ека к земле определяло его общественное положение. В течение всей эпохи феодализма все общественные учреждения обусловливались в последнем счете поземельными отношениями. Что же касается этих отношений, то они, по словам того же Гизо, "первоначально, в первое время после нашествия варваров", определялись общественным положением землевладельцев: "земля получала тот или другой характер, смотря по тому, в какой степени был силен землевладелец {Т. е. владение землею имело тот или другой правовой характер, иначе сказать, - обладание ею было связано с большей или меньшей степенью зависимости, смотря по силе и свободе землевладельца. L. с, р. 75.}. Но чем же определялось в таком случае общественное положение землевладельцев? Чем определялась "первоначально, в первое время после нашествия варваров", большая или меньшая степень свободы, большая или меньшая степень могущества землевладельцев? Прежними политическими отношениями в среде варваров-завоевателей? Но ведь Гизо уже сказал нам, что политические отношения - следствие, а не причина. Чтобы понять политический быт варваров в эпоху, предшествовавшую падению Римской империи, мы должны были бы, согласно совету нашего автора, изучить их гражданский быт, их социальный строй, отношения различных классов в их среде и проч.; а такое изучение опять привело бы нас к вопросу о том, чем определяются имущественные отношения людей, чем создаются существующие в данном обществе формы собственности. И понятно, что мы ничего не выиграли бы, если бы для объяснения положения различных общественных классов мы стали ссылаться на относительные степени их свободы и могущества. Это был бы не ответ, это было бы повторение вопроса в новом виде, с некоторыми подробностями.
Вопрос о происхождении имущественных отношений едва ли даже возникал в голове Гизо в виде строго и точно поставленного научного вопроса. Мы видели, что не считаться с ним ему было совершенно невозможно, но уже запутанность тех ответов, которые он давал на него, свидетельствует о неясности его формулировки. В последнем анализе развитие форм собственности объяснялось у Гизо до крайности туманными ссылками на человеческую природу. Неудивительно, что этот историк, которого эклектики обвиняли в излишней систематичности воззрений, сам оказался порядочным эклектиком, например, в своих сочинениях по истории цивилизации.
Ог. Тьерри, рассматривавший борьбу религиозных сект и политических партий с точки зрения "положительных интересов" различных общественных классов и страстно сочувствовавший борьбе третьего сословия против аристократии, объяснял происхождение этих классов и сословий завоеванием. "Tout cela date d'une conquête, il y a une conquête là dessous" (все это пошло со времен завоевания; под всем этим лежит завоевание), - говорит он о классовых и сословных отношениях у новейших народов, о которых у него исключительно идет речь. Эту мысль он без устали развивает на разные лады как в публицистических статьях, так и в позднейших ученых своих сочинениях. Но уже не говоря о том, что "завоевание" - политический международный акт - возвращало Тьерри к точке зрения XVIII века, который объяснял всю общественную жизнь деятельностью законодателя, т. е. политической власти, всякий факт завоевания неизбежно возбуждает вопрос: почему же социальные последствия его были именно те, а не иные? Прежде нашествия германских варваров Галлия уже пережила римское завоевание. Социальные последствия этого завоевания были очень отличны от тех, которые были вызваны завоеванием германским. Социальные последствия завоевания Китая монголами очень мало похожи на социальные последствия завоевания Англии норманнами. Откуда берутся подобные различия? Сказать, что они определяются различиями в социальном строе различных народов, сталкивающихся между собою в разные времена, значит не сказать ничего, потому что остается неизвестным, чем же определяется этот социальный строй. Ссылаться по поводу этого вопроса на какие-нибудь прежние завоевания - значит вертеться в заколдованном круге. Сколько ни перечисляйте завоеваний, вы все-таки придете, в конце концов, к тому неизбежному заключению, что в общественной жизни народов есть какой-то X, какой-то неизвестный фактор, который не только не обусловливается завоеванием, но который, напротив, обусловливает собою последствия завоеваний и даже часто, а может быть, и всегда, и самые завоевания, являясь коренной причиной международных столкновений. Тьерри в своей "Истории завоевания Англии норманнами" сам указывает, на основании старых памятников, те побуждения, которые руководили англосаксами в их отчаянной борьбе за свою независимость. "Мы должны бороться, - говорит один из их герцогов, - какова бы ни была опасность, потому что тут дело идет не о признании нового господина... а совсем о другом. Предводитель норманнов роздал уже наши земли своим рыцарям и всем людям, которые по большей части уже и признали себя за это его вассалами. Они захотят воспользоваться этими пожалованиями, если норманнский герцог станет нашим королем, а он вынужден будет отдать в их власть наши земли, наших жен, наших дочерей: все это им обещано уже заранее. Они хотят разорить не только нас, но и наших потомков, они хотят отнять у нас землю наших предков" и т. д. С своей стороны, Вильгельм Завоеватель говорит своим спутникам: "Сражайтесь храбро, убивайте всех; если мы победим, мы все разбогатеем. То, что приобрету я, приобретете вы все, что завоюю я, завоюете вы; если у меня будет земля, будет земля и у вас" {"Histoire de la conquête" и т. д., Paris, t. I, p. p. 295 et 300.}. Тут как нельзя более ясно, что завоевание не было само себе целью, что "под ним" лежали известные "положительные", т. е. экономические интересы. Спрашивается, что же придало этим интересам тот вид, который они тогда имели? Отчего и туземцы, и завоеватели склонялись именно к феодальному, а не к какому-нибудь другому землевладению? "Завоевание" ничего не объясняет в этом случае.
В "Histoire du tiers état" того же Тьерри и во всех его очерках по истории внутренних отношений Франции и Англии мы имеем уже довольно полную картину исторического движения буржуазии. Достаточно ознакомиться хотя бы с этой картиной, чтобы видеть, до какой степени неудовлетворителен взгляд, приурочивающий к завоеванию происхождение и развитие данного социального строя: ведь это развитие шло совершенно в разрез с интересами и желаниями феодальной аристократии, т. е. завоевателей и их потомков.
Можно без всякого преувеличения сказать, что сам Ог. Тьерри позаботился о том, чтобы своими историческими исследованиями опровергнуть свой собственный взгляд на историческую роль завоеваний {Интересно, что уже сен-симонисты видели эту слабую сторону исторических взглядов Тьерри. Так, Базар в цитированной выше статье замечает, что завоевание в действительности оказало на развитие европейского общества гораздо меньше влияния, чем думает Тьерри. "Всякий, понимающий законы развития человечества, видит, что роль завоевания совершенно подчиненная". Но в этом случае Тьерри "ближе ко взглядам своего бывшего учителя Сен-Симона, чем Базар: у Сен-Симона история Западной Европы с XV столетия рассматривается с точки зрения развития экономических отношений, а средневековый общественный строй объясняется просто, как продукт завоевания.}. У Минье - та же путаница. Он говорит о влиянии землевладения на политические формы. Но отчего зависят, почему развиваются формы землевладения в ту или другую старому, этого Минье не знает. В последнем счете и у него формы землевладения приурочиваются к завоеванию {См. "De la féodalité", p. 50.}. Он чувствует, что и в истории международных столкновений мы имеем дело не с отвлеченными понятиями: - "завоеватели", "завоеванные", - а с людьми, обладающими живою плотью, имеющими определенные права и общественные отношения, но и здесь его анализ идет не далеко. "Когда два народа, живя на одной почве, смешиваются друг с другом, - говорит он, - они утрачивают свои слабые стороны и сообщают свои сильные стороны один другому" {См. "De la féodalité", p. 212.}.
Это не глубоко, да и не совсем ясно.
Поставленный лицом к лицу с вопросом о происхождении имущественных отношений, каждый из названных французских историков времен реставрации наверное попытался бы, подобно Гизо, выйти из затруднения с помощью более или менее остроумных ссылок на "человеческую природу".
Взгляд на "человеческую природу", как на высшую инстанцию, в которой решаются все "казусные дела" из области права, морали, политики, экономии, был целиком унаследован писателями XIX века от просветителей предшествовавшего столетия.
Если человек, при своем появлении на свет, не приносит с собою готового запаса врожденных "практических идей"; если добродетель уважается не потому, что она прирождена людям, а потому, что она полезна, как утверждал Локк; если принцип общественной пользы есть высший закон, как говорит Гельвеций; если человек есть мерило вещей всюду, где речь идет о взаимных человеческих отношениях, - то совершенно естественно умозаключить, что природа человека и есть та точка зрения, с которой мы должны судить о пользе или вреде, о разумности или бессмысленности данных отношений. С этой точки зрения и обсуждали просветители XVIII столетия как существовавший тогда общественный строй, так и те реформы, которые были для них желательны. Человеческая природа является у них главнейшим доводом в спорах с их противниками. До какой степени было велико в их глазах значение этого довода, прекрасно показывает, например, следующее рассуждение Кондорсе: "Идеи справедливости и права складываются непременно одинаковым образом у всех существ, одаренных способностью ощущать и приобретать идеи. Поэтому они будут одинаковы". Правда, бывает, что люди их искажают (les altèrent). "Но всякий, правильно рассуждающий, человек так же неизбежно придет к известным идеям в морали, как и в математике. Эти идеи представляют собою необходимый вывод из той неоспоримой истины, что люди суть существа ощущающие и мыслящие". В действительности общественные взгляды французских просветителей не выводились, разумеется, из этой более чем тощей истины, а подсказывались им окружающею их средою: "Человек", которого они имели в виду, отличался не только способностью к ощущению и мышлению: его "природа" требовала определенного буржуазного порядка (сочинения Гольбаха заключают в себе как раз те требования, которые впоследствии были осуществлены Учредительным Собранием); она предписывала свободу торговли, невмешательство государства в имущественные отношения граждан (laissez faire; laissez passer!) {Правда, не всегда. Иногда во имя той же природы философы советовали законодателю сглаживать имущественные неравенства". Это - одно из многочисленных противоречий французских просветителей. Но нам здесь нет до него дела. Нам важно лишь то, что отвлеченная "npupoдa человека" в каждом данном случае являлась доводом в пользу совершенно конкретных стремлений тех или других слоев общества и притом исключительно буржуазного общества.} и проч., и проч. Просветители смотрели на человеческую природу через призму данных общественных нужд и отношений. Но они не подозревали, что история поставила перед их глазами какую-то призму; они воображали, что их устами говорит сама "природа человека", понятая и оцененная, наконец, просвещенными представителями человечества.
Не все писатели XVIII века имели одинаковое понятие о человеческой природе. Подчас они очень сильно расходились между собою на этот счет. Но все они одинаково были убеждены, что только правильный взгляд на эту природу может дать ключ к объяснению общественных явлений.
Выше мы сказали, что многие из французских просветителей замечали уже известную законосообразность в развитии человеческого разума. На мысль об этой законосообразности их наводила прежде всего история литературы: "какой народ, - спрашивали они, - не был прежде поэтом, а потом уже мыслителем?" {Гримм, "Correspondance littéraire" за август 1774 г. Ставя этот вопрос, Гримм только повторяет мысль аббата Арно, которую этот последний развил в речи, произнесенной им во французской академии.}. Чем же объясняется такая последовательность? Общественными нуждами, которыми определяется даже развитие языка, - отвечали просветители: "Искусство говорить, как и все искусства, есть плод общественных нужд и интересов", - доказывал аббат Арно в речи, только что упомянутой нами в примечании. Общественные нужды изменяются, а потому изменяется и ход развития "искусств". Но чем же определяются общественные нужды? Общественные нужды, нужды людей, составляющих общество, определяются природой человека. Следовательно, в этой природе надо искать и объяснения того, а не иного хода умственного развития.
Чтобы играть роль верховного мерила, человеческая природа естественно должна была считаться раз навсегда данной, неизменной. Просветители действительно считали ее такою, как это мог видеть читатель из вышеприведенных слов Кондорсе. Но если человеческая природа неизменна, то как же можно объяснить ею ход умственного или общественного развития человечества? Что такое процесс всякого развития? Ряд изменений. Можно ли эти изменения объяснять с помощью чего-то неизменного, раз навсегда данного? Оттого ли меняется переменная величина, что постоянная остается неизменной? Просветители сознавали, что - нет, и, чтобы выйти из затруднения, указывали, что сама постоянная величина оказывается, в известных пределах, изменчивой. Человек переживает различные возрасты: детство, юность, зрелое состояние и проч. В эти различные возрасты нужды его неодинаковы: "В детстве человек живет чувствами, воображением и памятью: он ищет одной забавы, нуждается лишь в песнях и сказках. Потом наступает возраст страстей; душа требует потрясений и волнений. Потом развивается мыслительная способность, развивается разум, который, в свою очередь, требует упражнения, деятельность которого распространяется на все, что способно затронуть любознательность".
Так развивается отдельный человек: эти переходы обусловливаются его природой; и именно потому, что они в его природе, они замечаются и в духовном развитии всего человечества; ими, этими переходами, объясняется то, что народы начинают эпосом, а кончают философией {Suard, loc. cit., p. 38.}.
Легко видеть, что подобного рода "объяснения", не объясняя ровно ничего, лишь придавали известную картинность описанию хода умственного развития человечества (сравнение всегда ярче оттеняет свойства описываемого предмета). Легко видеть также, что, давая подобные объяснения, мыслители XVIII века вращались в уже знакомом нам заколдованном круге: среда создает человека; человек создает среду. В самом деле, с одной стороны выходит, что умственное развитие человечества, т. е., другими словами, развитие человеческой природы, объясняется общественными нуждами, а с другой - выходит, что развитие общественных нужд объясняется развитием человеческой природы.
Это противоречие не было устранено, как мы видим, и французскими историками времен реставрации: оно лишь приняло у них новый вид.
Если человеческая природа неизменна, и если, зная основные свойства, можно выводить из них математически достоверные положения в области морали и общественной науки, то не трудно придумать такой общественный строй, который, вполне соответствуя требованиям человеческой природы, именно поэтому будет идеальным общественным строем. Уже материалисты XVIII века охотно пускаются в исследования на тему о совершенном законодательстве (législation parfaite). Эти исследования представляют собою утопический элемент в литературе просвещения {У Гельвеция, в его книге "De l'Homme", есть подробный проект такого "совершенного законодатель-ства". Было бы в высшей степени интересно и поучительно сравнить эту утопию с утопиями первой полови-ны XIX века. Но, к сожалению, и историки социализма, и историки философии до сих пор были чужды всякой мысли о подобном сопоставлении. Что касается специально историков философии, то они, к слову сказать, третируют Гельвеция самым непозволительным образом. Даже спокойный и умеренный Ланге не находит для него другой характеристики, кроме "поверхностный Гельвеций". Абсолютный идеалист Гегель отнесся справедливее всех к абсолютному материалисту Гельвецию.}.
Социалисты-утописты первой половины XIX столетия всей душой отдаются таким исследованиям.
Социалисты-утописты этой эпохи всецело держатся антропологических взглядов французских материалистов. Точно так же, как материалисты, они считают человека плодом окружающей его общественной среды {"Да, человек есть то, что делает из него всемогущее общество или всемогущее воспитание, принимая это слово в самом широком его смысле, т. е. понимая под ним не только школьное или книжное воспитание, но воспитание, даваемое нам людьми и вещами, событиями и обстоятельствами, - воспитание, влияние которого на нас начинается с колыбели и не прекращается ни на минуту". Кабе, "Voyage en Icarie", издание 1848 г., стр. 402.} и точно так же, как материалисты, они попадают в заколдованный круг, объясняя изменчивые свойства среды неизменными свойствами человеческой природы.
Все многочисленные утопии первой половины нашего века представляют собой не что иное, как попытки придумать совершенное законодательство, принимая человеческую природу за верховное мерило. Так, Фурье берет за точку отправления анализ человеческих страстей; так, Р. Оуэн в своем "Outline of the rational system of society" исходит из "основных принципов науки о человеческой природе" ("First Principles of Human Nature") и утверждает, что "рациональное правительство" должно прежде всего "определить человеческую природу" ("ascertain what Human Nature is"); так, сенсимонисты заявляют, что их философия основывается на новом понятии о человеческой природе (sur une nouvelle conception de la nature humaine) {См. "Le Producteur", t. I, Paris 1825, Introduction.}; так, фурьеристы говорят, что придуманная их учителем общественная организация представляет собой ряд неоспоримых выводов из неизменных законов человеческой природы {Mon but est de donner une Exposition Elémentaire, claire et facilement intelligible, de l'organisation sociale, déduite par Fourier des lois de la nature "humaine". V. Considérant, "Destinée Sociale", t. I, 3-me édition, Déclaration. - "Il serait temps enfin de s'accorder sur ce point: est-il à propos, avant de faire des lois, de s'enquérir de la véritable nature de l'homme, afin d'harmoniser la loi, qui est par elle-même modifiable avec la nature, qui est immuable et souveraine?" Notions élémentaires de la science sociale de Fourier, par l'auteur de la Défense du Fouriérisme (Henri Grosse, Paris 1644, p. 35).}.
Разумеется, взгляд на человеческую природу, как на верховное мерило, не мешал раз-личным социалистическим школам очень сильно расходиться между собой в определении свойств этой природы. Например, по мнению сенсимонистов, "планы Оуэна до такой степени противоречат склонностям человеческой природы, что тот род популярности, которым они, по-видимому, пользуются в настоящее время (писано в 1825 г.), кажется на первый взгляд вещью необъяснимой {"Producteur", t. I, p. 139.}. В полемической брошюре Фурье "Pièges et charlatani-sme des deux sectes Saint-Simon et Owen, qui promettent l'association et le progrès" можно найти немало резких указаний на то, что и сенсимонистское учение противоречит всем склонностям человеческой природы. Теперь, как и во время Кондорсе, оказывалось, что сойтись в определении человеческой природы много труднее, чем определить ту или другую геометрическую фигуру.
Поскольку социалисты-утописты XIX века держались точки зрения человеческой природы, постольку они лишь повторяли ошибки мыслителей XVIII столетия, - грех, которым грешила, впрочем, вся современная им общественная наука {Мы уже показали это по отношению к историкам времен реставрации. Очень легко было бы показать это и по отношению к экономистам. Защищая буржуазный общественный порядок против реакционеров и социалистов, экономисты защищали его именно как порядок, наиболее соответствующий человеческой природе. Усилия найти отвлеченный "закон народонаселения", - выходили ли они из социалистического или буржуазного лагеря, - тесно связаны были со взглядом на <человеческую природу", как на основное понятие общественной науки. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить относящееся сюда учение Мальтуса, с одной стороны, и учение Годвина или автора примечаний к Д.-С. Миллю - с другой. И Мальтус, и его противники одинаково ищут единого, так сказать, абсолютного закона народонаселения. Современная нам политическая экономия смотрит иначе: она знает, что каждая фаза общественного развития имеет свой особый закон, народонаселения. Но об этом ниже.}. Но у них заметно сильное стремление вырваться из тесных пределов отвлеченного понятия и опереться на конкретную почву. Замечательнее других в этом отношении работы Сен-Симона.
Между тем как французские просветители чаще всего смотрели на историю человечества, как на ряд более или менее счастливо сложившихся случайностей {В этом отношении чрезвычайно характерен упрек, который Гельвеций делает Монтескье: "В своей книге о причинах величия и падения Рима Монтескье недостаточно оценил значение счастливых случайностей в истории этого государства. Он впал в ошибку слишком свойственную мыслителям, которые хотят объяснить все, и в ошибку кабинетных ученых, которые, забывая природу людей, приписывают народным представителям неизменные политические виды и единообразные принципы. А между тем, часто один человек руководит по своему усмотрению этими важными собраниями, которые называются сенатами. "Pensées et réflexions" CXL, в III томе "Oeuvres complètes de Helvétius", Paris MDCCCXVIII. Не напоминает ли это вам, читатель, модной теперь в России теории "героев и толпы"? Подождите, дальнейшее изложение не раз еще покажет, как мало оригинального в российской "социологии".}, Сен-Симон ищет в истории прежде всего законосообразности. Наука о человеческом обществе и должна стать столь же строгой наукой, как и естествознание. Мы должны изучить факты прошлой жизни человечества для того, чтобы открыть в них законы его прогресса. Будущее способен предвидеть только тот, кто понял прошедшее. Ставя таким образом задачу общественной науки, Сен-Симон обратился в особенности к изучению истории западной Европы со времен падения Римской империи. Насколько новы и широки были его взгляды, видно из того, что его ученик О. Тьерри мог совершить чуть не целый переворот в разработке французской истории. Сен-Симон держался того мнения, что и Гизо заимствовал у него свои воззрения. Оставляя нерешенным этот вопрос о теоретической собственности, мы заметим, что Сен-Симон умел дальше проследить пружины внутреннего развития европейских обществ, чем современные ему историки-специалисты. Так, если и Тьерри, и Минье, и Гизо указывали на имущественные отношения, как на основу всего общественного строя, то Сен-Симон, чрезвычайно ярко и первые осветивший историю этих отношений в новой Европе, пошел дальше, спросив себя: отчего же именно эти, а не какие-либо другие отношения играют столь важную роль? Ответа надо искать, по его мнению, в нуждах промышленного развития: "До XV столетия светская власть находилась в руках дворянства, и это было полезно, потому что дворяне были тогда самыми способными промышленниками. Они руководили земледельческими работами, а земледельческие работы были тогда единственным родом важных промышленных занятий" {"Opinions littéraires, philosophiques et industrielles", Paris 1825, p.p. 144, 145 сравни также "Catéchisme politique des industrielles".}. На вопрос, почему же нужды промышленности имеют такое решающее значение в истории человечества, Сен-Симон отвечал: потому, что производство есть цель всякого общественного союза (le but de l'organisation sociale, c'est la production). Он придавал такое значение производству, что отождествлял полезное с производительным (l'utile - c'est la production) и категорически заявил, что la politique... c'est la science de la production.
Казалось бы, что логическое развитие таких взглядов должно было привести Сен-Симона к тому выводу, что законы производства и суть те законы, которыми определяется в последнем счете общественное развитие и изучение которых должно составлять задачу мыслителя, старающегося предвидеть будущее. Местами он, как будто, приближается к этой мысли, но только местами и только приближается.
Для производства необходимы орудия труда. Эти орудия не даются природой в готовом виде, они изобретаются человеком. Изобретение и даже простое употребление данного орудия предполагает в производителе известную степень умственного развития. Развитие "промышленности" представляется поэтому безусловным результатом умственного развития человечества. Кажется, что мнение, "просвещение" (lumières) и здесь безраздельно правит миром. И чем более выясняется важная роль промышленности, тем более подтверждается, по-видимому, этот взгляд философов XVIII века. Сен-Симон держится его еще последовательнее, чем французские просветители, так как, считая решенным вопрос о происхождении идей из ощущений, он имеет меньше поводов задумываться о влиянии среды на человека. Развитие знаний является у него основным фактором исторического движения {Сен-Симон доводит идеалистический взгляд на историю до последней крайности. У него не только идеи ("принципы") являются последней основой общественных отношений, но между идеями главная роль отводится "научным идеям", - "научной системе мира", - из которых вытекают религиозные идеи, в свою очередь, обусловливающие собою нравственные понятия людей. Это - интеллектуализм, господ-ствующий в то же самое время и в среде немецких философов, но принимающий у них совсем другой вид.}. Он старается открыть законы этого развития; так, он устанавливает тот самый закон трех фазисов: теологического, метафизического и позитивного, который впоследствии Огюст Конт с большим успехом выдал за свое собственное "открытие" {Литтре сильно восставал против Гюббара, когда тот указал на это... заимствование. Он приписывал Сен-Симону лишь "закон двух фазисов": теологического и научного. Флинт, приведя это мнение Литтре, замечает: "Он прав, говоря, что закон трех фазисов не упоминается ни в одном из сочинений Сен-Симона" ("Philosophy of History in France and Germany", Edinburgh and London MDCCCLXXIV, p. 158). Мы противопоставим этому замечанию следующую выписку из Сен-Симона: "Какой астроном, физик, химик или физиолог не знает, что в каждой отрасли науки человеческий ум, прежде чем перейти от чисто теологических идей к позитивным, долго держится метафизики? Не создается ли у каждого, кто занимался историей наук, твердого убеждения в том, что это промежуточное состояние полезно и безусловно неизбежно для перехода?" ("Du système industriel", Paris MDCCCXXI, préface, p.p. VI-VII). Закон трех фазисов имел такую важность в глазах Сен-Симона" что он готов был объяснять им чисто политические явления, например, господство "легистов и метафизиков" во время французской революции. Флинту было бы нетрудно "открыть" это, прочитавши внимательно сочинения Сен-Симона. Но, к сожалению, гораздо легче написать ученую историю человеческой мысли, чем изучить действительный ход ее развития.}. Но и эти законы объясняются у него, в конце концов, свойствами человеческой природы. "Общество состоит из индивидуумов, - говорит он, - поэтому развитие общественного разума может быть лишь воспроизведением развития индивидуального разума в большем масштабе". Отправляясь от этого основного положения, он считает свои "законы" общественного развития окончательно выясненными и доказанными всякий раз, когда ему удается найти в подтверждение их удачную аналогию в развитии индивидуума. Он утверждает, например, что роль власти в общественной жизни сведется со временем к нулю {Эту мысль заимствовал у него впоследствии и исказил Прудон, построивший на ней свою теорию анархии.}. Постепенное, но зато постоянное уменьшение этой роли есть один из законов развития человечества. Как же доказывается им этот закон? Главный довод в его пользу есть ссылка на индивидуальное развитие людей: в низшей школе ребенок обязан безусловно слушаться старших; в средней и высшей - элемент послушания постепенно отходит на задний план, чтобы окончательно уступить место самостоятельному действию в зрелом возрасте. Как бы кто ни смотрел на историю "власти", всякий согласится теперь, что здесь, как и везде, сравнение - не доказательство. Эмбриологическое развитие всякого данного неделимого (онтогенезис) представляет много аналогий с историей того вида, к которому принадлежит это неделимое: онтогенезис дает много важных указаний относительно филогенезиса. Но что сказали бы мы теперь о биологе, который вздумал бы утверждать, что в онтогенезисе надо искать последнего объяснения филогенезиса? Современная биология поступает как раз наоборот: она объясняет эмбриологическую историю неделимого историей вида.
Апелляция к человеческой природе придавала совершенно своеобразный вид всем "законам" общественного развития, формулированным как самим Сен-Симоном, так и его учениками.
Она заводила и их в заколдованный круг. - История человечества объясняется его природой. Но откуда узнаем мы природу человека? Из истории. - Ясно, что, вращаясь в этом круге, нельзя понять ни природы человека, ни его истории, а можно делать лишь те или другие отдельные, более или менее глубокие замечания относительно той или другой области общественных явлений. Сен-Симон сделал несколько тонких, иногда поистине гениальных замечаний, но его главная цель - найти для "политики" твердую научную основу - осталась недостигнутой.
"Верховный закон прогресса человеческого разума, - говорит Сен-Симон, - подчиняет себе все, надо всем господствует; люди для него только орудия... И хотя эта сила (т. е. этот закон) исходит от нас (dérive de nous), мы столь же мало можем избавиться от ее влияния или подчинить ее себе, как изменить по своему произволу действие силы, заставляющей землю вращаться вокруг солнца. Мы только и можем, что сознательно подчиняться этому закону (нашему истинному провидению), отдавая себе отчет в том движении, которое он нам предписывает, вместо того, чтобы подчиняться ему слепо. Заметим мимоходом, что именно в этом и будет заключаться шаг вперед, который суждено совершить философскому сознанию нашего века" {"L'organisateur", стр. 119, IV т. соч. Сен-Симона, составляющего XX т. полн. собр. соч. Сен-Симона и Анфантена.}.
Итак, человечество совершенно подчинено закачу своего собственного умственного развития; оно не могло бы избежать его влияния даже в том случае, если бы оно того пожелало. Рассмотрим внимательнее это положение и, для наглядности, возьмем закон трех фазисов. Человечество шло от теологического мышления к метафизическому, от метафизического к позитивному. Этот закон действовал с силою механических законов.
Очень может быть, что это и так, но спрашивается, как понимать ту мысль, что человечество даже при желании не могло бы изменить действие этого закона? Значит ли это, что оно не могло бы избежать метафизики даже в том случае, если бы оно сознало преимущества позитивного мышления еще в конце теологического периода? Очевидно - нет; а если нет, то не менее очевидно, что есть какая-то неясность в самом взгляде Сен-Симона на законообразность умственного развития. В чем же заключается эта неясность? Откуда она происходит?
Заключается она в самом противопоставлении закона желанию изменить его действие. Раз явилось у человечества подобное желание, - оно само составляет факт из истории его умственного развития, и закон должен охватить этот факт, а не приходить с ним в столкновение. Пока мы допускаем возможность такого столкновения, мы еще не уяснили себе самого понятия о законе и мы непременно попадем в одну из двух крайностей: или покинем точку зрения законосообразности и станем на точку зрения желательного, или совершенно упустим желательное, - вернее сказать, желаемое людьми данной эпохи, - из нашего поля зрения и тем придадим закону какой-то мистический оттенок, превратим его в какой-то фатум. Именно таким фатумом является "закон" у Сен-Симона и вообще у утопистов, поскольку они говорят о законосообразности. Заметим кстати, что когда русские "субъективные социологи" ополчаются на защиту "личности", "идеалов" и прочих хороших вещей, они воюют именно с утопическим, неясным, неполным и потому несостоятельным учением об "естественном ходе вещей". Наши социологи даже как будто и не слыхали, в чем заключается современное научное понятие о законосообразности общественно-исторического процесса.
Откуда взялась утопическая неясность в понятии о законосообразности? Она произошла из указанного уже нами коренного недостатка того взгляда на развитие человечества, которого держались утописты, - да, как мы уже знаем, и не они одни. История человечества объяснялась природой человека. Раз дана эта природа, даны и законы исторического развития, дана, как сказал бы Гегель, an sich уже вся история. Человек так же мало может вмешиваться в ход своего развития, как мало может он перестать быть человеком. Закон развития является в виде провидения.
Это - исторический фатализм, являющийся в результате учения, которое считало успехи знания, - следовательно, сознательную деятельность человека, - основной пружиной исторического движения.
Но пойдем дальше.
Если ключ к пониманию истории дается изучением природы человека, то мне важно не столько фактическое изучение истории, сколько правильное понимание именно этой природы. Раз я усвоил верный взгляд на нее, я теряю почти всякий интерес к общественной жизни, как она есть, и сосредоточиваю все свое внимание на общественной жизни, как она должна быть сообразно природе человека. Фатализм в истории нисколько не мешает утопическому отношению к действительности на практике. Напротив, он содействует ему, обрывая нить научного исследования. Фатализм, вообще, нередко идет рука об руку с самым крайним субъективизмом. Фатализм сплошь и рядом объявляет неотвратимым законом истории свое собственное настроение. Именно о фаталистах можно сказать словами поэта:
Was sie den Geist der Geschichte nennen,
Ist nur der Herren eigner Geist.
Сенсимонисты утверждали, что та доля общественного продукта, которая достается эксплуататорам чужого труда, постепенно уменьшается. Такое уменьшение являлось в их глазах важнейшим законом экономического развития человечества. В доказательство они ссылались на постепенное понижение уровня процента и поземельной ренты. Если бы они держались в этом случае приемов строго научного исследования, они должны были бы найти экономические причины указываемого ими явления, и для этого им нужно было бы внимательно изучить производство, воспроизведение и распределение продуктов. Сделай они это, они увидели бы, может быть, что понижение уровня процента или даже поземельной ренты, если оно действительно имеет место, вовсе еще не доказывает уменьшения доли собственников. Тогда их экономический "закон" получил бы, конечно, совершенно другую формулировку. Но им было не до того. Уверенность во всемогуществе таинственных законов, вытекающих из природы человека, направила работу их мысли совершенно в другую сторону. Тенденция, до сих пор преобладавшая в истории, может только усилиться в будущем, - говорили они, - постоянное уменьшение доли эксплуататоров необходимо закончится полным ее исчезновением, т. е. исчезновением самого класса эксплуататоров. Предвидя это, мы теперь же должны придумать новые формы общественного устройства, в которых уже совсем не будет места эксплуататорам. На основании других свойств человеческой природы видно, что эти формы должны быть таковы и таковы... План общественного переустройства изготовляется очень скоро: чрезвычайно важная научная мысль о законосообразности общественных явлений разрешается парой утопических рецептов...
Подобные рецепты считались тогдашними утопистами самой важной задачей мыслителя. То или другое положение политической экономии само по себе не важно. Оно приобретает значение в виду тех практических выводов, которые из него вытекают. Ж. Б. Сэй спорит с Рикардо о том, чем определяется меновая стоимость товаров. Очень может быть, что это - важный вопрос с точки зрения специалистов. Но еще важнее знать, чем должна определяться стоимость, а об этом специалисты, к сожалению, и не думают. Подумаем мы за специалистов. Человеческая природа внятно говорит нам то и то. Раз мы начинаем прислушиваться к ее голосу, мы с удивлением видим, что важный в глазах специалистов спор, в сущности, не очень важен. Можно согласиться с Сэем, потому что из его положений вытекают выводы, вполне согласные с требованиями человеческой природы. Можно согласиться и с Рикардо, потому что и его взгляды, будучи правильно истолкованы и дополнены, могут только подкрепить эти требования. Так, утопическая мысль бесцеремонно вмешивается в те научные прения, значение которых остается для нее темным. Так образованные и богато одаренные от природы люди, например, Анфантен, решали спорные вопросы тогдашней политической экономии.
Анфантен написал немало политико-экономических исследований, которых нельзя считать серьезным вкладом в науку, но которых нельзя и игнорировать, как это делают до сих пор историки политической экономии и социализма. Экономические работы Анфантена имеют свое значение, как интересный фазис в истории развития социалистической мысли. Но каково отношение его к спорам экономистов, достаточно показывает следующий пример.
Известно, что Мальтус настойчиво и, к слову сказать, очень неудачно оспаривал теорию ренты Рикардо. Анфантен думает, что истина, собственно, на стороне первого, а не второго. Но он не оспаривает и теории Рикардо: он не считает этого нужным. По его мнению, все "рассуждения о природе ренты и о действительном относительном повышении или понижении части, отнимаемой собственником у работника, должны были бы свестись к одному вопросу: какова природа тех отношений, которые должны в интересах общества существовать между удалившимся от дел производителем (так называет Анфантен землевладельцев) и производителем активным (т. е. фермером)? Когда эти отношения станут известны, достаточно будет выяснить те средства, которые приведут к установлению таких отношений; при этом надо будет принять в соображение и современное состояние общества; но, тем не менее, всякий другой вопрос (т. е. помимо вопроса, поставленного выше) был бы второстепенным и только мешал бы тем комбинациям, которые должны содействовать употреблению в дело названных средств" {В статье "Considérations sur la baisse progressive du loyer des objets mobiliers et immobiliers", "Produc-teur", t. I, p. 564.}.
Главнейшая задача политической экономии, которую Анфантен предпочитал бы называть "философской историей промышленности", заключается в указании как взаимных отношений различных слоев производителей, так и отношений всего класса производителей к другим общественным классам. Эти указания должны основываться на изучении исторического развития промышленного класса, причем в основе такого изучения должно лежать "новое понятие о человеческом роде", т. е., другими словами, о природе человека {См. в особенности статью "Considérations sur les progrès et l'économie politique", "Producteur", t. IV.}.
У Мальтуса оспаривание теории ренты Рикардо тесно вязалось с оспариванием очень известной, - как у нас говорят теперь, - трудовой теории стоимости. Мало вникая в сущность спора, Анфантен торопится разрешить его утопическим дополнением (как у нас говорят теперь, поправкой) к учению о ренте Рикардо: "Если мы хорошо понимаем эту теорию, - говорит он, - то следовало бы, кажется, прибавить к ней, что... работники платят (т. е. платят в виде ренты) некоторым людям за отдых, которому те предаются, и за право пользоваться средствами производства".
Под работниками Анфантен понимает здесь также, и даже преимущественно, фермеров-предпринимателей. То, что он говорит об их отношении к землевладельцам, совершенно верно. Но все сводится в его "поправке" лишь к более резкому выражению явления, прекрасно известного и Рикардо. К тому же, резкое выражение это (А. Смит выражается подчас еще резче) не только не решает вопроса ни о стоимости, ни о ренте, а совершенно устраняет его из поля зрения Анфантена. Но для него эти вопросы и не существовали; его интересовало исключительно будущее общественное устройство; ему важно было убедить читателя в том, что не должна существовать частная собственность на средства производства. Анфантен прямо говорит, что если бы не такого рода практические вопросы, то все ученые споры о стоимости были бы простым препирательством о словах. Это, так сказать, субъективный метод в политической экономии.
Утописты нигде прямо не рекомендовали этого "метода". Но что они были очень склонны к нему, доказывается, между прочим, тем, что Анфантен упрекал Мальтуса (!) в излишней объективности. Объективность была, будто бы, главным недостатком этого писателя. Кто знаком с сочинениями Мальтуса, тот знает, что именно объективности-то (свойственной, напр., Рикардо) и был всегда чужд автор "Опыта о законе народонаселения". Мы не знаем, читал ли Анфантен самого Мальтуса (все заставляет думать, что, например, взгляды Рикардо были известны ему лишь по тем выпискам, которые делали из него французские экономисты), но если бы и читал, то едва ли он оценил бы их по их истинному достоинству, едва ли он сумел бы показать, что действительность противоречит Мальтусу. Занятый соображениями относительно того, что должно было быть, Анфантен не имел ни времени, ни охоты внимательно вдумываться в то, что есть. "Вы правы, - готов он был сказать первому встречному сикофанту, - в современной общественной жизни дело происходит как раз так, как вы его описываете, но вы чересчур объективны; взгляните на вопрос с гуманной точки зрения, и вы увидите, что наша общественная жизнь должна быть перестроена заново". Утопический дилетантизм вынужден делать теоретические уступки всякому, более или менее ученому защитнику буржуазного порядка. Утопист, чтобы загладить возникающее у него сознание своего бессилия, утешает себя, упрекая своих противников в объективности: положим, дескать, вы ученее меня, но зато я добрее. Утопист не опровергает ученых защитников буржуазии; он лишь делает к их теориям "примечания" и "поправки". Подобное же, совершенно утопическое, отношение к общественной науке бросается внимательному читателю в глаза на каждой странице сочинений "субъективных" социологов. Нам еще много придется говорить о нем. Приведем пока два ярких примера. В 1871 году вышла диссертация покойного Н. Зибера: "Теория ценности и капитала Рикардо в связи с позднейшими дополнениями и разъяснениями". В предисловии автор благосклонно, но только мимоходом, говорит о статье г. Ю. Жуковского "Смитовское направление и позитивизм в экономической науке" (статья эта появилась еще в "Современнике" 1864 года). По поводу этого мимоходного отзыва г. Михайловский замечает: "Мне приятно вспомнить, что в статье "О литературной деятельности Ю. Г. Жуковского" я отдал большую справедливость заслугам нашего экономиста. Я указал именно, что г. Жуковский давно уже высказал мысль о необходимости возвращения к источникам политической экономии, в которых имеются все данные для правильного решения основных вопросов науки, - данные, совершенно извращенные современною школьною политическою экономией. Но я тогда же указал, что честь права "первого занятия" этой идеи, оказавшейся после столь плодотворной в сильных руках Карла Маркса, принадлежит в русской литературе не г. Жуковскому, а другому писателю, автору статей "Экономическая деятельность и законодательстве" ("Современник" 1859 г.), "Капитал и труд" (1860), примечаний к Миллю и проч. Кроме старшинства по времени, разница между этим писателем и г. Жуковским может выразиться наглядным образом так. Если, например, г. Жуковский обстоятельно и строго-научно, даже несколько педантически, доказывает, что труд есть мера ценности, и что всякая ценность производится трудом, то автор упомянутых статей, не упуская из вида теоретической стороны дела, напирает преимущественно на логический практический вывод из нее: будучи производима и измеряема трудом, всякая ценность должна принадлежать труду" {Сочинения Н. К. Михайловского, том II, изд. 2. С.-Петербург 1888 г., стр. 239-240.}. Не нужно быть большим знатоком политической экономии, чтобы знать, что "автор примечаний к Миллю" совсем не понял той теории стоимости, которая впоследствии полу
чила такое блестящее развитие "в сильных руках Маркса". И всякий, знающий историю социализма, человек понимает, почему этот автор, вопреки уверению г. Михайловского, именно "упустил из виду теоретическую сторону дела и увлекся соображениями о том, по какой норме должны обмениваться продукты в благоустроенном обществе. Автор примечаний к Миллю смотрел на экономические вопросы с точки зрения утописта. Это было совершенно естественно в его время. Но очень странно, что г. Михайловский не сумел расстаться с этой точкой зрения в семидесятых годах (да не расстался и после, иначе он поправил бы свою ошибку в новом издании своих сочинений), когда легко усвоить, даже из популярных сочинений, более правильный взгляд на вещи. Г. Михайловский не понял того, что говорил о ценности "автор примечаний к Миллю". Это произошло потому, что и он "упустил из вида теоретическую сторону дела", увлекшись "логическим практическим выводом из нее", т. е. соображением о том, что "всякая ценность должна принадлежать труду". Мы уже знаем, что увлечение практическими выводами всегда вредно отзывалось на теоретических рассуждениях утопистов. А насколько стар "вывод", сбивший с толку г. Михайловского, показывает то обстоятельство, что его делали из теории стоимости Рикардо еще английские утописты двадцатых годов. Но в качестве утописта г. Михайловский не интересуется даже историей утопий.
Другой пример. Г-н В. В. в 1882 г. так объяснял появление своей книги "Судьбы капитализма в России":
"Предлагаемый сборник составлен из статей, печатавшихся в разных журналах. Выпуская их отдельным изданием, мы придали им лишь внешнее единство, несколько иначе расположили материал, выкинули повторения (далеко не все; их очень много оста