Главная » Книги

Страхов Николай Николаевич - Сочинения гр. Л. Н. Толстого, Страница 7

Страхов Николай Николаевич - Сочинения гр. Л. Н. Толстого


1 2 3 4 5 6 7 8

gn="justify">   Итак, есть сторона русского характера, которая не вполне схвачена и изображена автором. Нужно ждать еще художника, который бы сумел так отнестись к этой стороне, как, например, Пушкин относился к Петру I:
  
   Ужасен он в окрестной мгле!
   Какая дума на челе,
   Какая сила в нем сокрыта!
   А в сем коне какой огонь!
   Куда ты скачешь, гордый конь,
   И где опустишь ты копыта?
   О, мощный властелин судьбы!
   Не так ли ты над самой бездной,
   На высоте, уздой железной
   Россию вздернул на дыбы?
   (Медный всадник.)
  
   Но пока нет у нас чистых и ясных образов деятельного героизма, пока этот героизм не нашел себе своего поэта-выразителя, мы должны смиренно преклониться перед поэтом, прославившим и воплотившим перед нами героизм смирения. Мы только можем гадать и смутно прозревать черты иного величия, также свойственного русской натуре, а то величие, которое изображено гр. Л. Н. Толстым, мы уже видим воочию, в ясном воплощении.
   И в существенном пункте мы не можем не согласиться с поэтом, то есть мы вполне признаем превосходство смирного героизма над героизмом деятельным. Гр. Л. Н. Толстой изобразил нам если не самые сильные, то во всяком случае самые лучшие стороны русского характера, те его стороны, которым принадлежит и должно принадлежать верховное значение. Как нельзя отрицать, что Россия победила Наполеона не деятельным, а смирным героизмом, так вообще нельзя отрицать, что простота, добро и правда составляют высший идеал русского народа, которому должен подчиняться идеал сильных страстей и исключительно сильных личностей. Мы сильны всем народом, сильны тою силою, которая живет в самых простых и смирных личностях, - вот что хотел сказать гр. Л. Н. Толстой, и он совершенно прав. Прибавим, что мы должны бы были преклониться перед лучшими чертами нашего народного идеала и в том случае, если бы нам не было доказано, что простота, добро и правда могут победить всякую ложную, злую и неправую силу. Если вопрос идет о силе, то он решается тем, на какой стороне победа, но простота, добро и правда нам милы и дороги сами по себе, все равно, победят они или нет.
   Все сцены частной жизни и частных отношений, выведенные гр. Л. Н. Толстым, имеют одну и ту же цель - показать, как страдает и радуется, любит и умирает, ведет свою семейную и личную жизнь тот народ, высший идеал которого заключается в простоте, добре и правде. Разница, столь ясно изображенная, между Кутузовым и Наполеоном, та же самая разница существует между Пьером и капитаном Рамбалем, толкующим о своих любовных приключениях, между Бурьенкой и княжной Марьей и т. д. Тот же народный дух, который проявился в Бородинской битве, проявляется в предсмертных думах князя Андрея, и в душевном процессе Пьера, и в разговорах Наташи с матерью, и в складе вновь образовавшихся семейств, словом, во всех душевных движениях частных лиц "Войны и мира".
   Везде и повсюду или господствует дух простоты, добра и правды, или является борьба этого духа с уклонениями людей на иные пути, и рано или поздно - его победа. В первый раз мы увидели несравненную прелесть чисто русского идеала, смиренного, простого, бесконечно нежного и в то же время незыблемо твердого и самоотверженного. Огромная картина гр. Л. Н. Толстого есть достойное изображение русского народа. Это - действительное неслыханное явление - эпопея в современных формах искусства.
  

IV

  
   Необходимо сказать здесь хотя несколько слов о предмете, который мы охотно отложили бы до другого времени, - именно, о философских взглядах гр. Л. Н. Толстого на историю. Есть много читателей, для которых эти взгляды составляют помеху впечатлению самой хроники, слишком резко выдаваясь вперед и развлекая внимание, недостаточно живо заинтересованное самим художественным произведением. В этом отношении автор, кажется, вполне достиг своей цели, то есть действительно всех заставил обратить внимание на свои любимые мысли. Читая его полемические выходки, замечая, как он начинает горячиться, чуть только дело доходит до его философских идей, можно подумать, что он гораздо меньше занят и увлечен своим существенным предметом, то есть изображением России, победившей Наполеона, чем некоторыми общими соображениями относительно истории. Так, говорят, Бетховен считал своим главным призванием юриспруденцию и почти жалел, что слишком много времени посвятил музыке.
   Прежде всего сознаемся со всею откровенностию, что одно дело вредит другому. Философские рассуждения гр. Л. Н. Толстого сами по себе чрезвычайно хороши; если бы он выступил с ними в отдельной книге, то его нельзя было бы не признать отличным мыслителем, и книга его была бы одною из тех немногих книг, которые вполне заслуживают название философских. Но в соседстве с хроникою "Войны и мира", наряду с ее животрепещущими картинами эти рассуждения кажутся слабыми, мало занимательными, мало соответствующими величию и глубине предмета. В этом отношении гр. Л. Н. Толстой сделал большую ошибку против художественного такта: его хроника, очевидно, подавляет собою его философию, и его философия мешает его хронике. Многие "ценители и судьи"23, из тех, которые
  
   Имеют дар одно худое видеть24.
  
   обрадовались этой ошибке и тотчас напали на "Войну и мир" со слабого места, со стороны рассуждений об истории, очевидно, воображая, что тут-то они победят наверное. Эти господа, нам кажется, очень ошиблись; мы не помним ни единого дельного замечания со стороны тех, кто весьма презрительно отзывался об философских взглядах гр. Л. Н. Толстого, и полагаем вообще, что авторы этих отзывов еще далеко не доросли до своего подсудимого.
   Вся беда, впрочем, заключается только в первом впечатлении; пройдет немного времени, и наши глаза привыкнут ясно разделять два предмета, которые смешиваются только на первый взгляд: хронику "Война и мир" и ее философию. Хроника сама по себе составляет такое стройное, ясное, законченное целое, что для всякого, сколько-нибудь способного понимать художественные произведения, никакие приставки и вводные мысли не могут ослабить неотразимого впечатления, не затемнят в ней ни одной черты, так как все ее черты чисты, просты и вполне отчетливы. Что же касается до философии гр. Л. Н. Толстого, то, когда мы привыкнем рассматривать ее отдельно от хроники, - и она обнаружит те неотъемлемые достоинства, которые теперь теряются в слишком блестящем соседстве хроники.
   Философские взгляды гр. Л. Н. Толстого тесно связаны с содержанием его хроники; они содержат в себе замечательно точную и глубокую формулировку некоторых вопросов, касающихся истории вообще, но они не захватывают, не исчерпывают в отвлеченной форме всего содержания, которое "Война и мир" представляет в форме художественной. Вот наше суждение, которое мы постараемся подкрепить кое-какими замечаниями и ссылками.
   Мысль о том, что история совершается помимо людского произвола, что в ней, неожиданно для разума и усилий людей, обнаруживается действие других, более могучих и глубоких сил, - вот главная мысль и философии и хроники гр. Л. Н. Толстого. Что движет народами? От чего зависят их страшные столкновения, их победы и поражения? Вот вопросы, на которые отвечает гр. Л. Н. Толстой своими рассуждениями, и на эти же вопросы еще яснее, еще вразумительнее отвечает вся хроника "Война и мир", излагающая в лицах и картинах, как Наполеон оказался "ничтожнейшим орудием истории" (т. VI, стр. 84), как он ничего не мог сделать против той силы, которою действительно управляются события. Высокоумные господа, считающие возможным восхищаться поэзиею гр. Л. Н. Толстого и глумиться над его философиею, очевидно, не замечают этой связи между тою и другою, то есть не замечают, как говорится, слона, чем ясно показывают, что и их глумление и их восхищение одинаково бессмысленны. Нельзя восхищаться безукоризненно правдивым художественным рассказом гр. Л. Н. Толстого и не видеть, что этим рассказом вполне подтверждаются его мысли о великих людях, о власти, о значении каждого отдельного человека в общем ходе событий, о том, что недостаточны и лживы объяснения историков и т. д. Это целый ряд прекрасных истин, тесно связанных между собою и лишь иногда выраженных преувеличенно, что очень легко исправить, держась несомненно руководства, данного нам самим гр. Л. Н. Толстым, т. е. его хроники.
   Пусть, например, кто-нибудь попробует отрицать то положение, которое мы только что привели, именно, что Наполеон был ничтожнейшим орудием истории. По смыслу хроники это ведь не значит, что Наполеон был человек тупой умом и слабый волею; напротив, все дело в том, что он был необычайно проницателен и энергичен и, однако же, не мог ничего уразуметь и ничего сделать, когда на сцену выступили действительные силы истории; в самой ссылке, на острове св. Елены, как доказывает гр. Л. Н. Толстой, он не понимал того, что с ним случилось в России, и, следовательно, он был вполне слепым орудием высших судеб, обнаружил самым разительным образом свое ничтожество, так как столкнулся с силою, безмерно превышавшею его волю и его разум.
   Из "Войны и мира" ясно, что каждый солдат, повиновавшийся силе истории и потому содействовавший событию, которое она совершила, был в этом отношении выше Наполеона, который ничего не сделал и не мог сделать ни в пользу события, ни против него. Деятельность солдата была направлена на возможное, которое и совершалось; деятельность Наполеона была направлена на невозможное - и, следовательно, была совершенно бесплодна. Вот смысл, в котором Наполеон оказался ничтожнейшим орудием истории.
   Люди сами не знают, чему они служат орудием; наибольшее посрамление выпадает на долю тех, которые имеют притязание на наибольшее величие. Вот простые истины, к которым сводятся многие рассуждения гр. Л. Н. Толстого. В этих рассуждениях так много верного и ясного, что они в большей своей части не составляют новых открытий, а представляют только оригинальное развитие мыслей, давно уже высказанных, хотя далеко не общераспространенных.
   Фатализм - вот как называли философский взгляд гр. Л. Н. Толстого на историю25, не догадываясь, что это название само по себе ничего еще не выражает. Фатализм, точно так же как пантеизм, идеализм - суть общие термины, под которые подходит всякая философия, что немало удивляет тех, которые в первый раз знакомятся с философскими системами. Вы хотите объяснить, как мир произошел от божества, держится им и зависит от него, - это будет пантеизм. Вы хотите объяснить сущность явлений, смысл, для которого вселенная составляет оболочку, - это будет идеализм. Вы, наконец, хотите понять причины, по которым история необходимо должна была совершаться так, а не иначе, - это будет фатализм.
   Итак, мы не находим чего-либо совершенно нового или чего-либо резко уклоняющегося от истины в основных взглядах гр. Л. Н. Толстого; но всякий беспристрастный читатель должен, по нашему мнению, признать, что эти взгляды развиты с необыкновенной оригинальностию, с настоящим философским талантом и изложены мастерским языком, соединяющим чрезвычайную простоту и ясность с силою и выразительностию.
   Последняя половина эпилога вся посвящена гр. Л. Н. Толстым изложению его философии истории. Тут в порядке и связи изложены его мнения; и мы были удивлены многими превосходными, чисто классическими страницами этих рассуждений. Вопрос о свободе воли тут поставлен с замечательною глубиною, которой мы не найдем и малой доли у Бокля26, или Милля27, или других, ныне у нас любимых философов.
   Приведем некоторые, наиболее выдающиеся места.
   "Если бы сознание свободы, - говорит гр. Л. Н. Толстой, - не было отдельным и независимым от разума источником самопознания, оно бы подчинялось рассуждению и опыту; но в действительности такое подчинение никогда не бывает и немыслимо.
   Ряд, опытов и рассуждений показывает человеку, что он, как предмет наблюдения, подлежит известным законам, а человек подчиняется им и никогда не борется с раз узнанным им законом тяготения или непроницаемости. Но тот же ряд опытов и рассуждений показывает ему, что полная свобода, которую он сознает в себе, невозможна, что всякое действие его зависит от организации, от его характера и действующих на него мотивов; но человек никогда не подчиняется выводам этих опытов и рассуждений.
   Сколько бы раз опыт и рассуждение ни показывали человеку, что в тех же условиях, с тем же характером он сделает то же самое, что и прежде, он, в тысячный раз приступая в тех же условиях, с тем же характером к действию, всегда кончавшемуся одинаково, несомненно чувствует себя столь же уверенным в том, что он может поступать, как он захочет, как и до опыта. Всякий человек, дикий и мыслитель, как бы неотразимо ему ни доказывали рассуждение и опыт то, что невозможно представить себе два поступка в одних и тех же условиях жизни, чувствует, что без этого бессмысленного представления (составляющего сущность свободы) он не может себе представить жизни. Он чувствует, что, как бы это ни было невозможно, это есть; ибо без этого представления свободы он не только не понимал бы жизни, но не мог бы жить ни одного мгновения.
   Если понятие о свободе для разума представляется бессмысленным противоречием, как возможность совершить два поступка в один и тот же момент, то это доказывает только то, что сознание свободы не подлежит разуму" (т. VI, стр. 267 и 268).
   Итак, свобода и вопросы о ней составляют область, не подлежащую обыкновенному познанию, обыкновенным приемам и выводам рассуждений и опытов. Обыкновенное знание есть не что иное, как отыскивание необходимости и, следовательно, отрицание свободы. Мы получаем, следовательно, две области мышления: одна - вполне подчинена разуму и неизбежно ведет к фатализму; другая имеет источники познания, независимые от разума, и обнимает вопросы о свободе.
   "Только в наше самоуверенное время популяризация знаний, - продолжает гр. Л. Н. Толстой, - благодаря сильнейшему орудию невежества - распространению книгопечатания, вопрос о свободе воли сведен на такую почву, на которой и не может быть самого вопроса. В наше время большинство так называемых передовых людей, т. е. толпа невежд, приняла работы естествоиспытателей, занимающихся одной стороной вопроса, за разрешение всего вопроса.
   Души и свободы нет, потому что жизнь человека выражается мускульными движениями, а мускульные движения обусловливаются нервной деятельностию; души и свободы нет, потому что мы в неизвестный период времени произошли от обезьян, - говорят, пишут и печатают они, вовсе не подозревая того, что тысячелетия тому назад, всеми религиями, всеми мыслителями не только признан, но никогда и не был отрицаем тот самый закон необходимости, который с таким старанием они стремятся доказать теперь физиологией и сравнительной зоологией. Они не видят того, что роль естественных наук в этом вопросе состоит только в том, чтобы служить орудием для освещения одной стороны его. Ибо то, что, с точки зрения наблюдения, разум и воля суть только отделения (sécrétions) мозга, и то, что человек, следуя общему закону, мог развиться из низших животных в неизвестный период времени, уясняет только с новой стороны тысячелетия тому назад признанную всеми религиями и философскими теориями истину о том, что с точки зрения разума человек подлежит законам необходимости, - но ни на волос не подвигает разрешение вопроса, имеющего другую, противоположную сторону, основанную на сознании свободы.
   Если люди произошли от обезьян в неизвестный период времени, то это столь же понятно, как и то, что люди произошли от горсти земли в неизвестный период времени (в первом случае X есть время, во втором происхождение), и вопрос о том, каким образом соединяется сознание свободы человека с законом необходимости, которому подлежит человек, не может быть разрешен сравнительною физиологией и зоологией, ибо в лягушке, кролике и обезьяне мы можем наблюдать только мускульно-нервную деятельность, а в человеке - и мускульно-нервную деятельность и сознание.
   Естествоиспытатели и их поклонники, думающие разрешить вопрос этот, подобны штукатурам, которых бы приставили заштукатуривать одну сторону стены штукатуркой и которые, пользуясь отсутствием главного распорядителя работ, в порыве усердия замазывали бы своей штукатуркой и окна, и образа, и леса, и неутвержденные еще стены и радовались бы на то, что с их штукатурной точки зрения все выходит ровно и гладко" (т. VI, стр. 269 и 270).
   Вот истинно глубокомысленная, превосходно выраженная и до конца выдержанная постановка различия, существующего между исследованиями, для которых верховным законом может быть только необходимость, и между совершенно иною областью мысли, - вопросами о свободе. Происхождение человека от обезьяны, столь сильно смущавшее многих, здесь поставлено на настоящее место, правильно и точно отнесено к тем положениям, которые нимало не касаются главной сущности дела.
   Итак, гр. Л. Н. Толстой отнюдь не фаталист в строго определенном смысле этого слова и никак фаталистом быть не может. Он отличает историю как науку фаталистическую (подобно всем другим частным наукам) от тех умозрений, которые содержат глубочайшие начала наук и высшие вопросы о свободе.
   "Точно так же, - говорит он, - как предмет всякой науки есть проявление неизвестной сущности, сама же эта сущность может быть только предметом метафизики, - точно так же проявление силы свободы людей в пространстве, времени и зависимости от причин составляет предмет истории; сама же свобода есть предмет метафизики" (т. VI, стр. 284).
   В другом месте он указывает на то, что метафизические вопросы составляют главные центры наук нравственного мира. В самом простом виде он излагает эти вопросы так:
   "Человек есть творение всемогущего, всеблагого и всеведущего Бога. Что же такое есть грех, понятие о котором вытекает из сознания свободы человека? Вот вопрос богословия.
   Действия людей подлежат общим, неизменным законам, выражаемым статистикой. В чем же состоит ответственность человека перед обществом, понятие о которой вытекает на сознания свободы? Вот вопрос права.
   Поступки человека вытекают из его прирожденного характера и мотивов, действующих на него. Что такое есть совесть и сознание добра и зла поступков, вытекающее из сознания свободы? Вот вопрос этики.
   Человек, в связи с общей жизнью человечества, представляется подчиненным законам, определяющим эту жизнь. Но тот же человек, независимо от этой связи, представляется свободным. Как должна быть рассматриваема прошедшая жизнь народов и человечества, - как произведение свободной или несвободной деятельности людей? Вот вопрос истории" (т. VI, стр. 269).
   Итак, без понятия свободы нравственные науки не имели бы никакого смысла. Вопросы, относящиеся к свободе, составляют самую душу этих наук, несмотря на то что и тут господствует фатализм, который вообще свойствен знанию. Подводя поступки людей под законы статистики, их душевные свойства под законы образования характера, развитие народов под общие законы жизни человечества, мы стремимся внести фатализм в эти науки; но весь интерес их заключается не в этом фатализме, а в том, что держится под ним, как под оболочкой. Чем резче и глубже в них проводится фатализм, тем определеннее и отчетливее выступает перед нами область свободы, тем громче звучит противоречие и яснее слышен голос, возвещающий нам нравственный смысл явлений.
   Прекрасно слыша этот голос, хорошо понимая, что в нем одном заключается значение истории, автор, однако же, посвятил весь конец своего труда задаче чисто формальной; его заинтересовал не действительный смысл истории, а только вопрос о примирении необходимости и свободы, то есть о том, каким образом история возможна как наука в тесном смысле. Целый ряд остроумных и тонких рассуждений определяет отношения между необходимостью и свободою, и автор приходит к заключению, что в истории, не отвергая действительной свободы и не пытаясь проникнуть в ее сущность, мы должны отказаться от несуществующей {То есть такой, какую мы обыкновенно в себе воображаем.} свободы и признать не ощущаемую нами зависимость.
   Этими словами оканчивается "Война и мир". Какое - скажем прямо - нехудожественное заключение! Скучно и странно читать хотя превосходные, но совершенно сухие рассуждения после живых лиц и картин хроники. А что нехорошо в художественном отношении, то непременно будет нехорошо и в других отношениях. Так случилось н здесь. Конечно, были бы не скучны такие рассуждения, которые бы вполне стояли на высоте хроники, вполне исчерпывали ее предмет. Но этого здесь нет. Читатель, следя за философскими мыслями автора, все ждет, что автор приложит свои общие соображения к главному своему предмету, к борьбе России с Европой. Но автор как будто вовсе забыл о том, что составляет весь интерес его произведения.
   Ошибка заключается не в неправильности мысли, а в ее неполноте. Очевидно, все рассуждения автора нимало не показывают нам, какой смысл имела борьба, изображенная в хронике, какие силы в ней проявились. Так, справедливо оказывается учение Канта и других философов, что связь причин и следствий, изыскание необходимого хода вещей,- в чем состоят все цели науки в тесном смысле,- не исчерпывает содержания явлений, что причинность есть не что иное, как форма нашего ума, которая, в качестве формы, не может захватить собою сущности. Между тем вопрос о свободе воли, о нравственном смысле явлений есть вопрос о сущности.
   Сущность дела перед нами живо и ясно выступает в хронике и вовсе не затрагивается в рассуждениях автора об истории. Если бы художник закончил свою книгу философскими или какими угодно мыслями, из которых нам стал бы яснее смысл Бородинского сражения, сила русского народа, тот идеал, который нас тогда спас и живит нас до сих пор, мы были бы довольны. Но формулы обыкновенного знания сами по себе холодны, бесстрастны, безразличны; они не уловляют ни красоты, ни добра, ни правды, то есть того, что всего выше на свете, в чем заключается самый существенный интерес нашей жизни. Для науки - самое отвратительное явление, как и самое высокое, есть только следствие известных причин, но для живых людей это не все равно. Для науки мир превращается в мертвую, однообразную игру причин и следствий, но для живого человека мир имеет красоту, жизнь, составляет предмет отчаяния или восторга, благоговения или отвращения,- и в этом состоит для нас существенная сторона дела. Ум не находит в мире ничего, кроме какой-то бесконечной и бессмысленной механики; но сердце указывает нам другой смысл, который в сущности один только и важен.
   Итак, главной мысли "Войны и мира" нельзя искать в философских формулах гр. Л. Н. Толстого, а нужно искать в самой хронике, где жизнь истории изображена с такой изумительной полнотою, где для нашего сердца столько высоких откровений. Тут очевидно, что вопрос о нашей борьбе с Европою есть совершенно особенный вопрос; тут ясно светится тот чисто русский идеал, который нам дороже всего на свете и в котором, наконец, все дело.
   Сам автор в некоторых местах приходит к отвлеченным положениям, очевидно, не вытекающим из его заключительных рассуждений. Называя войну 1812 года величайшею из всех известных войн (т. VI, стр. 2), он замечает, что она была в то же время войною, не подходящею ни под какие "прежние предания войны" (стр. 4). Бородинское сражение он называет одним из самых поучительных явлений истории (стр. 1) именно потому, что оно представляет какое-то противоречие обыкновенному ходу исторических явлений.
   "Все факты истории,- говорит он,- подтверждают справедливость того, что большие или меньшие успехи войска одного народа против войска другого народа суть причины или, по крайней мере, существенные признаки увеличения или уменьшения силы народов. Войско одержало победу, и тотчас же увеличились права победившего народа в ущерб побежденному. Войско понесло поражение, и тотчас же по степени поражения народ лишается прав, а при совершенном поражении своего войска - совершенно покоряется.
   Так было (по истории) с древнейших времен и до настоящего времени. Все войны Наполеона служат подтверждением этого правила. По степени поражения австрийских войск, Австрия лишается своих прав и увеличиваются права и силы Франции. Победа французов под Иеной и Ауерштетом уничтожает самостоятельное существование Пруссии.
   Но вдруг, в 1812 году, французами одержана победа под Москвой. Москва взята, и вслед за этим, без новых сражений, не Россия перестала существовать, а перестала существовать 600-тысячная армия, потом - наполеоновская Франция. Натянуть факты на правила истории, сказать, что поле сражения в Бородине осталось за русскими, что после Москвы были сражения, уничтожившие армию Наполеона,- невозможно" (т. V, стр. 12).
   Вывод, к которому приходит автор и в котором содержится поучительность Бородинского сражения и новый результат, не подходящий под предания истории, состоит в следующем:
   "Период кампании 1812 года от Бородинского сражения до изгнания французов доказал, что выигранное сражение не только не есть причина завоевания, но даже и не постоянный признак завоевания,- доказал, что сила, решающая участь народов, лежит не в завоевателях, даже не в армиях и сражениях, а в чем-то другом" (там же, стр. 3).
   Итак, история не есть однообразная игра одних и тех же сил, не есть бесконечная вереница повторяющихся причин и следствий; в ней есть события особенные, представляющие особенный смысл, особенную поучительность, так как они обнаруживают действие сил дотоле неясных или не существовавших. В истории раскрывается и обнаруживается что-то закрытое и глубокое, является нечто новое, воплощается то, что еще никогда не было воплощено. Если так, то в этом одном и состоит интерес и поучительность истории.
   Гр. Л. Н. Толстой в своей великолепной эпопее показал нам, что обнаружилось в нашей борьбе с Наполеоном. В первый раз от начала истории ясно и грозно проявился русский идеал, и перед этим идеалом сломилась и померкла вся сила Наполеона и наполеоновской Франции. Вот пример того смысла, который заключается в истории и составляет ее существенное содержание. Дело вовсе не в победе, не в том, что случилась новая комбинация единичных сил, вследствие которой рушилось могущество, до тех пор всех покорявшее и побеждавшее; сущность дела в том, что скрывается под этою механическою игрою причин и следствий. Под нею скрывается пробуждение силы, еще не действовавшей в мире,- духа простоты, добра и правды.
   Простота есть высшее изящество, высшая красота человека.
   Добро и правда - суть высшие цели, для которых должен жить и действовать человек.
   Таковы лучшие черты идеала, хранящегося в русском народе. Этот дух смирения и доброты много принес и приносит нам всякого вреда и всяких бед; но этот же дух победил Наполеона, разрушил его армию и государство.
  

V

  
   Мы старались рассмотреть "Войну и мир" с главных точек зрения, с которых, как мы думаем, следует рассматривать это произведение. Мы старались быть краткими и упускали множество замечаний, которые напрашивались под перо и которые, может быть, окажется нужным высказать. Мы не говорили ни об удивительном языке, ни о несравненной твердости и чистоте художественных приемов автора, хотя во всех этих отношениях "Война и мир" есть произведение образцовое, так что его должен прилежно изучать всякий русский писатель по художественной словесности. Все это приходится отложить до другого времени, и мы поспешим к заключению нашей статьи, которая, как мы это предчувствуем, и без того покажется нашим рецензентам необыкновенно длинной и донельзя туманной.
   Но прежде заключения сделаем еще одно небольшое отступление, оно, быть может, будет кстати и не помешает делу. Именно - подымем здесь камушек, брошенный в "Войну и мир" изящною рукою (как говорят изящные фельетонисты) г. Тургенева. В одно время с появлением VI тома гр. Л. Н. Толстого появился первый том нового издания сочинений г. Тургенева, и в этом томе, в "Литературных воспоминаниях", между многими диковинками заключается одна весьма любопытная, - взгляд г. Тургенева на всю нашу современную изящную словесность. Тут вы найдете отзывы обо всех наших знаменитостях, даже о самой новейшей, о г. Решетникове28, есть отзыв и о "Войне и мире".
   Как это случилось, т. е. каким образом г. Тургенев, говоря о своей прошлой деятельности, успел не оставить без краткой оценки ни одного из своих нынешних собратов по поэзии,- это понять не совсем легко. По-видимому, дело простое; отзывы пришлись к слову, вызваны связью с тем или другим предметом речи. Но если мы сообразим полноту этих отзывов, их характер, оригинальность и вескость суждений, в них заключающихся, то мы невольно станем подозревать г. Тургенева в хитрости и подумаем, что он только прикидывается простодушно разболтавшимся писателем, которому случайно попадаются на язык самые разнообразные имена.
   Есть темы, о которых говорить вскользь, мимоходом - нельзя. Есть слова, вес которых должен быть известен всякому и которых произносить нельзя, прикидываясь, что мы не знаем этого веса. Так как г. Тургенев учился немецкой философии, так как в "Воспоминаниях" он сам много толкует об авторитетах и об отношениях к ним, то мы позволим себе здесь маленькое отвлеченное рассуждение на тему Гоголя: обращаться со словом нужно честно29; другими словами, это будет такой вопрос: почему писатель должен и каким образом он может избегать всякого злоупотребления своим авторитетом?
   Мы вовсе не принадлежим к строгим моралистам, которые готовы возложить на писателей тяжкую и едва ли выполнимую ответственность. Многие, как, например, Гоголь, думают, что писатель должен отвечать за впечатление, производимое его словами. Следовательно, он должен взвесить понятия и умственные силы читателей и говорить так, чтобы его слова были поняты в их настоящем смысле и не породили бы никакого заблуждения, не возбудили бы никаких дурных страстей. По мнению этих моралистов, писатель виноват во всяком своем поспешном, недодуманном, неумело сказанном слове.
   Подобные требования мы находим слишком высокими и потому применимыми только в редких случаях. Сказать писателю: ты должен быть умнее и дальновиднее всех твоих читателей, - не значит ли это возложить на писателей долг, которого они в большинстве случаев выполнить не могут. Если даже многие охотно принимают на себя такие обязанности и воображают себя светилами и наставниками, то большею частию мы справедливо видим в этом одно их излишнее самолюбие.
   Итак, обязанности писателя, по нашему мнению, проще и легче. От него, строго говоря, требуется только одно - полная искренность. Требуется не то, чтобы он сам строго и точно взвешивал свои слова (этот дар не всякому дается), а чтобы он нам, читателям, давал полную возможность произвести это взвешивание. Требуется не то, чтобы он сам никогда не обманывался и не ошибался (кто за себя поручится), а чтобы он нас не обманывал, нас не вводил в ошибку. А для этого нужно не только не лгать заведомо, не только не писать того, что не думаешь, но каждую свою мысль высказывать открыто и ясно, не скрывая тех оснований и побуждений, по которым она возникла и сказана. Когда мы знаем, что человек говорит искренно, и видим, с какою целью он говорит, чего хочет, чем заинтересован,- мы можем быть вполне довольны добросовестностию такого человека и уже сами разберем, есть ли толк в его словах или нет.
   Поэтому мы считаем, что писатель погрешает против своих обязанностей, если он говорит намеками, если он умышленно пользуется своим авторитетом и как будто невзначай роняет иные веские слова, надеясь, что они произведут в такой форме больше действия. Писатель, который, подобно злоязычной бабе, говорит об одном, а думает о другом, который в мягкую и ласковую речь вставляет шпильки для тех или других слушателей, который льстит под видом общих рассуждений и жалит, изливаясь любовью к литературе,- такой писатель преступает самые простые и скромные свои обязанности.
   Совершенно мимоходом, занятый, по-видимому, очень важными соображениями, г. Тургенев назвал гр. Л. Н. Толстого писателем пристрастным и невежественным. Вот слова г. Тургенева: "Самый печальный пример отсутствия истинной свободы, проистекающего из отсутствия истинного знания, представляет нам последнее произведение гр. Л. Н. Толстого "Война и мир", которое в то же время по силе творческого, поэтического дара стоит едва ли не во главе всего, что явилось в нашей литературе с 1840 года". (Соч. Тург., т. I, 1869, стр. С).
   И только! Г. Тургенев прикидывается наивным и простодушным и делает вид, что ему нужен был этот отзыв только для примера, только ради небольшого пояснения его собственных мыслей, как будто о таких вещах можно говорить мимоходом! Как будто, признавши "Войну и мир" выше всего, что явилось у нас с 1840 г., то есть с "Мертвых душ"30, и, следовательно, выше собственных своих творений, г. Тургенев имел право говорить о произведении гр. Л. Н. Толстого вскользь, мельком и с улыбкой на устах и взором, устремленным на созерцание высших истин, произнести об этом произведении сколь возможно тяжкий приговор!
   Нам и читателям теперь приходится разбирать и догадываться, какой смысл имеет эта шпилька, так искусно вставленная в изящные "Воспоминания" г. Тургенева. Что значит, например, отсутствие истинного знания у гр. Л. Н. Толстого, заявляемое г. Тургеневым так положительно и без малейших околичностей, как будто это дело самое ясное и не подлежащее никакому сомнению? Это значит, во-первых, вообще, что г. Тургенев считает себя несравненно образованнее гр. Л. Н. Толстого, а, во-вторых, в частности, что г. Тургенев, вероятно, недоволен невежественными, по его мнению, взглядами гр. Л. Н. Толстого на историю, на Наполеона, на войну 1812 года.
   Предмет любопытный, и если бы г. Тургенев поступил согласно с обязанностями всякого писателя, большого и малого, то есть выразил бы ясно мысль, какую ему бог послал, то мы могли бы по мере сил и сами рассудить об этом предмете. Теперь же ограничимся следующими замечаниями.
   Образование само по себе, без ума, без сердца, есть вздор. Можно долго учиться философии, всю жизнь читать умнейшие книги, знать множество языков и все-таки не только не сделать ничего путного, а даже не быть умным человеком. Все дело в истинном знании, как выразился г. Тургенев весьма неудачно для себя и очень удачно для нас. Мы ничего не знаем об образовании гр. Л. Н. Толстого, кроме только того, что, как писатель с высоким настроением ума, он никогда, ни в одной строчке своих произведений не вздумал ни похвалиться малейшей чертой своего образования, ни в каком бы то ни было смысле унизить действительно умные вещи. Что же касается до истинного знания, то чрезвычайное обилие этого знания у гр. Л. Н. Толстого есть дело, не подлежащее никакому сомнению и для всякого очевидное. Чего только не знает этот человек! И притом, чего только не знает он - не по книгам, а этим истинным знанием, которого часто ни в каких книгах не доищешься!
   Не только душа человеческая - истинная область поэта - ему знакома лучше, чем всяким ученым психологам; бесчисленные сферы жизни и деятельности известны ему так, как одной из них не знает иной человек, вращающийся в ней целую жизнь.
   Сверх художественной гениальности мы должны признать за гр. Л. Н. Толстым огромную способность знания, сверх поэтического дара - философский талант, сверх изумительного уменья понимать смысл того, что пишется в книгах, и того, что еще ни в каких книгах не написано, - огромную начитанность по предмету наших войн с Наполеоном.
   В словах г. Тургенева о невежестве гр. Л. Н. Толстого нам слышится всего яснее одно - страх перед авторитетом западной науки, страх, весьма распространенный в русском обществе и в русской литературе. Г. Тургенев вздумал нас попугать своею образованностью и ссылкою на какое-то знание, о котором, мы уверены, он и сам не имеет ясного понятия. Эти вечные пуганья какою-то неопределенною и неизвестно где существующею западною наукою приличны только тому, кто сам не знает, что ему думать и чего держаться. У кого же есть собственная мысль, того ничем не испугаешь.
   Мы переходим, таким образом, ко второму упреку, заключающемуся в шпильке г. Тургенева; именно, г. Тургенев называет Толстого человеком несвободным, конечно, разумея под этим то, что Толстой будто бы пристрастен к своему народу и своей истории, что он подчиняется этим великим авторитетам. Но умственная свобода и умственное рабство вовсе не этим определяются, вовсе не состоят в независимости от всяких авторитетов, а заключаются в том, чтобы и наше подчинение и наше восстание исходили из нас самих, были ясным и сознательным делом нашего ума и нашего сердца. Не подчиняться никаким авторитетам есть сущая глупость, ибо это значило бы ничего не уважать и ничего не любить. "Есть,- сказал один умный человек,- свобода разного рода: есть, например, свобода от здравого смысла, да только какой же толк в подобной свободе". Истинно свободен не тот, кто не имеет силы ни во что поверить, не имеет ума, чтобы понять верховную важность известных начал, а тот, кто, веря и понимая, действует при этом своим умом, своею душою, а не под чужим влиянием, не под страхом общественного мнения, не ради посторонних делу причин. Собственное убеждение - вот истинная свобода.
   Если мы взглянем с этой точки зрения, то без сомнения убедимся, что нет человека более свободного, чем Толстой, и что если мы захотим найти пример рабства, то самый разительный пример представляет г. Тургенев, тот самый, который теперь поднял толки о свободе писателя. Кто, в самом деле, может укорить гр. Л. Н. Толстого в том, что он когда-нибудь плыл по ветру, что он подчинялся чужим мнениям или минутным настроениям общества и литературы. Ни на одном произведении этого писателя не лежит отпечатка какого бы то ни было подчинения. Везде слышна упорная, независимая работа его собственного ума. Повторим то, что мы доказывали в "Заре" прошлого года: ни один из наших писателей не представляет такого длинного и цельного, вполне органического развития, как гр. Л. Н. Толстой. Вспомните, что делалось в это время в литературе, какие в ней совершались воздушные революции, какими метеорами наполнен был воздух, какими обманчивыми миражами заслонен был весь горизонт. Чего-чего только у нас не было! Люди самые проницательные готовы были обмануться и признать важность и существенность того, что в действительности было пеной и брызгами, Гр. Л. Н. Толстой во все это время не подпал ни единому из многих влияний. Глубокая, упорная внутренняя работа делала его совершенно независимым от всяких влияний минуты. Каждое его произведение свидетельствует, что он писатель свободный в лучшем, в высочайшем смысле этого слова,- то есть писатель самостоятельный, имеющий свои мысли, свои задачи.
   Возьмите же теперь, для контраста и пояснения, г. Тургенева, который сам напросился на невыгодное для себя сравнение. Чем только не был г. Тургенев, каким влияниям он не подчинялся! Каждое минутное настроение наших журналов и наших литературных кружков отражалось на нем с такою быстротою и силою, какой мы едва ли найдем другой пример. Вот истинный раб минуты, человек, как будто не имеющий ничего своего, а все заимствующий от других. К нему больше, чем к кому-нибудь, идут слова, сказанные вообще о поэтах:
  
   Вы все на колокол похожи,
   В который может зазвонить
   На площади любой прохожий31.
  
   Самостоятельности и, следовательно, независимости нет в г. Тургеневе никакой; будучи эхом чужих взглядов и настроений, г. Тургенев не сумел до сих пор выработать себе точки зрения, которая подымалась бы выше изображаемых им явлений. Что из того, что во время разгара нигилизма он написал "Отцов и детей", а во время разгара патриотизма - "Дым"? Если человек руководится желанием противоречить настроению минуты, он все-таки зависит от минуты, он говорит не свое, а то, что в нем вызывается этим противоречием. Некоторое время можно было думать, что у г. Тургенева есть какие-нибудь высшие взгляды, из-за которых он осуждает мимолетные явления нашего прогресса. Но теперь плачевная истина вполне обнаружилась, оказалось, что г. Тургенев стоит даже ниже этих явлений, не зная, что ему делать, где установить свою точку опоры, он решился, наконец, объявить себя приверженцем нигилизма, т. е. самой последней и, по нашему мнению, самой уродливой формы нашего прогресса. И этот человек объявляет себя свободным! И он имеет смелость укорять других в рабстве, да еще кого - Л. Н. Толстого!
  

VI

  
   Предыдущее разбирательство оказалось вовсе не лишним делом: оно прямо приводит нас к некоторым общим замечаниям относительно нашей литературы, которыми мы и закончим нашу статью. Совершенно ясно, что с 1868 года, то есть с появления "Войны и мира", состав того, что собственно называется русскою литературою, то есть состав наших художественных писателей, получил иной вид и иной смысл. Гр. Л. Н. Толстой занял первое место в этом составе, место неизмеримо высокое, поставившее его далеко выше уровня остальной литературы. Писатели, бывшие прежде первостепенными, обратились теперь во второстепенных, отошли на задний план. Если мы вглядимся в это перемещение, совершившееся самым безобидным образом, т. е. не в силу чьего-нибудь понижения, а вследствие огромной высоты, на которую взошел раскрывший свои силы талант, то нам невозможно будет не радоваться этому делу от всего сердца. До сих пор, кто были представители русской литературы, кто занимал в ней первое место, и для нас и для иностранцев? Конечно, Тургенев, Островский, Некрасов. Вот те таланты, которые своею деятельностию, свои успехом, своим неотразимым обаянием - господствовали над массою читателей. И что же? Ни один их них, по несчастию, не заслужил полного сочувствия, ни один не был человеком вполне свободным - так как уж пошла речь о свободе,- ни один не был чист от важных недостатков. О колебаниях г. Тургенева мы уже говорили: колебания г. Островского не менее многочисленны, хотя менее были замечены и истолкованы нашею критикою. Что же касается до г. Некрасова, то о нем давно известно, что он отдал свою музу в крепостное рабство известным идеям и направлениям. Это самый талантливый их наших стихотворцев, но вместе наименее смелый, наиболее уродующий и пригибающий свои чувства в угоду стремлениям, которым подчинился.
   Таким образом, наша литература представляла жалкое зрелище. Вследствие неправильности нашего умственного развития, люди самые талантливые были испорчены; они или шли по ложной дороге, покоряясь общему течению, или сами не знали, что делать, и метались из стороны в сторону. Но явился наконец богатырь, который не поддался никаким нашим язвам и поветриям, который разметал, как щепки, всякие тараны, отшибающие у русского образованного человека ясный взгляд и ясный ум, все те авторитеты, под которыми мы гнемся и ежимся. Из тяжкой борьбы с хаосом нашей жизни и нашего умственного мира (мы говорили об этой борьбе в прошлом году) он вышел только могучее и здоровее, только развил и укрепил в ней свои силы и разом поднял нашу литературу на высоту, о которой она и не мечтала.
   Как же не радоваться? Теперь мы будем даже снисходительнее к нашим прежним представителям литературы; мы не станем испытывать той печали и злобы, которые, бывало, волновали нас, когда мы видели, что руководство толпы принадлежит людям, или упорно коснеющим на ложном пути, или не знающим хорошенько, чего им держаться, и потому угождающим господствующему ветру. Бог с ними! Их царство миновало!
   Как же не радоваться? После долгих уклонений от настоящей дороги, после всяких зараз, которые русская литература выносила в своем теле со всеми их последовательными симптомами, она наконец возвращается к своему прежнему здоровью. Та могучая гармоническая сила, которая некогда сказалась в Пушкине и с тех пор как будто обмелела, разбилась на мелкие ручьи, затерялась в трясинах и болотах, вдруг снова воочию явилась нам, вдруг показалась нам в новых формах, но с тою же печатью несравненной прелести, здоровая, чистая, по своей простоте и внутреннему равновесию превосходящая самые высокие поэтические силы других народов. Как же не радоваться!
   Если теперь иностранцы спросят у нас о нашей литературе, то мы не скажем им в ответ, что она подает прекрасные надежды, что она заключает великолепные задатки, не станем пускаться в огов

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 372 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа