Главная » Книги

Короленко Владимир Галактионович - Литературно-критические статьи и исторические очерки, Страница 2

Короленко Владимир Галактионович - Литературно-критические статьи и исторические очерки


1 2 3 4 5

и делают вид, что они что-то глубокомысленно разглядывают между пальцами, что у них "десять миров проходят перед глазами" (стр. 13)... "Случалось тебе видеть крик неба? Нет? Так знай же, я видел, как небо кричало" (ib.)... "Я поднимался, поднимался, я вырос до неба, так что мог о солнце закурить папиросу"... Им нужен "мозг, в котором завязался узел, святой узел (?!) всех восприятий; мозг, в котором линия становится тоном, великое событие - жестом" (27). Они не хотят знать "ни смешной логики, ни вашего сознания, ни атавистических полумер полового подбора (?!)" (27).
   А между тем, когда вся эта сверх-премудрость принимает сколько-нибудь осязательные формы, выходит простая банальность довольно-таки дурного вкуса. Микита уверен, что он написал уже "все человечество и еще нечто больше: то, что лежит за человеком" (46), но когда он излагает один из своих "гениальных" замыслов в сколько-нибудь осязательной форме, то выходит вот что: "в середине картины должна быть женщина обольстительная, заманчивая, а со всех сторон - снизу, сверху - тянущиеся к ней тысячи рук. Тысячи рук дико кричат, с остервенением спорят о ней. Худые нервные руки художников, толстые, мясистые, с большими перстнями руки биржевиков, тысячи других рук - целая оргия жаждущих, алчных рук..." (95). Разумеется, необходимо, во-первых, чтобы руки "дико кричали", а во-вторых, чтобы у красавицы волосы были... ну, хоть сурикового цвета, как на картинке г-на Феофилактова,- чтобы придать этому банальному сюжету хоть черточку "оригинальности" и "новизны"...
   То же несчастие преследует и Фалька. По словам автора, он пишет где-то замечательные вещи и говорит много "хороших острот", но на долю читателя достаются лишь напыщенные пустяки и плохие остроты. Есть, например, сцена, в которой Фальк завоевывает сердце одной набожной дворянской девицы необыкновенною силой своей диалектики и своих изумительных познаний. Речь идет о прусской политике в польских провинциях. Фальк находит самым важным, что политика раздробления и продажи польско-дворянских имений немецким колонистам уничтожает потребительную силу страны. Колонисты, по его мнению, "ничего не потребляют, потому что все необходимое производят сами. Итак, кто же будет потреблять?.." (205). Автор предусмотрительно обставляет своего сверх-мудреца такими сверх-глупцами, что ни один не находит возражения, в том числе редактор газеты. Между тем, вся эта победоносная речь есть только самая плохонькая передовица самой невежественной газетки. Думать, что замена одного разорившегося помещика целой сетью крестьянских дворов ослабляет потребительную силу страны, могут только сверх-экономисты г-на Пшибышевского...
   Столь же сокрушительно это нападение демона диалектики на папу и его энциклику. "-Так как я сам католик,- говорит он,- то мне очень больно, что церковная политика так некрасива... и под флагом веры, надежды, любви прикрывает слишком земные интересы..." Все присутствующие,- уверяет автор,- переглядывались. Они не знали, что на это сказать. Это было неслыханно смело сказано в присутствии церковнослужителя. Глаза всех обращались попеременно то на Фалька, то на ксендза. "Ксендз был совершенно бледен" (207). Чтобы оценить эту "неслыханную смелость", нужно сказать, что разговор происходил не перед судилищем святой инквизиции, а за обеденным столом, в провинциальном обществе, преклоняющемся перед Фальком.
   Этот эпизод характерен для всего произведения г-на Пшибышевского: и в глубокомыслие, и в оригинальность, и в смелость его героев, отрицающих "и логику, и сознание", приходится верить на слово самим героям и автору. Но когда все это является в натуре, то неслыханная смелость принимает комические размеры мелкой бестактности бывшего гимназиста, который "дерзит" своему недавнему законоучителю, а глубина мысли не превышает глубины чайного стакана.
   "Да, это был замечательный человек,- говорит Фальк об одном из своих товарищей (стр. 233): - нам задали сочинение на тему: как чествуются герои после смерти? Знаете, что он написал? Что было бы наилучшей почестью для героя?"
   Да, знаете ли вы в самом деле, читатель, что написал этот "замечательный человек"? - "Он написал: наивысшей почестью для героя... было бы то, чтобы какой-нибудь пастух вырыл скелет этого героя, сделал дудку из пустых костей и на ней играл бы хвалу ему"... (стр. 233). Замечательно! И неужто это может казаться гениальным не одним гимназистам приблизительно третьего-четвертого классов?..
   Однако - в чем же фабула романа? "Нет, нет, не избитая тема о весне, любви и женщине!.. Я требую великих, плодотворных идей, которые вызовут новый половой подбор" (25). Так восклицает Фальк, излагая свое художественное credo. Но автор - увы! - дает только историю нескольких адюльтеров своего героя. Фальк проявляет свое сверх-человечество, во-первых, тем, что отбивает невесту у злополучного Микиты, который по этой причине убивает себя. Фальк находит оправдание: ведь он настоящий сверх-человек, а Микита - так себе, неполный. Во-вторых, Иза и Фальк были предназначены друг другу от века. Когда они встретились в первый раз, Фальку показалось, что Иза окружена таинственной пеленой, сквозь которую светятся ее глаза. "Словно проблеск могучего света пробивает себе путь сквозь тяжелый туман" (15).
   Автор много раз возвращается к этой пелене. Повидимому, это психологическое открытие г-на Пшибышевского: если есть пелена,- значит любовь настоящая. И Фальк забывает свою дружбу к Миките, а г. Пшибышевский заполняет целые томительные страницы разными глубокомысленностями. "В течение какого-нибудь часа эта женщина огромною сетью корней опутала его душу... Все теснее и теснее сжимались петли этой сети, и он отчетливо чувствовал, как в душе его боролись два человека: один хладнокровно и ясно старался направлять его волю, другой неожиданно бросал в его мозг мысли, которые уничтожали сознательного человека"... "Ohe, les psychologues,- объясните мне это с помощью всех ваших психологических законов",- восклицает Фальк (или автор: их очень трудно различить вследствие нарочито сумбурного склада речи).
   Такова вся эта "новая психология любви", повторяющая в уродливых формах старые банальности. "Не видел ее, ибо она была в нем" (54). "Не слышал музыки, музыка была в нем; вся вселенная звучала и ликовала в нем, визжала в страстном желании" (ib.)... "Склонялась к нему все ближе (речь идет о танце), головы их соприкасались, он чувствовал, как отдавалась ему, как опускалась в его сердце, в горячее ложе крови его сердца" (54).
   Это, очевидно, новая "терминология любви"! "Когда вчера я вас увидел, я знал вас уже давно... сегодня я знаю вас уже сто лет" (60). "Я не знал, что такое судьба. Теперь я это знаю... вы, странный прообраз моей души, вы - идея, которую я видел уже когда-то раньше, в другом бытии, вы - вся тайна моего искусства" (66)...
   Это - новая психология. Старенькое "сродство душ", еще "в другом бытии" предназначенных друг другу!.. От этой новизны несет наивной сентиментальностью наших бабушек, запахом пудры и истлевшими фижмами.
   Кроме одной, настоящей любви с пеленой, почтенный сверх-человек позволяет себе несколько ненастоящих. Он женится на Изе, но вторая часть романа застает его в самом настойчивом ухаживании за Марит, наивною девицею из хорошего дворянского семейства, воспитанной в монастыре. При виде ее Фальк, любящий только свою жену, "почувствовал в себе тихий шопот пола". В это время он, как говорят малороссы, уже изрядно "подтоптался", потому что и в период ухаживания за Изой чувствовал большую слабость к коньяку. Но бедная Марит принимает его похмелье за мировую скорбь, а его выходки против ксендза за демонизм и великий мятеж духа. Сверх-человек пользуется этим: он клянется в вечной любви и грозит, что сопьется и погубит свой великий талант, если Марит "не откажется от своих предрассудков". Когда она уступает обольщению, он грубо кидает ее, и она топится, а автор вместе с Фальком предается глубокомысленным психологическим соображениям: "Тут с самого начала действовало половое впечатление, дремавшее где-то в глубине бессознательного и проснувшееся только с появлением Марит" (69).
   Вот что называется "объяснить" тайны и создать новый половой подбор! Кроме того, Фальк видел, как "из черной тучи брызнул красноватый сноп, распался на семь молний и убил голубку". Он и сам должен "распасться на тысячу молний, убить еще тысячу голубок, тысячу кроликов... потому что он - не он, а сверх-человек... потому что этого хотят его инстинкты" (247). И, действительно, в третьей части оказывается, что, кроме Изы и Марит, сверх-человек успел обзавестись еще Ольгой и Яниной.
   Кажется, однако, что тысячи голубок он уже не убьет, хотя бы потому, что от коньяку, невоздержанности и предыдущих сверхчеловеческих подвигов он уже совершенно износился, и автор с какой-то наивной добросовестностью повествует об этом: уже на стр. 76 Фалька удаляют из кабака "за неприличное поведение". На стр. 89 он "ржал от хохота, качался на кушетке и вдруг конвульсивно зарыдал". На стр. 121 "его мозг начал вертеться вокруг самого себя и все быстрее и быстрее опускался, описывая круги, в бездонную пропасть пола" (!). На стр. 148 он "выпил всю бутылку коньяку" и очень испугался лампы... На стр. 153 он пил очень много портера, "как вообще умеем пить только мы, европейцы" (!) и т. д., и т. д. Неудивительно, что под конец сверхчеловеческий организм совершенно расшатан; у Фалька дрожат руки, и без портера или коньяку он уже не может одерживать победы над голубками...
   Что же это?- спросит читатель: - очевидно, сатира на всех этих сверх-человеков и их новые психологии любви? В том-то и дело, что не сатира и не объективное изображение, а что-то вроде апологии. Господин Пшибышевский относится к своим кривляющимся героям совершенно так, как относились в 40-х годах авторы плохих повестей к разочарованным "демонам" из гусар, побеждавшим уездных простушек. Правильное отношение к этим полупьяным и безвольным сверх-человекам - здоровый смех, водевиль, веселая комедия или полупрезрительная жалость. Но автор берет тон чисто трагический, с громом, молнией, "безднами пола"... Под конец романа являются еще неизвестно зачем анархисты, террористы, заговорщики, происходят сцены самоубийств, и все вместе сливается в головокружительный кавардак, в котором теряются последние крупицы здравого человеческого чувства и смысла...
   В общем вся эта книга поистине не книга, а жест, только, если можно так выразиться, "жест лицом", в просторечии называемый гримасой. Гримасничают герои, гримасничает автор, гримасничает переводчик, для "оригинальности языка" переполнивший перевод невероятными германизмами и полонизмами, гримасничают издатели, снабдившие книгу "обложкой работы Н. Феофилактова"... И все-таки часть публики ищет еще чего-то в этом старом хламе, выдающем себя за новое искусство, и слушая психологические откровения вроде: "он сидит над собою и чем-то вроде сверх-мозга констатирует, что в его обыкновенном мозгу что-то (!) происходит" (229),- восклицает вместе с бедной, сбитой с толку Марит: "Эрик, ты дивный, великий человек".
   Для литературы это, конечно, ничто: прошелестит и исчезнет; но все же это не лишено некоторого интереса, как иллюстрация эпидемического извращения литературных вкусов, которое временами охватывает некоторые части мятущегося "культурного" общества.
  
   1904
  

"СЕВЕРНЫЕ СБОРНИКИ"

Издательство "Шиповник". Кн. V. 1908 г.

  
   В эту (пятую) книгу "Северных сборников" вошли произведения трех скандинавских авторов: Карла Ионаса Лове Альмквиста, Августа Стриндберга и Яльмара Сёдерберга, в переводе г. Ю. Балтрушайтиса. Господин Балтрушайтис - поэт декадентского толка. Впрочем, очень может статься, что мы и ошибаемся: в этой терминологии теперь разбираться очень трудно. Гораздо безопаснее сказать, что г. Балтрушайтис - модернист. Это тоже не вполне определенно, но если прибавить антиреалист, то, кажется, это будет самая устойчивая точка на пересечении этих "зыблющихся линий", которые своей трудно уловимой сетью составляют туманное пятно модернистских "настроений".
   Итак, посмотрим на сборник г. Балтрушайтиса (он весь заполнен его переводами) с этой точки зрения. Рассказу Карла Ионаса Лове Альмквиста переводчик предпосылает критический набросок, в котором говорится, между прочим, что Альмквиста (родившегося в 1793 и умершего в 1861 году) гетеборгский профессор Сюльван, не колеблясь, называет гением, а соотечественница его, госпожа Эллен Кей - "самым современным поэтом Швеции". "Своим внутренним складом и общим духом своего миросозерцания,- прибавляет к этому переводчик уже от себя,- Альмквист на несколько десятков лет опередил свое время..." "Поражаешься современности его изысканных образов, буквальному совпадению отдельных выражений и целых страниц с тем, что теперь проповедывается, как самая последняя мудрость дня".
   Итак, у нас есть случай на "старом поэте" постараться уловить, что же собственно составляет модернистскую мудрость последнего дня, отличающую ее от реализма, которая на старом фоне должна засверкать для нас тем яснее. Рассказ Альмквиста называется "Мельница в Шельпуре". Ведется он от лица какого-то знакомого автора, "молодого и веселого человека, крепкого и высокого роста", который совершил пешком путешествие по Упланду и Руслагену и оставил письменный рассказ о своих впечатлениях. Начинается этот рассказ просто и живо. Рассказчик довольно красиво описывает природу, впечатления простора, свободы и молодости. На одной из дорог он встречает молодую крестьянскую девушку, спускающую тяжелый воз по крутому спуску. Он помогает ей, вступает в разговор и провожает ее до мельницы. От рассказа веет природой и подлинными впечатлениями. Фигура крестьянской девушки набросана красиво и бойко, как эскиз недурного живописца в дорожном альбоме. Если бы дальше последовал ночлег на мельнице с какой-нибудь характерной "бытовой" картиной, потом утро, прощание и дальнейший путь, мы имели бы нечто вроде эпизода из "Записок охотника", то есть нечто художественно реальное. Но что же тут, однако, было бы "совпадающего с последней мудростью" модернизма?
   А вот погодите. Дело в том, что рассказчик не заканчивает так просто. Он не заходит на мельницу, а идет дальше. Но неведомая сила невольно влечет его опять к мельнице, и, в конце концов, повинуясь мистическому притяжению, он приходит туда вечером. Входит. На мельнице темно. Слышны два голоса. Они звучат злодейством, и, действительно, оказывается, что это крестьянин Карлсон сговаривается с мельником погубить некоего невинного Матсона, а с ним и Бритту (встреченную рассказчиком девушку). Сама она спит теперь на мешках Матсона над самым колесом. Рассказчик в темноте пробирается туда и снимает спящую девушку с опасного места как раз во-время: Карлсон входит наверх и с адским хохотом толкает мешок под колесо. Бритта продолжает спать странным сном; рассказчик не может разбудить ее, но зато в бреду она рассказывает ему все тайные пружины злодейства Карлсона, который, оказывается, отравил родную сестру, а теперь хочет обвинить в ее смерти Матсона. Тут начинается уже нечто, как говорили в старину, "несодеянное": рассказчик надевает на голову юбку Бритты, которая перешла к ней от отравленной хозяйки, становится на лестницу и произносит длинный монолог, разоблачая злодеяния Карлсона. Автор уверяет нас, будто, видя (в темноте!) юбку сестры, Карлсон принимает "крепкого мужчину, высокого роста" за тень отравленной, и оба негодяя верят подлинности монолога. При этом некоторые разоблачения привидения ссорят злодеев, и они вступают в драку. На драку собирается народ. Бритта, значит, уже в безопасности. Рассказчик уходит.
   Ах, если бы хоть здесь скандинавский "гений" закончил эту цепь лубочных ужасов. Но он не кончает. Он бредет над бурным потоком в лесу и видит, что на другой стороне потока злодей Карлсон влечет связанную Бритту и требует у нее, чтобы она или обещала дать нужные ему показания в суде, или приготовилась погибнуть мучительною смертью (он собирается распилить ее на лесопилке, как бревно). Рассказчик кидается на помощь, хочет перебежать через бурный поток по настилке лесопильной мельницы. Настилка рушится под его ногами. Треск, хаос падающих досок, и герой... вы думаете, падает в воду? Нет. По странной случайности (не любо, читатель, можете не слушать) он оказывается стоящим на единственном столбе посреди потока, как некая статуя на пьедестале. В это время злодей уже привязал Бритту к бревну и пустил под пилу лесопилки, а сам, мечась зачем-то по мельнице, как угорелый, попадает в колесо и погибает. Положение: герой стоит на столбе посреди потока, пила уже задевает тело Бритты. Помощи ниоткуда. Но... недаром, по словам г. Балтрушайтиса, "Альмквиег тяготеет ко всему, в чем неисповедимым образом кроется роковая тайна"... На сей раз безвыходное положение разрешается некоей таинственной птицей. Она пролетает мимо, задевает за что-то крылом, роняет щепку в шестерню,- ужасная пила остановлена. А за сим и столпник прыгает благополучно со столба... Давно бы так...
   Мы нарочно так подробно привели запутанное содержание рассказа, так как оно кажется нам характерным: в недурную, чисто "реальную" рамку вставляется совершенно аляповатый, ни с чем несообразный вымысел, лишенный воображения и вкуса, перед которым "приключения" эмаровоких романов - верх художественности и правдоподобия, и г. Балтрушайтис, сам модернист,- выдает нам это за "совпадение с самой последней мудростью дня". На здоровье, господа! Старый реализм охотно уступит вам эту замечательную мудрость.
   Мы не знаем, действительно ли Альмквист "гений" в остальных своих произведениях, но Август Стриндберг - писатель, нам давно известный, не гений, но человек несомненно талантливый. В сборнике есть два его рассказа ("Высшая цель" и "Легенда о С.-Готарде"), в которых побуждения людей доступны оценке здравого смысла и от которых веет и поэзией, и самой "реальной" правдой. Но Стриндберг, по некоему странному капризу, любит порой заигрывать с модернизмом, то есть пишет рассказы, к которым приложима обычная для модернизма критическая формула: "Смысла, конечно, нет. Но есть, знаете ли, что-то". Это "что-то" в рассказе "Соната призраков" может нормально настроенному человеку доставить несколько поистине веселых минут. Есть в этой сонате некий ужасно коварный "Старик", великий каналья и злодей. Он всех опутал своими сетями и уже собирается насладиться полным торжеством своих адских интриг, для чего собирает все свои жертвы в одно место и начинает перед ними хвастать своей ловкостью. Но тут одна из жертв, сумасшедшая старуха, которая воображала себя попугаем и кричала "курр-ру", внезапно приобретает дар слова, произносит дрянному старикашке длинную и ядовитую отповедь и в заключение приказывает ему (уверяем вас,- мы не выдумываем) идти в гардеробный шкаф и там повеситься. Старикашка сконфузился до такой степени, что... покорно лезет в шкаф и вешается, к удовольствию, надо думать, всей почтенной компании, причем, из приличия или для "символа", старушенция-попугай велит лакею заставить дверь ширмою, "ширмой смерти". После этого раздается песня некоего студента, из коей читатель узнает, что "Благ, кто доброе свершает" и "Всем дается по деяниям". Как видите, "мудрость последнего дня" недалеко ушла от мудрости старых прописей.
   Любителям веселого чтения можем порекомендовать и последнее действие "сонаты", где сначала студент и девица (фрекен) объясняются в любви и уверены в своем счастьи, пока не является на сцену роковая кухарка,- разумеется символ кухарки, которая "вываривает мясо, а нам дает одни волокна и воду, а бульон выпивает сама; когда же бывает жаркое, то она сперва вываривает сок, поедает соус и даже (о, ужас!) выпивает подливку!" Ее злодейства наводят на влюбленных такое уныние, что они начинают вспоминать другие несовершенства мира, и кончается это тем, что фрекен зовет Бенгтсона (лакея) и говорит: "Ширмы, скорее. Я умираю" (мы опять не выдумываем: без ширмы герои сонаты никак не решаются умереть). Лакей, понятно,- человек служащий... Он приносит ширмы, фрекен уходит умирать... После сего студент опять преподает "мудрость последнего дня" из старой прописи: "В том, что в жизни ты соделал в гневе, кайся без гордыни"... И подыгрывает на арфе...
   Такова эта маленькая и, право, довольно веселая шалость талантливого скандинава. И почему бы нет, в самом деле? Если уж такой ловкий старикашка позволил себе "внушить", что ему необходимо повеситься в гардеробном шкафу, то неужели так трудно внушить читателю, что это не просто веселая шалость, а "трагическая соната", в которой, за отсутствием простого смысла, есть таинственное и важное "что-то"...
   Эти две вещицы - рассказ о чудесах в решете Альмквиста и соната Стриндберга - служат, повидимому, оправданием для г. Балтрушайтиса в глазах модернистских товарищей. Оправданием в том, что остальные рассказы, им переведенные, просто художественны и не расходятся с здравым смыслом. Особенно хороши небольшие рассказы Седерберга, действительно напоминающие простоту и задушевность нашего Чехова.
  
   1908
  

ПРОЦЕСС РЕДАКТОРА "РУССКОГО БОГАТСТВА"

  
   В начале 1912 года в "Русское богатство" были присланы в рукописи "Записки Федора Кузьмича" Л. Н. Толстого. А. М. Хирьяков, один из редакторов-распорядителей посмертных изданий великого писателя, предупреждал редакцию журнала, что этот рассказ был уже на рассмотрении "цензуры" и что его "не посоветовали" вводить в посмертное издание. Иными словами: рассказ не пропущен предварительной цензурой, которая, как известно, в России уничтожена.
   Мы понимаем побуждения издателей посмертных произведений гениального русского писателя; они имели в виду обеспечить издание, имевшее, как известно, филантропические цели, от конфискации. Нам, однако, вопрос этот представлялся в другом виде: мы всегда держались взгляда, что русские писатели и русские журналы не в праве, среди хаоса теперешних цензурных взглядов и порядков, слагать с себя трудную и ответственную задачу - отстаивать на свой страх и риск ту меру свободы слова, какая определяется пределами,- неясными, правда, и спорными,- но все же пределами закона. И вот почему, когда нам принесли "Записки Федора Кузьмича" с предупреждением, что "полуофициально" они уже "запрещены цензурой", редакция "Русского богатства" не сочла себя в праве считаться с этим партикулярным актом несуществующей цензурной инстанции и стала рассматривать произведение Л. Н. Толстого исключительно с точки зрения существующих законов. Редакция знала, конечно, что раз уже цензура определила степень "незаконности" рассказа с своей точки зрения, то журнал подвергается риску: книжка может быть задержана, а редактор рискует судом. При этом мы не могли рассчитывать даже на то, что русский читатель именно от нас получит произведение Толстого. Мы должны были предвидеть, что издатели накинутся на "Записки" и выпустят их раньше, чем книжка "Русского богатства" прорвется через цензурные и судебные преграды... Вообще, нам предстояла неблагодарная роль библейского хлебодара из сна Иосифа. Как известно, этот злополучный придворный сановник видел во сне, будто он несет на голове корзину с хлебами. Птицы небесные расклевали хлебы, а сам хлебодар был вдобавок казнен.
   Все это так и случилось: цензура официально поддержала свое партикулярно высказанное мнение. Февральская книжка с рассказом Толстого была задержана. Судебная палата утвердила арест и разрешила выпустить книгу лишь по исключении восемнадцати строк, начинающихся словами: "Кто не имел несчастья родиться в царской семье..." Началась длинная процедура: иные почтовые чиновники вырезали шестнадцать строк, другие всю страницу, третьи всю статью. Кое-где не выдавалась вся книга. Но уже из этого стало очевидно, что партикулярные "советы" цензуры были (что естественно) гораздо суровее судебной репрессии. Оказалось, что рассказ Толстого может все-таки появиться с исключением отдельных мест, и мелкие издатели, зорко следившие за опытом "Русского богатства", не выждав даже заключительного акта судебной борьбы, выпустили рассказ с этими купюрами.
   Такова история появления в России одного из замечательных посмертных произведений Толстого, в которое он вложил, кроме художественных, еще и интимные откровения собственной души. Цензура встретила его конфискацией и запрещением. Судебная палата утвердила эту репрессию, и редактор "Русского богатства" был предан суду по обвинению в "дерзостном неуважении к верховной власти".
   Двадцать седьмого ноября 1912 года судебная палата с сословными представителями вынесла подсудимому оправдательный приговор, постановив снять арест с февральской книжки "Русского богатства". Этот приговор имеет двойное значение: он ломает цензурную печать, наложенную на одно из значительных произведений русского гения. Это во-первых. И, во-вторых, закрепляет еще раз, в результате судебной борьбы, за русской исторической и художественной литературой новую область, отведенную законом, но еще упорно оспариваемую цензурой и отчасти судебной практикой.
   Ввиду этого журнал счел нужным дать читателям отчет об этом судебном заседании.
   По обвинительному акту дело представляется в следующем виде:
   "Определением С.-Петербургской судебной палаты от 20-го марта 1912 г. был утвержден наложенный С.-Петербургским комитетом по делам печати на No 2-й издаваемого дворянином Владимиром Короленко журнала "Русское богатство" за 1912 г. арест, причем против самого Короленко было затем возбуждено уголовное преследование по признакам преступления, предусмотренного 128 ст. Угол. Уложения.
   Из дела усматривается, что основанием к наложению ареста на упомянутый No журнала и к возбуждению против Короленко уголовного преследования послужила имеющаяся в означенном номере статья Льва Толстого под заглавием "Посмертные записки старца Федора Кузьмича, умершего 20 января 1864 г. в Сибири, близ гор. Томска, на заимке купца Хромова", в коей Толстой воспользовался создавшейся легендой о тождестве старца Федора Кузьмича с личностью императора Александра Благословенного; в означенной статье, приводя в виде дневника старца Федора Кузьмича личные размышления и впечатления императора Александра I по поводу его жизни и причин, побудивших его оставить трон, Толстой, между прочим, приписал государю следующие выражения: "Я один со своими преступными воспоминаниями..." "Бог оглянулся на меня, и вся мерзость моей жизни, которую я старался оправдать перед собой и сваливать на других, наконец, открылась мне во всем своем ужасе. И бог помог мне избавиться не от зла,- я еще полон его, хотя и борюсь с ним,- но от участия в нем..." "В Таганроге я жил в том же безумии, в каком жил эти последние 24 года. Я - величайший преступник. Я всегда желал и желаю. Желал прежде победы над Наполеоном, желал умиротворения Европы, желал освобождения себя от короны..." "Я чувствую это теперь, освободившись от большей части того, что скрывало от меня сущность моей души, ее единство с богом, скрывало от меня бога..." Таким образом, по мысли автора, отречение от верховной власти являлось спасением от преступления, от греха, от единения с богом. Придерживаясь такого взгляда, автор видит несчастие уже в самой принадлежности к царской семье, в рождении в ней и выражает эту мысль буквально следующими словами: "Людям, не имевшим несчастия родиться в царской семье, я думаю, трудно представить себе всю ту извращенность взгляда на людей и на свои отношения к ним, которую испытывали мы, испытывал я. Вместо того, естественного ребенку чувства зависимости от взрослых и старших, вместо благодарности за все блага, которыми пользуешься, нам внушалась уверенность в том, что мы особенные существа, которые должны быть не только удовлетворяемы всеми возможными для людей благами, но которые одним своим словом, улыбкой не только расплачиваются за все блага, но вознаграждают и делают людей счастливыми. Правда, от нас требовали учтивого отношения к людям, но я детским чутьем понимал, что это - только видимость и что это делается не для них, не для тех, с кем мы должны быть учтивы, а для себя, для того, чтобы еще значительнее было свое величие".
   На вышеуказанной статье поставлена дата 1905 г., и внизу ее напечатано: "перепечатка разрешается". Из сообщений старшего инспектора типографий в г. С.-Петербурге на имя судебного следователя усматривается, что февральская книжка журнала "Русское богатство" была отпечатана в 17 000 экземпляров, из коих конфисковано лишь 279 экземпляров, а остальные разошлись.
   При допросе в качестве обвиняемого Короленко виновным себя не признал и объяснил, что в инкриминируемой ему статье в художественной форме изображен созданный Толстым облик царя, отрекшегося от престола и рассказывающего о происшедшем с ним душевном перевороте.
   На основании вышеизложенного дворянин Владимир Галактионов Короленко, 58 лет, обвиняется в том, что, состоя редактором-издателем журнала "Русское богатство", в No 2 этого журнала от 5 февраля 1912 г. с намерением, с целью оказания дерзостного неуважения верховной власти и порицания установленного Законами Основными образа правления, напечатал произведение Льва Толстого, озаглавленное "Посмертные записки старца Федора Кузьмича" и написанное им, Толстым, в 1905 году, причем в указанном произведении автор, воспользовавшись создавшейся легендой о тождестве старца Федора Кузьмича с личностью императора Александра Благословенного, высказывает устами Федора Кузьмича общую мысль о безумии, преступности и греховности верховной власти, которой облечены русские государи, подтверждая эту мысль рассуждениями Федора Кузьмича (он же император Александр Благословенный) по поводу его личной жизни и, между прочим, от имени якобы Федора Кузьмича, умершего 20 января 1864 года, а на самом деле гораздо позднее, в 1905 году, в момент написания произведения, то есть от себя лично выражается: "Людям, не имевшим несчастья родиться в царской семье, я думаю, трудно представить себе ту извращенность взгляда на людей и на свои отношения к ним, которую испытывали мы, испытывал я..." и т. д. (Следует приведенная уже выше цитата, которую мы не повторяем.- Ред.).
   Означенное преступление предусмотрено 128 ст. Угол. улож.
   Вследствие этого и на основании 2 п. 1032 Уст. угол. судопр., названный Короленко подлежит суду С.-Петербургской судебной палаты с участием сословных представителей".
   Заседание судебной палаты 27 ноября происходило под председательством старшего председателя сенатора Н. С. Крашенинникова.
   Обвинял тов. прокурора г. Сергеев. Защищал подсудимого Короленко присяжный поверенный О. О. Грузенберг.
   На вопрос о виновности В. Г. Короленко ответил отрицательно. Факт распространения февральской книжки журнала со статьей Л. Н. Толстого признал.
   Судебное следствие ограничилось просьбой защитника приобщить к делу недавно вышедший труд великого князя Николая Михайловича об императоре Александре I и просьбой подсудимого о разрешении ссылаться на номер 213 газеты "Русские ведомости" со статьей проф. Кизеветтера, а также на брошюру госпожи Т. Богданович "Александр I".
   Затем начались прения сторон.
   Обвинитель, товарищ прокурора г. Сергеев, начал с заявления, что из формулы "дерзостное неуважение к верховной власти" он готов в данном случае исключить эпитет "дерзостное" и будет говорить только о неуважении. Этим, однако, не исключается состав преступления: по сенатскому разъяснению, всякое неуважение должно считаться дерзновенным, независимо от формы, раз оно направлено к верховной власти. Форма может лишь усилить степень преступности.
   Затем обвинитель шаг за шагом развивает положения обвинительного акта. Касаясь прежде всего личности, от имени которой ведется рассказ, находит неудачным самый прием Толстого: старец Федор Кузьмич, с точки зрения закона, представляется бродягой; с общечеловеческой точки зрения - это молчальник, ушедший в себя, отрекшийся от прошлого. Таким людям менее всего свойственно писать воспоминания и записки. Старец, разумеется, и не оставил никаких записок. То, что напечатано в "Русском богатстве" от его имени, писано другим старцем Л. Н. Толстым, и не в 1864 году, а гораздо позже, в 1905 году. "Записки" представляют поэтому не художественное изображение отшельника, а взгляд самого Толстого, как известно, отрицавшего государственность. Это именно он судит Александра I с своей точки зрения. Это произведение не художника, дающего собирательное лицо, а моралиста, изрекающего суровый приговор над данной исторической личностью.
   Обвинитель находит, что редактор "Русского богатства" должен чувствовать эту разницу, так как сам является художником. После нескольких лестных слов по адресу В. Г. Короленко, как художника, обвинитель находит, что - "в напечатанном им произведении Толстого, говорящем об определенном лице - лицо это выставлено тенденциозно и односторонне, только с дурной стороны".
   Затем обвинитель касается изображения императрицы Екатерины, от которой, по словам записок, шел дурной запах, и императора Александра, который называется "величайшим преступником" за то, что осуществлял верховную власть. Затем, останавливаясь подробнее на периоде, начинающемся словами: "Тот, кто не имел несчастье родиться в царской семье", обвинитель видит здесь несомненное неуважение к верховной власти в виде осуждения тех условий, в которых воспитываются ее будущие носители. "Кто мог бы,- спрашивает обвинитель дальше,- остаться спокойным, если бы об его отце написали, что он завладел достоянием деда путем насилия!.." Обвинитель предвидит, что защита будет ссылаться на исторический труд одного из членов царственной семьи, великого князя Николая Михайловича. Но судьи примут в соображение, что это, во-первых, солидная научная работа, где одинаково находят освещение и отрицательные, и положительные стороны личности императора Александра I... И, во-вторых, всегда легче услышать такие отзывы от человека близкого. То, что можно выслушать от близкого, мы сочтем неуместным и неуважительным в устах стороннего, чужого человека.
   Взвесив все эти данные,- обвинитель кончает заявлением, что он поддерживает в полной мере обвинение, предъявленное В. Г. Короленко, как редактору "Русского богатства".
   Защитник О. О. Грузенберг - начинает свою речь с заявления, что те минуты внимания, на которые он вправе рассчитывать, он не хотел бы тратить на полемику с представителем обвинения.
   - У меня,- говорит О. О. Грузенберг,- впереди серьезная работа,- и я не могу долго останавливаться на счетах с рассуждениями о том, что Толстой и Короленко неверно понимают задачи художественного творчества, что понятие исторического романа не допускает того, что допустил Толстой.
   Все эти критические суждения такой же ценности, как и юридические доводы прокурора о том, что Толстой, в порицание существующего в России образа правления, позволяет себе утверждать, что от Екатерины Великой скверно пахло.
   Но не разрешит ли господин прокурор моего недоумения? Если утверждение Толстого, что от Екатерины Великой скверно пахло, составляет порицание существующего в России образа правления, то не надо ли отнести к восхвалению существующего образа правления уверение Толстого, что Александр I был красив, изящен и всегда благоухал? Я думаю, что на этом мы можем примириться и отдать Толстому и Короленко всю ту серьезность, которую они вправе от нас требовать.
   Император Александр I, Александр Благословенный, монарх неограниченный, баловень судьбы, спаситель Европы!.. И рядом с ним - и он сам в нем - бродяга Федор Кузьмич, наказанный розгами за бродяжество и живущий из милости на заимке сибирского купца Хромова. Великая, чисто русская легенда,- легенда, в которую одинаково любовно поверили и верхи России, и самые глубокие ее низы. В нее, легенду эту, верили и в семье государя Александра III, ее много десятков лет лелеяли и чтили и солдаты, и мастеровые, и простые крестьяне. Народ хотел верить и горячо верил, что в едином образе сочетался могущественнейший из царей и бесправнейший из его бесправных подданных. Для интеллигенции, для высших кругов в Федоре Кузьмиче воплотилась идея искупления государем того великого греха, который не должен быть никому прощен, греха убийства или причастности к нему. И эта легенда смирения, искупления так близка, так родственна совестливой русской душе!.. Да, это - правда: у Толстого Александр I говорит: "я - величайший преступник". Но таким он был, таким его признает и русская история, сказавшая в прекрасном труде по этому вопросу великого князя Николая Михайловича свое решающее, свое окончательное слово.
   Затем присяжный поверенный О. О. Грузенберг шаг за шагом разбирает инкриминируемые прокуратурою места произведения Толстого и, сопоставляя их с соответственными выдержками из трудов вел. князя Николая Михайловича и проф. Шильдера, доказывает полную правдивость и историческую их точность. Останавливаясь на наиболее опасном пункте обвинения, а именно на словах Л. Н. Толстого: "Людям, не имевшим несчастья родиться в царской семье, трудно представить себе всю ту извращенность взгляда на людей" и т. д., защитник объясняет, что здесь имеется в виду не раз навсегда установленные неизменные условия воспитания в России, а лишь те условия воспитания в России, которые царили в конце XVIII века при дворах Екатерины II и Павла. Путем исторических справок защитник доказывает, что условия эти должны были выработать в воспитанниках полное неуважение к человеческой личности и достоинству.
   - И если можно простить обвинительной власти все ее ошибки и отклонения от текста Толстого, обусловившие целый ряд неосновательных обвинений, то нельзя без боли и досады пройти мимо полного извращения одной из глубочайших мыслей Толстого "о желаниях царей", столь же бессильных, суетных и тщетных, как и всякое человеческое желание. Описав вечные желания Александра I, его желания победы над Наполеоном, желания видеть Европу преклоненной, Толстой говорит: "И мне пришло в голову, что если вся жизнь в зарождении желаний и радость жизни в исполнении их, то нет ли такого желания, которое свойственно бы было человеку, всякому человеку, всегда, и всегда исполнялось бы, или скорее приближалось к исполнению. И мне ясно стало, что это было бы так для человека, который желал бы смерти. Вся жизнь его была бы приближением к исполнению этого желания, и желание это наверное исполнилось бы". И вот это единое не обманывающее человека желание, о котором так давно и долго думал Толстой, прокуратура сводит к какой-то политической бутаде. Неужели прокуратура не знает дивных слов Толстого в письме от 2 сентября 1907 года к вел. князю Николаю Михайловичу? Благодаря его за присылку исторических его трудов об Александре, Лев Николаевич писал: "Пускай исторически доказана невозможность соединения личности Александра и Кузьмича,- легенда останется во всей своей красоте и истинности. Я начал было писать на эту тему, но едва ли не только кончу, но едва ли удосужусь продолжать. Некогда, надо укладываться к предстоящему переходу. А очень жалею: прелестный образ". И к этой пленительной легенде, легенде искупления царем своего греха ценою самоотречения и покаяния, решаются подойти с уголовным уложением и карою... Так и хочется сказать г. прокурору в ответ на обвинение словами Акима из "Власти тьмы": "Тут, тае, божье дело идет, кается человек, значит... А ты, тае, а_х_т_у"... то есть в данном случае - "обвинительную ахту"...
   Обвиняемый В. Г. Короленко просит позволения прибавить к тому, что сказал его уважаемый защитник, несколько соображений, с точки зрения литератора и редактора журнала.
   - Я обвиняюсь,- говорит он,- в дерзостном неуважении к верховной власти, проявившемся в напечатании рассказа Л. H. Толстого. Я очень рад, что господин прокурор устранил эпитет "дерзостный" своим истолкованием 128 статьи. Дерзость всегда унижает того, кто ее допускает. Правильнее было бы, может быть, говорить о некоторой с_м_е_л_о_с_т_и в пользовании новым законом... Но и этого в данном случае нет. И, если журнал все-таки подвергся цензурной репрессии, то дело, мне, кажется, объясняется довольно просто следующим сравнением. Представим себе какое-нибудь огромное здание, допустим, дворец со множеством комнат. Некоторые из них давно освещены и доступны обозрению желающих. Другие тщательно заперты, и у дверей поставлены охранители... И вот в один прекрасный день эти двери тоже открываются и в таинственные углы разрешен доступ посторонним. У охранителей еще долго будут жить старые привычки, будет являться почти инстинктивное стремление схватить тех дерзких, которые в числе первых попытаются переступить заветный порог.
   Наш журнал и стал в данном случае жертвой таких застарелых привычек цензурных "охранителей входов". Когда новый закон открыл возможность обсуждения, а, значит, и возможность о_с_у_ж_д_е_н_и_я действий русских монархов до деда ныне царствующего государя, то цензуре кажется все-таки непривычным, странным и дерзким, когда представители печати решаются свободно воспользоваться этим правом.
   Под таким запретом состояла правдивая история и настоящий реальный облик императора Александра I. Мы знали шаблонный, так сказать, одобренный цензурой портрет этого монарха: "благословенный", "светлый ангел", освободивший Европу от апокалиптического зверя, человек мягкий, обаятельный, великодушный, самые ошибки которого истекали из личной доброты, уступчивости, излишней доверчивости к окружающим.
   Но вот, как только позволили цензурные условия,- сразу появились четыре книги, в которых читающее общество нашло историческое изложение переворота 11 марта 1801 года. При этом из светлого тумана выступили очертания другого облика Александра I. Участие в заговоре дополнялось чертами вкрадчивой двойственности, лукавства, умения пользоваться людьми и обстоятельствами в своих видах, двоедушия, порой жестокости... Я ходатайствовал перед судом о приобщении номера "Русских ведомостей" со статьей господина Кизеветтера, а также брошюры госпожи Т. Богданович "Александр I", в которой, на основании исторических источников, дана и широко распространена в популярном издании эта вторая, исторически более правдивая характеристика личности императора Александра I.
   Наконец, в самое последнее время вышла книга великого князя Николая Михайловича, дающая еще более резкую и более суровую характеристику. "Вряд ли облик его,- говорит великий князь,- так сильно очаровывавший современников, через сто лет беспристрастный исследователь признает столь же обаятельным". "Двуличность,- говорит он далее на стр. 337,- хотя может быть и была природным свойством его характера, но годы детства и отрочества, несомненно, оказали на эту склонность самое пагубное влияние..." "Александр являлся в своих отношениях к Аракчееву,- читаем на страницах 278- 9-й,- не жертвой безотчетного увлечения личностью последнего, а, наоборот, господином, сознательно употреблявшим Аракчеева в качестве орудия... Когда Александр I был наследником, Аракчеев был нужен, чтобы заслониться от отца; когда Александр начал царствовать, он приближал к себе Аракчеева каждый раз, когда считал необходимым заслониться им от своих подданных".
   Наконец, участие в самом перевороте великий князь дополняет чертами суровой исторической правды. В брошюре госпожи Богданович, которую я представил суду, говорится еще: "Александр м_о_г н_е з_н_а_т_ь, что переворот будет стоить жизни его отцу". Великий князь Николай Михайлович на странице 10-й говорит прямо: "Трудно допустить, чтобы Александр, дав согласие действовать, мог сомневаться, что жизни отца грозит опасность".
   Обвинитель просит вас, господа судьи, представить себе те родственные чувства, которые невольно вызываются отрицательными отзывами о покойном императоре, и видит в указаниях на дурные условия воспитания неуважение к верховной власти. Но, господа судьи, ответ на это готов: в лице Николая Михайловича мы имеем именно члена родственной семьи... Но он также историк, и этот историк не остановился перед самой суровой правдой. На странице 12 он приводит даже фразу Константина Павловича: "qu'il ne voulait pas monter au trône souillé par le sang de son père" {Что он не хотел взойти на трон, обагренный кровью своего отца (франц.).}.
   Русская историческая наука и русская литература может только поблагодарить августейшего автора за эту книгу, которая устанавливает с такой правдивостью, на основании высоко авторитетных источников, исторический облик замечательного императора. Указывая на величие борьбы и победы над Наполеоном, признавая, что здесь он проявил черты гения, историк рядом с прежними ставит новый портрет личности Александра I, отмеченный беспощадной правдой.
   Что же дает Толстой?
   Гениальный художник вводит в эту портретную галерею изображение подвижника. Федор Кузьмич говорит о себе, о своем прошлом: я - величайший преступник. Да... История может разно оценивать и самый заговор, и его результаты. Несомненно, однако, что, субъективно, как человек и как сын, Александр должен был чувствовать себя именно преступником. Далее, царь-отшельник, естественно, осуждает всю прежнюю свою "светскую" жизнь, полную всяких "соблазнов". Обвинение уже в этом предпочтении сибирской заимки короне и трону видит оскорбление верховной власти. Правильно ли это? История знает настроение, которое можно было бы назвать царственной болезнью. Уже в древности один из могущественнейших монархов Востока, Навуходоносор, с вершины трона ушел в пустыню и, по враждебному истолкованию еврейских источников, стал питаться, подобно животным, травой. Легко разглядеть под этой легендой тоску могущественного деспота по простым условиям жизни среди природы и простых людей. Псалтырь, произведение царственного поэта, весь проникнут этим стремлением к смиренной доле. "Суета сует, всяческая суета!" - говорит с горечью тоже царственный экклезиаст... То же настроение видим мы в книге римского императора Марка Аврелия. Карл V уходит в монастырь св. Юста. И, если бы у этого монарха спросили о причинах его "ухода", очень вероятно, что он повторил бы многое, чт

Другие авторы
  • Пруст Марсель
  • Ленский Дмитрий Тимофеевич
  • Неизвестные А.
  • Дорошевич Влас Михайлович
  • Григорьев Аполлон Александрович
  • Филимонов Владимир Сергеевич
  • Сухомлинов Владимир Александрович
  • Львов Николай Александрович
  • Мультатули
  • Романов Пантелеймон Сергеевич
  • Другие произведения
  • Успенский Глеб Иванович - Успенский Глеб Иванович
  • Вяземский Петр Андреевич - О московских праздниках по поводу мануфактурной выставки, бывшей в Москве
  • Державин Гавриил Романович - Жан Расин. Рассказ Терамена
  • Горький Максим - Они расскажут миллионам
  • Неизвестные Авторы - Модест и София
  • Розанов Василий Васильевич - Николай Бердяев. О "вечно бабьем" в русской душе
  • Шулятиков Владимир Михайлович - Один из забытых
  • Добролюбов Николай Александрович - Губернские очерки
  • Майков Аполлон Николаевич - Брингильда
  • Решетников Федор Михайлович - Очерки обозной жизни
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 247 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа