Главная » Книги

Страхов Николай Николаевич - Бедность нашей литературы, Страница 3

Страхов Николай Николаевич - Бедность нашей литературы


1 2 3 4

лонению перед ее началами. Но жизнь идет медленно, и наши блуждания потому-то и имеют такую длинную и грустную историю, что вызваны нашими жизненными условиями, а не составляют простых теоретических ошибок.
   Многих удивляло, что нигилизм у нас распространился и усилился тогда, когда в Европе были нанесены жестокие и почти уничижительные удары социализму и всяческому радикализму. Но в том-то и дело, что нигилизм нельзя рассматривать как простое отражение на нас Запада, а следует видеть в нем чисто русское явление, возникшее только под влиянием западных явлений. Было бы очень плачевно, если бы наши умы представляли лишь простую косную массу, в которой каждое движение пропорционально толчкам, получаемым извне. Ради унижения нигилизма многие трактовали его как такое явление косности нашей умственной жизни. Нигилизм часто причисляется к недоваренным объедкам чужих мыслей; один наш знаменитый писатель видит в нем изношенный башмак Фурье, который мы с благоговением пронесли на своей голове.
   Фурье! Этот писатель, сравнительно говоря, почти неизвестен в России; большинство приверженцев нигилизма, конечно, с изумлением должны узнать, что собственно он есть тайное божество, которому в сокровеннейшем святилище поклонялись главнейшие адепты нигилизма. Поэтому именно Фурье служит лучшим доказательством, что если для нигилизма необходим какой-нибудь идол, то, однако же, свойства самого идола тут ничего не значат и исповедование веры от него почти не зависит. Учения, признаваемые поклонниками, создаются ими самими, и они готовы потом удивляться, если им докажут, что того или другого из этих учений не признавали их идолы.
   Нигилизм есть отрицание всяких сложившихся форм жизни, отрицание, которое мы, в силу особенного нашего развития, заимствовали из Европы преимущественно перед многим другим и которое, в силу тех же особенностей развития, стало у нас хроническим.
   Как мысль, органически привившаяся, нигилизм органически и развивается, извнутри, собственною силою, не требуя стороннего руководства и поддержки, а нуждаясь только в пище, которую он уже способен претворить в свою плоть.
   Этою пищею может служит и Фурье, но могут служить и преимущественно служат другие писатели, часто, по-видимому, совершенно чуждые духу нигилизма. Невозможно не удивляться той чуткости, которую нигилизм обнаруживает в своих симпатиях и антипатиях к западным писателям; он всегда верно угадывает те книги, в которых есть для него питательные соки. Так, между прочим, сочувствием нигилизма пользуются английские мыслители за свой скептицизм и эмпиризм, хотя в других отношениях они бесконечно далеки от дерзостей нигилизма. Многие упрекали нигилизм за эти и подобные противоречия, упуская из виду, что таким образом они нападают на организующую силу этого настроения.
   Нигилизм есть прежде всего и главнее всего - отрицание; это его основная и здоровая, правильная черта. Все, что-может служить опорою для отрицания, все, что дает отрицанию разумность и право, все идет впрок нигилизму, составляет его законную пищу, законный источник. Русская жизнь, которою в сущности дела вызывается это отрицание, вызывает его с двух сторон. Слабость нашего духовного развития, неясность, неформулированность его глубоких основ внушают смелость отрицать эти основы, отвергать их состоятельность в силу тех требований и задач, с которыми мы, повидимому, имеем полное право приступать к ним. С другой стороны, безобразия, которыми преисполнена русская жизнь, составляют еще более распространенную и общедоступную пищу отрицания. Можно сказать утвердительно, что каждое безобразие, творимое ныне на русской земле, имеет своим непосредственным следствием, между прочим, и усиление нигилизма, отражается в его пропорциональном наращении.
   Эта здоровая сторона нигилизма никогда не должна быть упускаема из виду. Скептицизм, недоверие, отсутствие наивности, насмешливость, бездеятельная, но умная леность - все эти черты русского характера находят здесь себе исход.
   Но тут же обнаружились и другие, более плачевные черты: в русской натуре есть задаток глубокого цинизма, составляющего как бы противовес чистому и высокому энтузиазму, тоже несомненно таящемуся в русских душах. Совершенно ясно, что в русском характере лежат какие-то непримиренные требования, какие-то одно другому противоречащие стремления. Трудно нам проникнуться к чему-либо пламенным восторгом, и ядовитая струйка северного холода готова примешаться к каждому нашему увлечению.
   Холодность, доходящая до цинизма, до отрицания всех теплых и живых движений души человеческой, составляет ту почву, на которой удобно укрепились и разрослись известные учения нигилизма. Непонимание искусства составляет здесь явление, параллельное глубокому непониманию жизни. Целые ряды человеческих чувств и отношений занесены нигилизмом в разряд фальшивых явлений; вся индивидуализирующая, фигурная, цветная сторона жизни подвергается отрицанию. Весьма замечательно, что с понятием такой обесцвеченной и обезличенной жизни у нас сочетался некоторый эвдемонизм41, детское представление, будто жизнь, лишенная своей формующей силы, не имеющая никаких центров тяжести, чуждая всяких красок и всякой перспективы, будет легче, спокойнее, радостнее.
   Эти бледные фантазии, может быть, составляют только доказательство того, как бледна, как мало имеет нормального содержания действительная жизнь, среди которой они возникают. Вообще, в целом нигилизм представляет в себе много молодого, так как молодость предполагает незнакомство с жизнью. В нигилизме отразилось то, что мы еще чужды настоящей жизни, политической, общественной, научной, художественной и проч.
   Итак, нельзя не видеть, что нигилизм хотя развился под влиянием Запада, но главные свои условия нашел в особенностях нашего внутреннего развития. Самая лучшая и самая важная его сторона есть попытка освобождения ума от тех уз, которые тяготеют над русским человеком. Очень смешны все эти господа, решающие ныне всяческие вопросы собственным умом; весьма нелепы решения, к которым они приходят; но самый принцип, порождающий эти дикие попытки, нисколько не смешон и не нелеп. Жизнь требует какого-нибудь выхода. Ужели можно было ждать чего-нибудь нормального и красивого от людей, разорвавших связь со своею историею и народностию? Подчинение чужой истории, чужой духовной жизни, как, например, сделал Чаадаев, не есть выход, а только продолжение той же нелепости, того же разрыва. Волей-неволей приходилось равно оттолкнуть от себя и ту и другую сторону, остаться на воздухе, между небом и землею, и мечтать о переселении на луну или, по крайней мере, на необитаемый остров, где бы можно было навести новое человечество.
   Положение дикое, но неизбежно требуемое ходом дела и представляющее шаг вперед в нашем мудреном развитии.
  

VI. НЕЧТО О ПУШКИНЕ, ГЛАВНОМ СОКРОВИЩЕ НАШЕЙ ЛИТЕРАТУРЫ

  
   Бедна наша литература, но у нас есть Пушкин.
   Пока будет существовать русский народ и русский язык, и даже более - пока "жив будет хоть один пиит", пока для людей будет существовать поэзия, до тех пор будут говорить о Пушкине, до тех пор люди будут погружаться в созерцание этого удивительного светила, услаждать и просветлять свою душу его чистыми лучами, его безупречно ясным сиянием.
   Есть нечто безумное (скажем высоким слогом, чтобы не употреблять других слов, может быть, более точных и справедливых, но не гармонирующих с важностию предмета, о котором мы заговорили), есть нечто поразительно безумное во многих суждениях и толкованиях, которым подвергался Пушкин в нашей - как бы сказать? - действовавшей литературе, той части литературы, которая, исполнившись непобедимой веры в свои силы и свое призвание, принялась все решать вновь, взяла на себя установить надлежащий взгляд на все вещи в мире, а между прочим и на русскую литературу. Не всегда следует быть строгим к суждениям людей; мы даже впадем в смешное, если слишком усердно будем гоняться за несостоятельностью этих суждений. Гораздо полезнее и правильнее искать в каждом суждении истинных его поводов и, следовательно, правдивой его стороны. Человек даже мало развитый и проницательный, если судит искренно и добросовестно, все-таки касается какой-нибудь действительной черты обсуждаемого предмета, так что при надлежащем внимании можно дать его суждению совершенно здравое истолкование. Но, разбирая суждения о Пушкине, о которых, мы завели речь, почти нет возможности стать даже и на такую точку зрения.
   Прежде всего, здесь вас поражает безмерная диспропорция между предметом этих суждений и силами и приемами судящих. С одной стороны вы видите явление громадное, глубокое, ширящееся в бесконечность, явление, в котором отзывается вечная красота души человеческой, воплощаются ее беспредельные стремления; с другой стороны вы видите людей с микроскопически узкими и слепыми взглядами, с невероятно короткими мерками и циркулями, предназначаемыми для измерения и оценки великого явления. Эти люди очевидно лишены всяких средств справиться с задачею, которую они себе предлагают. И вот почему их усилия, дерзкие, самодовольные, а в действительности невозможные и нелепые, производят впечатление безумия.
   В наш многоумный век непонимание великого часто также идет за признак ума; между тем, в сущности, не составляет ли это непонимание самого разительного доказательства умственной слабости?
   Из всех явлений русской жизни Пушкин всего настоятельнее требует такого отношения к себе, какого требует вообще поэзия, искусство, красота, т. е. прежде всего - созерцания. Полемизировать с Пушкиным, как это делали некоторые из наших новейших критиков, есть великая нелепость; больше чем кого-нибудь Пушкина следует изучать, и тот отнесется к нему всего правильнее, кто всех больше извлечет из него поучения, кто всех больше найдет в нем откровений, указаний на глубокий и сокровенный смысл явлений души человеческой вообще и русской души в особенности.
   Так как все у нас забывается, все быстро изглаживается из памяти, так как умы наши, слишком подавленные многоразличными заботами, слишком развлеченные постоянно надвигающимися, в различных видах и формах возобновляющимися задачами, редко пользуются тем состоянием спокойствия, которое необходимо для остановки на прошлом и правильной его оценки, то мы считаем нелишним указать здесь некоторые черты исторического и вековечного значения Пушкина.
   Мы вообще мало верим в себя и до сих пор принуждены отдавать себе отчет в своих силах; даже столь яркое явление, как Пушкин, не составляет для нас твердой точки опоры; так, сомневаясь в своем духовном значении для наших братьев славян, мы сделали предположение, что, может быть, они превзойдут нас в поэзии и что тогда, может быть, "стихи Пушкина вместе с его прозой нами же самими будут отнесены в разряд ученических попыток, не достигших уменья владеть вполне образованной речью!"
   Превзойти Пушкина! Отодвинуть его произведения в разряд ученических попыток! Подобная вера в быстроту и силу человеческого прогресса, подобный нигилизм в отношении к драгоценнейшим произведениям нашей литературы едва ли, однако ж, многих поразит изумлением в надлежащей степени. Такова у нас слабость сознания нашей духовной жизни, такова шаткость во взглядах на нее. Немногие чувствуют, а еще менее знают, что Пушкина отодвигать некуда, что затмевать его невозможно, что самые эти выражения, взятые из ходячих формул прогресса, непристойны в суждениях о предметах этого рода. Виктор Гюго в своей книге о Шекспире42 утверждает, что великие поэты должны быть признаваемы равными между собою. Хотя это все-таки формула, но она несравненно ближе к истине, чем размещение поэтов по некоторой лестнице превосходства и преемственной последовательности.
   Но немногие у нас признают, что Пушкин великий поэт, что для оценки его необходимо подниматься на эти возвышенные точки зрения. Возьмем сперва внешнюю сторону. Мы, по-видимому, еще не считаем свой литературный язык вполне готовым орудием для воплощения высоких созданий духа. Если можно было сделать предположение, что стихи и проза Пушкина не достигают полного уменья владеть образованной речью, то, значит, подобного уменья вообще еще не достигла русская литература.
   Эта мысль не только возможна, но многие весьма искренно ее исповедуют. В языке у нас, по-видимому, существует значительная разноголосица, и разные попытки обновить язык, внести в него ту или другую струю как будто доказывают, что наш литературный язык еще не установился. Подобное мнение нам кажется весьма неправильным. Ту свободу, которою пользуются наши писатели в отношении к языку и которая доказывает полную зрелость этого языка, они все еще по старой привычке принимают за признак несовершенства языка, за признак его неустановленности.
   Приведем здесь слова одного из известнейших наших филологов43, весьма определенно указывающие на состояние нашего литературного языка и на значение Пушкина в этом языке. Бот что было сказано лет двенадцать назад:
   "В поэтическом слове Пушкина пришли к окончательному равновесию все стихии русской речи.
   Изящество речи Пушкина вышло не из хаоса. Хаос прекратился до него, и уже до него возник стройный и правильный порядок. Но в деятельности нашего поэта окончилось развитие этого порядка; в ней, наконец, успокоился внутренний труд образования языка; в Пушкине творческая мысль заключила ряд своих завоеваний в этой области, разделалась с нею и освободилась для новых задач, для иной деятельности. Настоящий русский язык есть уже язык совершенно создавшийся, принявший все впечатления образующей силы и дающий полную возможность для всякого умственного развития.
   Русский язык, слава богу, окончательно образовался и не нуждается ни в каких блюстителях. Писатели, которые в настоящее время грешат против духа и законов языка, вредят только своей мысли: языку же вредить отнюдь не могут, и заботы о нем совершенно излишни.
   Гением Пушкина завершен ряд славных усилий, которые дали русскому слову силу всемирную, силу служить прекрасным орудием духу жизни и развития.
   Первый и главный признак полного равновесия, в какое поэзия Пушкина привела все стихии русской речи, видим мы в совершенной свободе ее движений,
   У Пушкина впервые легко и непринужденно сошлись в одну речь и церковнославянская форма, и народное речение, и речение этимологически чуждое, но усвоенное мыслью как ее собственное, ни одному языку исключительно не принадлежащее и всеми языками равно признанное выражение" ("Русск. вестн.", 1856, кн. 2).
   История нашей литературы после Пушкина как нельзя лучше подтверждает эти положения. Никаких существенных перемен не произошло в нашем языке; нельзя указать в нем никакого нового периода, хотя бы слабо отличающегося от предыдущего. Последняя повесть Тургенева44 писана вполне пушкинским языком, а всяческие отступления и новаторства, нынче очень обыкновенные в литературе, суть очевидна только колебания в пределах той же меры, той же основной гармонии, которая найдена Пушкиным. Ныне очень часто пишут и переводят языком, напоминающим докарамзинское время; другие, избегая этой мертвенной книжности, до того переполняют речь изысканно русскими оборотами и словами" что их читать невозможно (Кохановская45, Бицын46). И то и другое составляет умышленное или неумышленное нарушение надлежащей меры нашего литературного языка, меры не предполагаемой, не составляющей некоторого достижимого будущего, а уже существующей, уже указанной ясными чертами в произведениях Пушкина.
   Обратимся теперь к внутреннему значению Пушкина. Оно вполне соответствует его значению в истории нашего языка. Мы приведем здесь свидетельство одного знаменитого немецкого критика, Варнгагена фон-Энзе. Суждения этого критика в этом случае тысячекратно основательнее, чем наших отечественных мыслителей (за исключением одного, о котором со временем мы скажем подробно и ясно, как всегда следует говорить для наших читателей) {Аполлона Григорьева.- Позднейш. примеч.}. Но, кроме того, суждения этого немца отличаются такой очевидной искренностию, таким избытком глубокого и самостоятельного убеждения, что более всяких других способны поразить разумеющего читателя.
   Варнгаген фон-Энзе говорит, что в Пушкине явилась на свет русская поэзия47, которой до тех пор не существовало. "Мы можем видеть на себе, - прибавляет он, - как долго может замедлиться развитие этого цветка, при роскошном процветании других сторон народной жизни: наша поэзия со вчерашнего дня; до Гёте и Шиллера немцы не имели поэта - выразителя их совокупного образования во всей его целости".
   Что для немцев Гёте и Шиллер, то для нас Пушкин; то есть, во-первых, он поэт в высшем смысле слова; он, по выражению Виктора Гюго, принадлежит к сонму "равных", а во-вторых, поэтому самому он "поэт оригинальный, поэт самобытный". На этом втором положении критик останавливается с особенной настойчивостию, как на весьма существенном, тем больше, что, по его словам, "русские сами, по скромности или осторожности, нередко называют Пушкина подражателем", и он находит, что "они уже слишком далеко простерли эту скромность или эту осторожность".
   Критик постарался вследствие этого характеризовать особенность пушкинской поэзии, и вот эту-то характеристику, составляющую лучшее и центральное место статьи, мы и напомним читателям. Сопоставляя Пушкина с Байроном и Шиллером, Варнгаген фон-Энзе говорит:
   "В нем та же противоположность и раздор мечты с действительностию, та же тоска, то же полное сомнений уныние, та же печаль по утраченном и грусть по недостижимом счастии, та же разорванность и величественная, великодушная преданность - все эти качества, особенно преобладающие в Байроне. Но главное, существенное свойство Пушкина, отличающее его от них, состоит в том, что он живым образом слил все исчисленные нами качества с их решительной противоположностию, именно - с свежею духовною гармониею, которая, как яркое сияние солнца, просвечивает сквозь его поэзию и всегда, при самых мрачных ощущениях, при самом страшном отчаянии, подает утешение и надежду. В гармонии, в этом направлении к мощному и действительному, укрепляющем сердце, вселяющем мужество в духе, мы можем сравнить его с Гёте. Истинная поэзия есть радость и утешение, и для того, чтобы быть этим, она нисходит до всех страданий и горестей. Укрепляющую, живительную силу Пушкина испытает на себе всякий, кто будет читать его создания. Его гений столь же способен к комическому и шутливому, сколько к трагическому и патетическому; особенно же склонен он к ироническому, которое часто переходит у него в юмор, в благороднейшем смысле этого слова. Светлая гармония, бодрое мужество составляют основу его поэзии, основу, по которой все другие его свойства пробегают, как тени, или, лучше, как оттенки. Его характеру вполне равновесно его выражение: везде быстрая краткость, везде свежий, совершенно самостоятельный, сосредоточенный образ, яркая молния духа, резкий оборот. Мало поэтов, которые были бы так чужды, как Пушкин, всего изысканного, растянутого, всякого con amore48 набираемого хлама. Его естественность, довольствующаяся самым простым словом, быстро схватывающая каждый предмет; его могучее воображение, полное согревающей теплоты и величия; его то кроткое, то горькое остроумие - все соединяется для того, чтобы произвесть самое гармоническое, самое благотворное впечатление в духе беспрерывно занятого и беспрерывно свободного, ни минуты не мучимого читателя".
   Вот страница, которая, можно предполагать, навсегда свяжет имя немецкого критика с именем нашего великого поэта. Каждый, кто знаком с Пушкиным, даже не глубоко, согласится, что черты этой яркой характеристики вполне идут к прекрасному образу пушкинской поэзии. Заметим поразительное обстоятельство. Из слов Варнгагена фон-Энзе ясно видно, что и по духу, и по форме эта поэзия всего ближе подходит к идеалу истинной поэзии, что в нем самый чистый (наиболее гармонический) дух воплотился в самой чистой форме. И таково действительно значение Пушкина для всякого, кто успел понять и полюбить его. Как бы ни были величавы и многозначительны произведения других поэтов, Пушкин для каждого понимающего есть поэт несравненный, так сказать, самый поэтичный из поэтов.
   Заметим еще также, что в Пушкине, как в величайшем представителе нашей литературы, отразились все черты, характеризующие нашу литературу. Способность Пушкина к шутливому и ироническому, способность, очевидно, поразившая Варнгагена фон-Энзе в таком возвышенном и нежном поэте, есть общая особенность, общая сильная струна нашей литературы, столь не терпящей ничего пресного и столь любящей лить слезы сквозь видимый миру смех. Точно так быстрая краткость выражения, свежесть образов, естественность, довольствующаяся самыми простыми словами, все эти качества до сих пор составляют заметное и сознательно ценимое достоинство наших писателей. Даже самые маленькие из них не любят ничего изысканного, растянутого, никакого con amore набираемого хлама. Вследствие этого общего свойства наша литература вообще отличается малым объемом, быстрою краткостию своих произведений и периодов. Содержание ее гораздо глубже и значительнее, чем можно подумать, судя по ее малому объему, по ее скупости на форму, на выражение.
   Но обратимся к Пушкину. Ему не чуждо было сознание своего величия. Этому простому человеку (одному из простейших, какие были в мире, по замечанию некоторого критика), добродушно признававшему себя орудием какой-то высшей силы, должно быть, иногда странно было чувствовать себя так высоко. По временам, однако же, он ощущал в себе такую могучую уверенность, так свободно носились его крылья по чистой эфирной области, которой он был жителем, что душа его наполнялась гордой радостию, и он невольно бросал с своих высот на другие умы взгляд, так сказать, играющий высокомерием.
   В одно из таких времен добродушный Пушкин написая две пародии, именно "Летопись села Горохина"49, пародию на "Историю государства Российского" Карамзина, и так называемые второе и третье "Подражания Данту"50, составляющие пародию на "Ад" "Божественной комедии" Данта. Сколько помнится, никогда не было указано на такое значение этих произведений; между тем оно несомненно, и мы указываем на него как на свидетельство тех проблесков сознания своего величия, которые в этом случае, то есть у Пушкина, доказывают самое величие.
   Но скажем прежде несколько слов о том, что такое пародия. Читатели, привыкшие к современным ходячим пародиям, пожалуй, видят в них что-то не совсем хорошее и готовы будут найти, что мы не делаем чести Пушкину, приписав ему охоту упражняться в этом роде поэзии. Пародия составляет нынче большею частию бестолковое глумление над пародируемым произведением, состоящее в бесцеремонном искажении его смысла, тона и духа. Это дело легкое и бесплодное, в котором талант заменяется грязным воображением, одевающим в пошлость все, что ни видит перед собою.
   Не такова настоящая, поэтическая пародия. Она требует глубокого и строгого проникновения в дух и манеру писателя, который пародируется. Чем ближе пародия к подлиннику, тем она выше. Во-вторых, такая пародия требует полного и меткого указания тех противоречий, которые пародируемый писатель представляет в отношении к действительности или к идеалу; следовательно, такая пародия требует ясного понимания этой действительности, этого идеала; она вызывается этим пониманием и служит для его выражения и прояснения. Таким образом, из-за настоящей пародии должен выглядывать тот взгляд на предмет, то лучшее и высшее его понимание, против которого фальшивит пародируемый автор.
   В таком смысле, как обличение фальши перед истиною, пародия есть вполне поэтическое дело, вызываемое действительною поэтическою потребностию и требующее высокого таланта. И в этом смысле пародии Пушкина суть произведения удивительные по глубине и мастерству, лучшие пародии, какие когда-либо были писаны.
   Сделаем еще отступление. Пародии Пушкина писаны в 1830 году, в самом плодотворном году его деятельности. По мнению П. В. Анненкова, впрочем, пародия на Данта писана несколько позднее, в 1832 году. Но Пушкин до конца своей жизни никогда не думал печатать этих странных произведений, и они явились только после его смерти в "Современнике". Мы знаем, что в последнее свое время Пушкин вообще боялся публики, поэтому медлил печатанием своих вещей или употреблял разные уловки и предосторожности, чтобы охранить себя от неблагоприятных суждений. В отношении к пародиям можно почти наверное сказать, что они сделаны им только для себя. Это была свободная игра его могучего гения, смысл которой едва ли был бы доступен для его читателей.
   Таким образом, эти произведения составляют одно из указаний на те широкие размахи, к которым способен был Пушкин, на те глубокие и трудные задачи, которых он касался смело, как власть имущий. Подобных гениальных попыток немало у Пушкина, и они могут представить для нас высокое поучение, если мы уразумеем их в настоящем смысле.
   Не имея в виду изложить здесь полный анализ двух пародий, о которых мы говорим, приведем, однако же, некоторые доказательства своего мнения.
   "Летопись села Горохина" писана языком карамзинской "Истории", этим знаменитым слогом, в котором русская проза впервые зазвучала несколько искусственною и монотонною, но ясною мелодиею. Расположение пародии напоминает первый том "Истории государства Российского". Вступление соответствует предисловию. От стихов и повестей Белкина, подобно Карамзину, перешел к истории, и перешел с теми же чувствами. "Мысль, - пишет Белкин, - оставить мелочные и сомнительные анекдоты для повествования великих и истинных происшествий давно тревожила мое воображение" (т. IV, стр. 223). Так смотрел и Карамзин. "И вымыслы нравятся, - говорит он, - но для полного удовольствия должно обманывать себя и думать, что они истина" (Предисл., Х). Взгляд на значение истории у обоих совершенно одинаков.. "Быть судиею, наблюдателем и пророком веков и народов казалось мне высшею степенью, доступной для писателя". Так пишет Белкин, и так же начинает Карамзин: "История есть священная книга народов, главная, необходимая; зерцало их бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил" и пр.
   За вступлением следует список источников, как и у Карамзина; затем "Баснословные времена", соответствующие первой главе, и "Времена исторические", соответствующие третьей главе первого тома "Истории государства Российского".
   Всего яснее параллельность двух последних частей. Карамзин всячески восхваляет древних славян; тем же хвалебным тоном пишет Белкин о своих горохинцах.
   Карамзин: "Славяне имели в стране своей истинное богатство людей: тучные луга для скотоводства и земли плодоносные для хлебопашества, в котором издревле упражнялись" (стр. 64).
   Белкин: "Издревле Горохино славилось своим плодородием и благорастворенным климатом. На тучных его нивах родятся: рожь, овес, ячмень и гречиха".
   Карамзин: "Греки, осуждая нечистоту славян, хвалят их стройность, высокий рост и мужественную приятность лица. Загорая от жарких лучей солнца, они казались смуглыми, и все без исключения были русые" (стр. 55).
   Белкин: "Обитатели Горохина, большею частию, роста среднего, сложения крепкого и мужественного; глаза их серые, волосы русые или рыжие".
   Карамзин: "Поляне были образованнее других". "Древние славяне в низких хижинах своих умели наслаждаться действием так называемых искусств изящных. Волынка, гудок и дудка были также известны предкам нашим: ибо все народы славянские доныне любят их" (стр. 69).
   Белкин: "Музыка была всегда любимое искусство образованных горохинцев; балалайка и волынка, услаждая чувства и сердце, поныне раздаются в их жилищах, особенно в древнем общественном здании, украшенном елкою".
   Но еще сильнее, чем в отдельных чертах, в общем тоне "Летописи села Горохина" чувствуется удивительно схваченная манера Карамзина; перечитывая потом первый том "Истории", нельзя не чувствовать глубокой фальши, в которую впал Карамзин, резкого и потому смешного противоречия между предметом и изложением.
   Итак, вот что сделал Пушкин. Он позволил себе лукавую и веселую дерзость, далеко превосходящую дерзости современных нам нигилистов. Он решился подсмеяться над нашими летописями н над великим трудом Карамзина, без сомнения, величайшим произведением русской литературы до Пушкина.
   Но какая разница между взглядом поэта, умеющего видеть больше других людей, и тупым отрицанием, опирающимся на одном непонимании! Сквозь насмешки Пушкина сквозит истина дела; как живое, встает перед вами Горохино, и вы начинаете догадываться, в каком правдивом свете можно бы изложить историю наших предков. Карамзин, очевидно, употребил для этой истории чужие мерки, облек ее в ложные краски; Пушкин глубоко почувствовал фальшь и попробовал сделать несколько штрихов, вполне верных действительности: контраст вышел поразительный.
   Для наших историков "Летопись села Горохина" должна служить постоянным указанием на то, к чему они должны направлять все усилия при изображении далекой старины, людей и нравов, стоящих на совершенно иных ступенях развития, имеющих совершенно иные формы жизни. Всему своя мера.
   Не так легко определить смысл пародии на Данта. Но что это действительная пародия, в этом легко убедиться. Кто читал, тот, конечно, помнит эти стихи с нестерпимо резкими образами:
  
   И дале мы пошли - и страх обнял меня.
   Бесенок, под себя поджав свое копыто,
   Крутил ростовщика у адского огня.
  
   Горячий капал жир в копченое корыто,
   И лопал на огне печеный ростовщик,
   А я: поведай мне, в сей казни что сокрыто?
  
   Вергилий мне: мой сын, сей казни смысл велик.
   Одно стяжание имев везде в предмете,
   Жир должников своих сосал сей злой старик
  
   И их безжалостно крутил на вашем свете.
  
   Тут все дантовское: краски, обороты и в содержании -соответствие между казнью грешника и грехами, за которые эта казнь воздается. Для сравнения вот отрывок из XXI песни "Ада". Дант видит черного беса, который бежит "стуча копытами и хлопая крылами".
  
   Взвалив себе на острые плеча
   И возле пят когтьми вцепившись в кости,
   Он за ноги мчал грешника, крича:
  
   "Вот старшина святые Зиты!"...
  
   . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  
   Швырнув его, умчался бес понурый,
   И никогда с такою быстротой
   За вором пес не гнался из конуры.
  
   Тот вглубь нырнул и всплыл, облит смолой;
   А демоны из-под скалы висячей
   Вскричали: "Здесь иконы нет святой!"
  
   . . . . . . . . . . . . . . . . . .
  
   И сто багров в него всадили вмиг,
   Вскричав: "Пляши, где вар сильней вскипает
   И, если можешь, надувай других!"
  
   Так поваренков повар заставляет
   Крючками мясо погружать в котле,
   Когда оно поверх воды всплывает.
   (Перевод Д. Мина. XXI, 34-57.)
  
   Очевидно, поэтическое чувство Пушкина было оскорблено грубою материальностью этих картин, избытком в них ярких красок и резких движений, заслоняющих внутреннее содержание. В этом ощущении дисгармонии выразилась и разница между южной, итальянской натурой Данта и северною природой нашего поэта, и, может быть, другая, еще более глубокая разница - между миросозерцанием Запада вообще и Средних веков в особенности и миросозерцанием нашего времени и нашего русского духовного строя. В других, уже серьезных, а не пародических терцинах Пушкин, кажется, пробовал олицетворять свои собственные священные идеи, и тогда получались уже совершенно иные образы. Вспомните эту величавую жену, которую поэт видел так ясно;
  
   Ее чела я помню покрывало
   И очи, светлые, как небеса.
  
   Какая чистота линий, какое спокойствие и простота в этом образе, а между тем он исполнен невыразимого величия:
  
   Меня смущала строгая краса
   Ее чела, спокойных уст и взоров
   И полные святыни словеса51.
  

VII. ВРЕДНЫЙ ХАРАКТЕР НАШЕЙ ЛИТЕРАТУРЫ

  
   Статья наша по необходимости вышла слишком отрывочна и несоразмерна в своих частях: причина этого в самом предмете, чрезвычайно трудном и вместе очень богатом. Мы не имели возможности ссылаться на общепринятые истины, на ходячие результаты; приходилось или пускаться в подробные объяснения, или делать слишком общие н отрывочные очерки.
   В заключение мы хотели поговорить о вреде русской литературы - тема необыкновенно интересная и поучительная, на которую уже мы намекали. Странное явление! Эта бедная литература имеет честь возбуждать к себе сильное враждебное чувство с самых противоположных точек зрения. Трудно даже сказать, есть ли люди, любящие и уважающие нашу литературу; люди же, питающие к ней вражду и считающие ее злокачественным элементом русской жизни, - налицо, и суждения их раздаются громко и часто.
   Известна всем неприязнь, исповедуемая в этом отношении нашими ретроградами, людьми отсталыми и мало просвещенными. Для них литература есть источник великого зла; для них Гоголь и Белинский - развратители юношества, новейшие же писатели и того хуже. Естественно, что чем ретрограднее человек, тем дальше назад он простирает свое осуждение, так что для иного Лермонтов и Пушкин суть тоже легкомысленные и безнравственные писатели и т. д.
   Совершенно в обратном порядке налагают тень осуждения на нашу литературу люди просвещенные и либеральные. Всего зловреднее для них кажутся самые старые писатели: Ломоносов, Державин; затем оценка их смягчается по мере приближения к нашему времени. Но закон и здесь тот же: чем просвещеннее и прогрессивнее человек, тем дальше вперед, тем ближе к настоящей минуте он подвигает роковую грань осуждения; есть такие, для которых эта грань уже захватывает Гоголя и Белинского, а многие подвинули ее и еще дальше.
   Для наших отсталых людей наша литература давно уже сбилась с надлежащего пути и колесит бог знает по каким трущобам; для наших просвещенных людей она принялась за дело только со вчерашнего дня, а до тех пор стремилась к нелепым целям и только сбивала людей с толку. Таким образом, результат один: литература наша признается никуда не годною, в ней отрицается всякий прогресс, всякое живое начало, и каждый ее деятель подвергается одинаковому осуждению с противоположных сторон.
   Как мы сказали, это делает великую честь литературе, ибо явно обнаруживает ее силу, глубину и самостоятельность ее движения. Ничего нет мудреного, что ни наши ретрограды, ни наши прогрессисты одинаково не понимают дела, совершаемого литературою; понятно также, почему они всячески преследуют ее и унижают; она им мешает, заслоняет им свет.
   Весьма интересно углубиться в различные проявления этой вражды, ибо в них мы нашли бы указания именно на те черты нашей литературы, которые не подчиняются узким и односторонним взглядам и особенно беспокоят враждующих. Мы думали здесь, в виде примера, остановиться на кратком очерке истории нашей литературы, который мы нашли в книге "Обзор истории славянских литератур" {Спб., 1865.}52 и который показался нам весьма назидательным.
   Густою тенью покрыта в этом обзоре деятельность всех наших писателей, не исключая и Белинского, и того последнего периода нашей беллетристики, к которому относятся "Тургенев, Гончаров и прочие писатели этой школы". Вот как характеризуется этот период и эта школа: "В лучших людях уже созрела мысль о необходимости уничтожения крепостного права. Но затем это была едва ли не единственная ясно сознанная общественная идея этого времени; все другие общественные потребности вызывали в "лишних людях" только темные предчувствия, в которых они не могли дать себе отчета".
   Если таков приговор над направлением Белинского и школою им воспитанной, то читатель легко представит, в каком виде изображена деятельность предшествовавших писателей. Она является в высшей степени бесплодною и ничтожною. Тень положена так густо, что вовсе невозможно различить одного времени от другого. "Новый период русской новой литературы, - говорит "Обзор", - начинают с Карамзина и Жуковского". Но это, конечно, несправедливо, так как что же можно признать действительно новым в этой постоянной игре в бирюльки? И в самом деле, борьба, возбужденная "нововведениями Карамзина и Жуковского", состояла вот в чем: "...сантиментальная изнеженность одного и романтический туман другого показались ересью приверженцам старой торжественной оды", т. е., как говорится в другом месте, "наиболее ничтожной литературной формы". Одни пустяки вменились другими - вот весь смысл мнимого наступления нового периода.
   Но оставим отдельные отрицательные черты, так щедро рассыпанные в небольшом очерке по всему поприщу нашей словесной истории, что много нужно бы времени, чтобы перебрать их все и взвесить надлежащим образом. Картина выходит туманная, бессвязная, в которой ничего разобрать нельзя вследствие избытка темных красок. Есть, однако же, упрек, который повторяется очень часто в этом очерке, прилагается к писателям различных времен и потому, как нам кажется, бросает некоторый свет на всю картину, несколько связывает ее разрозненные части. Именно, почти всех наших главных писателей "Обзор" обвиняет - в чем бы вы думали? - в некотором славянофильстве. Так, о Фонвизине сказано, что он "из чисто славянофильских тенденций бранит Западную Европу". Весьма резкий приговор над Карамзиным завершается словами: "В нем были уже задатки настоящего славянофильства". О Пушкине, не оправдавшем надежд, поданных им в молодости, говорится: "В позднейшую эпоху деятельности у Пушкина начинают выказываться вещи, которые потом назывались славянофильством". С Гоголем случилось то же самое: он тоже подчинился "влиянию известных тенденций" и "вздумал поставлять читателю мнимые русские идеалы".
   Преинтересные замечания! Автор, к сожалению, бросил их вскользь и не заметил, что они сливаются в нечто целое. Открыв столь важное явление, можно было бы проследить его дальше; не отзывается ли славянофильство и у других наших писателей? Нам кажется, следы его есть и у Лермонтова, и у Грибоедова, и у многих других. Таким образом, славянофильство составляет, может быть, общий характер нашей литературы - вывод необыкновенно важный, если бы он подтвердился основательными исследованиями. Если наша бедная литература имеет какое-нибудь значение, то славянофилы, конечно, были бы вправе гордиться подобным открытием; для них было бы лестно убедиться, что каждый замечательный русский писатель был более или менее славянофилом, что если иные из них вначале шли по другому направлению, то под конец все-таки приходили к тому же славянофильству.
   С другой стороны, если бы это было справедливо, то стало бы совершенно понятно, почему люди иных убеждений смотрят так неблагосклонно на историю русской литературы, не признают в ней никакой жизненности и отрицают значение наших писателей. Если каждый из деятелей, создавших наш язык и нашу литературу, был более или менее славянофилом, то люди, для которых славянофильство - соблазн и безумие, не могут признавать за этой литературой живого содержания и живого развития.
   Итак, вот еще черта глубины и самостоятельности нашей литературы. Ее содержание, ее стремления и задачи гораздо обширнее и важнее, чем думают многие ценители; западники находят ее славянофильской, славянофилы - западнической; но она ни то ни другое.
   На прощанье мы желаем поздравить читателя с тем оживлением литературной деятельности, которое предстоит в наступающем году. Появляются новые журналы, старые обновляются. Пусть гг. фельетонисты, упрекавшие нас за твердую уверенность в безостановочном развитии нашей литературы, сознаются теперь, как они были неправы. Блистательное превращение, совершающееся в настоящую минуту, не показывает ли, что мы обильны силами, стремлениями, деятельностию? Как только явился случай, представилась возможность, целые ряды умственных деятелей выступили на общественное поприще, и нет сомнения: новые, свежие, живые мысли польются непрерывным потоком. Фельетонисты должны с следующего года прекратить свои рыдания и жалобы на пустоту и бесплодие журналистики; эти строгие судьи не будут уже смотреть на журнальные книжки с своим обычным высокомерием; напротив, будут приступать к ним с почтением и жаждою просвещения; каждый фельетон их теперь может начинаться словами: "При том блестящем положении, в котором находится наша журналистика, при обилии оригинальных и полных интереса явлений в этой области мы затрудняемся" и пр.
   Так идут дела в нашей литературе. Пусть теперь читатель сам решает: признак ли это действительного богатства или признак некоторой бедности нашей литературы? Наступает ли то новое, что мы пророчили в наших заметках, или это будет только повторение старого?

КОММЕНТАРИИ

  
   Впервые опубликовано: Страхов Н. Бедность нашей литературы. Спб., 1868.
   Печатается по тексту этого издания.
  

I. РАЗЛИЧНЫЕ СТОРОНЫ НАШЕЙ БЕДНОСТИ

  
   1 "Es ist eine alte Geschichte, Doch bleibt sie immer neu".- Это старая история, однако она остается вечно новой (нем.).- Строки из стихотворения Г. Гейне "Ein Iüngling liebt ein Mädchen" ("Lyrisches Intermezzo"),
   2 Слова Христа, обращенные к фарисеям, осуждавшим блудницу (Евангелие от Иоанна, VIII, 7).
   3 Авантаж [фр. avantage] - выгода, польза, благоприятное положение (уст.).
   4 Аскоченский Виктор Ипатьевич (1813-1879) - реакционный журналист, редактор журнала "Домашняя беседа", автор крайне обскурантистских статей и антинигилистического романа "Асмодей нашего времени".
   5 Скарятин Владимир Дмитриевич - публицист, редактор крепостнической газеты "Весть".
   6 Потугин - герой романа И. С. Тургенева "Дым".
  

II. О ПРОИЗВЕДЕНИЯХ, "НЕДОСТОЙНЫХ" ХОРОШЕЙ ЛИТЕРАТУРЫ

  
   7 Белинский цитирует "Отрывки из путешествия Онегина".
   8 У Страхова описка: в статье А. Ф. Писемского "По поводу сочинения Гоголя, найденного после его смерти, "Похождения Чичикова, или Мертвые души". Часть вторая" (1855) было : "...пожелать всем вам..." (Писемский А. Ф. Полн. собр. соч. Изд. 3-е, т. 7. Спб.-М., 1912, с. 458).
   9 Цитируются первые строки второго тома поэмы Гоголя "Мертвые

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
Просмотров: 346 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа