iv align="justify"> Наблюдал паче всего, да действо будет вероятно и подобно правде в шествии, как то оно есть истинно в самом существе: вероятность басни обольщающия, соединенная с истиною истории удостоверяющий, сугубое соделывает впечатление; а остроумные по естественной сообразности лжесловия имеют тогда всю важность правды, со всеми приятностями заблуждения, да обмануты будут человеки в свою пользу. К сей ВЕРОЯТНОСТИ, господствующей всюду, присовокупил ЕДИНСТВО, как часть оныя: ибе если б соединить совокупно многие действа, не зависящие одно от другого, то б пиима его не была уже одна большая картина, но сделалось бы множество маленьких образков, не могущих составить единыя преизящныя всецелости. Итак, держался единого и всюду владычествующего действа; а присовокуплявшиеся к сему не большие по необходимости были так сопряжены с ним, что не можно тех отнять от сего, не привед всего дела в безобразие: равно как невозможно ничего отторгнуть от человеческого тела, не повредив стройности, надобности и сразмерности. Сим самым действие его главное и стало единое, целое и совершенное. В сем действии ПРОДОЛЖЕНИЕ ВРЕМЕНИ зависит у него не токмо от числа приключений, сходственно с вероятностию, но еще и от постижения читателей, долженствовавших быть в таком прицеле, чтоб им осмотреть одним воззрением, и без труда, все ядро и весь оклад действия. Сие точно есть правило на продолжение времени; а правило сие преднаписывается пииту самым разумом.
Итак, не представил Омир своего ироя, то есть, главного и первенствующего лица действию, во всем распространении, да опишет жития его деяния: был бы поэт чрез сие историк или просто стихописец. Удовольствовался токмо единым гневом его на Агамемнона, восхитившего у него пленницу, фригийскую отроковицу, именем Врисииду {Бризеида.}. Да еще и сего приключения не начал превесьма издалека; но, при самых почти градских стенах, предложил вдруг распрю между обоими теми государями, загремевшую в стане, не остановившись ни на мало при описании троянския брани, которой дано место в послесловии, да явится с большим сиянием. Распря сия есть первая часть пиимы и дверь к приключениям, долженствовавшим следовать. Вторая состоит в битвах между еллинами и троянами, в отсутствие раздраженного Ахиллея. Сия есть точно, которая называется УЗЕЛ, или ЗАВЯЗАНИЕ, или ЗАПЛЕТЕНИЕ. Зевс {Юпитер.} на весах своих весит в ней участь обоих народов. Он содержит или разрывает равновесие по пределам судьбы и по домогательству богов, иных благоприятствующих, а иных враждующих. Ахеи {Греки.} иногда победители, но чаще побежденные, почувствовали наконец крайнюю нужду в Ахиллее. Сей пребывает непреклонен и неумолимо отказывает им от своея помощи, даже до того времени, как друг его Патрокл, убитый Ектором, воспламеняет его к отмщению: так что попускается сей в предприятие по досаде, в которое не хотел попуститься по справедливости. Итак, устремился На битву с Ектором, и сего убил. В сем самом и состоит РАЗВЯЗАНИЕ, или РАСПЛЕТЕНИЕ, или ОКОНЧАНИЕ всего действия.
Циит рассудил за благо употребить во всей своей пииме разные народы, разных военачальников, и богов сопротивляющихся друг другу, как сказано выше; сие ж и основательно: ибо человеки поражаются внутрь изображением страстей и возбуждаются в подвижность чудесностями. Сердце человеческое, не имеющее другого предводителя кроме самолюбия, охотно, любит находить само себя во всем и следовательно видеть в другом действо болезнования, радости, страха, ненависти и еще любви, коея чувствует в себе сильное волнование. Человек с природы суетен, беспокоен, любопытен к будущему и любитель чрезвычайного, ищет насытить себя мечтаниями, согласными его пожеланиям. Посему, надобны ему вымышленные дива и пристрастия вымышленные, однако иметь бы им вид истины: что ему кажется невероятно или чудовищно, от того с досадою и омерзением отвращается. Удовлетворил Омир обеим сим склонностям; а как? Оживотворением всего бес? чувственного естества, одушевлением всех вещей бездушных, и приведением в пристрастие богов и человеков. Божественности его, цари, и народы действуют и говорят по восприятым мнениям. Hе-было ему нужды рассмотревать, нравоучение его хорошо или худо в себе: было оно обще подтвержденное; а сего с него и довольно стало. Превеликое и претвердое основание. Оно долженствовало его оправдить, и оправдило, пред самыми позными потомками, когда сии припоминают, что веки, в кои он писал, были весьма различны от нынешних наших. Что ж до характеров, то различил сии смотря по действующим своим особам: но так те означил в каждой, и в каждой умел те ж сдержать до самого конца толь сильно, не взирая на разные их состояния, что не можно о нем отнюд сказать, как о не улучившем в естество или от сего удалившемся.
Сей же первородный из ведомых творец своея Илиады таким, как предложено, устроением обогатил ея к тому и глубокими размышлениями, а теми как пространно и ясно разверстыми, так и едва за тонкость ощущаемыми. Дивна в ней и быстрота его, дивно и стремление, и непрерывность; дивен и порядок повествования: обильно различие, также и благополучное смешение сказаний с речами; светозарен пламень, каков сии разливают, в пииме; превосходна сладость, находящаяся в нечувствительных связаниях; сановита пышность, и непритворна простота описаний; добровидна привлекающая приятность изображений, то благородных и велелепных, то как играющих и смеющихся, а иногда пасмурных и грозных. Омир преходит часто от громкого гласа к тихому, от высокого к нежному, от умиленного к ироическому, а от приятного к твердому, суровому и некак свирепому. Сравнений и уподоблений пренеисчетное в нем богатство; и сие коль ни разнородное, но всегда приличное и свойственное. Колико ж любомудрого нравоучения? колико кратких оных и сильных разумений? Наконец, ничто не может стихов его быть гладчае и плавнее и речений в них пристойнее, изобразительнее, и достойнее верьховныя сея пиимы. Такова есть Илиада, начало, источник, матерь и образец достоподражаемый всем пиимам ироическим!
Не инако и Одиссия, вторая Омирова эпопиа, создана им и устроена. "В сей вводит он Царя {Αὓδρα πολὐτροπον: многообратившегося, прошлеца.} благомудрого, возвращающегося от иноплеменных брани, а показавшего та той преславные деяния благоразумия своего и мужества. Бури остановляют плавание его и мещут в разные страны, где всюду приобретает познание нравов, законов и политического правительства. Но ведая, коль многим беспорядкам небытность его есть причиною в царстве собственном, преодолевает все сладости жизни; самое бессмертие, приносимое себе, пренебрегает: словом, отрицается от всего крайнего блаженства, да подаст токмо отраду народу своему и да увидится паки с кровными и сердечными" {Подробнейшее описание Одиссии зри в Изъяснениях моих на Аргениду, в части V на странице 937. Сию Одиссию Алкидам елеатский философ называет "изрядным зерцалом человеческой жизни" Τὴν Ο᾽δισσειν καλὁν ἀνθρωπινε ξχε κάτοπτρον; а Авсоний "хотящему знать все, советует ее прочитать" Perlege Odyssean omnia nosse voleas.}.
Надобно всеконечно Омиру быть разуму первоначальному и способному к научению других. Ни-един из самых просвещенных народов ничего потом не вымыслил подобного: все почерпают в нем пример, заемлют у него правила и приемлют его себе в учителя; да и толь больше получают в том успеха, коль более к нему приближаются. Колико ни было самых великих и разумных людей, от премногих веков, в Елладе {Греция.} и в Риме, коих писаниям поныне дивимся и которые научают нас мыслить, рассуждать, собеседовать, сочинять, все сии признавают Омира за превеликого пиита, а пиимы его за конечный верьх доброго вкуса.
По прошествии уже многих столетий, Марон {Виргилий.}, пиит римский, бывший во времена Августа кесаря, сочинил эпическую пииму на латинском языке; но Ениидою своею, так именуется сего творение, подражал точно Одиссии ж и Илиаде Омировым. Коль ни кажется впрочем, что римлянин сей восхотел препираться о ваии {Пальма.} ироическия пиимы с Елладою, однако ж у соперника своего занял оружие к противоборному на него ратованию. Выразумел он, что должно ему всеконечно повесть своего ироя от брегов Скамандры и потому следовать Одиссии, как содержащей премножество путешествий и сказаний. Но когда надобно того стало представлять сражающегося, да поместится и поселивыйся да окоренится в Италии, тонужно стихотворцу было иметь непрестанно пред очами своими Илиаду, исполненную деяний, битв и всех пособий от богов, коих требует высокое стихотворение. Ений Странствует как Одиссей, а как Ахиллей сражается. Марон вместил сорок осмь книг Омировых в свои токмо двенадцать. В первых шести всюду почитай находится у него Одиссия, так как в последних шести ж повсюду Илиада.
"Ирой благочтивый {Pius Aeneas. Енииде пространнейшее описание зри в Изъяснениях моих на Аргениду в части V, на странице 943. О сей то Енииде Пропертий воспел: "Не знаю что порождается большее Илиады"; Nescio quid maius nascitur Iliade. Но Насон (Овидий) и прорицает, что "дотоле Ениево оружие читаемо будет, доколе побежденному миру Рим пребудет главою": Aeneiaque arma legentur, Roma triumphati dum caput Orbis erit.} и храбрый, да предложу плоский чертеж всея Енииды, оставшийся по падении сильного царства, определен богами, к соблюдению в падшем царстве том богослужения, и к восстановлению инде державы большия и славнейшия, нежели была первая. Сей князь, избранный в царя злочастными останками сограждан своих, странствует скитаясь долговременно по разным странам, где научается всему, что нужно есть царю, законодавцу и священноначальнику. Наконец, изобретает себе прибежище в далеких землях, откуда произошли его предки. Побеждает он многих сильных неприятелей, противившихся его поселению, и полагает основание царству, кое некогда будет владычествовать над всею вселенною".
Не было с тысячу с седмь сот лет после Марона, кроме трех ироических пиим, двух на еллинском языке, да одноя на латинском. Илиада и Одиссия на первом, а Ениида на втором, были вся и единственная сладость читателей благоискусных. Но Фенелон, муж как просвещенный {Pepaideuminos.}, так и преосвященный {Paniros.}, когда Лудовиком XIV, королем французским, дан в учителя старшему его внуку дюку {Герцог.} Бургонскому, снабдил общество ученое четвертою эпопиею, хотев его просветить и усладить токмо своего ученика. Снабдил он то общество, говорю, четвертою эпопиею, сочиненною им на французском своем языке; да какою сею снабдил? По самой сущей правде, превосходнейшею несравненно и первых двух, и третиея последния, а сие истиною и твердостию нравоучительного христианского наставления, хотя и всемерно подражал всему прочему, по естеству великому, благородному и велелепному, находящемуся в Омировой особливее Одиссии, да в Мароновой Енииде, так что и разделил всю свою пииму на-дватцать на четыре книги, по числу книг в Одиссии. Впрочем, первые самые издания, вышедшие против воли авторовы и напечатанные с неправых списков и выкраденых, были разделены на-десять книг, каков есть выход и Адриана Мутиенса в Гаге, от 1706 года. Однако наследники, по смерти уже авторовой, сообщили свету точный рукописный подлинник, состоящий в дватцати четырех книгах разделением. Назвал он ея Странствованием, или Путешествием, или просто Похождениями {Les Avantures.} Тилемаха {Телемаха или Телемака.} сына Одиссеева, которую мы, прелагая на наш язык ироическимй стихами, с авторовы нестихословныя речи, преименовали Тилемахидою, по примеру Илиады и Енииды.
Нашея сея Тилемахиды, или автррова Тилемаха, как то все обще и везде ныне ея именуют, перечневая сила состоит вся в следующем. "Юный царевич (сей есть Тилемах, сын Одиссеев), возбужденный {Φιλοπἀτωρ Τηλἐμαχος} любовию к отечеству и отцу, отбыл из дому и отправился морем искать не возвратившегося от брани троянския своего родителя, коего отсутствие было причиною многих и великих несчастий домочадству его и царству. Подвергается путешествующий сын всякородным бедствиям; отменяет себя и в славу приводит ироическимй добродетелями: да и отрицается от царствования, и от престолов знаменитейших природного. В том проходя многие незнаемые и чужие земли, научается Noсему, что потребно к державствованию некогда, по благоразумию Одиссееву, по благочтивости Ениевой, и по мужеству обоих, как мудрому политику, государю боголюбивому, и как ирою совершенному".
В училищах определяется описанием внутреннее существо эпопии так: Есть баснь, основанная на истории ироических времен, а повествуемая пиитом на возбуждение в сердцах удивления и любви к добродетели, представляющим едино токмо действие из всея жизни ироя, поспешствуемого свыше, исполняющего ж некое великое намерение, не взирая на все препоны, сопротивляющиеся тому предприятию. Явствует по сему, "что эпическая баснь, то есть, вымысел правде подобный, или подражающий естеству, имеет в основание себе историю, живет дышет действием), наставляет нравоучением, а увеселяет услаждая течением слога и слова поэтического". Того ради:
История, служащая основанием эпической пииме, долженствует быть или истинная, или уже за истинную издревле преданная. Однако, историческому сему бытию не сродно отнюдь быть взяту, ни древних, ни средних, а толь меньше еще новых веков в истории, да и ниже всеконечно в священной, но единственно в оной преудаленной, коя есть времен баснословных, или ироических; по чему пиима сия и называется ироическая {Богатырская.}, как воспевающая деяния ироев {Богатырей.}, бывших в басненные те времена, каковы все например аргонавты, каков Лаомедонт, Приам, Агамемнон; Ектор, Ахиллей, Троил, Одиссей, Ений, Тилемах и премножество других подобных. Стихотворение о деяниях ироя Иулия, основанное на истории почитай уже среднего века, или об ирое Генрике, из истории новых нынешних времен, или также об ирое Адаме из Бытии святого Писания, есть по всему не ироическая пиима, но некий {Обезьяна.} Пифик {Τῶν πιθἠκων ἐυμσρφο᾽τατος, то есть: Из обезьян преблагообразная, есть пребезобразная. Ираклит у Платона.} ея: а буде которое из помянутых стихотворений не имеет еще и надлежащего течения речи, о коем ниже, то оно не токмо Пифик есть ироические пиимы, но и безобразный к тому же Пифик. "Ведомую повесть, после Омира создавшего эпическую пииму, какова Троянская, и последования из нее, всяк исправнее представлять может, нежели предлагать прежде не описанное. Общее вещество имеет быть собственное пииту, когда он, в пространном его округе, искусно обращаться станет"1. Сие твердое и основательное правило есть Флакково {Горациево.}. Но Боало Депрео, в подобной же науке стихотворения {Зри песнь III моего перевода с стихов его французских рифмических стихами. В Сочинен. и Перевод. Том I, стран. 31.}, порицает зельно, однако праведно, всех поэтов, "производящих в действо Бога, пророков его и святых, равно как вымышленных оных богов пиитических. Называет он богопреступством данный вид, басен правде. Таинства веры, пленяющие разум в послушание, отстоят далече от мирских удобрений: Писание, учением своим богодухновенным, возбуждает к покаянию людей согрешших или грозит им осуждением вечным. Да и что, говорит между прочим, за красота, как оный диавол, который всегда1 противится Вышнему, рыгает мерзостию на небеса, и в Ирое священном славу уничижает или истребить ее старается? Баснь единственно, по его, подает уму премножество светских украшений: в ней все имена как нарочно соделаны для эпических стихов: ибо жесткое, дикое, и новое в сей пииме имя приводить всю ее в осмеяние и дает сей вид грубый и варварский". Так то дельно благоразумный Боало наставляет пиитов!
1 Rectius Iliacum Carmen deducis in actus,
Quam si proferres ignota indictaque primus.
Publica materies priuati iuris erit, si
Neс circa vilem patulumque mofaberis orbem.
de Art. Poёt. v. 120. cet.
Что же автора моего ирой Тилемах, сын Одиссеев, и состав пиимы его есть последование не токмо троянския брани, но и самыя еще Одиссии Омировы, как некий сей прекрасный и пресовершенный эписодий; о сем никто не сомневается и к сомнению, за сущую достоверность, следа неимеет.
Посему, всяк вникнувший несколько в стихотворение эпическое, не может не признать удобно сея правды, как в сем деле коренные и очень важные, что Фарсалия Луканова, и Пуническая Война Силиева на латинском языке; также избавленный Иерусалим Тассов на италианском, Лузиада Камоенсова на португальском, Потерянный Рай Милтонов на английском, а наконец и Ганриада Волтерова на французском, по времени историй своих и по героям, большая же часть из них и по течению слова, суть токмо то, что они сочинения некия стихами сих народов, а отнюд и всеконечно не ироическое пиимы; так что сею препрославленною титлою всемерно величаться им нет права. Не имеет подлинно ученый свет по сие время, как то дано знать выше, кроме Омировых, Мароновы и Фенелоновы, ироических пиим точных и существенных: все прочие, колико их ни обносится, суть токмо псевдопиимы {Лжепиимы.} такие.
Действо эпическое долженствует быть великое, единое, целое, чудесное и продолжающееся несколько времени. Тилемах Фенелонов, а моя Тилемахида, имеет все сии качества. Перечневое описание, снесенное с двумя Первобытными образцами эпической пииме, Омировыми, и с Мароновым, показывает ясно, коликого есть величия действо в Тилемахиде.
Сие действие эпопии долженствует быть единое. Пиима эпическая есть не история, как Фарсалия Луканова и Брань Пуническая Силия-Италикова; ни житие также целое героя, какова Ахиллеида Статиева: единство ироя не соделывает единства в действии. Жизнь человеческая исполнена есть неравностей. Человек пременяет непрестанно намерения, или то по непостоянству страстей своих, или от нечаянных и внезапных приключений себе. Кто восхощет описать всего человека, тот изобразит картину дикую, с несходством страстей, сопротивляющихся друшка друшке; сие ж без связания и без всякого порядка. Эпопия есть не похвала ирою, представляемому в образец, но повествование действия великого и знаменитого, в примере предлагаемого. Того ради, не должно следовать в сем, да оставлю Силия и Статия, Лукану: он не достоин подражания в эпической пииме. Квинтилиан "присвояет его более к риторам, нежели к поэтам" {Magis Oratoribus, quam Poлtis attnumerandus. Lib. X. cap. 1.}. "Равнять Лукава Марону, как то умствует Роллин, то тем не превозносить первого, но показывать в себе самом малое знание силы в деле" {Egaler Lucain а Virgile,... ce n'est pas relever Lucairt, mais faire voir, qu'on a peu de discernement. des Poetes Latins.}. Некто безымянный писатель изобразил живыми красками все Луканово несовершенство в Фарсалии говоря, "что он ни прямо есть историк, ниже по правде же пиит, но некоторый утешный род ермафродита, для того что состоит между обоими, а ни тот ни другой, да и от обоих удален так, что мнится предвосприявый толикое дело с ума сшедши" {Lucanus in Fharsalia sua, nec Historicus vere, nee etiam iure Poёta, sed est quoddam lepidum genus Androgyni, cum sit inter vtrum, nec vterque, et vtrinque remotus: adeo vt tantum opus mentis vitio ingressus mihi videatur.}. Явствует из сего, коль тщеславно сам Лукан о Фарсалии своей воспел, "что она пребудет всегда и ни в какое время забвения тьмою не помрачится" {- - - - - Pharsalia nostra // Viuet, et a nullo tene bris damnabitur aeno.}. Подлинно живут и светятся поныне Ведомости {Gazette en vers. Так Училища парижские Фарсалию величают.} его сии в стихах; но не образцом достоподражаемым ироичеекой пииме, но в ясное показание всем будущим временам, колико они чужды высокия сея титлы.
Как в живописании, так и в эпическом стихотворении единство главного действия не препятствует быть многим особенным впадениям. Намерение предобъявленно с самого начала пиимы; ирой достигает оному благополучного окончания преодолением всех препятствий. Повесть о таких сопротивностях, составляет так называемые эшсодии (прибавочные приключения): но все сии эписодии зависят от главного действия и так с ним связаны, да и сами между собою сопряжены толь, что все то представляет одну токмо картину, составленную из многих изображений в изрядном расположении и в точной сразмерности.
Автор Тилемаха подражал повсюду правильности Мароновой в рассуждении сего, Все его эписодии непрерывны и толь искусно вплетены один в другой, что из предъидущего происходит следующий. Главные его лица не сникают с очей; а прехождения от эписодия к главному и коренному действию дают всегда чувствовать единство намерения. В первых шести книгах, где Тилемах говорит и сказывает приключения свои Калипсе, сей долгопротяжный эписодии, по подражанию в Мароне Дидонину, сказан с толиким искусством, что единство первенственного действия пребыло совершенно. Читатель там задержан на взвесе и чувствует с самого начала, что пребывание того ироя в оном острове и все там происходящее есть токмо препятствие, кое преодолеть должно. В третией надесять и в четвертой надесять книгах, где Ментор наставляет Идоменея, Тилемах тут не присутствует, он в войске находится: но то Ментор, как одно из начальнейших лиц в пииме, который делает все в пользу Тилемаху, и в собственное сему наставление; так что сей эписодии совершенно сопряжен с коренным намерением. Автор мой превесьма искусен, влагать в свою пииму такие еписодии, которые не следуют из главныя его басни, а однако теми не пресекают единства и непрерывности в действии. Сии эписодии вмещаются не токмо как важные наставления юному царевичу, в чем состоит главное намерение пиитово, но и как повествования ирою во время его досуга, да пустое наполнится место. Так Адоам научает Тилемаха, о нравах и законах 1) Ветическия страны {Бетическия.}, во время тишины морской; а Филоктит ему сказывает о своих злоключениях, когда тот юный царевич находится в стане у союзников, ожидая дня к сражению.
Действо эпическое долженствует быть целое. Целость сия содержит три вещи: ПРИЧИНУ, УЗЕЛ и РАЗВЯЗАНИЕ. Причине действа надобно быть достойной ироя и сходствующей с его характером. Таково есть намерение Тилемахово, о котором уже изъяснено.
Узлу достоит заплетаться естественно и взяту быть в самой внутренности действия. В Одиссие Омировой завязывается оный Посидоном {Нептун.}. В Мароновой Енииде гневом Ириным {Юнона.}. В Тилемахиде ненавистию Афродитиною {Венера.}. Узел Одиссиин есть природен, для того что нет опаснее препятствия плавающим в море, кроме самого моря. Сопротивление Иры, как неприятельницы Троянам, есть прекрасный Маронов вымысел. Но ненависть Афродитина к юному князю, презирающему страстолюбие по любви к добродетели и препобеждающему свои страсти помощию мудрости, есть баснь, произведенная из самого естества, и совокупно содержащая в себе превысокое нравоучение.
Развязанию надлежит быть так же природну, как и узлу. В Одиссии, Одисс приезжает к Феакианам, рассказывает им свои злоключения; а сии обыватели островские, любители повестей, усладившись сказаниями его, дают ему судно, на коем бы возвратиться он мог в дом свой: развязание сие просто есть и природно. В Енииде Турн единственная есть препона поселению Ениеву. Сей ирой, щадя кровь троян своих и латинян, коим он вскоре будет царь, оканчивает брань и получает победу самоборным сражением. Сие расплетение благородно. Но совершение Тилемахово совокупно и естественно есть и велико. Юный сей ирой, повинуясь выспренним поведениям, преодолевает любовь свою к Антионе и дружество с Идоменеем, обещавшим ему престол свой и дщерь. Приносит он в жертву самые горячие пристрастия и все сладости беспорочные, чистой любви к добродетели. Отплывает в Ифаку на судах, данных ему Идоменеем, которому явил толь многие услуги. Приплывшего в близость к своему Отечеству, Паллада высаживает на некоторый пустый островок, где ему и открывает свое божество. Препровождавшая неведающего его по бурным морям, по чужим и незнаемым странам, также бывшая с ним и на кроволитных сражениях, да и во всех бедствиях, могущих испытать сердце человеческое, Мудрость, наконец, приводит на уединенное место. Здесь-то она с ним собеседует, возвещает ему конец трудов его и благополучную участь; потом оставляет оного. Как скоро приспело время к вступлению ему в блаженство и спокойствие, так тотчас божество удаляется от него, чудесность престает, а действо ироическое и окончавается. В трудностях человек показывается ироем; претерпевающему нужно ему божественное пособие: по испытании уже бедствий может он шествовать един, предводительствовать сам себя и править другими. В Тилемахиде наблюдение наималейших правил пиимы восследуемо есть всегда глубоким нравоучительством.
Сверьх заплетения в коренном действии и расплетения ему всеобщего, каждый эписодий имеет свой узел и собственное развязание. Должно им всем иметь те же самые свойства. Эпопиа не требует завязаний паче чаяния, каковы бывают в сказках, называемых романцами: нечаянность одна производит внутреннее возмущение пренесовершенное и скоропреходное. Высота состоит в подражании простому естеству, в приуготовлении приключений способом так тонким, чтоб не можно было их предвидеть, и в ведении тех с толиким искусством, что все навсе казалось бы естественно. Никто не беспокоится, не задерживается и не совращается от первенствующия цели в ироическом творении, которая есть наставление, старанием о басенном развязании и завязании мечтательном. Сие изрядно, когда намерение токмо чтобы увеселить; но в эпической пииме, коя есть род нравоучительной философии, такие заплетения почитаются игрою разума, и они суть ниже важности ее и благородности.
Автор Тилемаха, удалившись от узлов, обыкновенных нынешним романцам или повестям вымышленным, не погряз равно жив чрезвычайную чудесность, какою порицаются древние. Не говорят у него кони, не ходят триножные столы {Таган.}, не раждают и кумиры; нет также и ни палиц наших боевых во-сто пуд, возметаемых за облаки и от высоты тоя упадающих на иройскую голову, да или ламающихся, буде они худыя доброты, или прегибающихся токмо. Действие эпическое долженствует быть чудесно, но вероятно, мы не дивимся тому, что нам кажется быть невозможно. Пиит не долженствует никогда досаждать разуму, хотя и преходит он иногда за пределы естества. Древние ввели богов в свои пиимы, не токмо на совершение их пособием великих дел и на сопряжение вероятности с чудесностию, но и в наставление человекам, что самые храбрые мужи и премудрые не могут ничего содеять без помощи вышних. В нашей пииме Паллада всюду руководствует Тилемаха. Сим пиит соделывает возможно все своему герою и дает чувствовать, что человек ничего не может совершить без божественыя мудрости. Но искусство его не состоит в едином сем токмо: высота в том, что он укрыл богиню образом человеческим. В сем уже не едина токмо вероятность: в сем естественное соединяется с чудесным. Все есть божественное; а все человеческое является. И не только ж того еще. Если б Тилемах знал, что руководствуется божеством, то бы достоинство его и заслуга не велики были: божеством бы он преизбыточно был поспешествуем. Омировы ирои ведают почитай всегда, что бессмертный оным пособствуют. Наш пиит, утаевая от своего ироя чудесный вымысл, приводит в удивление нам добродетель его и мужество.
Эпическая пиима долговременнее продолжается, нежели трагедия. В сей страсти {Φοξος καὶ ἔλεος. Страх и жалость.} господствуют: ничто ж наглое не может быть долговременно. Но добродетели и все имства {Φιλαρετέια καὶ Φαῦμα. Добродетелелюбие и удивление.}, кои не получаются вдруг, свойственны и приличны эпической пииме, и следовательно, действие ее долженствует иметь большее продолжение времени. Эпопиа может содержать действия, совершающиеся во многие лета: но, по мнению критиков, время коренного действия, от места где пиит начинает свое повествование, не может быть долее годищного, как то время действия трагического долженствует быть, по большой мере, обыденное. Впрочем, Аристотель и Флакк не говорят о сем ничего. Омир и Марон не наблюдали никакова в сем постоянного правила. Действие всецелыя Илиады совершается в пятьдесят дней. Одиссии ж, от места, где пиит начинает свое сказание, состоит оно почитай в двух месяцах. В Енииде продолжается оно ж целый год. Одноя только напольности, то есть, меньше полугодищного времени, довольно стало Тилемаху от отбытия его с Калипсина острова даже до возвращения в Ифаку. Наш пиит взял средину между стремительною зельностию, с какою еллинский пиит бежит к окончанию, и величественным шествием латинского, который является иногда медлен и кажется преизлишно дляй свою повесть.
Когда действие эпическия пиимы есть долгопротяжно и прерывно; то пиит разделяет свою баснь на-две части. Одна, в которой ирой говорит и рассказывает прошедшие себе приключения. Другая, в коей один пиит продолжает сказание о случающемся потом своему ирою. Сим точно образом Омир начинает свое повествование после, как уже Одиссей отбыл с острова Огигии, инако Калипсии; а Марон свое после ж, как Ений прибыл в Кархидон {Карфаген.}. Автор Тилемаха следовал исправно обоим сим великим образцам. Разделяет он действие свое, как и они, на-две ж части. Главная содержит повествуемое им; а начинается она там, где Тилемах оканчивает сказание о своих приключениях Калипсе. "Употребляет он не много припасов, но пространно те состроевает сочинением" {Ο᾽λιγόυλος μὲν, ἀλλὰ πάνυ παλῶς εἰργαςμένος ἀγρὸς.}; все они в осмнадцати включены книгах. Другая пространнейшая множеством случаев и долготою времени; но весьма более сжата обстоятельствами: содержит она токмо шесть книг. Разделением сим на повествуемое пиитом и на сказание Тилемахом, отсекает он время бездейственности, как-то пленение его в Египте, заключение в Тире, и прочая. Не преизлишно распространяет продолжение повествования своего; но присовокупляет к нему различие и непрерывность приключений: в пииме его все, что ни есть, движется, и все также действует. Нет у него ни единого праздного лица; да и его ирой никогда из глаз не пропадает.
Добродетель препоручается примерами {ἐκ τῶν Ασίκσεων καὶ Δογμἀτων.} и наставлениями: то есть, образом благонравия и преднаписанием правил.
Мы одолжены Омиру богатым изобретением представления в лицах свойств божественных, страстей человеческих и естественных причин: сей неисчерпаемый источник к преизящным вымыслам, одушевляющим и оживотворяющим все в стихотворении. Но его ж феология (богословие) токмо есть зброд басен, не имеющих ничего достойного ни к чествованию, ни к люблению божества. Характеры богов его суть еще ниже характеров, означающих его ж собственных ироев. Пифагор, Платон и Филострат, язычники ж как и он, не могли не похулить оного, что уничижил он таким образом божие существо, под предлогом сказуемого о том аллигориею (иносказанием), иногда естественною, а иногда нравственною. Ибо сверьх того, что не природно есть басни, употреблять действия нравственные на означение содеяний естественных показалось им весьма пагубно, представлять сражения стихий и явлений (феномены) естества, деяниями порочными, присвояемыми силам небесным, и научать благонравию аллигориями, коих содержание, по словам, изображает токмо одни пороки и бесстыдия.
Мнится, что можно некак уменьшить погрешность Омирову, тьмою и обычаями века его, также и малым успехом в те времена в любомудрии. Однако ж, с "другая страны, коль ни развращенные порознь даны действия божеству у Омира; но вобще все навсе провидением строится и хранится. Свидетельствуют сии стихи его из Илиады, книги XI, 163,164, минуя пренеисчетные другие повсюду;
Ектора Зевс и-от-стрел укрой, и-от-пыльного праха,
И от-убийства мужей, от-пролития крови, от-скопа1.
1 Έκτορα δ´ ἔκ βελὲων ὔπαγε Ξεὺς, ἔκ τε κονίης,
Έκ τ᾽άνδροκτασίης, ἔκ θ'ἄιματος, ἔκ τε κυδόιμγ.
Свидетельствует и 65 стих I книги Одиссии, кой есть самого Зевса (Юпитера) слово:
Как позабуду когда божественна я Одиссея?2
2 Πῶς ἂν ἲπειτ᾽ Ο᾽δυσῆος ἐγὼ θείοιο λαθοίμην;
Не ясно ль, что коль ближе были времена к началу мира, толь всеобщественнее исповедуемо было божество промышляющее все, пекущееся о всем, правящее всеми и хранящее всех. Да гибнет же посему Епикур, далекий от Омира и удалившийся веком от всех началобытства вещей, с празднолюбцем своим богом, то есть, с хитрым непризнанием Бога.
Но не вступая в разобрание, отвлекающее в даль, довольствуюсь здесь сим токмо наблюдением: автор Тилемаха, подражая всему, что есть изрядное в баснях еллинского пиита, уклонился от двух главных погрешностей, приписываемых тому. Он представляет лицами ж, как и тот, Божия свойства и соделывает из них божественности подчинные; но являет их токмо в такие случаи, кои достойны тех присущия. Они у него вещают и действуют способом достойным божества. Соединяет он искусно стихотворение Омирово с любомудрием Пифагоровым. Не говорит ничего, кроме что и язычники могли б говорить; но в уста их влагает все что есть превысокое в христианском нравоучении, и чрез то показал, что сие нравоучение написано есть незагладимыми писменами на человеческом сердце, кой ощутит всяк неложно, когда будет повиноваться гласу чистого и простого разума, дабы предаться всесовершенно верьховной той и повсемественной истинне, просвещающей умы, как солнце осиявает тела все, без которых всяк ум есть токмо густый мрак и заблуждение.
Понятия, какие наш пиит подает нам о божестве, не токмо суть достойны божества, но и вселюбезны для человека. Все вдыхает надежду и любовь: благочестие смирено-мудрое, поклонение благородное и свободное, должное притом крайнему совершенству беспредельного существа, а не суеверное служение, сумрачное и рабское, кое хитит сердца и низвергает в подлый трепет, представляя Бога не Отцем, но мучителем.
Бог нам у него предьизъявляется как человеколюбец: но которого любовь и благость не подвержены судьбам слепым и участи необходимой; не бывают они также заслуживаемы пышными видами внешнего богочтения, и ниже так самоправны и злосерды, как божественности языческие. Всегда у автора премирная и вездесущная сила действует порядочно по непреложному закону премудрости, не могущему любить кроме добродетели и не награждающему человеков за множество животных, ими закланных в жертву, но за число страстей умерщвленных.
Можно способнее оправдить характеры Омировы, данные от него своим ироям, нежели кои приписывает он богам своим. Правда, изображает человеков просто, сильно, различно и многострастно. Незнание наше обыкновений страны, обрядов богослужительных и свойств языка употребляемого; также порок во многих из нас рассуждать о всем по вкусу нашего века и народа; а притом любовь пышности и ложного велеления, повредившая чистое естество и первобытное: все сие может нас обманывать и заставить да приемлем за негодное, что достопочитаемо было в древней Елладе.
Хотя ж и кажется быть естественнее и любомудрее различать трагедию от эпопии разностию взаимного их нравственного состояния, то есть, по елику та страстию пылает, а сия дышет и красуется добродетелью; однако помышляется, впрочем не определяется точно, не можно ли быть, как то Аристотель и умствует, двум родам эпопии, одной пафитической (страстной), а другой ифической (нравственной): первой, в которой большие владычествуют страсти, во второй, в коей великие добродетели торжествуют. Илиада и Одиссия могут быть примерами обоих сих родов. В Илиаде Ахиллей представлен природно со всеми своими пороками: иногда как зверонравный толико, что не хранит никакия достойности в своем гневе; иногда ж как неистовый толь, что приносит Отечество свое в жертву досаде. Но хотя герой Одиссии правильнее поступает юного Ахиллея, кипящего и стремительного, однако мудрый Одиссей есть часто лжив и обманчив: ибо пиит изображает человеков просто и так, каковы они обыкновенно. Мужество его многажды бывает сопряжено с местию яростною и зверскою, а политика почитай всегда соединена с лестию и укрывательством. Списывать с естества точно есть писать так, как Омир!
Не пекусь помногу в рассуждении различных намерений в обеих сих пиимах: довольно да объявлю разные красоты на удивление искусству, каким наш автор сочетавает у себя оба те рода эпопии, пафитическия то есть, и ифическия. Зрится смешение и пречность удивительная, как добродетелей, так и страстей, на предивной его картине. Не предъявляет он ничего преизбыточно великого в человеке; но представляет равно изящность и подлость человеческую. Бедственно показывать нам одну без другия; да и ничто так полезно, как чтоб видеть обе те совокупно: ибо правда и добродетель совершенная требуют, чтоб нам себя любить и ненавидеть; почитать себя и презирать по долгу. Наш пиит не превозносит Тилемаха выше человечества: он дает ему упадать в слабости, кои могут быть содружно с искреннею любовию к добродетели; а слабости те служат ему к его же исправлению, вдыхая в него недоверивание самому себе и ненадеяние на собственные силы. Не соделывает автор подражания ему невозможным, и сие тем самым, что не дает тому совершенства беспорочного; но возбуждает наше ревнование представлением пред очи юношу с теми ж самыми несовершенствами, кои всяк в себе чувствует, содевающего дела самые благородные и добродетельные. Соединил он вкупе, в характере своего героя, мужество Ахиллеево, благоразумие Одиссеево и Ениеву благочтивость. Тилемах есть гневлив, как первый, но без свирепства; политик, как второй, но без плутовства; чувствителен, как третий, но без любострастия.
Другой способ нравоучения бывает преднаписанием правил. Автор Тилемаха сочетавает великие наставления с ироическими примерами; то есть нравоучительность Омирову с добронравием Мароновым. Однако нравоучение его имеет три качества, каковых нет у древних и пиитов, и философов. Оно есть у него высокое в своих основаниях; благородное в поощрениях; а повсемственное в употреблениях.
1) Высокое в основаниях: ибо происходит от глубокого знания человека. Сей вводится в собственную свою внутренность; показываются ему тайные пружины страстей его, сокровенные заплетения самолюбности и различие ложных, добродетелей с твердыми. От познания человека полагается восход к самому Богу. Дается знать всюду, что беспредельное существо действует в нас непрестанно, да благи будем и блаженны. Что сие существо, есть не посредственный источник всего нашего просвещения и всех добродетелей {Язычники всеобще мнили, что внешняя благая нам бог подает, а мудрость и добродетель нами самими снискиваются, когда восхотим. Мнение видом великое, но вещию прегордое. Да зрится Флакк в Эпист. 18. Кн. I. Ливии в Кн. XXXVII. в Числ. 45. и Туллий в Кн. II, об естестве богов, в Числ. 86. 87. Посему, или язычники прежде Пелагия пелагианствовали, или Пелагий по язычниках язычествовал.}. Что от него мы имеем по толику ж разум, по колику и жизнь. Что верьховная истина его долженствует быть единствеяый наш свет; а превыспреннее благоволение в порядок приводить все наши деяния, основанные на любви разумной. Что без совета от сея Премудрости повсемственныя и непреложныя человек видит токмо лестные признаки; без повиновения ж ей слышит он един глухий шум своих пристрастий. Что твердые добродетели приходят к нам как нечто чужестранное, вложенное в нас; и что не соделываются они от собственных стремительств наших, но суть дело могущества вышшего, нежели человеческое, а мощь сия действует в нас, когда мы сами не творим ей препоны, однако не всегда ощущаем действие ея, за прекрайнюю оныя нежность. Наконец показывается нам, что без сея первенствующия и верховныя силы, возносящия человека выше человечества, добродетели самые блистательные суть токмо хитрования самолюбия, заключающегося в самом себе, соделывающего самого себя божеством своим и предстающего совокупно идолопоклонником и идолом. Ничто так удивительно, как изображение оного философа, коего Тилемах видел в Тартаре и которого преступление состояло токмо в том, что он был идолослужитель собственной своей добродетели.
Сим точно образом нравоучение авторово приводит нас в забвение собственного нашего существа, да воспишем сие все и целое Выспренней Сущности и да будем ей поклонники: равно как цель политики его вся в том, чтоб мы предпочитали общее благо собственному и любили б всех обще человеков. Ведом Махиавиль {Махиавель.} и Оввисий {Гоббез.}: сии оба, под суетным и ложным предлогом, что будто польза общества не имеет ничего общего с существенным добром человека, то есть с добродетелью, полагают за правила державствования одну только хитрость, коварство, обман, тиранию, неправду, и злочестие. Но автор Тидемаха соединил самую совершенную политику с прекрайнею добродетелию. Большое основание его, на коем все утверждается, есть сие, что весь, мир токмо едино общество, и что каждый народ, как великое некое домонадство. От сего нарядного и ясного понятия раждаются законы естества и народов, праводушные, милосердые, человеколюбивые. Не почитается уже каждая страна, не зависящею от других; но род человеческий приемлется за некое всецелое и нераздельное. Не довольно к тому любви к единому Отечеству: сердце расширяется, становится безмерное и повсемственным дружелюбием объемлет всех человеков. Сие самое и производит любовь к чужестранным, взаимное надеяние между соседними народами, добрую верность, правду и мир между предержащими во вселенной, равно как и между подчиненными в каждой державе. Наш автор показывает нам еще, что слава царствования состоит в том, да подданные будут добрые и благополучные люди; что власть царская тогда токмо тверда, когда укрепляется любовию подвластных, и что истинное богатство есть отвержение всех ложных потреб в жизни, дабы довольствоваться токмо самым нужным, простым, и неповинным. Сим являет, что добродетель пособствует не токмо приуготовляться человеку к будущему блаженству, но и соделывает общество действительно блаженным в сей жизни, сколько оно быть может блаженно.
2) Нравоучение Тилемахиды есть благородное в своих поощрениях. Большое и коренное авторово основание в сем, что должно предпочитать изящное сладостному, как то говорят Сократ и Платон; или честное приятному, но Туллиеву {Цицеронову.} изображению. Сей-точно есть источник умственностей благородных великодушия и всех ироических добродетелей. Сими конечно понятиями, чистыми и высокими, опровергает он еразительнее всякого стязания ложную философию поставляющих в Сласти единственную пружину сердца человеческого. Наш пиит показывает преизящным нравоучением, какое полагает в уста своих ироев, и великодушными деяниями, кои дает им соделывать, колико имеет силы изящное и совершенное в благородном сердце, да предпочитает оно многотрудные должности добродетели своим услаждениям. Ведаю, что сия ироическая добродетель почитается от подлых сердец за привидение и что одержимые любострастней восстают на сию верьховную и твердую истину, поражая ее многими вымышленийцами мечтания бездельного, пустого и презираемого. Чего ж ради? Ибо, не находя в себе ничего, могущего сравниться с сими великим чувственностями, заключают, что они человечеству невозможны. Но то суть Карлы, судящий о силах гигантов (исполинов) по своим. Души, ползающие непрестанно в тесных границах самолюбия, возмогут ли когда донять мощь и распространение добродетели, возносящия человека выше его самого? Хотя ж некоторые философы изобретшие впрочем много изрядных вещей для философии, и ослепились предуверениями своими так, что не могли различить явственно любовь благочиния с любовию услаждения и утверждали, что воля не может приведена быть в толико ж сильное движение видом истины, в коликое приводится слепым чувствованием сласти: однако, не может никто читать Тилемаха без того, чтобы ему не быть уверену твердо о сей великой правде. Зрятся в нем умственности великодушные благородного сердца, не поемлющего ничего, креме Велияго, сердца некорыстолюбивого, забывающего самого себя непрестанно: вкратце, зрится в нем мудрец, не