Главная » Книги

Писарев Дмитрий Иванович - Пушкин и Белинский. Глава вторая, Страница 2

Писарев Дмитрий Иванович - Пушкин и Белинский. Глава вторая


1 2 3 4

а. Весь куплет состоит из гипербол. Как вам нравится, например, тот возглас, что им целый мир - чужбина; и что их отечество находится исключительно в Царском Селе? Если это не правда, то какая плоскость! Надо быть совершенно исковерканным человеком, двойником Онегина, чтобы говорить приторные и заведомо-ложные комплименты школьным товарищам и друзьям детства. Если даже тут нет места искренности, то где же она, укроется и какие тайники человеческого чувства останутся застрахованными от наплыва безукоризненной официальности?- А если Пушкин говорит правду, то какая узкость ума и какая дряблость чувства? Человек во всем мире любит только то училище, в котором он воспитывался. Человек в полном цвете лет отворачивается от будущего и утешается только воспоминаниями детства. Хорош мужчина, хорош боец, хорош общественный деятель! А если он не мужчина, не боец и не общественный деятель, то как же он может быть замечательным поэтом? Итак, одно из двух: или это плоский и лживый комплимент или расписка в собственном ничтожестве. Как то, так и другое одинаково недостойно умного и энергического человека.
   Один из последующих куплетов показывает нам ясно, какую цену мы должны придавать гиперболам Пушкина. Вот его подлинные слова:
  
   Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,
   Хвала тебе! Фортуны блеск холодный
   Не изменил души твоей свободной:
   Все тот же ты для чести и друзей.
   Нам розный путь судьбой назначен строгой;
   Ступая в жизнь, мы быстро разошлись
   Но невзначай проселочной дорогой
   Мы встретились и братски обнялись.
  
   Поняли вы, за что Пушкин воздает хвалу своему товарищу? За то, что этот товарищ не отвернулся от него при нечаянной встрече; за то, что он дружески поздоровался с ним. Значит, этот поступок был для Пушкина неожиданностью, если он вменяет его в заслугу своему бывшему товарищу. Значит, Пушкин ожидал, что один из членов прекрасного союза, неразделимого и вечного, как душа, при свидании с другим членам того же прекрасного и душеподобного союза может посмотреть на этого другого члена с высоты своего величия и протянуть ему для пожатия кончики двух пальцев или даже совсем ничего не протянуть и при этом спросить сквозь зубы: кого я имею удовольствие видеть?
   Если б я не был твердо убежден в чистоте пушкинского сердца и в совершенной неспособности его ума к лукавым сомнениям, то я подумал бы, что, сравнивая прекрасный союз с душою, Пушкин этим лукавым сравнением старается поколебать в своих читателях веру в бессмертие души. Всего восемь лет прошло с тех пор, как Пушкин расстался с лицеем, и он уже приходит в восторг от того, что блеск холодной фортуны не изменил свободной души его товарища. Плохо же он верит в прочность того союза, который он, для пущей сладости, называет вечным и неразделимым, как душа. И какой же это такой особенный блеск фортуны мог озарить его товарища в течение восьми лет? И могли ли они в это время действительно разойтись на очень далекое расстояние?- Ничуть не бывало. Пушкин никогда не был ни мучеником ни даже нищим. Что же касается до счастливца с первых дней, то, очевидно, как бы ни был он счастлив, он в восемь лет не мог сделаться ни фельдмаршалом, ни министром, ни чрезвычайным послом, ни генерал-губернатором. Значит, встретившись на проселочной дороге, Пушкин и счастливец вовсе не стояли на двух крайних ступенях общественной лестницы. Вся разница между ними могла состоять только в том, что один был двумя или тремя чинами старше другого. Союз вечный и неразделимый, как душа, оказался столь крепким, что не лопнул даже от этого громадного различия; коллежский советник великодушно обнял титулярного, и Пушкин восклицает с восторгом: хвала тебе, ваше высокоблагородие!
   Затем Пушкин обращается к другому, не столь чиновному члену прекрасного союза. "С младенчества, говорит он ему,
  
   дух песен в нас горел,
   И дивное волненье мы познали;
   С младенчества две Музы к нам летали,
   И сладок был их лаской наш удел;
   Но я любил уже рукоплесканья,
   Ты, гордый, пел для муз и для души;
   Свой дар, как жизнь, я тратил без вниманья,
   Ты гений свой воспитывал в тиши.
  
   Служенье Муз не терпит суеты:
   Прекрасное должно быть величаво;
   Но юность нам советует лукаво
   И шумные нас радуют мечты...
   Опомнимся, но поздно! И уныло
   Глядим назад, следов не видя там,
   Скажи, Вильгельм {*}, не то ль и с нами было,
   Мой брат родной по Музе, по судьбам?
  
   Пора, пора! Душевных наших мук
   Не стоит мир; оставим заблужденья!
   Сокроем жизнь под сень уединенья!
   {* Кюхельбекер.}
  
   Если всю эту рифмованную болтовню переложить на простой и ясный прозаический язык, то получится следующий, весьма тощий и бледный "смысл: мы с тобою оба пописывали стишки; я отдавал свои стихи в печать, а ты своих не отдавал: теперь и я перестану печатать мои стихотворения.- Почему Пушкину пришла в голову эта последняя фантазия и почему он оставил ее без исполнения - этого недоумевающий читатель никогда не узнает. Что значат громкие фразы о служении Муз, которое не терпит суеты, и о прекрасном, которое должно быть величаво,- это также остается неизвестным. Вернее всего то, что эти фразы ровно ничего не значат и изображают собою стилистические упражнения и риторические амплификации. Какие душевные муки принял на себя Пушкин из любви к миру и чем провинился перед Пушкиным неблагодарный мир - об этом также молчит история. Надо полагать, что под благозвучным именем душевных мук здесь подразумевается многотрудное искание рифмы. Что же касается до сокрытия жизни под сень уединения, то этою меланхолическою фразою, очевидно, пленился и вдохновился Иван Александрович Хлестаков, приглашавший прелестную городничиху удалиться вместе с ним под сень струй.
   Перехожу к последним двум куплетам, которые особенно понравились Белинскому.- "Пируйте же, говорит Пушкин.
  
  
  
   пока еще мы тут!
   Увы, наш круг час от часу редеет,
   Кто в гробе спит, кто дальний сиротеет,
   Судьба глядит (?), мы вянем; дни бегут;
   Невидимо склоняясь и хладея,
   Мы близимся к началу своему...
   Кому ж из нас под старость день лицея
   Торжествовать придется одному?
  
   Несчастный друг! Средь новых поколений
   Докучный гость и лишний, и чужой,
   Он вспомнит нас и дни соединений,
   Закрыв глаза дрожащею рукой...
  
   Выписав эти строки, Белинский рассуждает о них или, вернее, восторгается ими следующим образом: "Какая глубокая и вместе с тем светлая скорбь! Каждая мысль сама по себе так исполнена поэзии, независимо от формы, вполне художественной, легкой и прозрачной, простой и чуждой всяких метафор! (Гм! А "судьба глядит"? Это - не метафора?) Этот переживший всех друзей своих друг, докучный, лишний и чужой гость среди новых поколений, дрожащей рукой закрывающий глаза при воспоминании о своих друзьях - это не просто поэтические стихи, это - поэтическая картина". А по-моему, эта поэтическая картина составляет именно самое крупное пятно во всем стихотворении, которое, по правде сказать, есть не что иное, как сплошной ряд более или менее крупных пятен. Эта поэтическая картина показывает нам особенно наглядно жалкую неспособность автора возвыситься до разумного понимания жизни. Автор думает, повидимому, что новые поколения будут уже не людьми, а орангутангами, и что вследствие этого есчастный друг" непременно должен оказаться среди этих новых поколений докучным, лишним и чужим гостем.
   Автору было 26 лет, когда он писал свое стихотворение; рисуя поэтическую картину несчастного друга, закрывающего глаза дрожащею рукою, он захватывал вперед лет на сорок. И между тем, хватая так далеко вперед, он не умеет указать несчастному другу никакого предохранительного средства против того печального положения, которое он ему пророчит в далеком будущем. Видя впереди разлад с новыми поколениями и холодное одиночество, Пущкин даже не задает себе вопроса о том, есть ли возможность избегнуть этого печального разлада и избавиться от этого тягостного одиночества. Он без малейшего размышления принимает разлад и одиночество за роковую необходимость. Конечно, тем людям, для которых "целый мир - чужбина и отечество - Царское Село", действительно на старости лет придется непременно закрывать глаза дрожащею рукою. Но им за это надо будет пенять на самих себя, а никак не на новые поколения. Вольно же было этим людям смотреть на весь мир, как на чужбину, и сосредоточивать в самом тесном и ограниченном кругу все свои симпатии и стремления. Если бы они с ранней молодости умели полюбить всеми силами своего существа те идеи, в которых заключается весь смысл и весь интерес текшего исторического периода; если бы они в зрелом возрасте умели с наслаждением прилагать все свои способности к добыванию теоретических истин или к проведению добытых истин в действительную жизнь; если бы они состарелись и поседели в этих общеполезных трудах,- тогда целый мир был бы их отечеством, тогда лицейская годовщина не имела бы для них мистически-торжественного значения, тогда преждевременная смерть двух-трех товарищей не приводила бы их в отчаяние и тогда новые поколения были бы для них не дикими орангутангами, а молодыми, нежными и почтительными друзьями, среди которых старые и утомленные работники с законным удовольствием отдыхали бы от своих честных и полезных трудов. Такие старики, как Ньютон, Вольтер, Франклин, Александр Гумбольдт, никогда не могли чувствовать себя докучными, лишними и чужими гостями. В наше время также много таких стариков, которых жизнь драгоценна для всего образованного мира и которые, по своей кипучей энергии и по своей страстной любви ко всему живому, могут смело потягаться с любым юношей. И эту светлую и радостную старость может приготовить себе каждый человек, хотя бы он был одарен очень обыкновенными умственными способностями. Для этого ему надо только постоянно и добросовестно по мере сил своих, жить и работать в кругу тех идей, которыми увлечены лучшие люди данного общества. Для этого ему надо только делать как раз противное тому, что советует Пушкин, желающий устранить суету из служения Муз, отказаться от душевных мук и скрыть жизнь под сень уединения. Благоразумные советы Пушкина, разумеется, превратят живого и сильного человека в ходячую окаменелость и уже с 26-летнего возраста воспитают в здородом мужчине вялого, плаксивого и брюзгливого старика, который будет закрывать себе глаза дрожащею рукою отчасти для того, чтобы проливать бесполезные и бессмысленные слезы над невозвратимым прошедшим, а отчасти, и даже преимущественно для того, чтобы не видеть отвратительных молодых орангутангов. "Но,- продолжает Белинский,- не в духе Пушкина остановиться на скорбном чувстве: словно торжественным музыкальным аккордом оканчивается пиэса этими полными бодрого чувства стихами:
  
   Пускай же он с отрадой хоть печальной
   Тогда сей день за чашей проведет,
   Как ныне я, затворник ваш опальный,
   Его провел без горя и забот.
  
   Пушкин,- говорит Белинский,- не дает судьбе победы над собою; он вырывает у ней хоть часть отнятой у него отрады".
   Переведите торжественный музыкальный аккорд на общеупотребительный человеческий язык, и вы получите следующий, очень удобоисполнимый совет: "Несчастный друг! Когда ты останешься один, то постарайся нализаться за обедом до положения риз, а после обеда завались спать вплоть до следующего утра".- Если несчастный друг твердо запомнит совет великого художника, то можно сказать наверное, что, усердно прилагая этот совет к делу, несчастный друг приобретет себе багровый нос, который и будет изображать собою часть отрады, вырванную им у коварной судьбы. Если бы такие полезные советы были предложены топорною прозою, Белинский, без сомнения, назвал бы такие советы вопиющею пошлостью. Но эти советы втиснуты в рифмованные строчки, и Белинский называет их "торжественным музыкальным аккордом". Белинский в этих строчках видит даже "бодрое чувство". Я, напротив того, вижу в них, во-первых, умственную трусость, а во-вторых, всю напущенность фальшивого и неискреннего чувства. Умственная трусость состоит в том, что Пушкин сам не смеет смотреть прямо и спокойно на ту печальную картину, которую он нарисовал. Поставив своего несчастного друга в очень скверное положение, Пушкин сам не умеет найти выхода из этого положения и в то же время не осмеливается сознаться перед собою и перед читателями в том, что он считает это положение безвыходным. Тогда он наскоро отыскивает ложный выход и выдает его за истинный, хотя сам он, при всей своей колоссальной неразвитости, все-таки не может думать, что рюмка водки или стакан шампанского действительно составляют полезное лекарство против глубокого огорчения.
   Напущенность и неискренность чувства обнаруживаются именно в том обстоятельстве, что Пушкин решается поднести несчастному другу рюмку водки. Подумайте в самом деле: разве вы осмелитесь поступить таким образом с тем человеком, которого вы уважаете, которого огорчение вы вполне понимаете и сами глубоко прочувствовали? Не покажется ли вам в таком случае рюмка водки нелепою и дерзкою профанациею того чувства и той личности, с которыми вы имеете дело? Но для Пушкина несчастный друг есть лицо чисто фантастическое, придуманное только для того, чтобы закончить растянутую пиэсу эффектною картиною. Поэтому Пушкин на самом деле нисколько не сочувствует фантастическому горю этого фантастического лица. Поэтому Пушкин, обходится с несчастным другом самым нахальным образом. Ничего, мол, старый чорт; хлебнешь малу толику - и всю твою печаль как рукой снимет. С таким циническим неуважением, с таким возмутительным легкомыслием, конечно, никогда не отнесутся к огорчению бедного, одинокого старика те молодые и свирепые орангутанги, от которых старик будет закрываться дрожащею рукою.
   Кстати об орангутангах. Из разобранных стихов Пушкина читатели видят ясно, что мысль о необходимом разладе между различными поколениями существовала в нашем обществе задолго до появления реальной критики и базаровского типа. Суровая и злобная реальная критика не только не старается усилить этого разлада, а напротив того, указывает единственное верное средство против этой общественной болезни, которую кроткий и любвеобильный Пушкин советует заливать водкою и шампанским. Реальная критика доказывает, что любовь к идее может образовать неразрывную связь между различными поколениями. Пушкин, напротив того, не имеет никакого понятия ни об идее ни обвязывающей любви. Читатель видит таким образом, что весь теперешний разлад заготовлен нашим прошедшим и что нам приходится теперь сводить неприятные и убыточные счеты с тем, что выросло и укрепилось задолго до нашего появления на свет, во время обаятельного господства чистого искусства, гегелевской философии и тех исторических условий, которые обнаруживают всегда и везде трогательную солидарность с этими милыми явлениями умственной жизни.
  

V.

  
   Пушкин неоднократно выражал свой взгляд на призвание поэта. Поэт разговаривает с книгопродавцем, потом с чернью, потом с другом и во всех этих разговорах выказывает много самых диковинных штук, имеющих претензию быть мыслями. Кроме того, Пушкин не раз обращается к поэту со стороны и усматривает в нем то орла, то эхо, то жреца. Видно, что Пушкину было очень приятно позировать перед зеркалом и примеривать на себе разные риторические наряды. Так как эти беседы с поэтом и о поэте, то-есть с собою и о себе, составляют все-таки самую глубокомысленную часть Пушкинской лирики, то я разберу эти беседы одну за другою в хронологическом порядке. В стихотворениях 1824 г. находится "Разговор книгопродавца с поэтом". Книгопродавцу желательно купить у поэта его произведение, а поэту по всей вероятности желательно взять за это произведение как можно дороже. Желания обеих заинтересованных сторон одинаково естественны и законны, и поэту, повидимому, просто следовало бы поторговаться с книгопродавцем так, как торгуются вообще всякие поэты, прозаики и простые смертные. Но поэту, выведенному Пушкиным и составляющему по всей вероятности идеал Пушкина, хочется сначала поломаться, и поэтому он душит несчастного книгопродавца длиннейшими монологами, не имеющими никакого отношения ни к книжной торговле ни к цене того товара, который поэт держит в своем портфеле. Книгопродавец, разумеется, слушает болтливего "любимца Муз и Граций" с почтительным вниманием и отвечает на его монологи приличными комплиментами, потому что предвидит от его лиры много добра или, проще, надеется зашибить на его новой поэме порядочный барыш. Конечно, поэт прежде всего старается заявить, что ему тяжело и больно продавать свое вдохновение. Когда книгопродавец говорит ему: "стишки любимца Муз и Граций мы вам рублями заменим", тогда поэт вздыхает и притом столь глубоко, что книгопродавец из вежливости принужден изъявить свое участие и осведомиться о причине такого вздоха. Поэту только того и нужно было. Придравшись к вопросу Книгопродавца, он немедленно приступает к изготовлению монологов:
  
  
   Я был далеко,
   Я время то воспоминал,
   Когда, надеждами богатый,
   Поэт беспечный, я писал
   Из вдохновенья, не из платы
   Я видел вновь приюты скал...
  
   ну, и так далее; начинаются картины природы, потом оказывается, что какой-то демон обладал его играми и шептал ему дивные звуки, что его голова была полна тяжким пламенным недугом, что его соперником в гармонии был шум лесов и буйный вихрь, и живой напев иволги; что он не унижал постыдным торгом сладостных даров музы и не хотел делиться с толпою пламенным восторгом.
   Видя, что поэт напирает на какую-то постыдность торга, и предчувствуя, с содроганием сердца, в этом возвышенном разговоре коварнейший маневр, направленный к тому, чтобы набить цену, которая, очевидно, должна будет покрыть собою не только труд поэта, но еще и позор торговой сделки,- несчастный книгопродавец, не кстати осведомившийся о причине вздоха, старается показать своему собеседнику лицевую сторону медали и заговаривает о славе, которая, по его мнению, заменила поэту "мечтанья тайного отрады". Но поэт твердо решился ободрать книгопродавца, как липку, и поэтому относится к славе очень сурово. "Что слава? спрашивает он: шопот ли чтеца? Гоненье ль низкого невежды? Иль восхищение глупца?"
   Тут поэт, повидимому, сам признается в том, что только глупец может восхищаться его произведениями. Не будем с ним спорить. Книгопродавец, из чувства самосохранения, никак не хочет, однако, согласиться с тем, что слава - звук пустой. Он напоминает поэту, что "сердце женщин славы просит: для них пишите".
   Поэт, продолжает жеманиться и кривляться, уверяет, что ему и до женщин нет никакого дела, тем более, что для него это не диковника. Тут он никак не может утерпеть, чтобы не намекнуть книгопродавцу о своих победах, и говорит:
  
   Глаза прелестные читали
   Меня с улыбкою любви;
   Уста волшебные шептали
   Мне звуки сладкие мои.
  
   Но мне, дескать, это все нипочем.
  
   Нечисто в них воображенье:
   Не понимает нас оно,
   И, признак Бога, входновенье
   Для них и чуждо, и смешно.
  
   Значит, не стоит с ними и связываться. Но книгопродавец является галантерейным защитником прекрасного пола, у которого оказалось такое пакостное воображение, и спрашивает:
  
   Ужели ни одна не стоит
   Ни вдохновенья, ни страстей
   И ваших песен не присвоит
   Всесильной красоте своей?
  
   Поэт отвечает весьма пространно и восторженно, что такая отменно-хорошая барыня, без нечистого воображения, действительно существует, но что, к сожалению, она его знать не хочет. Книгопродавцу в это время уже до смерти надоело выслушивать и почтительно одобрять бестолковые монологи. Поэтому он торопится притти к практическому заключению и говорит:
  
   Теперь, оставя шумный свет
   И Муз, и ветреную моду,
   Что ж изберете вы?
  
   Поэт отвечает: "Свободу!" Это неожиданное решение может показаться читателю чересчур храбрым и пожалуй даже неисполнимым. Но читатель должен помнить, что ведь эта пушкинская свобода - свобода самая смирная и неприхотливая, и даже незаметная в том смысле, что ее можно принять за нечто вовсе не похожее на свободу. Пушкин во многих своих стихотворениях прославляет свободу, но это обстоятельство нисколько не должно вредить его репутации в глазах солидных и добродетельных людей. Книгопродавец очень хорошо понимает, о какой свободе тут идет речь, и вследствие этого очень основательно замечает поэту, что
  
  
  В сей век железный
   Без денег и свободы нет.
  
   Вы, дескать, сначала извольте мне продать вашу поэмочку, а потом ложитесь на диван, задерите ноги кверху и плюйте в потолок, то-есть, наслаждайтесь вашею свободою до тех пор, пока не истратите всех полученных денег. Поэту, повидимому, тоже надоело кривляться и пустословить. Он отвечает книгопродавцу прозой: "Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся".- Тем и оканчивается вся пиэса.
   Не знаю, стоит ли эта пиэса выше или ниже критики, но знаю наверное, что она стоит вне критики, потому что в ней нет решительно ни одной мысли,- ни такой, против которой можно было бы спорить,- ни такой, с которою можно было бы согласиться. Во всем разговоре нет ничего, кроме непроходимого пустословия, и все это пустословие выставляет поэта в самом мизерном виде. Он оказывается похожим на старую кокетку, которой до смерти хочется согрешить, но которая при этом непременно желает, чтобы ее вовлекли в грех почти насильно. Если Пушкин сам смотрел на своего поэта с уважением и если он хотел внушить это чувство своим читателям, то мне остается только подивиться как проницательности Пушкина, так и его искусству. Если же Пушкин хотел действительно написать сатиру на поэтов, то можно заметить, что эта сатира длинна, скучна и страдает полным отсутствием остроумия.
   В 1827 г. Пушкин написал стихотворение: "Поэт". Вот оно:
  
   Пока не требует поэта
   К священной жертве Аполлон,
   В заботах суетного света
   Он малодушно погружен;
   Молчит его святая лира,
   Душа вкушает хладный сон,
   И меж детей ничтожных мира,
   Быть может, всех ничтожней он.
   Но лишь божественный глагол
   До слуха чуткого коснется,
   Душа поэта встрепенется,
   Как пробудившийся орел.
   Тоскует он в забавах мира,
   Людской чуждается молвы;
   К ногам народного кумира
   Не клонит гордой головы;
   Бежит он, дикий и суровый,
   И звуков, и смятенья полн,
   На берега пустынных волн,
   В широкошумные дубровы... _
  
   Хотя Белинский и превозносит Пушкина за то, что Пушкин заменил фиалы пивными кружками, однако нельзя не заметить, что наш поэт до самого конца своей жизни не отделался вполне от старого и совершенно бессмысленного мифологического языка. Этот язык невыносим для тех писателей, которые чувствуют в себе потребность высказывать обществу какие-нибудь определенные и ясно-сознанные мысли. Но для тех писателей, которые, подобно пушкинскому поэту, полны не мыслей, а только звуков и смятенья, мифологический язык составляет незаменимое сокровище, потому что разные Аполлоны, Музы, Грации, Киприды, Парки дают таким писаниям, кроме богатого запаса подставных рифм, полную возможность не высказывать в своих стихах ровно ничего, притворяясь в то же время, будто они высказывают чрезвычайно много. В стихотворении "Поэт" мифологический язык оказал Пушкину драгоценную услугу. Попробуйте выгнать из этого стихотворения Аполлона, и все стихотворение окажется несуществующим, потому что тогда немедленно откроется вся его бессмысленность. В этом стихотворении поэт приведен в зависимость от какой-то верховной, таинственной власти, не имеющей никаких необходимых отношений к интересам и волнениям живых людей. Аполлон призывает поэта к священной жертве, божественный глагол касается до чуткого слуха - это, конечно, только поэтические образы или, вернее, аллегорические обороты речи, но именно только эти аллегорические обороты могут до некоторой степени заслонить, как от самого автора, так и от читателя, совершенную несостоятельность основного мотива. Называя Аполлоном ту силу, которая побуждает поэта творить, Пушкин, одним этим риторическим маневром, приписывает этой силе совершенно самостоятельное существование. По теории Пушкина поэт творит не тогда, когда он взволнован, так или иначе, впечатлениями, воспринятыми из окружающей жизни, то-есть из сношений с людьми, из созерцания природы или из чтения книг, а тогда, когда на него, без всякой посторонней и видимой причины, находит какое-то особенное, священное бешенство, во время которого он бегает по берегам пустынных волн и по широкошумным дубровам. Вся теория, очень любезная многим поэтам и превращающая поэта в совершенно исключительное существо, не похожее на обыкновенных людей, выразилась чрезвычайно ярко в той фикции, что Аполлон требует поэта к священной жертве. Эта фикция оказывается непереводимою на обыкновенный человеческий язык, потому что в действительной жизни нет такого процесса, который соответствовал бы призыванию поэта к священной жертве. Уничтожая Аполлона, то-есть обособление и олицетворение, вдохновляющей силы, увы уничтожает не только внешнюю форму, но также и все внутреннее содержание пушкинской пьесы.
   В действительности, вся поэтическая деятельность всякого поэта зависит безусловно, во-первых, от его организма, то-есть от склада его ума и характера, а во-вторых,- от того общества, в котором он живет. Стало быть, в действительности между личностью поэта и его деятельностью никогда не бывает и не может быть того резкого противоречия, которое так эффектно воспевает Пушкин. Если сам поэт ничтожен и если он живет среди ничтожных детей мира, то и произведения его окажутся вполне ничтожными! В действительности роль божественного глагола могут играть в отношении к поэту только впечатления окружающей жизни. Но этот божественный глагол не умолкает ни на одну минуту; жизнь постоянно волнует, так или иначе, ум и чувство того человека, который способен вглядываться в ее явления и понимать ее выразительный, но не для всех одинаково доступный язык. Стало быть, если человек обладает чутким слухом и если душа этого человека способна встрепенуться, как пробудившийся орел, заслышав божественный глагол жизни, то этому человеку некогда будет малодушно погружаться в заботы суетного света и этой душе некогда будет вкушать хладный сон. Душа, способная слышать и понимать божественный глагол жизни, будет слушать его постоянно и, следовательно, будет постоянно находиться в страстно напряженном положении бодрствующего орла.
   На это можно возразить, что человеческие нервы не выносят постоянного напряжения. Это справедливо. Поэт, как и всякий другой человек, нуждается в отдыхе, но отдых, то-есть полоса бездействия, необходимая для восстановления потраченных сил, не имеет ни малейшего сходства с малодушным погружением в суетные заботы света. Это малодушное погружение для каждого умного и замечательного человека бывает обыкновенно гораздо изнурительнее, чем самый напряженный процесс творчества. Во время отдыха поэт, исследователь или какой-нибудь другой общественный деятель откладывают в сторону труд, но они все-таки постоянно остаются на той высоте умственного развития, на которую они сумели поставить себя всем процессом своей трудовой жизни. Если поэт искренно презирает дряблость и мелочность того общества, среди которого ему приходится жить, то это презрение будет оставаться в его душе даже и тогда, когда оно не будет служить ему темою и канвою для стихотворений или для романов. Если исследователь сумел отделаться посредством своих научных занятий от различных предрассудков, то он не подчинится этим предрассудкам в то время, когда будет отдыхать от своих работ. Если член парламента глубоко проникнут известными политическими стремлениями, то он не откажется от этих стремлений, тогда, когда превратится на несколько недель в беззаботного туриста или в скромного сельского джентльмена. Спящий атлет все-таки остается атлетом, то-есть не превращается в плюгавого и бессильного карлика, хотя, разумеется, он не может совершать во время сна никаких подвигов силы, ловкости и мужества.
   Бывают, конечно, минуты, когда божественный глагол жизни раздается особенно громко, так что становится вразумительным даже для тех мелких, легкомысленных или тупоумных людей, которые не замечают или не понимают его в обыкновенное время. В жизни человеческих обществ бывают такие торжественные или критические минуты, когда все общество, сверху донизу, чувствует необходимость сосредоточить все свои силы для ожесточенной борьбы с внешними или с внутренними врагами. В такие минуты появляются обыкновенно целые тучи поэтов, порожденных тревожным настроением общества. В 1854 году такие скороспелые поэты сулили всевозможные бедствия французам, англичанам и туркам. В 1857 году такие же точно поэты стыдили нас тем, что мы очень долго спали, и уверяли нас честью, что теперь мы проснулись. Нет сомнения, что и крымская война и все последовавшие за нею преобразования составляют очень знаменательную эпоху в исторической жизни нашего общества; но нет также ни малейшего сомнения в том, что все поэты, ругавшие лорда Пальмерстона и толковавшие о нашем возрождении, не произвели ровно ничего, кроме утомительного жужжания. Божественный глагол жизни дошел до них тогда, когда его уже услышали и почувствовали все классы русского общества. Поэты не сделали ровно ничего для разъяснения тех событий, которыми было поражено внимание общества; в продолжение нескольких лет поэты наигрывали только различные вариации на те темы, которые были даны им настоящими руководителями общественного сознания.
   Значит, хотя души мелких людишек, вообразивших себя поэтами, действительно встрепенулись от громких нот божественного глагола, однако эти души оказались все-таки не пробудившимися орлами, а только бессильными и пискливыми трясогузками. И эта участь всегда и везде постигает тех людей, которые стремятся быть поэтами, не умея и не желая предварительно сделаться мыслящими людьми и честными гражданами. Такие господа, разумеется, готовы превознести до небес то стихотворение Пушкина, которое я разбираю в настоящую минуту. Блестящие фигуры и фразы этого стихотворения предоставляют каждому рифмоплету полнейшее право быть пошлым дураком и отъявленным негодяем; эти фигуры и фразы дают ему даже драгоценную возможность рисоваться своею глупостью и своим негодяйством.- Друг любезный, спрашиваете вы у такого господина, зачем ты баклуши бьешь?- Затем, mon cher, отвечает он вам с благородной гордостью, что Аполлон не требует меня к священной жертве.- А когда ж он тебя "потребует?- А я почем знаю! Поди спроси у Аполлона.- А зачем ты пьянствуешь?- Затем, что душа моя вкушает хладный сон.- А взятки зачем берешь?- Затем, что я малодушно погружен в заботы суетного света.- А зачем ты своего вице-директора в плечико целуешь?- Затем, что я быть может ничтожнее всех ничтожных детей мира.- Да ведь все это, братец ты мой, очень скверно.- Нисколько не скверно. Все это доказывает только, что я - самый настоящий поэт, что душа моя встрепенется, как пробудившийся орел, что у меня зазвенит в ушах и что я убегу от моего вице-директора в широкошумные дубровы.- Скатертью тебе дорога, любезный друг.
  

VI.

  
   В 1828 году Пушкин написал стихотворение "Чернь", в котором, по словам Белинского, заключается - его "художническое profession de foi". Выдержками из этого стихотворения любители чистого искусства обыкновенно подкрепляют свои умозрения. Я приведу это стихотворение вполне, потому что в нем каждое слово есть драгоценный перл для беспристрастной оценки Пушкина.
  
   Поэт по лире вдохновенной
   Рукой рассеянной бряцал.
   Он пел, а хладный и надменный,
   Кругом народ непосвященный,
   Ему бессмысленно внимал.
  
   Лира и пение составляют также обломки того старого мифологического балласта, с которым никак не может расстаться Пушкин. Превращая поэта в жреца Аполлона, давая ему в руки вдохновенную лиру, заставляя его петь, Пушкин этими ветхими побрякушками глубоко искажает не только внешний вид, но вместе с тем и внутренний смысл того явления, которое в наше время называется поэзией. Современный поэт - не певец, а писатель и продавец исписанной бумаги. Современная публика - не слушатели, а читатели и покупщики печатной бумаги. Между поэтом и публикой являются посредницами целые обширные отрасли промышленности. Произведение поэта проходит через типографию, через мастерскую переплетчика, через книжную лавку и, в случае успеха, распространяется по целой обширной стране, иногда даже по целой части света, иногда даже по всему образованному миру. Когда слово поэта было песнью, которая бесследно улетала в воздухе или запоминалась только немногими восторженными слушателями, тогда поэт имел полное право бряцать по лире рассеянною рукою, особенно если у него было несколько десятков рабов, одаренных менее рассеянными руками и употреблявших эти руки не на бряцание, а на пахание и засевание земли. Но когда слово поэта, пройдя через печатный станок, приобретает себе способность действовать на сотни тысяч людей и управлять умственным развитием целых поколений, когда поэт призывает к себе на помощь десятки рабочих рук, которые набирают, оттискивают, корректируют, брошюруют, перевозят и распродают его произведения, когда он, наконец, берет себе деньги с своих читателей и обожателей,- тогда рассеянное бряцание становится уже делом в высшей степени неприличным. Живя в таком обществе, которое отрицает рабство и, следовательно, по всем правилам здоровой логики, принуждено относиться серьезно и благоразумно к человеческому труду, поэт постоянно должен отдавать себе самый строгий отчет в том, зачем он посягает на труд наборщиков, печатников, корректоров, переплетчиков, разносчиков; зачем он посягает на деньги и на время своих читателей, то-есть также на труд этих читателей или каких-нибудь других людей, находящихся от них к экономической зависимости, и наконец, зачем он сам тратит свое время и свой труд, которые он мог бы употребить на какое-нибудь дело, выгодное для него самого и полезное для общества?
   Удовлетворительный ответ на все эти неизбежные и неотразимые вопросы должно давать содержание и направление той песни, которую поэт поет для толпы, или проще и точнее, того произведения, которое он пишет для своих читателей и продает своему издателю. На самом деле рассеянное бряцание или, другими словами, бессознательное творчество в настоящее время не только неприлично, но даже совершенно невозможно. Те самые поэты, которые горячо защищают рассеянное бряцание в теории, на практике оказываются вовсе не рассеянными бряцателями, а, напротив того, очень тщательными и усидчивыми шлифовальщиками сцен, картин, подробностей, языка и стиха. Усерднейший адвокат рассеянного бряцания, Пушкин жестоко черкал и перемарывал свои рукописи, что уже нисколько не похоже ни на рассеянное бряцание ни на бессознательное творчество. Если бы Пушкину вздумалось подражать на практике тому поэту, который "по лире вдохновенной рукой рассеянной бряцал", то мы в настоящую минуту, конечно, не имели бы никакого понятия о том, что жил на свете некий Пушкин, о чем-то рассеянно бряцавший. Продукты рассеянного бряцания, небрежно написанные, вялые, бледные и неблагозвучные стихи, не нашли бы себе ни издателей, ни покупателей, ни читателей, ни обожателей, ни подражателей. Имя Пушкина кануло бы в вечность вместе с его рассеянным бряцанием. Чувство самосохранения заставляет таким образом поэтов откладывать в сторону, горделивую рассеянность, когда они приступают к той стороне своего труда, которая затрогивает особенно близко их собственные интересы. Они знают, что публику надо приманивать красотою и яркостью внешней формы; они знают, что без этой приманки им не добыть себе ни денег ни известности; поэтому они натрудятся над внешней формой без малейшей рассеянности, как простые чернорабочие. Но, тщательно выгораживая таким образом свои собственные выгоды, тщательно обеспечивая за собою посредством самого напряженного труда верный и прибыльный сбыт своих произведений, поэты пушкинского закала напускают на себя неизлечимую рассеянность, как только заходит речь о выгодах тех людей, которые покупают и читают их произведения. Перед самим собою поэт совершенно прав. На вопрос: "Зачем вы тратите труд и время?" - он может отвечать преспокойно: "Затем, чтобы приобрести деньги и известность". - Резон совершенно достаточный. Деньги и известность - такие хорошие вещи, за которыми гоняются без отдыха все люди, не совсем задавленные нуждою, имеющие возможность думать о чем-нибудь, кроме черствого куска насущного хлеба. Но о том, чтобы оказаться правым перед другими людьми, поэт, по своей милой рассеянности, совершенно не умеет и не желает думать. На вопрос: "зачем вы предлагаете вашим соотечественникам такое чтение, которое не дает им ни новых идей ни фактических знаний?" - поэт ответит вам: "а мне какое дело? Chacun chez soi, chacun pour soil. Я их не заставляю, покупать мои произведения".- Спросите у купца толкучего рынка: "зачем вы, мой почтенный, торговлю ведете?" - Он вам ответит: "затем, чтобы капиталы свои приумножить".- Спросите у него далее: "а зачем вы, мой почтенный, продаете такой товар, который никуда не годится?" - Он вам ответит: "стало быть, годится-с, когда покупают. Наше дело продать-с, а их дело смотреть-с. На то им от Бога глаза даны-с, и насильно-с мы никому товара нашего не всучиваем".
   Сходство между общественною деятельностью рассеянного поэта и торговыми операциями искусного щукинского негоцианта окажется полное и поразительное, особенно если мы припомним, что просвещенный наш негоциант очень сильно заботится о внешней благовидности того товара, которого он никому не всучивает насильно, подобно тому, как вдохновенный бряцатель очень сильно трудится над внешнею отделкою тех произведений, которых он также никому не навязывает насильно.
   Пушкин говорит, что поэту бессмысленно внимал хладный и надменный народ. Все три ругательные эпитета, которыми охарактеризован народ, не только сами по себе нелепы, но даже совершенно противоречат тем чертам, которыми сам же Пушкин обрисовывает народ в том же стихотворении. Что народ слушает не бессмысленно, это видно из того, что он высказывает о песне поэта очень верные замечания, против которых поэт не находит никаких аргументов, кроме энергических ругательств и ничтожных насмешек, желающих быть язвительными. Что народ не может быть назван хладным,- видно из того, что он поддается влиянию даже той песни, которой бесцельность он сам замечает и осуждает. Народ говорит о поэте: "Зачем сердца волнует, мучит, как своенравный чародей". Если народ чувствует в своем сердце волнения и мучения в такой сильной степени, что даже уподобляет поэта своенравному чародею, то где же та хладность, в которой упрекает его Пушкин?- Что народ не может быть назван надменным - видно из того, что этот народ смиренно кается перед поэтом в своих грехах, просит поэта быть его руководителем и обещает терпеливо и внимательно выслушивать его резкие наставления. А надменным оказывается, напротив того, поэт, который на эту смиренную просьбу народа отвечает: "убирайтесь к чорту!" Хладным оказывается также поэт, которого не трогают ни пороки ближних, ни их раскаяние, ни их желание исправиться. Бессмысленным оказывается опять таки тот же поэт, который, как мы увидим дальше, советует народу врачевать душевные недуги бичами, темницами и топорами. Если можно в чем-нибудь упрекнуть непосвященный народ, то разве только в том, что он, по свойственной всякому народу наклонности ротозейничать и кланяться в пояс, остановился слушать пение такого отъявленного кретина, а потом у этого же безнадежного кретина вздумал выпрашивать себе разумных советов.
  

VII.

  
   И толковала чернь тупая
  
   (это уже четвертое ругательное слово, измышленное любвеобильным Пушкиным для посрамления непосвященного народа):
  
   Зачем так звучно он поет?
   Напрасно ухо поражая,
   К какой он цели нас ведет?
  
   (Поэзия сама себе цель, т.-е., когда творения поэта раскуплены, тогда высшая и последняя цель достигнута.)
   О чем бренчит? Чему нас учит?
   Зачем сердца волнует, мучит,
&nb

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 390 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа