">
Лишь пламень гаснущий сиял
Сквозь тень ресниц склоненных,
И вздох невольный вылетал
Из уст воспламененных.
А витязь?.. Что с его душой?..
Увы! сих взоров сладость,
Сих чистых, под его рукой
Горящих персей младость,
И мягкий шелк кудрей густых,
По раменам разлитых,
И свежий блеск ланит младых,
И уст полуоткрытых
Палящий жар, и тихий глас,
И милое смятенье,
И ночи таинственный час,
И вкруг уединенье -
Все чувство разжигало в нем...
О власть очарованья!
Уже, исполнены огнем
Кипящего лобзанья,
На девственных ее устах
Его уста горели.
И жарче розы на щеках
Дрожащей девы рдели;
И вся... но вдруг смутился он,
И в радостном волненьи
Затрепетал... знакомый звон
Раздался в отдаленьи,
И долго жалобно звенел
Он в бездне поднебесной;
И кто-то, чудилось, летел
_Незримый, но известный_,
И взор, исполненный тоской.
Мелькал сквозь покрывало;
И под воздушной пеленой
Печальное вздыхало...
Но вдруг сильней потрясся лес,
И небо зашумело...
Вадим взглянул - _призрак_ исчез;
А в вышине... звенело.
И вслед за милою _мечтой_
Душа его стремится...
Колокольчик, как видите, зазвенел очень кстати... Вадим отказался от
киевской княжны, а вместе с нею и от киевской короны, освободил двенадцать
спящих дев и на одной из них женился. Но что было потом, и кто эти девы, и
что с ними стало - все это осталось для нас такою же тайною, как и для
самого поэта... Право, нам кажется, что напрасно отказался Вадим от киевской
княжны. Это напоминает нам фантастическую сказку Гофмана - "Золотой Горшок":
там студент Ансельм, ценою многих лишений и сумасбродств, добивается до
неизреченного блаженства обнять вместо женщины - змею, которая, как ловкая,
увертливая змея, и ускользает из его рук... Вадим, кажется, обнял еще
меньше, чем змею, обнял _мечту, призрак_. Но зато он был верен до гроба
своей мечте... И то не малое утешение!..
Содержание "Ундины" взято Жуковским из сказки Ламота Фукэ; но в стихах
Жуковского обыкновенная сказка явилась прекрасным поэтическим созданием.
"Ундина" одно из самых романтических его произведений. Основная мысль ее -
олицетворение стихийной силы природы. Ундина - дочь воды, внучка старого
Потока. Нельзя довольно надивиться, как искусно наш поэт умел слить
фантастический мир с действительным миром, и сколько заповедных тайн сердца
умел он разоблачить и высказать в таком сказочном произведении. По красотам
поэтическим, "Ундина" есть такое создание, которое требовало бы подробного
разбора, и потому мы ограничимся указанием на одно из самых романтических,
мест этой поэмы:
Как нам, добрый читатель, сказать: к сожалению
иль к счастью, что наше
Горе земное не н_а_долго? Здесь разумею я горе
Сердца глубокое, нашу всю жизнь губящее горе,
Горе, которое с милым, потерянным благом сливает
Нас воедино, которым утрата для нас не утрата.
Смерть - вдвоем бытие, а жизнь - порыв непрестанный
К той черте, за которую милое наше из мира
Прежде нас перешло. Есть, правда, много избранных
Душ на свете, в которых святая печаль, как свеча пред иконой,
Ярко горит, пока догорит; но она и для них уж
Все не та под конец, какою была при начале,
Полная, чистая; много, много иного, чужого
Между утратою нашей и нами уже протеснилось:
_Вот, наконец, и всю изменяемость здешнего_ в самой
Нашей печали мы видим... и так скажу, к сожаленью.
Наше горе земное не н_а_долго...
Эта поэма принадлежит к позднейшим произведениям Жуковского, а оттого
ее романтизм как-то сговорчивее и делает более уступок рассудку и
действительности...
Не будем распространяться о достоинстве перевода "Орлеанской девы"
Шиллера: это достоинство давно и всеми единодушно признано. Жуковский своим
превосходным переводом усвоил, русской литературе это прекрасное
произведение. И никто, кроме Жуковского, не мог бы так передать этого по
преимуществу _романтического_ создания Шиллера, и никакой другой драмы
Шиллера Жуковский не был бы в состоянии так превосходно передать на русский
язык, как превосходно передал он "Орлеанскую деву". В особенную заслугу
Жуковскому здравый эстетический вкус должен поставить перевод баллад
Шиллера: "Рыцарь Тогенбург", "Ивиковы журавли", "Кассандра", "Граф
Габсбургский", {246} "Поликратов перстень", "Кубок" и пьесы Шиллера же -
"Горная дорога": все это переведено превосходно. - Но если что составляет
истинный ореол Жуковского как переводчика, - это его перевод следующих трех
пьес Шиллера: "Торжество победителей", "Жалоба Цереры" и "Элевзинский
праздник". Если бы, кроме этих трех пьес, Жуковский ничего не перевел,
ничего не написал, - и тогда бы имя его не было бы забыто в истории русской
литературы.
"Торжество победителей" есть одно из величайших и благороднейших
созданий Шиллера. В нем гений этого поэта является с лучшей своей стороны.
Великая душа Шиллера горячо сочувствовала всему великому и возвышенному, и
это сочувствие ее было воспитано и развито на исторической почве. Глубоко
проник этот великий дух в тайну жизни древней Эллады, и много высоких
вдохновений, пробудила в нем эта дивная страна. Он так красноречиво оплакал
падение ее богов, он с такой страстию говорил о ее искусстве, ее гражданской
доблести, ее мудрости. И нигде с такой полнотою и такою силою не выразил он,
не воспроизвел он поэтического образа Эллады, как в "Торжестве победителей".
Эта пьеса есть апофеоза всей жизни, всего духа Греции: эта пьеса - вместе и
поэтическая тризна и победная песнь в честь отечества богов и героев. Она
написана в греческом духе, облита светом мирообъемлющего созерцания
греческого. Шиллер говорит не от себя: он воскресил Элладу и заставил ее
говорить от самой себя и за самое себя. Величие и важность греческой
трагедии слиты в этой пьесе Шиллера с возвышенною и кроткою скорбью
греческой элегии. В ней видится и светлый Олимп с его блаженными
обитателями, и подземное царство Аида, и земля, с ее добром и злом, с ее
величием и ничтожностью, - и царящая над всеми ими мрачная Судьба, верховная
владычица и богов и смертных... Нельзя шире, глубже и вернее воспроизвести
нравственной физиономии народа, уже не существующего столько тысячелетий!
Победоносные греки готовятся отплыть от враждебных берегов Трои в -свое
отечество и собрались к острогрудым кораблям праздновать тризну в честь
минувшего. Калхас приносит жертву богам.
Суд окончен; спор решился,
Прекратилася борьба;
Все исполнила судьба -
Град великий сокрушился.
Каждый из героев, участвовавших в великом событии падения "священного
Приамова града", высказывается каким-нибудь суждением, примененным к
обстоятельству. Хитроумный Одиссей замечает, что не всякий насладится миром,
возвратившись в свой дом, и, пощаженный богом войны, часто падает жертвою
вероломства жены. Менелай говорит о неизбежном суде всевидящего Кронида,
карающего преступление. Особенно замечательны слова Аякса Оилида:
Пусть веселый взор счастливых
(Оилеев сын сказал)
Зрит в богах богов правдивых;
Суд их часто слеп бывал:
Скольких добрых жизнь поблёкла! {247}
Скольких низких рок щадит!..
Нет великого Патрокла;
Жив презрительный Терсит.
Но эта горестная и мрачная мысль сейчас же, по свойству всеобъемлющего
и многостороннего духа греческого, разрешается в веселое и светлое
созерцание:
Смертный, вечный Дий Фортуне
Своенравной предал нас,
Уловляй же быстрый час,
Не тревожа сердца втуне.
Вообще эти четверостишия, следующие за каждым куплетом, напоминают собою хор
из греческой трагедии. Оилид продолжает:
Лучших бой похитил ярый!
Вечно памятен нам будь,
Ты, мой брат, ты, под удары
Подставлявший твердо грудь,
Ты, который нас пожаром
Осажденных защитил...
Но коварнейшему даром
Щит и меч Ахиллов был.
Мир тебе во мгле Эрева!..
Жизнь твою не враг пожал:
Ты своею силой пал,
Жертва гибельного гнева.
Воспоминание об Ахилле дышит всею полнотой греческого созерцания
героизма:
О Ахилл! о мой родитель!
(Возгласил Неоптолем)
Быстрый мира посетитель,
Жребий лучший взял ты в нем.
_Жить в любви племен делами -
Благо первое земли:
Будем славны именами {248}
И сокрытые в пыли._
Слава дней твоих нетленна;
В песнях будет цвесть она:
_Жизнь живущих неверна,
Жизнь отживших неизменна_!
Великодушная похвала Гектору, вложенная Шиллером в уста Диомеда, есть
истинный образец высокого (du sublime) в чувствовании и выражении:
Смерть велит умолкнуть злобе
(Диомед провозгласил):
Слава Гектору во гробе!
Он краса Пергама был;
Он за край, где жили деды,
Веледушно пролил кровь,
_Победившим - честь победы!
Охранявшему - любовь_!
Кто на суд явясь кровавый,
Славно пал за отчий дом, -
Тот, почтенный и врагом,
Будет жить в преданьях славы.
Но что может сравниться с этой трогательною, этой умиляющею душу картиною
_убеленного жизнию_ Нестора, с словами кроткого утешения подающего кубок
страждущей Гекубе! Здесь в резкой характеристической черте схвачена вся
_гуманность_ греческого народа:
Нестор, жизнью убеленный.
Нацедил вина фиал
И Гекубе сокрушенной
Дружелюбно выпить дал, -
Пей страданий утоленье.
Добрый Вакхов дар вино:
И веселость и забвенье
Проливает в нас оно.
Пей, страдалица! печали
Утоляются вином:
Боги жалостные в нем
Подкрепленье сердцу дали.
Вспомни матерь Ниобею:
Что изведала она!
Сколь ужасная над нею
Казнь была совершена! -
Но и с нею, безотрадной,
Добрый Вакх недаром был:
Он струею виноградной
Вмиг тоску в ней усыпил.
Если грудь вином согрета
И в устах вино кипит -
Скорби наши быстро мчит
Их смывающая Лета.
Эта высокая оратория заключается мрачным финалом: пророчество Кассандры
намекает на переменчивость участи всего подлунного и на горе, ожидающее
самих победителей Трои:
И вперила взор Кассандра.
Вняв шепнувшим ей богам,
На пустынный брег Скамандрг,
На дымящийся Пергам.
_Все великое земное
Разлетается как дым:
Ныне жребий выпал Трое,
Завтра выпадет другим_.
Но с греческим миросозерцанием несообразно оканчивать высокую песнь
раздирающим душу диссонансом: богатая и полная жизнь сынов Эллады в самой
себе, даже в собственных диссонансах, находила выход в гармонию и примирение
с жизнию, - и потому пьеса Шиллера достойно заключается утешительным
обращением от смерти к жизни, словно музыкальным аккордом:
Смертный, силе, нас гнетущей,
Покоряйся и терпи!
_Спящий в гробе, мирно спи!
Жизнью пользуйся, живущий_!
Таков был греческий романтизм: на гробах и могилах загоралась для него
вечная заря жизни; несчастия и гибель индивидуального не скрывали от его
глубокого и широкого взгляда торжественного хода и блаженствующей полноты
общего; на веселых пиршествах ставил он урны с пеплом почивших, статуи
смерти, и, глядя на них, восклицал:
Спящий в гробе, мирно спи!
Жизнью пользуйся, живущий!
Смерть для грека являлась не мрачным, отвратительным остовом, но прекрасным,
тихим, успокоительным гением сна, кротко и любовно смежавшим навеки
утомленные страданием и блаженством жизни очи...
Перевод Жуковского "Торжества победителей" есть образец превосходных
переводов, - так что если, при тщательном сравнении, иные места окажутся не
вполне верно или не вполне сильно переданными, - зато еще более найдется
мест, которые в переводе сильнее и лучше выражены. Так, например, у Шиллера
сказано просто: "И в дикое празднество радующихся примешивали они (пленные
жены и девы троянские) плачевное пение, _оплакивая собственные страдания и
падение царства_". У Жуковского это выражено так:
И с победной песнью дикой
Их сливался тихий стон
_По тебе, святой, великой,
Невозвратный Илион_.
"Жалоба Цереры" - тоже одно из величайших созданий Шиллера - передана
по-русски Жуковским с таким же изумительным совершенством, как и "Торжество
победителей". В этой пьесе Шиллер воспроизвел романтический образ
элевзинской Цереры - нежной и скорбящей матери, оплакивающей утрату дочери
своей, Прозерпины, похищенной мрачным владыкою подземного царства, суровым
Аидом.
Сколь завидна мне, печальной,
Участь смертных матерей!
Легкий пламень погребальной
Возвращает им детей;
А для нас, богов нетленных,
Что усладою утрат?
Нас, безрадостно-блаженных,
Парки строгие щадят...
Парки, парки, поспешите
С неба в ад меня послать;
_Прав богини не щадите:
Вы обрадуете мать_.
В поэтическом образе брошенного в землю зерна, которого корень ищет
ночной тьмы и питается стиксовой струей, а лист выходит в область неба и
живет лучами Аполлона, - в этом дивно поэтическом образе Шиллер выразил
глубокую идею связи романтического мира сердца и чувства с миром сознания и
разума и сделал самый поэтический намек на скорбь и утешение божественной
матери: этот корень, ищущий ночной тьмы и питающийся стиксовою водою, и этот
лист, радостно рвущийся на свет и подымающийся к небу -
Ими таинственно слита
Область тьмы с страною дня,
И приходят от Коцита
Милой вестью для меня;
И ко мне в живом дыханье
Молодых цветов весны
Подымается признанье,
Глас родной из глубины;
Он разлуку услаждает,
Он душе моей твердит,
Что любовь не умирает
И в отшедших за Коцит.
Сколько скорбной и умилительной любви в этом обращении _романтической_
богини к любимым чадам ее материнского сердца - к цветам:
О, приветствую вас, чада
Расцветающих полей!
Вы тоски моей услада,
Образ дочери моей!
Вас налью благоуханьем,
Напою живой росой,
И с аврориным сияньем
Поравняю красотой;
Пусть весной природы младость,
Пусть осенний мрак полей
И мою вещают радость
И печаль души моей!
В "Элевзинском празднике" Шиллера есть опять поэтическая апофеоза
Цереры; но здесь эта богиня представлена уже с другой ее стороны. В "Жалобе
Цереры" эта богиня является представительницею греческого романтизма: в
"Элевзинском празднике" она является божеством благотворно деятельным -
очеловечивает и одухотворяет подобных троглодитам людей, научая их
земледелию, соединяет их в общества, дает им богов и храмы, низводит к ним
ремесла и искусства и посевает между ними семена гражданственности. Эта
превосходная поэма Шиллера превосходно переведена Жуковским.
Вероятно, увлеченный шиллеровским созерцанием великого мира греческой
жизни, Жуковский и сам написал пьесу в этом же роде - "Ахилл". В ней есть
прекрасные места; но вообще в греческое созерцание Жуковский внес слишком
много своего, - и тон ее выражения сделался оттого гораздо более унылым и
расплывающимся, нежели сколько следовало бы для пьесы, которой содержание
взято из греческой жизни и которая написана в греческом духе. Равным
образом, к недостаткам этой пьесы принадлежит еще и то, что она больше
растянута, чем сжата, а потому утомляет в чтении. Но, несмотря на то, в ней
есть красоты, иногда напоминающие пьесы Шиллера в этом роде, и вообще
"Ахилл" Жуковского - одно из замечательных его произведений.
Как романтик по натуре, Шиллер созерцал греческую жизнь с ее
романтической стороны, - и вот причина, почему многие недальновидные критики
не хотели в его произведениях греческого содержания видеть верное
воспроизведение духа Эллады; но это уже была вина их, недальновидных
критиков, а не вина Шиллера. Вольно же было им и не подозревать, что в
Греции был свой романтизм! Жуковский - тоже, как романтик по натуре, был в
состоянии превосходно передать пьесы Шиллера греко-романтического
содержания. По этой же самой причине его переводы таких пьес Гёте более
неудачны, чем удачны: ссылаемся на "Мою богиню" (т. VI. стр. 65). Это
понятно: Гёте смотрел на Грецию совсем с другой стороны, нежели Шиллер:
последний более видел ее внутреннюю, романтическую сторону; Гёте - видел
больше ее определенную, светлую олимпийскую сторону. Оба великие поэта верно
смотрели на Грецию, каждый видя разные, но ее же собственные Стороны. Когда
же Гёте сходился с Шиллером в созерцании греческой жизни (как, например, в
"Прометее" и "Коринфской невесте"), - он отыскивал в нем и выражал более
философскую его сторону. И в этом отношении Гёте был верен своему духу.
Романтическое направление Жуковского совершенно вне сферы Гётева созерцания,
и потому Жуковский мало переводил из Гёте, и все переведенное или
заимствованное из него переменял по-своему, за исключением только чисто
романтических в духе средних веков пьес Гёте, каковы, например, баллады:
"Лесной царь" и "Рыбак". {249} И если талант Жуковского, как переводчика,
совершенно вне сферы поэзии Гёте, - отсюда нисколько еще не следует, чтоб
причиною этого была высота гения Гёте. Жуковский переводил же превосходно
Шиллера, - а гений Шиллера ничем не ниже гения Гёте. Вообще мысль - считать
Шиллера ниже Гёте - и нелепа, и устарела. Жуковский - необыкновенный
переводчик и потому именно способен верно и глубоко воспроизводить только
таких поэтов и такие произведения, с которыми натура его связана родственною
симпатиею.
"Идеалы" Шиллера переведены не совсем удачно. Перевод этот относится к
первой поре поэтической деятельности Жуковского. Уж одно то, что, переводя
эту пьесу, он переменил название ее "Идеалы" на "Мечты", - одно уж это
показывает, как не глубоко вник он в мысль ее. Многие стихи в этой пьесе
просто нехороши; многие выражения лишены точности и определенности. Вот для
доказательства целый куплет:
И неестественным стремленьем
Весь мир в мою теснился грудь;
Картиной, звуком, _выраженьем_,
Во все я жизнь хотел вдохнуть,
_И в нежном семени сокрытой.
Сколь пышным мне казался свет...
Но ах, сколь мало в нем развито!
И малое - сколь бедный цвет_!
Как-то чувствуется само собою, что вместо _выраженьем_, надо было поставить
_словом_; последние четыре стиха так неловки, что едва-едва можно
догадываться о мысли Шиллера.
Другим образом, но так же неудачно переведена пьеса Байрона,
начинающаяся в переводе стихом: "Отымает наши радости". {250} Жуковский дал
ей совсем другой смысл и другой колорит, так что байроновского в ней ничего
не осталось, а замененного переводчиком, после даже прозаического, но
верного перевода, нельзя читать с удовольствием. Вот самый близкий
прозаический перевод пьесы Байрона:
"Нет радостей, какие может дать нам мир, в замену тех, которые он
отнимает у нас в то время, когда уж жар первых мыслей остывает в печальном
увядании чувств. Не одна только свежесть ланит вянет скоро, - нет, свежий
румянец сердца исчезает прежде самой юности.
И эти немногие души, которым удастся уцелеть после их разрушенного
счастия, наплывают на мели преступлений или уносятся в океан буйных
страстей. Их путеводный компас изломан, или стрелка его напрасно указывает
на берег, к которому их разбитая ладья никогда не причалит.
Тогда-то сходит на душу тот мертвенный холод, подобный самой смерти;
сердце не может сочувствовать страданиям других, не смеет думать о своих
собственных страданиях; ручей слез покрывается тяжелою ледяною корою; а если
и блестят еще очи, - то это блеск льда.
Хотя остроумие порою ярко сверкает еще в устах, и смех развлекает
сердце в часы полуночи, которые не дают уже прежней надежды на успокоение;
но все это, как листы плюща, обвивающиеся вокруг развалившейся башни:
зеленые и дико свежие сверху - серые и землистые снизу.
О, если б мог я чувствовать, как чувствовал прежде, быть тем, чем
был... или плакать об исчезнувшем, как бывало плакал... Как бы ни был мутен
и нечист ручей, найденный нечаянно в пустыне, он кажется сладостным и
отрадным: так отрадны были бы мне мои слезы среди опустошенной степи моей
жизни".
Сличите хоть второй куплет нашего буквального прозаического перевода с
стихотворным переводом Жуковского:
Наше счастие разбитое
Видим мы игрушкой волн;
И в далекий мрак сердитое
Море мчит наш бедный челн.
Стрелки нет путеводительной,
Иль вотще ее магнит
В бурю к пристани спасительной
Челн беспарусный манит?..
То ли это?.. В последних двух куплетах еще более искажена мысль Байрона.
Но - странное дело! - наш русский певец тихой скорби и унылого
страдания обрел в душе своей крепкое и могучее слово для выражения страшных
подземных мук отчаяния, начертанных молниеносною кистию титанического поэта
Англии. "Шильйонский узник" Байрона передан Жуковским на русский язык
стихами, отзывающимися в сердце, как удар топора, отделяющий от туловища
невинноосужденную голову... Здесь в первый раз крепость и мощь русского
языка явилась в колоссальном виде и до Лермонтова более не являлась. Каждый
стих в переводе "Шильйонского узника" дышит страшной энергиею, и надо
совершенно потеряться, чтоб выписать _лучшее_ из этого перевода, где каждая
страница есть равно _лучшая_. {251} Но мы напомним здесь нашим читателям
только эту ужасную картину душевного ада, в сравнении с которым ад самого
Данте кажется каким-то раем:
Но что потом сбылось со мной,
Не помню... свет казался тьмой,
Тьма светом; воздух исчезал;