узнать" в такой-то фразе, изображающей, например, бурю, сводную формулу описания бури у Гомера, Вергилия и Овидия. Тредиаковский принадлежал, конечно, к "ученым"; он "узнал" источники, и его метод заключается в том, чтобы гомерово отдать Гомеру и восстановить фразеологию источника. Поэтому его перевод верен прозаическому тексту Фенелона, он ничего не пропускает, переводит все, но переводит шире, полнее и эпически развернутым образом. Так, например, у Фенелона нимфа Калипсо (в I песне) просит ?елемака рассказать свои приключения: "Продолжай, сказала она Телемаку, и удовлетвори мое любопытство". Тредиаковский переводит это в расширенном виде:
  
   И Телемаху рекла: изволь же досказывать повесть
   И любопытство ею мое до конца удоволить,
  
   а затем вставляет стих, не имеющий в тексте никакого соответствия:
  
   Все молчали тогда и слухом внемлюще были,
  
   т. е. пользуется случаем перевести и вставить школьно-знаменитый и подходящий к случаю стих "Энеиды": "conticuere omnes intentique ora tenebant". Через стих снова вставка, о которой у Фенелона и помина нет:
  
   Нет, богиня, слов изрещи, возновляя напасти,
  
   т. е. "infandum regina iuhes renovare dolorem". У Фенелона "черная буря" (une noire tempête), y Тредиаковского "черномрачная буря", т. е. возвращение к гомеровскому эпитету. У Фенелона Телемак говорит о своем отце: "ныне, скитаясь по всему пространству морей, он несется по самым страшным утесам". Тредиаковский переводит это двумя прекрасными гомеровскими гексаметрами:
  
   Ныне скитаясь по всей ширине и пространствам пучинным,
   Все преплывает места многопагубны он содрогаясь,
  
   свидетельствующими о том, как глубоко он понимал особенности стиля античного эпоса. Короче говоря, стиль эпигона Тредиаковский систематически переводит на язык его первоисточников. Вот еще пример: у Фенелона "нас обволокла глубокая ночь". Тредиаковский переводит это не слишком удачно:
  
   Стали объяты все глубокою нощию влаясь [волнуясь],
  
   и прибавляет стих, взятый не у Фенелона, у которого ничего подобного нет, а непосредственно переведенный, и великолепно переведенный, из Вергилия:
  
   День светозарный померк, тьма стелется по Океану
   (...ruit Oceano nox).
  
   Это - систематически применяемый метод перевода французской прозы на русский гомеро-вергилианский язык. Впрочем, сам автор заявил об этом методе в стихотворном вступлении к своему труду (это вступление в 21 стих прибавлено им от себя), представляющем традиционное (у Фенелона отсутствующее) воззвание к Музе:
  
   А [-и] воскрыляя сама, утверди парить за Омиром,
  
   за Омиром, а не за Фенелоном. И дальше:
  
   Слог Одиссеи веди стопой в Фенелоновом слоге,
  
   т. е. о Муза, вдохнови меня передать слог Фенелона, но через его слог воссоздать слог Гомера.
   Итак, Тредиаковскому совершенно ясно, что он пишет, по каркасу Фенелона, поэму гомеровскую. Отсюда и знаменательное изменение заглавия: не "Похождения Телемака" (Les aventures de Télémaque), a "Телемахида", не романное заглавие, а гомеровское эпическое. Гомеровские формулы и фразеология, естественно, распределены неравномерно. Меньше всего их в политических рассуждениях, в поучительных речах Ментора, в беседах о формах правления; больше всего в описательных эпизодах (плавание, буря, отплытие, причал и высадка, смена дня и ночи, роща, город, храм, дворец, пещера и т. д.); несколько сот таких описательных гексаметров образуют своего рода русскую "Одиссею" XVIII в., задолго до "Одиссеи" Жуковского, предвестием которой они и являются, - впрочем, не только предвестием, но и образцом: "Телемахида" была в библиотеке Жуковского, он без сомнения ее изучал и по ее методу слагал систему своего гомеровского языка.
   Но эпическая речь была связана со стихом. Пушкин в известном суждении о Тредиаковском (в "Путешествии из Москвы в Петербург" 1833-1835) совершенно отчетливо ставит этот вопрос: "любовь его к Фенелонову эпосу делает ему честь, а мысль перевести его стихами и самый выбор стиха доказывают необыкновенное чувство изящного. В "Телемахиде" находится много хороших стихов и счастливых оборотов". Итак, Пушкин различает четыре стороны вопроса: 1) само произведение Фенелона, 2) переложение его на стихи, 3) именно на гексаметры, 4) "счастливые обороты", под которыми, вероятно, Пушкин имеет в виду гомеровскую фразеологию. Но у Пушкина есть мелкая неточность. Не Тредиаковский первый задумал переложение "Телемака" на стихи. Были в начале XVIII в. во Франции латинские стихотворные переводы (школьно-профессорские), а в 1727 г. Нейкирх (ученый бедняк, своего рода Тредиаковский немецкой поэзии) выпустил первый том "Телемака", переложенного на александрийские рифмованные стихи (остальные вышли после его смерти). Все эти переводы Тредиаковскому были прекрасно известны, но его оригинальность заключается в правильном понимании того, что стихом русского антикизирующего эпоса должен быть только гексаметр и что языком такого эпоса должна быть русская гомеровская речь. Создание того и другого есть историческая заслуга, прямой вклад в строительство русской литературной культуры.
   Именно так поставил этот вопрос Радищев в своей работе "Памятник дактило-хореическому витязю" (1801), которая доныне, вместе с суждением Пушкина, остается самым глубоким из всего, что сказано о "Телемахиде". Мы уже видели выше, как высоко ставит Радищев заслугу создания русского гексаметра и качества, звуковые и стилистические, гексаметра Тредиаковского. Но он нисколько не выступает апологетом ни политического учения, ни сюжета Фенелонова романа. Напротив, он начинает с заявления: "если ты рассудишь, что вымысел сея книги не его, что он отвечать не должен ни за ненужное и к ироической песне неприличное...", следовательно, сам считает, что сюжет "Телемака" не есть сюжет действительной поэмы, а политические идеи романа бледны, что не приличествует героическому эпосу. Более того, Радищев в беллетристическом вступлении к своему стиховедческому трактату о гексаметре остроумно пародирует сюжет "Телемака". Сам молодой Телемак превращен в дворянского неуча и недоросля Фалалея Простакова, родного брата Митрофанушки, Ментор - в дядьку Цымбалду, а нимфа Эпихариса, в которую Телемак влюблен, - в Лукерью, на которую, вопреки поучениям Цымбалды, заглядывается Фалалей. Пародия разоблачает наивный школьный педагогизм фенелонова творения. Значит ли это, что Радищев отказывается от мысли о возможности серьезного политического романа? Нет, он сам написал такой, своего рода, роман, именно "Путешествие из Петербурга в Москву" (1790), который мысленно он противопоставлял Фенелонову, если эпиграфом к "Путешествию" выбрал, слегка исправив странность и славяно-латинское школярство языка, стих именно из "Телемахиды":
  
   Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй,
  
   стих, взятый из изображения чудовища Цербера и примененный Радищевым к другому чудовищу - к крепостнической дворянской монархии.
   Три произведения выражают три стадии в развитии русской политической мысли XVIII в.: учение о прогрессивной, антифеодальной, централизующей роли абсолютизма ("Аргенида"), учение о просвещенном абсолютизме, связанное с критикой деспотического абсолютизма ("Телемахида"), учение о связи всякого абсолютизма с интересами дворянства, об антинародном, следовательно, его характере, учение, связанное с проповедью народной революции ("Путешествие из Петербурга в Москву" Радищева). Две первые из этих стадий представлены в русской литературе Тредиаковским.
  

7

  
   В виду внутренней связи "Телемахиды" с монументальным трудом Тредиаковского по переводу всей "Истории" Роллена, мы начнем с этого труда обзор научных работ Тредиаковского и обсуждение вопроса о месте, которое он занимает в русской науке. Перевод Роллена был совершенно определенным политическим поступком, - как политическим шагом была "История" для самого Роллена.
   Перевод Роллена был делом жизни Тредиаковского. Он перевел 10 томов "Древней истории" (изд. Академии Наук в 1749 и след. годы), 16 томов "Римской истории" (1761 и след. годы) и 4 тома "Истории римских императоров" (1767 и след. годы), написанной учеником Роллена - Кревье (Crévier, y Тредиаковского - Кревьер), которому учитель поручил завершить его труд: всего 30 больших томов. Труд этот занял 30 лет жизни Тредиаковского (он начал переводить Роллена в 1738 г., а закончил последний том Кревье незадолго до смерти). Что им руководило в упорной работе над таким циклопическим предприятием, да еще вперебивку с десятками других трудов, оригинальных и переводных? Конечно, прежде всего, желание дать России самый лучший, по тогдашнему уровню знаний, свод истории античного мира. В предисловии ко II тому "Римской истории" (1762) больной полунищий старик, трогательно признаваясь перед публикой в своей бедноте, пишет (мы слегка упрощаем язык): "всемогущему слава! По окончании Греческой истории Роллена, вижу, что переведен и напечатан не только первый том его же Римской истории, но уже и второй. Однако осталось ее еще 14 томов. А у меня хоть и есть еще силы, чтобы и их перевести, но нет уже средств к их напечатанию... сколь ни крайне желаю не прейти в неминуемую вечность без этой второй, но не отделяемой от первой, услуги дражайшему отечеству". Эти благородные слова патриота-просветителя достаточно характеризуют его главную цель. Она была достигнута. Карамзин говорит в "Пантеоне российских авторов" (1801), что "Историю" и по сие время читают провинциальные дворяне. Действительно, томы Роллена рассеяны были по всей стране; несколько поколений русских людей на Роллене образовали свое знание античной истории. Тредиаковский дал стране энциклопедию исторических знаний. Но он дал своим Ролленом еще другое, более важное.
   Шарль Роллен (1661-1741), сын бедного кожевника, 22 лет отроду был уже блестящим преподавателем риторики, а в 1694 г. ректором Сорбонны, т. е. старостой всего научного мира страны. Он сам походил на своих римских республиканцев неподкупной независимостью характера. На фоне морального разложения интеллигенции под влиянием режима Людовика XIV Роллен казался античным человеком. Он примыкал к янсенизму (который фактически был буржуазно-пуританским течением внутри католицизма). Знаменитая папская булла Unigenitus (1702) окончательно осудила янсенизм. Перед Ролленом встал выбор: признать буллу или покинуть профессорство. Он предпочел увольнение и ушел в жизнь частного ученого, окруженный уважением всей страны и всей ученой Европы. Невольный досуг он заполнил рядом работ. Четыре тома "Трактата о приемах учения и образования" ("Traité des études") вышли в 1726 г., т. е., примерно, ко времени парижского студенчества Тредиаковского. Эта книга, по направлению переходная от старой риторики к новой, так сказать, пред-лессинговой стадии словесных наук, оказала большое влияние на Тредиаковского и, собственно, образовала его литературные взгляды. С 1730 г. выходит его "Древняя история"; последний том вышел в 1738 г., и тогда же, узнав, что громадный труд кончен, Тредиаковский начинает, в том же 1738 г., свой перевод. Роллен немедленно берется за "Римскую историю" и продолжение своего труда завещает перед смертью своему ученику Кревье.
   Серьезного научного значения эта "История" теперь не имеет. Это не был шаг вперед, а, скорее, модернизированное завершение старого периода историографии. Роллен довольствуется тем, что пересказывает античных же историков, а если какой-нибудь эпизод или эпоха римской истории известны нам, скажем, по Полибию и Титу Ливию или по Тациту и Светонию, Роллен ограничивается сводкой всех версий, с устранением наименее достоверных. Роллен представил в совершенной форме уровень исторической науки до Вольтера и до Монтескье. Это совершенно соответствовало взглядам на историю и Тредиаковского, тоже переходным от старой школьной науки к новой историографии. Научное место "Истории" незначительно, но ее морально-политическое влияние было громадным, что необходимо точно иметь в виду, чтобы понять политическое значение Тредиаковского.
   Роллен был потрясен падением политических нравов во Франции. В этом суровом янсенисте жила героическая душа буржуазного республиканца и пуританского демократа. Под именем "Древней истории" и "Римской истории" он пишет курс римско-республиканской морали. Он хочет показать, что свобода Афин и республиканского Рима была основана на суровой энергии характеров, на сознательном пренебрежении граждан к личным интересам, ежеминутной их готовности пожертвовать ради блага всех имуществом, свободой и жизнью. Парижанам Регентства и Людовика XV он указывает на гибель государства как на страшное последствие падения характеров и на деспотизм, устанавливающийся в народе, переставшем рождать героев. Эта безвозбранная (за традиционной неприкосновенностью священных преданий античности) проповедь героического республиканизма равнялась дискредитации монархии Людовика XV. Несколько поколений студенческой молодежи прошло через влияние "Истории". Этим был подготовлен глубоко объясненный Марксом античный маскарад французской буржуазной революции 1789 г.
   Итак, Тредиаковский переводит одно из влиятельнейших произведений европейской политической мысли, влиятельное не глубиной мысли (Роллен - не Монтескье), а популярностью этого всем понятного, заразительно действующего, литературно привлекательного идеала героической республиканской свободы. Роллен и Кревье откровенно становятся на сторону морально-педагогического понимания историографии. "Исполнь мысли, - пишет Кревье, - коль история есть превосходное училище..." Как Роллен хотел прославить людей республиканской Спарты и Рима, так Кревье хочет показать порок на троне. "Посвящаю мое перо на изображение не добродетели, а порока и порока, еще возведенного на самый верх злодеяний Тибериями, Калигулами, Неронами и им подобными... При самых злых преобладателях [властелинах] всегда находились люди, коих добродетель блистала сиянием светозарнейшим еще от прочности [от препятствий, от неблагоприятных обстоятельств]".
   Итак, Кревье учит мужественно противиться тирании. Императоры изображены злодеями, - и не только те, кто были злодеями и для школьной традиции (Нерон, Коммод и др.), но и Октавиан Август, что? уже резко расходилось с официально-школьным освещением: "цезарь Октавиан множеством неправд, наглостей, лютостей и тиранических предприятий, наконец, достиг того, что стал господоначальником над всею Римской империей. Но не было у него другого права, кроме силы. Хотя же опыты милосердия... после как жестокость перестала быть надобна, и могли приобресть ему усердие [привязанность] в великом множестве граждан, однако не поправляли порока в хищении [узурпации власти]".
   Для России XVIII в. "История" Роллена - Кревье была популярным курсом гражданской морали. В создании республиканской легенды об античности в России Тредиаковский сыграл большую роль, а движущая сила этой легенды хорошо известна не только из истории французской революции, но и из истории декабризма. Тацит декабристов - совершенно определенное явление. Их понимание Тацита подготовлено было 30 томами Роллена - Кревье в переводе Тредиаковского. Вся концепция нравственной доблести, типичная для од Державина 1790-х годов, сложилась под их влиянием:
  
   Велишь - и Цезарь, прослезяся,
   Знамена бунта развернул;
   Велишь - и Нерон, притворяся,
   Смиренством трона досягнул.
   ............
   Когда б Октавий козни злые
   Не пременил в дела благие,
   Поднесь бы Августом не слыл.
   .............
   Калигула! твой конь в сенате
   Не мог сиять, сияя в злате:
   Сияют добрые дела.
   .........
   Где те Катоны, Сципионы,
   Которых чрез времен запоны,
   Как огнь нас озаряет честь...
  
   Тот Державин, образ которого (конечно, мифологизированный) был дорог Рылееву и декабристам, неразрывно связан с русским Ролленом. В целом, перевод Тредиаковского, представляющий как бы научно-политическую параллель к критике деспотизма в романе Фенелона, составил, как и сама "Телемахида", важную часть в истории оппозиционной политической мысли в России. Что же касается декабристов, они читали уже не Тредиаковского, а Тацита самого, и римскую историю понимали не по Роллену, а по Монтескье; поэтому им позволительно было не знать, каким "превосходным училищем" гражданской доблести был русский Роллен и в какой мере невидимо, но несомненно, он задолго подготовлял возможность пред-декабристской политической атмосферы.
   Тредиаковский потрудился недаром.
   Остальные научные переводы Тредиаковского не представляют особого интереса. Из них только "Истинную политику", нам уже знакомую, он перевел по собственному выбору и с увлечением (1737). Прочие переводы научных книг сделаны по поручению Академии Наук и по обязанности штатного переводчика. Таковы, например, "Мемории или записки артиллерийские" Сен-Реми (1732), "История генеалогическая о татарах" (перев. с франц. в 1737 г., напеч. была только в 1768 г.), "Военное состояние Оттоманской империи" Марсильи (1737) и некоторые другие. Такие труды вливаются в общий широкий поток переводной научной литературы XVIII в. Значительный интерес они могут представить только для истории выработки русского научного языка и для исследования вопроса, какие языковые средства были в распоряжении научного переводчика

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 488 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа