Главная » Книги

Страхов Николай Николаевич - Герцен, Страница 2

Страхов Николай Николаевич - Герцен


1 2 3 4 5 6 7

его роману Кто виноват?
   "Жизнь лиц, - говорит он, - печально прошедших перед нашими глазами, была жизнь одностороннего сердца, жизнь личных преданностей, исключительной нежности.
   При таком направлении духа начала короткого, тихого семейного счастия лежали в них; они могли бы быть счастливы, даже некоторое время были - и их счастье было бы делом случая, так же, как и их несчастие. Мир, в котором они жили, - мир случайности...
   Таким хрупким счастием человек не может быть счастлив...
   Судьба всего исключительно личного, не выступающего из себя, незавидна; отрицать личные несчастия нелепо; вся индивидуальная сторона человека погружена в темный лабиринт случайностей, пересекающихся, вплетающихся друг в друга; дикие физические силы, непросветленные влечения, встречи - имеют голос, и из них может составиться согласный хор, но могут произойти раздирающие душу диссонансы" (стр. 105).
   "Лица нашей драмы отравили друг другу жизнь, потому что они слишком близко подошли друг к другу и, занятые единственно и исключительно своими личностями, они собственными руками разрыли пропасть, в которую низверглись; страстность их, не имея другого выхода, сожгла их самих. Человек, строящий свой дом на одном сердце, строит его на огнедышащей горе. Люди, основывающие все благо, своей жизни на семейной жизни, ставят дом на песке. Быть может, он простоит до их смерти; но обеспечения нет, и дом этот, как домы на дачах, прекрасен только во врема хорошей погоды. Какое семейное счастье не раздробится смертью одного из лиц?
   Там, где жизнь подчинена чувствам, подчинена частному и личному, там ждите бед и горестей..." (стр. 107).
   Вот мысли, которые с большою силою занимали Герцена. Его глубоко поражала невозможность счастия в той области, которую следует назвать по преимуществу областью счастия, в сфере личных привязанностей. Он не думал, подобно многим утопистам, что можно устранить эти страдания - иным устройством общества, облегчением разводов, узаконением более легких связей между мужчинами и женщинами и т. п. Он прямо признавал, что здесь беды и горести пропорциональны счастию и радостям, что, допуская одни, нужно допустить и другие, что никакой прочности, никакого спокойствия здесь быть не может, и, следовательно, не может быть и истинного счастия. Нельзя быть благополучным, когда все зависит от случая, от обстоятельств, которых невозможно предотвратить и предвидеть. Эта страшная изнанка жизни человеческой была очень ясна Герцену, и над нею-то он задумывался.
   "Случайность, - продолжает он, - имеет в себе нечто невыносимо противное для свободного духа; ему так оскорбительно признать неразумную власть ее, он так стремится подавить ее, что, не зная выхода, выдумывает лучше грозную судьбу и покоряется ей; хочет, чтобы бедствия, его постигающие, были предопределены, т. е. состояли бы в связи с всемирным порядком; он хочет принимать несчастия за преследования, за наказания: тогда ему есть утеха в повиновении или в ропоте; одна случайность для него невыносима, тягостна, обидна; гордость его не может вынести безразличной власти случая. Эта ненависть и стремление выйти из-под ярма указывают довольно ясно на необходимость другой области, иного мира, в котором враг попран, дух свободен и дома" (стр. 105).
   Итак, требуется выход из царства случайности, требуется некоторый иной мир, в котором бы человек мог жить более прочно и спокойно. Герцен разбирает следующие три выхода:
   1. Стоический формализм.
   2. Религия.
   3. Общие интересы.
   "Формализм, - по словам Герцена, - стремится рабски подчинить страсти сердца, всю естественную сторону, все личные требования - разуму, как бы чувствуя, что он не совладает с ними, пока они на воле" (стр. 103). Формализм хотел бы, чтобы сердце подчинялось отвлеченному понятию долга, чтобы люди постоянно жертвовали собою ради осуществления некоторых идей, например идеи брака, исполнения принятых обязательств и т. п. Этот выход Герцен называет мертвящим и насильственным.
   Другое дело религия. "Религия, - говорит Герцен, - устремляется в другой мир, в котором также улетучиваются страсти земные; но этот другой мир не чужд сердцу; напротив, в нем сердце находит покой и удовлетворение; сердце не отвергается им, а распускается в него; во имя его религия могла требовать жертвования естественными влечениями; в высшем мире религии личность признана, всеобщее нисходит к лицу, лицо поднимается во всеобщее, не переставая быть лицом; религия имеет собственно две категории: всемирная личность божественная и единичная личность человеческая... Религия снимает (т. е. отрицает, aufhebt) семейную жнзнь, как и частную, во имя высшей, и громко призывает к ней: "Кто любит отца своего и мать более меня - тот недостоин меня". Эта высшая жизнь не состоит из одного отрицания естественных влечений и сухого исполнения долга: она имеет свою положительную сферу в всеобщих интересах своих; поднимаясь в нее, личные страсти сами собою теряют важность и силу - и это единственный путь обуздания страстей - свободный и достойный человека" (стр. 104).
   Вот прекрасное указание на значение религии. Герцен признает, что единственное решение, достойное человека, должно быть подобно тому решению, которое дает религия. Нужно найти какую-нибудь высшую жизнь, подобную той, к которой устремляется религия, такую жизнь, где бы сердце человека могло обрести обильную пищу. Только такою жизнью могут быть заглажены и исцелены несчастия личных привязанностей, неизбежные горести индивидуальной жизни. И вот настоящий выход, настоящее решение:
   "Не отвергнуться влечений сердца, не отречься от своей индивидуальности и всего частного, не предать семейство - всеобщему, но раскрыть свою душу всему человеческому, страдать и наслаждаться страданиями и наслаждениями современности, работать столько же для рода, сколько для себя, словом, развить эгоистическое сердце в сердце всехскорбящее, обобщить его разумом, и в свою очередь оживить им разум... Человек без сердца - какая-то бесстрастная машина мышления, не имеющая ни семьи, ни друга, ни родины; сердце составляет прекрасную и неотъемлемую основу духовного развития; из него пробегает по жилам струя огня всесогревающего и живительного; им живое сотрясается в наслаждении, радо себе. Поднимаясь в сферу всеобщего, страстность не утрачивается, но преображается, теряя свою дикую, судорожную сторону; предмет ее выше, святее; по мере расширения интересов уменьшается сосредоточенность около своей личности, а с нею и ядовитая жгучесть страстен" (стр. 106).
   Вот тот иной мир, в который должен уходить человек из области своей личной жизни; это мир всеобщих интересов, жизнь общественная, художественная, научная. Решение, по-видимому, самое полное, самое ясное и удовлетворительное.
   Одно только дурно - решение это принадлежит не самому автору. Герцену принадлежит только вопрос, а решение он заимствовал из немецкой книги, из той знаменитой философии, которая тогда царила в Европе. Эта философия породила бесчисленные ряды формул, разрешающих всевозможные вопросы, определяющих отношения между всевозможными понятиями. Но эти формулы большею частию оказались впоследствии или тавтологиями, или двусмысленностями, оказались столь широкими и неопределенными, что как будто не имели своего содержания, а могли вместить в себя самые противоположные учения.
   Так и здесь. Герцен хочет сказать, что для спасения себя от личных бед и превратностей человек должен следить за современностью, принимать участие в общественной, научной, художественной жизни. Он хвалит Бельтова за то, что тот постоянно следит за прогрессом человеческой мывли, и осуждает Круциферского за то, что он отстал от идей века и перестал о них заботиться. Но в формуле, данной Герценом, не заключается именно этого определенного смысла. Не сосредоточивайся около своей личности, раскрой свою душу всему человеческому - этот совет одинаково годится к для революционера, пытающегося изменить ход всемирной истории, и для монаха, удалившегося от всяких дел и всякой современности, - и даже для второго годится гораздо больше, чем для первого. И в том и в другом случае можно сказать: "Кто погубит свою душу, тот спасет ее" - эпиграф одной из статей Герцена (Буддизм в науке. "Отеч. зап." 1843, декабрь). Где бы ни жил человек, он живет среди людей, среди некоторых интересов, некоторой жизни, и весь вопрос в том, как поставить себя к этой жизни, как относиться к ней своею душою.
   Для ясности укажем на тот удивительный образ, который создан гр. Л. Н. Толстым, на Платона Каратаева. Вот человек, в котором прочно и ясно установились все жизненные отношения, который в силу этого спокоен и прост среди всяких бед и в самую минуту смерти. Он представляет живое, воплощенное решение той задачи, которая мучила Герцена. Сюда относятся следующие черты духовной жизни Каратаева:
   "Он любил говорить и говорил хорошо; главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком, - не с известным каким-нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему, ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним.
   Жизнь Каратаева, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал" ("Война и мир". Т. V, стр. 235, 236).
   Вот разрешение, которое представляет не только выход из бедствий случайности, но и положительное благополучие, не только победу над личным страданием, но и совершенную свободу от таких страданий. Вместо науки и искусства для Каратаева существуют только рассказы, песни и сказки; вместо современной жизни человечества - жизнь тех простых людей, с которыми столкнул его случай. А между тем формула Герцена исполнена совершенно; эгоистическое, естественное сердце превратилось во всех-скорбящее и даже во всех-радующееся.
   Итак, формула Герцена имеет слишком широкий смысл и нимало не характеризует его собственных мыслей. В этом отношении вообще можно заметить, что в каждом писателе следует различать, что в нем свое и что наносное. Так, поклонение Гёте не могло составлять особенности Герцена; это было общее явление тогдашней умственной жизни; для Герцена же характеристично именно противоположное явление - сомнение в справедливости этого поклонения. Так точно и здесь: оригинальной мысли Герцена следует искать в том углублении, которое он придает вопросу, а не в отвлеченных формулах, которые он берет из чужих рук и которыми, следуя духу времени, думает разрешить вопрос. Неудовлетворенность решением невольно проглядывает у самого Герцена: ее нетрудно заметить и выделить из общих рассуждений. Настоящая мысль Герцена яснее всего выражена в начале статьи; это не мысль примирения, а, напротив, мысль тревоги и разлада.
   "Все окружающее, - говорит он, - подверглось пытующему взгляду критики. Это болезнь промежуточных эпох. Встарь было не так: все отношения, близкие и дальние, семейные и общественные, были определены - справедливо или нет, - но определены. Оттого много думать было нечего: стоило сообразоваться с положительным законом, и совесть удовлетворилась...
   На всех перепутиях жизни стояли тогда разные неподвижные тени, грозные привидения для указания дороги, и люди покорно шли по их указанию...
   Ко всему привязывающийся, сварливый век наш, шатая и раскачивая все, что попадалось люд руку, добрался наконец до этих призраков, подточил их основание, сжег огнем критики, и они улетучились, исчезли. Стало просторно; но простор даром не достается; люди увидели, что вся ответственность, падавшая вне их, падает на них; упреки стали злые грызть совесть. Сделалось тоскливо и страшно - пришлось проводить сквозь горнило сознания статью за статьею прежнего кодекса... Ясное, как дважды два - четыре, нашим дедам - исполнилось мучительной трудности для нас. В событиях жизни, в науке, в искусстве нас преследуют неразрешимые вопросы, и, вместо того, чтобы наслаждаться жизнью, мы мучимся. Подчас, подобно Фаусту, мы готовы отказаться от духа, вызванного нами, чувствуя, что он не по груди и не по голове нам. Но беда в том, что дух этот вызван не из ада, не с пламенем, а из собственной груди человека, и ему некуда исчезнуть" (стр. 96 и 97).
   Вот правдивое изложение душевного и умственного настроения Герцена. Вопросы являются ему неразрешимыми, они его мучат, не дают ему жить, наводят на него тоску и страх.
   Как хорошо в этом виден действительный скептик, действительный мыслитель! Какая разница между ним и теми самодовольными тупицами, для которых скептицизм составляет какое-то наслаждение, которые без малейшей боли касаются заветнейших струн человеческого существования и точно радуются тому, что сердце их пусто и глухо, что для них нет ничего дорогого на свете! Герцен не был болтуном, услаждающимся своею болтовнёю; под его речами и умствованиями всегда была живая подкладка; теоретические вопросы превращались у него в жизненные вопросы; они его мучили, как нравственные задачи, без разрешения которых невозможно спокойно и уверенно жить и действовать.
   Решение того вопроса, о котором говорится в статье По поводу одной драмы, Герцен заимствовал из тогдашней немецкой мудрости. Но легко заметить, как мало оно его удовлетворяло. Уже поставивши чужую формулу для разрешения вопроса, он тотчас проговаривается и высказывает свою собственную мысль:
   "Человеческая жизнь - трудная статическая задача"" (Статика - наука о равновесии.)
   "Человек развившийся - равно не может ни исключительно жить семейной жизнью, ни отказаться от нее в пользу всеобщих интересов".
   Отсюда вытекает, как неизбежное следствие, то обилие человеческих бедствий, которое занимает Герцена, именно, постоянная "возможность скорбных катастроф", поражающих нежные одухотворенные существования развитых стран..." (стр. 106).
   Очевидно, прибавление общих интересов к интересам личным только увеличивает трудность задачи, только умножает число тех случаев, когда сердцу человеческому необходимо приходится страдать. Роман Кто виноват? есть развитие в образах и лицах той самой темы, на которую написана статья По поводу одной драмы. В романе мы находим ту же самую мысль в более зрелой и ясной форме. Что же мы видим? Бельтов есть человек вдвойне несчастный, вдвойне страдающий. Преданность общим интересам не только не дала ему твердой точки опоры, а привела к мыслям горьким и странным (стр. 312), к безотрадному и грустному взгляду на мир (стр. 234). Новая беда, которую он сделал и которой он сам подвергся в романе, есть только следствие прежних его страданий. Когда доктор Крупов упрекает Бельтова за его любовную историю, тот объясняет свое поведение следующим образом;
   "Я приехал сюда в одну из самых тяжелых эпох моей жизни. В последнее время я расстался с заграничными друзьями; здесь не было ни одного человека, близкого мне; я толкнулся к некоторым в Москве - ничего общего! Это укрепило меня еще более в намерении ехать в NN. Вы Знаете, что здесь было и весело ли я жил. Вдруг я встречаю эту женщину...
   Какие мгновения истинного блаженства я испытал в эти вечера, когда мы долго беседовали! - Я отдохнул за весь холод, испытанный мною в жизни. Первый раз человек узнал, что такое любовь, что такое счастье, и зачем он не остановился? Это, наконец, становится смешно..." (стр. 362-364).
   Итак, Бельтов влюбился в Круциферскую, спасаясь от того холода и тяжести, которые он испытывал в служении общим интересам. Выходит так, что сфера этих интересов иногда не отвлекает от катастроф личной жизни, а наталкивает на них. В другом месте Бельтов причисляет самого себя к людям, одаренным такими силами и стремлениями, которых некуда употребить, для которых история, т. е. вся совокупность общих интересов, не представляет выхода, поприща, запроса.
   "Всего реже,- говорит он о таких людях,- выходят из них тихие, добрые люди; их беспокоят у домашнего очага едкие мысли. Действительно, странные вещи приходят в голову человеку, когда у него нет выхода, когда жажда деятельности бродит болезненным началом в мозгу, в сердце, и надобно сидеть сложа руки, а мышцы так здоровы, а крови в жилах такая бездна... Одно может спасти тогда человека и поглотить его... это встреча... встреча с....." (стр. 298, 300).
   Бельтов разумеет встречу с такой женщиной, как Круциферская. Итак, он потому особенно расположен влюбляться, и даже в чужих жен, что в общей сфере ему некуда девать свои силы. Это положение внушает ему даже отчаянную жадность ко всякого рода минутным отрадам. Рассуждая с доктором Круповым о своем здоровье, он выражается так:
   "Что будет пользы, если я проживу еще не десять, а пятьдесят лет? Кому нужна моя жизнь, кроме моей матери, которая сама очень ненадежна? Я бесполезный человек, и, убедившись в этом, я полагаю, что я один хозяин над моею жизнью; я еще не настолько разлюбил жизнь, чтобы застрелиться, и уж не люблю ее настолько, чтобы жить на диете, водить себя на помочах, устранять сильные ощущения и вкусные блюда, для того, чтобы продлить на долгое время эту жизнь больничного пациента" (стр. 273).
   Итак, это человек страшно голодный сердцем и с этого голоду неудержимо бросающийся на ту пищу личного чувства, которая пришлась ему по вкусу. Вот почему он полюбил Круциферскую, и ни за что не хотел остановиться в этой любви. Печальное состояние, которое, разумеется, ни к чему доброму привести не может!
   Очевидно, следовательно, Герцену хотелось изобразить в Бельтове человека, для которого трудная статическая задача жизни неразрешима, который одинаково подвергся страданию и в области общих интересов, и в области индивидуальных радостей. Таким образом, вместо ясного философского решения, представляемого статьею, роман представляет смысл более запутанный, более мрачный, более соответствующий истинному миросозерцанию Герцена, Не одна область личных интересов подвержена неразумной, грубой случайности, делающей невозможным счастие,- как то доказывает судьба Круциферского; область общих интересов, история - столько же неразумно и жестоко может погубить человека, не давая выхода его силам, не представляя запроса на живущие в нем стремления, как то доказывает своею судьбою Бельтов. Счастье для Бельтовых еще менее возможно, чем для Круциферских: для первых возможны только счастливые минуты, вторым могут выпасть на долю целые годы радости. Общий вывод - человек не может быть счастлив.
   "Надо быть погрубее,- говорит в одном месте Круциферский,- для того, чтобы быть посчастливее; посмотрите, как невозмущаемо счастливы, напр., птицы, звери оттого, что они меньше нас понимают" (стр. 230).
   В другом месте он выражает ту же мысль с некоторым сомнением:
   "Всякий зверь ловко приспособлен природой к известной форме жизни. А человек... не ошибка ли тут какая-нибудь? Просто, сердцу и уму противно согласиться с возможностью того, чтобы прекрасные силы и стремления давались людям для того, чтобы они разъедали их собственную грудь. На что же это?"
   Но Бельтов отвечает на это без колебаний и раздумья:
   "Вы совершенно правы,- с жаром возразил он Круциферскому,- и с этой точки зрения вы не выпутаетесь из вопроса" (стр. 298).
   Таков смысл романа. Он содержит в себе вопрос, из которого выпутаться невозможно; он устанавливает точку зрения, с которой жизнь человеческая является с ее темной, безотрадной стороны.
   Всякая поэзия, всякая философия есть некоторого рода теодицея. Поэты и философы обыкновенно делают то же дело, какое составляло главную черту умственной жизни Платона Каратаева: они придают жизни и миру "характер торжественного благообразия", они умеют сами видеть и уяснять другим лицевую сторону предметов и событий. Герцена же неудержимо привлекала другая сторона, то, что он сам называл "страшною изнанкою жизни человеческой". Во всем, чего он ни касался своею мыслию, он видел этот испод; вещи самые простые, которые мы видим, не замечая их, получали у него характер самого грустного безобразия, самой жестокой безотрадности.
  

"ДОКТОР КРУПОВ".

"ЛЕВИАФАНСКИЙ"

  
   Уже незадолго перед отъездом за границу, с которого начинается новый период деятельности Герцена, была написана им шутка, которая до сих пор, наравне с романом Кто виноват?, живет в памяти русских читателей. Это небольшой отрывок, под заглавием Из сочинения доктора Крупова "О душевных болезнях вообще и об эпидемическом развитии оных в особенности" ("Современник", 1847. Т. V).
   Кто помнит доктора Крупова, тот помнит, конечно, и его теорию. Она состоит в том, что люди, вообще говоря, повреждены в уме, что человечество поражено повальным сумасшествием. Упорные заблуждения людей, их слепое подчинение страстям, их действия, явно противоречащие их собственной пользе,- все это доктор Крупов считает следствием давнишнего эпидемического помешательства.
   Для того, чтобы подобная шутка была остра и занимательна, нужно было одно условие - нужно было, чтобы она как можно ближе походила на правду, чтобы почти вполне представляла выражение искреннего убеждения. Истинно остроумен может быть только тот, кто истинно глубокомыслен. Шутка у Герцена вышла страшная: из простой насмешки над людскими слабостями и предрассудками она переходит в скорбную, в отчаянную думу о бедствиях и страданиях людей, и под конец кажется, что мысль о хроническом и повальном умопомешательстве гораздо легче и отраднее, чем представление, что люди все свои безумства и злодейства делают в полном разуме и с неповрежденным сердцем.
   Фигура дурачка Левки - едва ли не лучшее лицо, созданное Герценом. В описании этого лица он наглядно и превосходно сопоставляет человека дикого с людьми грубыми; на стороне грубых людей оказывается больше непонимания, больше бесчеловечия, чем у несчастного юродивого. Тонко и ясно схвачены нежные, детские черты ума и сердца Левки; выпукло и резко выставлена нелепая затверделость понятий людей, считающих только себя разумными, только свою жизнь нормальною. Невозможно лучше показать все неразумие неподвижных форм жизни, о которые разбивается всякая отступающая от них индивидуальность.
   "Меня поразила,- пишет доктор Крупов,- мысль, которая потом преследовала всю жизнь: с чего люди, окружающие его (Левку), воображают, что они лучше его? С чего считают себя вправе презирать, гнать это существо, тихое, доброе, никогда никому не сделавшее вреда? И какой-то таинственный голос шептал мне: "Оттого, что и все остальные - юродивые, только на свой лад, и сердятся, что Левка глуп по-своему..." В самом деле,- думалось мне,- чем Левка хуже других? Тем, что он не приносит никакой пользы. Ну, а пятьдесят поколений, которые жили только для того, на этом клочке земли, чтобы их дети не умерли с голоду сегодня и чтобы никто не знал, зачем они жили и для чего они жили,- где же польза их существования? Наслаждение жизнию? Да они ею никогда не наслаждались, по крайней, мере гораздо меньше Левки. Для них жизнь была тяжелая ноша и скучный обряд. Дети? Дети могут быть и у Левки: это дело нехитрое. Зачем Левка не работает? Да что же за беда; он ни у кого ничего не просит, кой-как сыт. Чем же он хуже умников, которые, несмотря на то, что работают денно и нощно, не богаче его? Работа - не наслаждение какое-нибудь; кто может обойтись без работы, тот не работает... Левка никогда дома не живет, не исполняет обязанностей сына, брата? Ну, а те, которые дома, разве исполняют? У него есть еще семь братьев и сестер, живущих в постоянной ссоре между собою, которая длится в роде тридцатилетней войны... И я постоянно возвращался к основной мысли, что причина всех гонений на Левку состоит в том, что Левка глуп на свой собственный салтык, а другие повально глупы; и так, как картежники не любят неиграющих и пьяницы непьющих, так и они ненавидят бедного Левку" (стр. 11 и 12).
   Читатель видит, что это вовсе не шутки, а совершенно серьезные мысли, что здесь берутся те точки зрения, с которых открывается пустота, следовательно, неразумность и ничтожество жизни. Люди похожи на безумных потому, что чем-то довольны и из-за чего-то бьются, тогда как в сущности они достойны только жалости, и жизнь их часто не имеет никакой цели.
   Затем Герцен еще более сглаживает тонкую черту, разделяющую ум от безумия. Мысли обыкновенных людей часто бывают так же нелепы, как и мысли сумасшедших, и разница только в том, что чувство действительности одних останавливает, а других нет.
   "Странные поступки безумных, - рассказывает доктор Крупов, - их раздражительную злобу объяснил я себе тем, что все окружающее нарочно сердит их и ожесточает беспрерывным противоречием, жестким отрицанием их idée fixe. Замечательно, что люди делают все это только в домах умалишенных; вне их существует между больными какое-то тайное соглашение, какая-то патологическая деликатность, по которой безумные взаимно признают пункты помешательства друг в друге... Объясню примерами. Главный доктор в заведении был добрейший немец в мире, без сомнения, более поврежденный, чем половина больных его.
   Больные не любили его оттого, что он, сам стоя на одной почве с ними, вступал всегда в соревнование.
   "Я китайский богдыхан!" - кричал ему один больной, привязанный на толстой веревке, которая по необходимости ограничивала богдыханскую власть его. "Ну когда же китайский император сидит на веревке?" - отвечал добрейший немец с пресерьезным видом, как будто он сам сомневался, не действительно ли китайский богдыхан перед ним. Больной выходил из себя, слыша возражение, скрежетал зубами, кричал, что это Вольтер и иезуиты посадили его на цепь, и долго не мог потом успокоиться. Я, совсем напротив, подходил к нему с видом величайшего подобострастия. "Лазурь неба, прозрачнейший брат солнца, - говорил я ему, - позволь мне, презренному червю, грязи, отставшей от бессравненных подошв твоих, покапать холодной воды на светлое чело твое, да возрадуется океан, что вода имеет счастие освежать почтенную шкуру, покрывающую белую кость твоего черепа"... и больной улыбался и позволял с собою все, что я желал. Обращаю особенное внимание на то, что я для этого больного не делал ничего особенного, а поступал с ним так, как все добрые люди поступают друг с другом везде, на улице, в гостиной и пр. Надобно заметить, что в заведение ездил один тупорожденный старик, воображавший, что он гораздо лучше докторов и смотрителей знает, как надобно за больными ходить, и всякий раз приказывал такой вздор, что за него делалось стыдно; однако главный доктор слушал его до конца и не говорил ему, что все это вздор, не дразнил его - а китайского богдыхана дразнил. Где же тут справедливость?" (стр. 17 и 18).
   Наконец Герцен переходит к главному доказательству. Он указывает на тот явный, постоянный вред, который наносят люди себе самим в силу своих предрассудков, на их явное и постоянное стремление к целям несущественным и упущение целей действительных. Это уже черта настоящего безумия, то есть такого состояния, в котором действительность не имеет силы над человеком. Если человек подвергается бедам и мучениям, действуя по известным понятиям, и однако же не может образумиться и продолжает прежний образ действий, то он всего ближе к безумному.
   Нам привелось бы выписать весь отрывок, если бы мы стали приводить превосходные образы и сцены, которыми доктор Крупов подтверждает свою мысль.
   Эта мысль выражена так ярко и поразительно, что, наконец, вместо смеха наводит на читателя ужас. Невозможно читать без некоторого содрогания заключение доктора Крупова:
   "Успокоившись насчет жителей нашего города (т. е. убедившись, что они безумные), я пошел далее. Выписал себе знаменитейшие путешествия, древние и новые исторические творения, и подписался на "Гамбургский Беспристрастный Корреспондент". Отовсюду текли доказательства очевидные, не подлежащие сомнению, моей основной мысли; слезы умиления не раз наполняли глаза мои при чтении. Я не говорю уже о Гамбургской газете; на нее я с самого начала смотрел, не как на суетный дневник всякой всячины, а как на всеобщий бюллетень разных богоугодных заведений для несчастных страждущих душевными болезнями. Все равно, что бы историческое я ни начинал считать, везде, во все времена открывал я разные безумия, которые соединялись в одно всемирное помешательство. Тита Ливия или Муратори я брал, Тацита или Гиббона - никакой разницы: все они доказывают одно, что история - не что иное, как связный рассказ родового хронического безумия и его медленного излечения (этот рассказ дает нам, по неведению, полное право надеяться, что через тысячу лет двумя-тремя безумиями будет меньше). Истинно не считаю нужным приводить примеры: их миллионы. Разверните какую хотите историю; везде вас поразит, что вместо действительных интересов всем заправляют мнимые, фантастические интересы; вглядитесь, из-за чего льется кровь, из-за чего несут крайность, что восхваляют, что порицают,- и вы ясно убедитесь в несчастной на первый взгляд истине, и истине полной утешения на второй взгляд, что все это - следствие расстройства умственных способностей" (стр. 26, 27).
   Такова шутка Герцена. Нужно ли говорить, как сильно в ней отражается мрачный взгляд Герцена на человеческую природу, его чуткость ко всем темным сторонам жизни!
   Опять заметим ту великую разницу, которая обнаружилась и в этом случае между Герценом и другими из наших писателей, трактовавшими о всемирной истории. Есть у нас мыслители (читатель найдет их немало, например, в любопытном журнале "Дело"), которые смотрят на всемирную историю, по-видимому, весьма мрачно, а в сущности очень весело. Для них вся история представляет сплошной ряд сумасбродств и безумств, и род человеческий от начала и до сих пор состоит большею частню из людей, пораженных душевными болезнями. Эти мыслители принимают за правду то, что Герцен говорил как шутку. Но зато они имеют утешение, которое почему-то не имело силы над Герценом. Именно они полагают, что, с тех пор как они сами явились на свет, на свете уже существуют люди вполне здоровые умственно и нравственно, что, с тех пор как издается журнал "Дело" и другие подобные органы, уже засиял свет ума среди всеобщего безумия. Такая приятная мысль совершенно примиряет этих мыслителей с мрачным взглядом на историю. Им кажется, что чем безумнее окажутся другие люди, тем больше разумности выпадает на их собственную долю.
   Более логически и менее весело думал Герцен. "Человек, считающий историю хроническим безумием, сам помешанный",- говорит он в предисловии (стр. 5). И действительно, разве мы не имеем полного права распространить на мыслителей "Дела" тот самый взгляд, под который они подводят весь род человеческий и всю его историю?
   В свое время шутка Герцена имела большой успех. Это была одна из самых удачных форм, в которых выразилось его недовольство и отчаяние. Через двадцать лет, в 1867 г., он написал еще небольшую вещь на ту же тему. В "Полярной звезде" на 1869-й, вышедшей в 1868 г., находится статья под заглавием: Aphorismata по поводу психиатрической теории д-ра Крупова. Сочинение прозектора и адъюнкт-профессора Тита Левиафанского14.
   Здесь тон шутки поднят еще на одну ноту. Левиафанский считает ошибкою Крупова надежду на постепенное излечение рода человеческого. "Как же,- спрашивает он,- постоянное состояние какого-нибудь животного рода или вида может излечиться?.. Это не болезнь, а особенность, признак". "Человек, - говорит он далее, - с бесконечным творчеством меняет idées fixes и пункты помешательства и постоянно пребывает верным безумию. Если у людей являлась редкая мания жить по чистому разуму и по разуму устроиться, то она количественно всегда так была незначительна, что ее можно отнести к личным умопомешательствам, а не к тем, которыми зиждутся царства и империи, народы и целые эпохи".
   Этого мало. Левиафанский не только считает безумие постоянной принадлежностию человека, но и видит в безумии благо, необходимое условие истории и прогресса.
   "Без хронического, родового помешательства, - говорит он,- прекратилась бы всякая государственная деятельность; с излечением от него остановилась бы история. Не было бы ей занятия, не было бы в ней интереса. Не в уме сила и слава истории, да и не в счастии, как поет старинная песня, а в безумии.
   Без него мы были бы сведены на логику и математику.
   Умом и словом человек отличается от всех животных. И, как безумие есть творчество ума, так вымысел - творчество слова.
   Одно животное пребывает в бедной правдивости своей и в жалком здравом смысле. Природа молчит или звучит бессвязно, ибо она-то и находится под безвыходным самовластием разума, в то время как человек городит целые Магабараты15 и Урвазии16. Все сковано в природе железною необходимостию, она не усовершается, не домогается, не ждет обновления и искупления; она только перерабатывается, "не ведая, что творят", и в эту-то кабалу, в этот дом без хозяина, без добродетелей и пороков, толкают человека под предлогом излечения?" (стр. 137).
   Ум Левиафанский называет "началом антисоциальным и разъедающим", тогда как безумие есть начало зиждительное, которым все живет и движется.
  

ГЛАВНОЕ ОТКРЫТИЕ ГЕРЦЕНА

  
   Да не подумает кто-нибудь, что, указывая на постоянную односторонность мыслей Герцена, на глубокое субъективное настроение, которым проникнуто все, что он писал, мы желаем как бы заранее отнять у него всякие права на истину, на правильное понимание вещей. Наша цель совершенно другая. Мы хотели бы, напротив, показать, что Герцен обладал необыкновенною чуткостию для известных сторон жизни, что ему могло быть ясно и понятно то, что совершенно закрыто для обыкновенных глаз. Обыкновенно люди довольны и самими собою, и теми, часто ничтожными, благами, которых они добиваются. Следовательно, большею частию люди слепы, так как не замечают ни собственного ничтожества, ни пустоты тех целей и желаний, которыми наполнена их жизнь. Герцен принадлежал к другой, далеко не столь многочисленной породе людей, к тем натурам, которых настроение можно назвать по преимуществу религиозным, которых этот мир, эта жизнь не удовлетворяют. Идеал, живущий в душах таких людей, может, по-видимому, вовсе не совпадать с идеалом церкви, но результаты выходят те же. Настойчиво, неотразимо открывается этим душам темная сторона каждого явления; мир обнаруживает им все, что в нем достойно смеха, плача, негодования. Таков был Гоголь, таков был и Герцен.
   Такие люди, если не видят всей истины, зато могут совершать великие открытия в той области, которая доступна их проницательности.
   Мы разбирали до сих пор преимущественно художественные произведения Герцена, следовательно, такие, в которых выражался его общий взгляд на жизнь, общее его настроение. Нам кажется, мы ясно доказали, что пессимизм есть главная черта этого настроения. Несчастия, не имеющие смысла и цели, безвыходные вопросы и столкновения, игра случайности, как постоянная изнанка человеческой жизни, наконец, вечное противоречие между счастием и собственными усилиями людей, их безумное упорство в действиях, ведущих к их собственному вреду и гибели,- таковы общие темы разобранных нами произведений Герцена.
   Теперь нам следует обратиться к его философским и историческим статьям, разобрать, какого взгляда он держался в философии и как смотрел на современную историю, на русскую и на западную. Легко понять, что со своим глубоким пессимизмом он сразу схватил то, что было всего безотраднее, всего болезненнее в современном ему строе европейской мысли и европейской истории. Фейербахизм, философское воззрение, с которым так благодушно и спокойно уживаются немцы, был понят Герценом в смысле самом суровом и безнадежном. Скажем заранее - это понимание мы считаем вполне правильным, вполне соответствующим делу.
   Запад тянул к себе Герцена. Он уехал из России и не только стал внимательно и зорко всматриваться в строй и движение Запада, но и сам пытался вмешаться в это движение. К какому же выводу пришел Герцен? С неотразимою силою в нем вкоренилось убеждение, что Запад страдает смертельными болезнями, что его цивилизации грозит неминуемая гибель, что нет в нем живых начал, которые могли бы спасти его.
   Вот главное открытие Герцена. России он не понимал; как Чаадаев, он ничего не умел видеть ни в ее настоящем, ни в ее прошедшем. Но Запад он знал хорошо; он был воспитан на всех ухищрениях его мудрости, он умел сочувствовать всем движениям тамошней общественной жизни, был зорким и чутким зрителем нескольких революций. И он пришел к тому убеждению, что нет живого духа на Западе, что все его мечты обновления не имеют внутренней силы, что одно верно и несомненно - смерть, духовное вымирание, гибель всех форм тамошней жизни, всей западной цивилизации.
   Эту мысль Герцен проповедовал упорно и постоянно до конца своей жизни. На эту тему написаны лучшие, остроумнейшие и глубокомысленнейшие его статьи. И наибольшее поучение, которое можно извлечь из Герцена, конечно, заключается в том анализе явлений западной жизни, которым он подтверждает свою мысль о падении Запада.
  

ПРИМЕЧАНИЯ

  
   Впервые опубликовано; Страхов H. H. Борьба с Западом в нашей литературе. Герцен. Милль. Парижская коммуна. Ренан. Штраус. Спб, 1882.
   Печатается по тексту этого издания.
  
   1 "Mir gab ein Gott zu sagen, was ich leide". Göthe. Torquato Tasso.- "Мне бог дал сказать, что я выстрадал". Гёте. Торквато Тассо (нем.).
   2 ...d'une existence manguée... - неудачника (франц.).
   3 "Jа, jа, der Obrist hat recht..., Wäre der große Fritz... oh, der große Fritz!" - "Да, да, полковник прав... Если б был жив великий Фриц... о, великий Фриц!" (нем.)
   Фриц - немецкий император Фридрих II.
   4 "Nous en parlerons devant les dames".- Мы будем рассказывать об этом дамам (франц.).
   5 Ксенофонт - древнегреческий писатель и историк, возглавлявший во время одной из войн (401 г. до и. э.) отступление десятитысячного отряда греческих воинов.
   6 "Homo sum et nihil humani a me atienutn puto".- Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо (лат.).
   7 Ah, bah; c'est un célèbre poète allemand, m-r Koethe, qui a écrit, qui a écrit... ah!.. La Messiade!- "Да, это знаменитый немецкий поэт г-н Кете, который написал, который написал... ну... Мессиаду!" (франц.).
   8 Упомянутая поэма "Мессиада" принадлежит не Гёте, а Клопштоку. Werthers Leiden - роман Гёте "Страдания молодого Вертера".
   9 Арминий - вождь одного из германских племен, возглавивший в IX веке н. э. восстание германцев против римлян.
   10 Имеется в виду книга римского историка Тацита "Германия".
   11 Авдеев Михаил Васильевич (1821-1876) - русский писатель; в романах "Тамарин", "Подводный камень" изображал "лишнего человека" и положение женщины в дворянском обществе.
   12 Стародум - персонаж комедии Д. И. Фонвизина "Недоросль", образ просвещенного и гуманного резонера.
   13 В статье "По поводу одной драмы" (1843) Герцен имеет в виду пьесу французских авторов О. Арну и Н. Фурнье "Преступление, или Восемь лет старше".
   14 Это произведение Герцена было впервые опубликовано на французском языке в газете "Kolokol", No 6 от 1 апреля 1868 г.
   15 Магабарата (Махабхарата) - памятник древнего индийского эпоса.
   16 Урвазия - поэма о небесной нимфе Урваши, основанная на сюжетах индийской мифологии.
  

Глава вторая

ПОТЕРЯ ВЕРЫ В ЗАПАД

  

I

Измена самому себе

  
   Цель этого очерка - восстановить литературное значение Герцена. Мы желали бы способствовать тому делу, которое рано или поздно совершит время. Время загладит и исцелит зло, которое нанес Герцен и нам, и самому себе; добрые же стороны его деятельности понемногу выступят и приобретут свою силу, если только мы будем внимательны к своему прошлому и настоящему, если будем вдумываться в историю нашего развития, если не будем презрительно отворачиваться от наших деятелей и хоть немного исправимся от того безмерного легкомыслия, от той поразительной ветрености, при которой на нас не действуют никакие уроки жизни и наставления истории, при которой мы сегодня забываем то, что делали и думали вчера, и вечно остаемся под одними и теми же дурными влияниями, вечно обезьянничаем, вечно умеем только одно - плыть, куда нас потянет ветер минуты.
   Восстановить значение литературной деятельности Герцена необходимо. После его смерти возможно и необходимо стать, наконец, в правильные отношения к нему, как к писателю. Можно смело сказать, что до сих пор мысли Герцена, его философские и исторические взгляды совершенно неизвестны нашим читателям, и в этом виноваты не правительственные запрещения, не малое распространение его сочинений, а виноват сам Герцен, виновато странное настроение нашей публики. До отъезда за границу немногие могли ценить и понимать Герцена; когда же началась его заграничная деятельность (в самом конце царствования Николая), тогда он вдруг приобрел огромную популярность. Но его читали и любили только вследствие того, что все, что он ни писал, было густо приправлено, так сказать, революционным перцем. По причине этого перца все его писания поглощались с жадностью, но, вместе с тем, никто и внимания не обращал на настоящий вкус взглядов и мыслей Герцена. Чудеса остроумия и глубокомыслия, проблески необычайной зоркости и меткости пропадали даром, никого не поражая, не оставляя никакого плодотворного впечатления, потому что вся жадность была обращена на приправу, а не на самое кушанье. Таким образом, Герцен имел величайший успех, и вместе с тем, никто не разделял его мнений, никто не обдумывал его взглядов. Лучшая его книга "С того берега" прошла бесследно для умов, хотя была затаскана и истрепана руками бесчисленных почитателей.
   Впоследствии та же история повторилась в обратном смысле. Когда миновала наша воздушная революция {Так я называл время 1858-1863 годов, время миражного переворота в нашей литературе и обществе.}, когда польское дело пробудило наше народное чувство, и все метеоры, наполнявшие нашу умственную атмосферу, исчезли перед влиянием этого чувства, тогда Герцен вдруг потерял всякое значение. С тех пор революционный перец его статей точно в той же степени отталкивал читателей, в какой прежде их привлекал. Его перестали вовсе читать, но результат был тот же самый, как и прежде, когда его так усердно читали. Что бы он ни говорил, - никто не слушал и не вникал в смысл его речей, а все принимались только выказывать отвращение к революционной приправе этих речей. И опять - чудеса остроумия и глубокомыслия стал

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 307 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа