Главная » Книги

Философов Дмитрий Владимирович - (О творчестве Горького), Страница 2

Философов Дмитрий Владимирович - (О творчестве Горького)


1 2 3

адежд и упований, но жалкий конец революции 1848 года разочаровал его. Под впечатлением пережитого он написал "С того берега", одну из самых грустных и безнадежных книг. Он посвятил ее своему пятнадцатилетнему сыну, Саше. "Я ничего не писал лучшего, вероятно, ничего лучшего не напишу", - говорит он в предисловии. Опустошенная душа Герцена обнажает здесь все свои муки. Герцен вопит, кричит от внутренней боли, прощаясь с дорогой ему Европой, переправляясь на "другой берег".
   "Прощай, отходящий мир, прощай Европа, Париж! Как долго это имя горело путеводной звездой народов. Кто не любил, кто не поклонялся ему - но его время миновало. Пускай он идет со сцены". Единственное, что Герцен надеялся спасти из этого разрушения - это независимую личность: "Мы не сыщем гавани иначе, как в нас самих, в сознании нашей беспредельной свободы, нашей самодержавной независимости".
   Западник, атеист Герцен - во многом сходится со славянофилом Достоевским. И разве глава "Omnia mea mecum porto" {"Все свое ношу с собой" (лат.). - Ред.} (из книги "С того берега") не тот же вопль самодержавной, абсолютной личности, человеко-бога, что и безумные желания героя "Записок из подполья", послать все человеческое благополучие к черту, лишь бы пожить по своей глупой воле, не превратиться в органный штифтик. Но Достоевский не остановился на этом анархическом индивидуализме. Он пошел дальше, к мечтам о теократии. Герцен же дальше не пошел, и на всю жизнь в душе остался раскол, тяготение к социализму, сопряженное со страшным от него отталкиванием. Достоевский ни минуты не сомневался в гибели Европы, и верил, что спасти ее может лишь Россия. Герцен также ясно видел ее грядущую гибель, но не хотел в нее верить, и с горечью в душе отстаивал тот самый социализм, с которым инстинктивно боролось все его существо, его абсолютная, самодержавная личность. Вне Европы, которая идет к своей китаизации, он спасения нигде не видел и не мог видеть, но это спасение было для него хуже всякой гибели. Здесь самая глубокая его жизненная трагедия. Достоевский верил в разрешение этой трагедии - но в другой плоскости, в религии. Герцен этого не допускал. Однако они оба относились к Европе, к ее культуре и идее в высшей степени трагически.
   Но вот в Европу явился кумир наших дней, Максим Горький. Человек, вышедший из глубины русского народа, социалист, взявший всю свою, какая бы она ни была незначительная, культурность с Запада, выученик Европы, автор пресловутого "Человека". Что увидел он в Европе?
  

IV

  
   С легкостью и невинностью почти Хлестакова, как будто до него на Европе никто из русских не переломал себе зубов, Горький поведал миру о том, что он Европой недоволен.
   Может быть, и действительно Европа безобразна, может быть, русскому она в особенности должна казаться безобразной; но Горький сделал ей выговор таким тоном, проявил такое незнание и непонимание сущности европеизма и, главное, поход свой облек в такую нехудожественную форму, что у всякого мало-мальски беспристрастного человека является непреодолимое желание встать за Европу горою.
   Мы видели, что Достоевский и Герцен были убеждены в грядущем торжестве социализма. Европейское торжество Ваала им казалось недолговечным. Они слышали подземный гул выходящего на свет пролетариата, они не сомневались, что все буржуазное благополучие полетит не сегодня-завтра к черту. Их опасения заключались не в том, что буржуазия будет торжествовать бесконечно, а в том, имеет ли грядущий социализм достаточно нравственных сил, чтобы обновить человечество, есть ли в нем руководящая идея, которая объединила бы людей и не повела их к худшей вражде и ненависти. Правы ли Герцен и Достоевский - вопрос другой, но ясно, что будь они, как Горький, рядовыми социал-демократами, верь они, что за социализмом полнота правды, - совсем не такими пессимистическими глазами смотрели бы они на Европу. Они бы грустили только, что буржуазный Ваал рушится не с той быстротой, как хотелось бы. Положение Горького другое. Он считает себя правоверным социалистом. В творческой идее социализма он не сомневается. Но если так, чего же ждет он от буржуазной Европы? С какой стати обращается к ней с поучениями и выговорами? Ясно, что современная Европа есть уже прошлая, а грядущая, социалистическая, - не может же вызывать неудовольствие со стороны Горького. Однако, Горький забыл, что он социалист, социализма в Европе не приметил, или не захотел приметить, и обрушился со всей силой своих бутафорских выкриков, на французскую буржуазную республику, поставив между нею и Францией знак равенства. На это даже самый умеренный французский социалист мог бы ответить: зачем вы с таким шумом ломитесь в незапертую дверь? Открыли Америку, нечего сказать. Мы охрипли от постоянной ругани с нашими правящими классами, а вы, как будто мы не существуем, как будто мы недостаточно поработали - с наивной серьезностью ругаете банкирскую буржуазию и считаете, что Франция исчерпывается парламентами, капиталистами и ростовщиками. А мы-то разве не Франция? Разве мы не ее будущее?
   Но Горький, увлеченный "художественными" образами и душащей его страстью к остроумию, считает, что Франция банкиров и есть подлинная Франция. "Ее лицо теперь было нездоровым лицом женщины, которая много любила... Искусно подведенные глаза беспокойно бегали с предмета на предмет, ресницы устало опускались, прикрывая опухшие веки... Она обрюзгла, растолстела, и было ясно, что этой женщине теперь гораздо ближе поэзия желудка, но не великая поэзия души, что грубый зов своей утробы она яснее слышит, чем голос правды и свободы, гремевший некогда из уст ее по всей земле". Эта престарелая кокотка предложила Горькому вполне естественный вопрос: "Вы говорите по-французски?" На что честный Горький ответил: "Нет, сударыня, я говорю только правду". (Престарелая кокотка, привыкшая к остроумию шикарных бульвардье, вероятно, искренно подивилась такому ответу.)
   Социалисту совсем нечего лезть к престарелой, избалованной кокотке с моралью, благородными фразами и попутно срамить себя топорным остроумием. А Горький даже не задумывается над нелепостью своего визита. И, выйдя от нее возмущенный, разражается тремя страницами плохой, якобы бичующей прозы.
   Он стыдит старую кокотку, сначала памятью Вольтера. "Франция! Ты должна пожалеть, что его уже нет - он теперь дал бы тебе пощечину. Не обижайся. Пощечина такого великого сына, как он - это честь для такой продажной матери, как ты".
   И вовсе это неверно. Вольтер никакой бы пощечины не дал, а облобызал бы старого Комба4, и погладил старающегося Бриана5. Ecrasez l'infБme {К ногтю подонков общества (фр.). - Ред.} - кричал в свое время покойный, и потомки его, современные комбисты, в точности исполняли приказание великого Вольтера. Он тихо радовался бы и, вероятно, как истый буржуа, начал бы изливать свою желчь... на социалистов.
   После Вольтера Горький взывает к памяти В. Гюго. "Трибун и поэт, он гремел над миром подобно урагану, возбуждая к жизни все, что есть прекрасного в душе человека". (Надо ухитриться, чтобы до такой степени банально охарактеризовать В. Гюго.) "Гюго отвернулся бы от той Франции, которая шла впереди народов со знаменем свободы в руке, с веселой улыбкой на прекрасном лице, с надеждой на победу правды и добра в честных глазах" {Эта фраза напоминает те латинские extemporalia, которые нам предлагали в свое время для перевода на латинский язык гимназические учителя древних языков. Это какой угодно, только не русский язык. Знамя в руках, улыбка на лице, надежда в глазах. Кажется, что улыбка и надежда тоже вещественные атрибуты, вроде знамени. Но какая "надежда" - уж окончательно не разберешь. Догадаться, что "в честных глазах" относится к "надежде", мудрено.}.
   Что-то тоже не верится. Сентиментальный, социализирующий Гюго, вероятно, радовался бы учреждению биржи труда, говорил бы надутые речи, и наслаждался почетом, а уж что касается приводимого Горьким авторитета Флобера, то здесь наш обличитель прямо сел в лужу. "Жрец красоты, эллин XIX века, научивший писателей всех стран уважать силу пера, понимать красоту его, он волшебник слова, объективный как солнце, освещавший грязь улицы и дорогие кружева одинаково ярким светом, даже Флобер не простил бы тебе твоей жадности, отвернулся бы от тебя с презрением". Вдаваться в художественную оценку этих полуграмотных банальностей не буду. Видно, что самого Горького Флобер не научил "уважать силу пера". Но что бы делал теперь Флобер? Да как в свое время он презирал вся и всех, так и теперь, вероятно, издевался бы над этими sales bourgeois, pignoufs etc. {грязные буржуа, хамы (фр.). - Ред.} и не нашел бы никаких новых, специальных причин, чтобы "отворачиваться" от Франции.
   Я нарочно так долго остановился на именах, которые приводит Горький для посрамления современной Франции. Самый их выбор показывает, насколько Горький беспомощен и как смутно он представляет себе, что такое Франция, к какой именно Франции он обращается. С легкомыслием варвара он бросил вызов всей Франции. "Прими и мой плевок крови и желчи в глаза твои", - кончает он свое "обличение". Но Франция и не почесалась, а за Горького стыдно. Стыдно, потому что сам-то Горький рассчитывал, очевидно, что слова его произведут громадный эффект. Он имел известный экзотический успех в Европе, и что называется - возомнил о себе. Изрек проклятие Европе и думал, что Европа ужаснется. Но она не ужаснулась уже потому, что слишком избалована в эстетическом отношении. В манифестах Горького она прежде всего увидела плохую литературу. Затем она корректно, но настойчиво заметила Горькому, что есть Франция и Франция. Тогда Горький спохватился, и в своем ответе, помещенном сначала в газете "L'HumanitИ", a затем по-русски в журнале г. Амфитеатрова "Красное знамя" (1906 г., No 6) он разъяснил, что говорил "Франции банков и финансистов, Франции полицейского участка и министерств"; если же чем обидел французских буржуа, то нисколько не раскаивается, потому что ему, "социалисту, глубоко оскорбительна любовь буржуа".
   Ответ свой Горький разбил на две части. Первая написана по адресу известного историка Олара8, и полна вежливых и глубоко комичных расшаркиваний. "Вашу книгу о днях эпической борьбы французского народа с насилием читает русский пролетариат. По ней он учится умирать за свободу, необходимую ему, как воздух", - говорит Горький. Этот комплимент звучит в устах "социалиста" Горького довольно странно. Книга г. Олара хороша, но написана с точки зрения радикала, вполне довольного нынешним строем Франции, демократа-республиканца, видящего в современной республике осуществление идеала великой революции. Было бы еще понятно, если бы Горький восхитился социалистической историей революции, написанной Жоресом, но увлечение Оларом необъяснимо. По этому маленькому примеру ясно, как примитивны сведения Горького по политической и социальной истории Франции. Вторая половина ответа обращена к Жеро-Ришару7 и Рене Вивиани8, в своих политических взглядах стоящих крайне близко к Олару. Здесь Горький не расшаркивается. Почему? Если Олар в глазах социалиста Горького не буржуа, то совершенно такие же не буржуа Вивиани и Жеро-Ришар.
   Но главный недостаток разъяснительного ответа Горького это - что он ничего не разъясняет. Как бы Горький ни увертывался, в интервью с прекрасной Францией он говорил о Франции вообще, а не о Франции банкиров и финансистов. Здесь двух мнений быть не может. Иначе к чему Вольтер, В. Гюго, Флобер? Ему, как социалисту менее всего позволительно смешивать две Франции, порабощенную и торжествующую. Герцен и Достоевский подошли к Западу со вселенской точки зрения, с философскими запросами. Их интересовали судьбы всего человечества, его будущее, и они мучительно сомневались, не идет ли Запад к гибели, и не повлечет ли он за собою все человечество. Горький чужд всякой метафизики, всякой философской точки зрения. Его риторика сводится в конце-концов к недовольству на французов за денежную ссуду русскому правительству. Не спорю, ссуда эта французской буржуазии чести не делает. Но разве социалист Горький мог ждать чего-нибудь другого от буржуазии? Если бы буржуазия преисполнилась социалистическими идеями и проводила их в жизнь, она этим самым перестала бы быть буржуазией. Социалисту Горькому не пристало заниматься такими иллюзиями... Или он, начитавшись Олара, действительно вообразил, что нынешняя французская республика вся насквозь пропитана идеями великой французской революции?
   Кроме интервью с "Прекрасной Францией", Горький написал еще несколько других. На них останавливаться не стоит. Такие же потуги на остроумие, насмешки над манией величия воображаемых собеседников, манией, которой страдает прежде всего сам Горький. Претенциозное предисловие автора - самое наглядное тому свидетельство.
  

V

  
   Но вот Горький попал в Америку.
   Мы, европейцы, в сущности мало знаем об этой загадочной стране, а что знаем, как-то от нее отталкивает. Нам кажется, что в Америке все взято из Европы и нет ничего своего. Удивительная ничтожность духа и фантастический культ вещей. Кроме того, европейцу чужда страна, лишенная истории, начавшая жить, как ему кажется, прямо с конца, т. е. с девятнадцатого века. Европу украшают могилы, наследие великого прошлого. Если бы в Париже не было Notre-Dame - Эйфелева башня давила бы своим легкомысленным и уродливым кружевом из стали. Представим теперь себе громадную богатую страну, где кроме Эйфелевой башни ничего нет. Так-таки ничего. Никакой истории, славных традиций, никакого искусства, литературы, философии. Голый капитализм, культ Ваала, торжество материи.
   Если Америка действительно такова, как она представляется европейцу, она достойна ненависти. Но можно ли полагаться на мнение европейцев, на впечатления туристов? Не слишком ли они субъективны? Чтобы понять душу народа, надо смотреть на нее изнутри, а не извне. Но способны ли на это обыденные туристы-литераторы, столь щедро одаривающие нас своими "американскими впечатлениями"? Рассказы про чудеса заокеанской техники набили нам оскомину, но как мы мало знаем природу Америки, жизнь ее земледельца, религиозные искания американцев, их бесчисленные секты.
   Исчерпывается ли Америка так называемым "американизмом"? Горький утверждает, что да, и, по-видимому, утверждает искренно, ибо таково его впечатление. Но можно ли довериться его впечатлению?
   Я вовсе не хочу защищать Америку. "Американизм", может быть, самое позорное, что создала современная культура, но только я не могу допустить, чтобы "американизм" исчерпывал сущность этой страны и чтобы поверхностные и банальные впечатления Горького могли бы как-нибудь определять наше отношение к Америке. Все, что рассказал нам Горький - известно и переизвестно. Даже какой-нибудь Поль Адам9 или Поль Бурже10, два преуспевающих французских литератора, сумели, несмотря на всю свою несерьезность, дать нам более живую, интересную картину Америки, чем Горький. Худо ли, хорошо ли, но они старались войти в местную жизнь, в психологию американца, искали в нем те черты, которые отличают его от европейца. Горький же описывает Америку из окна гостиницы или с империала электрической конки. Общие впечатления туриста, мало образованного и не знающего языка. Притом Поль Бурже и Поль Адам отлично знали, чего они хотят и чего ждут от Америки. Чего же ждал и чего хотел Горький - решительно неизвестно. Так описывал бы Америку всякий провинциальный журналист, которому нужно написать определенное число фельетонов.
   "Город желтого дьявола" озаглавил Горький очерк, посвященный Нью-Йорку.
   "Кажется, что где-то в центре этого города вертится со сладострастным визгом и ужасающей быстротой большой ком золота; он распыливает по всем улицам мелкие пылинки, и целый день люди жадно ловят, ищут, хватают их. Но вот наступает вечер; ком золота начинает вертеться в противоположную сторону, образуя холодный огненный вихрь, и втягивает в него людей, затем, чтобы они отдали назад всегда больше того, сколько взяли, и наутро другого дня ком золота увеличивается в объеме, его вращение становится быстрее, громче звучит торжествующий вой железа, его раба, и всех сил, порабощенных им. И жаднее, с большей властью, чем вчера, оно сосет кровь и мозг людей, для того, чтобы к вечеру эта кровь и мозг обратились в холодный, желтый металл. Ком золота - сердце города. В его биении вся его жизнь, в росте его объема весь смысл его... Для этого люди целыми днями роют землю, куют железо, строят дома, дышат дымом фабрик, всасывают порами тела грязь отравленного больного воздуха, для этого они продают свое красивое тело. Это скверное волшебство усыпляет их души, оно делает людей гибкими орудиями в руке желтого дьявола и рудой, из которой он неустанно плавит золото, свою плоть и кровь..."
   Точно эта цитата - из гимназического сочинения на тему "о вредном влиянии города на нравственность человека". В очерках Горького много сентиментальности, жалости к людям, словом, много добрых чувств, но нет ни художественного творчества, ни какой бы то ни было руководящей мысли. Если бы Горький был сознательнее, хоть немного разобрался в своем отношении к Западу вообще, и к Америке, в частности, если бы он понял, что не так-то легко быть одновременно и индивидуалистом и социалистом, - на его американских очерках отразились бы так или иначе его идейные переживания, он осветил бы их руководящей мыслью или настроением. С другой стороны, если бы он послушался только своего художественного инстинкта, а инстинкт этот У него чисто разрушительный, он, может быть, дал бы нам искренние страницы стихийного гнева, бунта человеческой личности против гнета вещей.
   Но Горький остановился на середине, на полусознании. Всем существом своим он анархист. Здесь его сила, только здесь, в этом безудержном босячестве проявляется его талант. Но к этому бессознательному стихийному анархизму он прицепил самый поверхностный, непродуманный социализм, и ходячий уличный Материализм, соединенный с детским культом человека в кавычках. Если действительно "все человек и все для человека", если "человечество" есть центр мироздания, то гнев Горького - ни на чем не основан.
   Казалось бы, Америка именно та страна, где торжествует свободный от всяких предрассудков человек. В Америку человек приехал налегке. Его не давили сорок веков истории. Он был свободен от страшной власти церкви; воевать ему было не с кем. Беспредельный океан защищал его от внешних врагов, внутри же бродили жалкие остатки вымирающих индейцев, страшных только для европейских гимназистов. Казалось бы, все данные, чтобы создать царство счастья и благополучия, царство воспетого Горьким человека в кавычках. Однако Горький не порадовался, а ужаснулся и был в своем ужасе, конечно, прав.
   Горький мог бы себя утешить тем, что американцы не люди, а буржуа. Что там за океаном царствует золото, царствует капитализм. А мы хорошо знаем, что такое капиталистический строй. Именно он и уничтожает человека, искажает образ его, превращает его в зверя; но ведь мы знаем также, что капитализм сам себе копает яму. Он создал пролетариат, и чем больше развит в стране капитализм, тем сильнее в нем классовая борьба, тем дружнее, сплоченнее и сознательнее в нем пролетариат. Именно в буржуазных странах, с развитой промышленностью, под старой слезающей шкурой капитализма должна чувствоваться новая кожа будущего строя. Горький, социалист Горький, должен был ее ощутить особенно резко. Уж если где, так именно в Америке он должен был увидать организованные, революционно-настроенные массы, мощный пролетариат, который не сегодня-завтра свергнет с себя иго капитализма. Но социалист Горький этого не увидел, он забыл, что он социал-демократ.
   Один из своих очерков он посвящает толпе, той массе людей, кровь которых сосет этот желтый дьявол. Горький описывает "досуги" толпы, тот воскресный отдых, к которым столь страстно стремится пролетариат. Удовольствия чисто звериные. Жалкие шарлатаны, фокусники, клоуны, которые вытягивают у рабочих последние их гроши, кабатчики, которые их одурманивают: "Все это белокожие дикари, - говорит Горький об этой толпе, - которая только ощущает, только видит. Она не может претворять своих впечатлений в мысли, душа ее нема и сердце слепо".
   И когда жалкий праздник кончается, "в желоб улиц молча и угрюмо идут разорванные, разрозненные люди".
   Но если так, то чем отличается отношение Горького к западной культуре от отчаянных воплей Герцена, Достоевского? Кажется, только своей нехудожественной претенциозностью и плоской банальностью. Больше ничем. Герцен ужасался, не верил в возрождение этих "дикарей". Достоевский искал спасения в "народе-богоносце", а Горький, Горький, сам того не сознавая, подкопал тот социализм, в который он искренно верит.
   Он увидел только одну властвующую, буржуазную Америку. Если в своей полемике с французскими журналистами Горький старался уверить нас, что он говорит только о Франции банкиров, то этой увертки по отношению к Америке ему сделать нельзя. Он говорил о всей Америке, о ее верхах и низах. Он ужасался "разрозненности" этих низов, не объединенных никакой организацией, покорно подчиняющихся своим эксплуататорам. Всякий, кто поверил Горькому, решит, что в Америке социализма нет и быть не может {Я, конечно, не вхожу в рассмотрение вопроса: почему американское рабочее движение столь мало революционно, и какие специфические причины задерживают там развитие социализма. Мне только хотелось указать, насколько не продуман социализм самого Горького и поверхностны его впечатления об Америке.}.
   Вряд ли такое пессимистическое заключение входило в намерения "социалиста" Горького. Или он, может быть, гораздо более верит в торжество социальной правды в России, чем на Западе, родине социализма? Но не измена ли это ортодоксальному марксизму?
   В конце XIII томика "Знание" помещено его небольшое воззвание "Товарищ". Приводить цитаты из этой провинциальной прокламации доброго старого времени - просто неловко. Стыдно за Горького, и за русскую литературу.
   Он рассказывает нам, как магическое слово "товарищ" преобразило русскую жизнь. И проститутка, и извозчик, и полицейский - все поддались обаянию этого слова. "На улицах мертвого города, в котором царила жестокость, росла и крепла вера в человека, в победу над собою и злом мира".
   Откуда появилось это новое слово? Горький утверждает, что это "простое светлое слово" было брошено "одинокими мечтателями", "полными веры в человека". "Они тайно приносили с собой в подвалы всегда плодотворные, маленькие семена простого и великого учения".
   Что же, на Западе нет и не было таких "одиноких мечтателей"?
   Отчего слово "товарищ" не сияет там "яркой веселой звездой, путеводным огнем в будущее?" Отчего там, где, казалось бы, это благодатное слово должно было звучать с особой силой, по улицам "молча и угрюмо идут разрозненные люди"?
   Или это удел русских - воплотить то, что невоплотимо на Западе? Но тогда с другого конца мы приходим все к тому же народу богоносцу, потому что, повторяю, нет никаких научных, строго обоснованных данных, которые указывали бы, что торжество социализма более возможно в России, чем на Западе. Социалистическая наука, как мы знаем, доказывает как раз обратное. Слишком ясно, что в магическое слово, объединяющее полицейского с извозчиком и проституткой, Горький вкладывает общечеловеческое, а не только классовое содержание, что он бессознательно гораздо больше верит в человека, чем в класс. В России, каковы бы ни были классовые противоречия, благодаря общему врагу, совершилось некоторое внеклассовое объединение людей, союз жаждущих бытия личностей, стоящих на разных ступенях развития и сознания, но стремящихся прежде всего к завоеванию своего человеческого достоинства. Вопреки ортодоксальному марксизму, в основе этого, казалось бы, чисто стихийного движения лежит все то же вечное, может быть, не всегда сознаваемое, но абсолютное человеческое я.
  

VI

  
   Как пошехонец, Горький заблудился в двух соснах, в анархизме и в социализме.
   Горький-художник прежде всего индивидуалист. Бели в нем есть что-нибудь ценное, яркое, это именно бунт личности против общества, "я" против "не я", против мира и Бога. Темпераментом, психологией своей он анархист. С этой точки зрения его босяк из социально-экономического типа подымается до высоты абсолютной человеческой личности, до богоборчества. Бунт этот не вмещается в рамки социальные, в теорию классовой борьбы и т. д. И когда Горький поехал на Запад, когда он увидел мещанское царство золотого дьявола, тупую грубую тоску "белых дикарей", угнетаемых золотом, он инстинктивно восстал против ужаса жизни. В нем проснулся старый, бунтующий "босяк индивидуалист". Но из этого бунта ничего не вышло. Сознание, вернее полусознание, самые банальные верхушки общераспространенного миросозерцания интеллигента-социалиста, убило в нем его не сильное художественное дарование. Пробуждавшаяся, жаждавшая света личность Горького-художника поникла под тяжестью примитивного материалистического миросозерцания, этого дешевого товара, столь распространенного в полуинтеллигентных массах, этой дурной болезни, унаследованной современным социализмом от вымирающей буржуазии. Может быть, внутренняя трагедия Горького - символ той трагедии, которая разыгрывается в современном социализме. Органически - современный пролетариат глубоко революционен, воистину свят в своей неутолимой жажде света, правды, справедливости. Его пафос - чисто религиозный, хотя, конечно, бессознательно. Все бескорыстные подвиги этих людей ради лучшего будущего, до которого ни один из них сам не доживет, их постоянное самопожертвование, забвение ближайших выгод - говорят о громадном запасе нравственных сил, о горячей вере, о живом огне. Но самый объект этой веры, содержание ее - пролетариат заимствовал от той же ненавистной ему буржуазии. В социалистической литературе с утомительным однообразием повторяется мнение, что всякий идеализм, всякий религиозный идеал есть детище буржуазной классовой психологии. Идеология есть одно из орудий классового господства. Это ходячее мнение глубоко неверно. Идеализм, религиозное сознание - удел внеклассовых личностей. Для буржуазии же как для класса типичен именно тот примитивный материализм, который интеллигенты по какому-то недоразумению навязывают рабочим массам, не замечая, насколько это буржуазное миросозерцание противоречит всей психологии пролетариата. Культ земли не более как замаскированное возвращение к птоломеевской геоцентрической теории; культ "человечества" в кавычках, обожествление его - это религия современной буржуазии. Вся современная властвующая Франция, та престарелая кокотка, которая вызвала гнев Горького, - покоится на преклонении перед земным благополучием. Отдельные личности, человек не в кавычках, освобождаясь от тины мещанства, подымается над этим, столь любезным буржуазии, миросозерцанием, льнет к идеалу внеклассовому, всечеловеческому, вселенскому, восстает против варварского материализма, ничем не отличающегося от фетишизма папуасов; но именно эти борцы за вечную вселенскую правду, психология которых так близка к революционному пафосу рабочих масс - встречают со стороны вожаков этим масс непонятную ненависть. Сами того не замечая, вожаки отравились ядом буржуазной пошлости и почти с изуверством навязывают пролетариату старые фетиши капиталистического строя, сбивают его с толку, надевают на его святой революционный лик тупую маску буржуа. Буржуазия может гордиться, что она потушила "небесные огни", что своими электрическими фонарями, освещающими ночные притоны, она затмила звезды. Кант преисполнялся благоговейным чувством удивления, ощущая нравственный закон в себе и звезды над собою11. Современный житель большого города не удивляется, по той простой причине, что звезд он не может видеть. Освещенные кабаки уничтожают небо, а не видя неба, нельзя увидеть и нравственного закона в себе. Но к этим ли кабацким огням стремится пролетариат? Куда он рвется из темного подземелья, не к солнцу ли, не к свету, не к вселенской правде? Удовлетворится ли его святой порыв этим буржуазным благополучием при потушенных огнях неба и освещенных кабаках?
   Индивидуалист, анархист Горький стремился не к этому, Он вызывал всех, весь мир на смертный бой. Его душа жаждала или гибели мира, или его преображения. Но мутный источник материализма - его отравил. К здоровой натуре, к томящейся по вечной правде личности присоединилось поистине варварское миросозерцание, полуинтеллигентская полунаука. Абсолютная личность подменилась культом закованного в причинную связь человека. "Человек - это звучит гордо", - восклицает один из героев Горького. Да, гордо, воистину гордо, но только потому, что внутри него живет абсолютный нравственный закон, а над ним горит звездами небесный свод. Уткнувшись же носом в землю, подчинив себя целиком закону причинности, человек неизбежно превращается лишь в прах и тлен. Это уже простая логика.
   Горький не сумел осмыслить своего индивидуализма. Он чисто внешне, механически соединил его с ходячим материализмом и впал в самую низменную пошлость. Все, что было в нем, как в художнике, яркого и сильного, - исчезло. Неудовлетворенность, искание, бунт, - заменил он самодовольным тоном заурядного демагога. Язык, сильный и красочный в первых его вещах, стал трескучим, фальшивым, и каким-то неумелым, гимназическим.
   Нет, уж если художник не в силах осветить свое творчестве светом истинного сознания, то пусть он лучше слушает только голос своего художественного инстинкта. Грубое полусознание отравляет самые источники творчества.
   Человек, для которого не существует больше никаких вопросов, который залил огонь своей души грязной водой дешевого материализма, не может превратиться в самого среднего, самодовольного буржуа.
  
   1907
  

Горький о религии

  
   Журнал "Le Mercure de France" предпринял очень любопытную анкету. А именно: редакция обратилась к самым разнообразным лицам с просьбой высказать свое мнение о том, присутствуем ли мы при разложении (dissolution) или эволюции религиозной идеи и религиозного чувства.
   Насколько мне известно, из русских приняли участие в этой анкете Горький, Мережковский, Минский и Плеханов. Пока появились лишь ответы Горького и Плеханова. По содержанию своему оба ответа тождественны. Одинаково наивны, плоски и буржуазно-оппортунистичны. Плеханов дал дистиллированную банальность всех ученых позитивистов, трактующих о религиозных вопросах. Ответ Горького интереснее. В нем есть известный темперамент и неосторожность человека неискушенного. С Плехановым нельзя спорить. Не за что уцепиться. Гладкие общие места, отталкивающие всякого мало-мальски глубокого человека своею плоскостью. Профессионалы-философы улыбнутся, художники отвернутся со скукой. Совсем другое Горький. Он человек наивный, искренний, создавший несколько воистину литературных произведений. Как бы к Горькому ни относиться, драма "На дне" переживет и ругань его врагов, и кликушечьи восторги подобострастных друзей. Его мысли о религии интересны, как важный психологический документ. С одной стороны, Леонид Андреев с "Жизнью человека"1, Сергеев-Ценский с беспощадным пессимизмом: а с другой - их недавний единомышленник и однокашник Горький, со своей идиллической религией без Бога.
   Горький утверждает, что если идея личного Бога подверглась окончательному разложению, то, наоборот, религиозное чувство находится в периоде развития. Ему предстоит широкое будущее.
   Вот что он говорит {Не имея под руками русского подлинника, я перевожу с французcкого.}:
   "Я думаю, что мы присутствуем при образовании нового психологического типа. Я вижу в далеком будущем появление совершенного существа, которое я называю совершенным потому, что оно будет обладать гармоническим развитием всех своих способностей, без внутренних противоречий.
   Чтобы это совершенное существо могло появиться, необходимо свободное и широкое общение между людьми равными, и эта проблема разрешается социализмом.
   Вот как я определяю религиозное чувство. Религиозное чувство есть гордое и радостное ощущение гармонической связи, соединяющей человека со вселенной. Это чувство рождается в присущем каждой личности стремлении к синтезу, оно питается опытом и превращается постепенно в религиозный пафос, благодаря радостному ощущению внутренней свободы, пробудившейся в человеке...
   Дорога, которою следует человечество, что бы там ни говорили люди с больной печенкой, это - дорога, которая ведет к духовному совершенству. Сознание этого процесса должно пробуждать во всяком душевно-здоровом человеке религиозное настроение, то есть сложное и творческое чувство веры в себя, в победу, пробуждать любовь к жизни и удивление перед мудрой гармонией, которая существует между человеческим разумом и всем миром, вселенной".
   Что и говорить. Религия благодушная. Устраняющая всякую трагедию. Но кого она может удовлетворить? Возьмем для примера Леонида Андреева и героя его новой драмы. Удовлетворятся ли они горьковским оптимизмом?
   Уже одно посвящение "Жизни человека" заставляет задуматься. На первой странице драмы стоит: "Светлой памяти моего друга, моей жены, отдаю эту вещь, последнюю, над которой мы работали вместе". Уже в этих строках чувствуется глубокое страдание личности, которое вряд ли утешится религией Горького. Герой драмы дошел до такого отчаяния, что стал даже (horribile dictu! {страшно сказать (фр.). - Ред.}) молиться стоящему в углу, вот здесь, рядом, "Серому Некто", молиться о сохранении жизни сыну. Молитва не была услышана, сын умер, а человек погиб в кабаке, среди страшных; пьяниц. Такова судьба не именно этого человека, а почти всех людей. Потому что мир проклят. Какая-то ловушка дьявола. И люди стремятся не победить трагедию мира, преодолеть ее, а отвернуться, пройти мимо. Играют в игрушки. И мир мстит. "Когда ребенок умирает, проклятием для живых становятся его игрушки".
   Горький, натолкнувшись на коренное зло мира, отвернулся от него, думал найти забвение в "игрушках", потому что, что такое, как не "игрушки", его жалкая, наивная философия оптимизма, религия грядущего "совершенного существа".
   Какой ответ дает он Андрееву?
   "Или признай, что у тебя больная печенка, что у тебя не все дома, или верь, что ты, со всеми своими страданиями, ничто иное, как удобрение для роста счастливого сверхчеловека будущего". Этот новый самодержец нисколько не менее жесток, чем все прошлые и нынешние самодержцы. Как и они, он требует бесчисленных жертв и строит свое благополучие если не на костях своих современников, то на костях всех предыдущих поколений.
   Не знаю, ответ ли это на вопрос "Человека", погибшего среди пьяниц, "на лицах которых при всем их разнообразии лежит печать страшного сходства: зеленоватая, могильная окраска и выражение то веселого, то мрачного и безумного ужаса". Андреев утверждает, что мир - "кабак"; "Серый Некто", могший в момент молитв "Человека" превратиться в Бога, в конце концов превратился в "равнодушного кабатчика", а Горький утешает страдальца своим "сверхчеловеком" и лепетом о какой-то "радостной гармонии".
   Не знаю, как на других, но на меня эта наивная вера в грядущего "сверхчеловека", ради которого мы должны нелепо страдать, производить самое отвратительное впечатление. Верь сверхчеловеку и покоряйся ему не только за страх, но и за совесть. Нет, во мне просыпается босяцкая душа и непреодолимое желание послать, как делает один "босяк" Горького, "весь мир к черту на куличики".
   Горьковская религия основана прежде всего на одной психологической и логической нелепости. Ведь если Бога нет, нет абсолютной бессмертной личности, и из меня, после смерти моей, "лопух вырастет"2, то какое мне дело, что после моей смерти будет здесь на земле. Андреев и логически и психологически последователен. Он приходит к последнему отчаянию. Он не принимает мира, не принимает Бога и умирает в "кабаке". Горький же, утверждая всей своей философией "кабак" мира, ни с того, ни с сего создает для утешения "молодых сил" какую-то побрякушку, нелепый мираж будущего счастья таких же смертных, как и мы, людей.
   Хорошо, мы все ничто иное, как пушечное мясо для торжества грядущих сверхчеловеков. Допустим, что мы поверим в эту химеру, в эту грубую и неприличную игрушку. Но разве эти будущие сверхчеловеки будут абсолютно и совершенно счастливы? Что же, они будут бессмертны? Их не будут переезжать, как переехали Кюри3, будущие, - о, насколько усовершенствованные, - автомобили; у них не будут умирать дети; у них не будет ревности, и главное, главное, серый молчаливый Некто не будет вечно стоять тут, рядом, с еле теплящейся свечой в руках?
   Да ведь это же все обман, самый жалкий обман, мираж, которым новые буржуа будущего хотят усыпить вечный, я бы даже сказал предвечный бунт человеческой личности.
   О, да, я знаю, как исторические церкви поклонялись властям предержащим, я знаю, как попы кормили голодный народ обещаниями загробной жизни, но разве не то же самое делает Горький, только не во имя (пускай ложно понимаемого) абсолютного начала, а во имя детской игрушки будущего сверхчеловека, может быть, более знающего, чем мы, но такого же бессильного перед законами смерти, как и мы. И ради этого нового фетиша мы должны склонять свои головы. Сколько тут нового, утонченного насилия, какое презрение к человеческой личности. И, конечно, личность не поддастся на эту удочку. Сверхчеловеческий рай, мнимо научная религия без Бога, буржуазный оптимизм никогда не замажет мятежного духа человека, жаждущего истинной, подлинной свободы, а не замены одних господ, настоящих, другими господами, будущего.
   Странная вещь. Горький, отрицая бессмертную, абсолютную личность, тем не менее не мог искоренить в себе жажду ее бессмертия и подменил ее суррогатом веры в будущего сверхчеловека. Атеисты, отказываясь от "загробной жизни" в мире ином, по какой-то логической аберрации утверждают загробную жизнь здесь, на земле, и устремляют свою волю на то или иное ее устроение. Вместе с тем, ведь совершенно ясно, что для моего смертного и конечного "я", превращающегося с моей смертью в прах и тлен, должно было бы быть также безразлично то, что будет происходить на земле, после моей смерти, как и то, что будет происходить со мной, зарытым в этой земле. Не все ли равно умирающему в "кабаке" герою андреевской драмы, сколько людей будет рождаться после его смерти по капризу "Серого Некто" и что они будут делать, как устраиваться? Они все кончат в том же кабаке. Отрицание бессмертия личности должно последовательно вести к полному индифферентизму социальному. И если фактически этого нет, то именно потому, что как бы разум, трезвый человеческий разум, так называемый "здравый смысл", ни отрицал бессмертия личности, - ощущение ее, не доходя до сознания, живет, потому что не может не жить в человеке.
   Здесь мы наталкиваемся на одно ходячее заблуждение, которое царит в интеллигентско-материалистических кругах относительно идеи бессмертия. В ней видят скрытое отрицание мира, лежащего во зле. Это заблуждение идет от исторического христианства, которое обострило антиномию духа и плоти и предало плоть проклятию. Современный материализм есть законная реакция против спиритуализма прошлого. Но он также односторонен, как и блаженной памяти спиритуализм. В частности, обращаясь к идее бессмертия личности, надо признать, что без нее всякое учение о прогрессе, всякая работа над социальным устроением будущего - становятся просто бессмысленными. Если история есть процесс эволюции, и только процесс, тогда все усилия человеческой воли, направленные к его ускорению или изменению, - сплошная "романтика". Тогда гораздо более последовательны современные сверхчеловеки, объявляющие свое "я" центром жизни. Ничего не существовало до появления этого "я", и ничего не будет существовать после его исчезновения. Естественно, что вся радость жизни, весь смысл ее сосредоточивается в этом одиноком, временном "я". Цезари Борджии4, Наполеоны, Раскольниковы получают полное оправдание, потому что ощущение связи с внешним миром, с не "я", с будущей историей человечества, не может быть у существа, отделенного от прошлого и будущего абсолютным небытием. Только эмпирически данное "я" существует, имеет для меня реальную ценность. Так же последовательны те, кто, убедившись в своей смертности и не находя, может быть, даже по чисто внешним условиям, возможности воплотить в жизни свое личное "сверхчеловеческое" я (как Наполеон или Цезарь Борджиа), впадают в последнее отчаяние и проповедуют "коллективное самоубийство". И жизнерадостный аморальный эгоизм, и безнадежный пессимизм одинаково логичные и понятные выводы догматического материализма или даже атеистического позитивизма. Но как на этой философии можно обосновывать революционный социализм, веру в будущее царство социальной правды на земле и, главное, добиваться ее вопреки непосредственным ближайшим интересам эмпирической личности - просто уму непостижимо. В одной из своих статей Плеханов верно замечает, что "материалистический взгляд на человеческую волю прекрасно уживается с самой энергичной деятельностью на практике" ("К вопросу о роли личности в истории"). Это доказывает только, что бессознательная сила жизни зачастую правее, инстинктивно ближе к правде, чем навязываемое ей материалистическое сознание. Но содержание этой "энергичной деятельности" материалистическим взглядом на человеческую волю не предрешается, и к счастью. В том-то и дело, что "энергичная деятельность" только случайно уживается с "материалистическим взглядом на волю", органически с ним отнюдь не связана. И в том-то, может быть, и заключается ее теперешнее бессилие, что она малосознательна и довольствуется этим наивным полусознанием дешевого материализма. Сама по себе эта энергичная воля праведна, ее инстинкт святой, а содержание ее, цель, которая ей навязывается, ниже ее. Прежде эту энергичную волю направляли на отрицание мира, и она применялась к величайшим подвигам аскетизма. Сколько лучших сил погибло в одинокой борьбе со злом, ради личного спасения. Теперь эти силы направляются на счастливое устроение здесь, на земле, будущих смертных людей. Личность целиком приносится в жертву обществу, и она, естественно, мельчает, хиреет. Сам Горький живой тому пример. В поисках атеистической общественности будущего он потерял самое ценное благо - личность, превратился из жаждущего личности, вечно мятежного босяка, в мягкотелого проповедника оппортунизма. Из хилых ничтожных личностей - свободного общества не создашь. В результате выйдет все то же старое насилие более сильных над слабыми, стадо, водимое кнутом пастуха.
   Позитивизму этой проблемы не разрешить. Он фатально обречен или на признание ничем не связанной, ничего, кроме себя, не признающей эмпирической личности, или на лживое навязывание людям такого абсурда, как религия без Бога, как покорная вера в будущих сверхчеловеков, потому что ничего не признающая личность может подчиниться только насилию, или самому простому физическому кнуту, или усыпляющему сознание кнуту духовному, дурману будущего счастья сверхчеловеков.
   Умолчание, скрывание, постоянное усыпление сознания - величайший грех, недостойный мыслящего человека. Бесстрашное и ясное сознание - его главное украшение, его свобода.
   "Босячество" - первая ступень пробудившегося сознания. Только человек, дошедший тут до конца, не побоявшийся последнего отчаяния, способен победить трагедию мира. Горький, испугавшись временного отчаяния, стал притуплять сознание, одурманивал его своей детской религией без Бога. И в этом его провал. Для победы над злом мира надо выйти из плоскости позитивной в плоскость иную, религиозную. Только там, при свете сознания религиозного, человек может принять мир, полюбить жизнь, поверить в борьбу за освобождение.
   И уж если выбирать между отчаянием "босяка", отчаянием героя андреевской драмы и оптимизмом горьковского сверхчеловека, то выбор, конечно, должен остановиться на отчаянии.
   У "босяка" открыты глаза, у него свободное отношение к миру, у него нет страха перед сознанием, а только сознание, эта подлинная свобода, может привести к спасению, к последней победе над злом мира.
  
   1907
  

Разложение материализма

  
   Г. Горнфельд сделал мне честь, обратив внимание на статью мою "Конец Горького"

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 545 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа