Д. В. Веневитинов. Стихотворения. Проза.
Издание подготовили Е. А. Маймин, М. А. Чернышев
Серия "Литературные памятники"
М., "Наука", 1980
Предисловие
Письмо к графине NN
Анаксагор. Беседа Платона
Несколько мыслей в план журнала
Утро, полдень, вечер и ночь
Скульптура, живопись и музыка
Три эпохи любви (Отрывок)
Два слова о второй песни "Онегина"
Разбор рассуждения г. Мерзлякова: о начале и духе древней трагедии, и проч., напечатанного при издании его подражаний и переводов из греческих и латинских стихотворцев
Analyse d'une scene detachee de la tragedie de Mr. Pouchkin inseree dans un journal de Moscou
Европа (Отрывок из Герена)
Сцены из "Эгмонта" (Гете)
Что написано пером, того не вырубить топором
О математической философии (Ответ Вагнера г-ну Блише)
<Выписка из Блише> (Ответ Б. X. Блише на статью И. И. Вагнера)
О действительности идеального
Золотая арфа
13 август
Сцена из "Эгмонта". Площадь в Брюсселе
<Второе письмо о философии>
Об "Абидосской невесте"
Владимир Паренский
(Подготовил M. A. Чернышев)
Письмо к графине NN
Анаксагор
Несколько мыслей в план журнала
Утро, полдень, вечер и ночь
Два слова о второй песни "Онегина" Разбор рассуждения г. Мерзлякова
Европа
Сцены из "Эгмонта"
О математической философии
Выписка из Блише
О действительности идеального
Золотая арфа
Сцена из "Эгмонта". Площадь в Брюсселе
Второе письмо о философии
Некоторые обстоятельства1 замедлили печатание сей второй части сочинений Д. В. Веневитинова, состоящей из оригинальных и переводных его упражнений в прозе. Статьи сии большею частию отрывочны: некоторые из них даже не были писаны автором для печати; но несмотря на то мы не усомнились их поместить в сем собрании: ибо они более ознакомят публику с родом занятий сего юного писателя, с его мнениями, зрелостию его суждений и с его душою пламенною, благородною. Впрочем мы здесь не будем распространяться о нравственных достоинствах покойного Веневитинова. Как священный клад сохраняем мы память сего незабвенного друга и предоставляем читателям судить об его произведениях.
С целию вышеобъясненною не исключили мы из сего собрания двух критик, писанных автором еще в 1825 году и бывших первыми его печатанными сочинениями. В них находятся некоторые наметки на новый в то время образ суждения, на систему мышления, коей начала отчасти уже с большею ясностию и отчетливостию развиты в письме графине NN о философии. Автор, согласившись на просьбу одного приятеля2, хотел таким образом предложить в письмах целую систему, целый курс философии.- Он не успел довершить своего предприятия, а несколько отрывков о сем же предмете затеряны. Но точка зрения его уже была определена, и во всех последующих своих сочинениях, равно как и в откровенных беседах с друзьями, он следовал всегда одной постоянной нити суждения.
Прочие статьи, здесь помещенные, были большею частик" читаны автором в кругу друзей и собеседников и долженствовали войти в состав журнала, коего план, как читатели здесь увидят, был предначертан Д. Веневитиновым. Разбор одной сцены из "Бориса Годунова", писанный на французском языке еще в то время, когда она появилась в "Московском вестнике" в 1827 году, был определен сочинителем для помещения в "Journal de St. Petersbourg"; но по некоторым обстоятельствам статья сия не была тогда напечатана.
Отрывок под заглавием: "Три эпохи любви" принадлежал к неоконченному роману3, коего некоторые главы отчасти набросаны, но здесь не помещены, потому что, вне связи с целым, они теряют свое достоинство и показались бы неуместными. В замену мы по возможности сообщим из сего романа то, что автор нам изустно передал об его плане, никогда не написанном, но коего общие черты были определены в его уме: ибо роман сей был главным предметом мыслей Д. Веневитинова в последние месяцы его кратковременной жизни.
Владимир Паренский, единственный сын богатого пана польского, известного голосом своим на сеймах, был поручен отцом, перед его смертию, под опеку и на воспитание старому его другу, доктору Фриденгейму, который жил вблизи одного из знаменитейших университетов Германии и соделался впоследствии начальником Медицинской Академии. В доме опекуна своего провел Владимир счастливые года младости. Часы ребяческого досуга разделял он с дочерью своего воспитателя, Бентою, и с ранних лет началась между сими младенцами тесная, неразрывная дружба, заронилось неясное предчувствие страсти более пламенной, более гибельной. Настало для Паренского время посещения публичных курсов в университете. Вскоре удивил он своих наставников успехами неожиданными. С равною легкостию и жаром следовал он за различными отраслями наук, и, хотя не принадлежал к Медицинскому отделению, но по собственному желанию не пропускал ни одной из анатомических лекций своего наставника и получил со временем весьма основательные понятия о сей науке. Он любил погружаться в глубокие размышления о начале жизни в человеческом теле. Он удивлялся стройности, расположению, бесконечности частей его составляющих. Он старался разгадать этот малый мир, вникнуть в сокровенное, узнать тесную, но тайную связь души и тела. Мысли его стремились далее и далее. В нем родились сомнения. С тайною радостию, может быть, с тайною надеждою взирала Бента на быстрые успехи Паренского, на первенство, которое он возымел над товарищами, на удивление и любовь его наставников, на это видимое предназначение в нем человека необыкновенного, выспреннего. Она не понимала как дорого он искупил сии преимущества!
Пробывши несколько лет в университете, Паренский вздумал путешествовать. Гонимый сомнениями, тревожимый мучительною жаждою познания, он надеялся, что жизнь деятельная, другое направление душевных способностей, рассеют в нем неукротимые порывы мечты; что успехи светские, честолюбие, слава, пленяющая людей, вознаградят его нравственные мучения и даруют ему успокоение, блаженство. Со вниманием и любопытством проехал он многие страны, и наконец прибыл в Россию, где его связи и дарования вскоре доставили ему значительное и блестящее место по службе. Здесь познакомился он с одною молодою девушкою, которая уже была сговорена за другого. Паренский почувствовал к ней тайное влечение. Не стараясь победить сего чувства, он стал часто посещать ее дом, но вскоре заметил, что, несмотря на ласковое с ним обхождение, та искренняя дружба, которую ему оказывали, не отвечала его усилившейся, пламенной любви. Гордость его была обижена. В нем родилась ревность. Предавшись с отчаянием сему пагубному чувству, он дерзнул на злодеяние. Он более сблизился с своим соперником,, бывшим товарищем его в университете, не смея очернить его пред своею возлюбленной. В притворной дружбе с ним он подарил ему образ, в котором сокрыт был яд и чрез несколько времени избавился от него. Он надеялся, что отчаяние молодой девушки укротится, что участие, которое он, по-видимому, принимал в ее положении, мнимая скорбь об умершем друге, наконец, самая дружба с ним и собственные преимущества пред ним мало-помалу вытеснят его память из ее сердца, и что она невольно предастся в расставленные им сети. Но здоровье ее приметно стало слабеть, сильный недуг обуял ее, и Владимир, однажды по утру войдя в ее дом, видит ее холодный труп, лежащий на столе средь комнаты. С отчаянием узнает он образ на ее груди.- Что это? - вскрикивает он. Ему отвечают, что этот образ был снят пред смертию покойным ее женихом с собственной его груди и ей завещан с тем, чтобы она его всегда носила на себе в знак памяти. Для Паренского все открыто. Он сам убийца своей возлюбленной! Он спешит оставить край, где две грозные тени всюду за ним влачатся.
Снова объезжает он многие страны, но нигде не встречает успокоения души, укрощения совести. Разочарованный, он в Германии опять хочет приняться за любимую свою науку - анатомию. В первый раз как он после многих лет входит в анатомическую залу,- она еще была пуста, слушатели не собирались, профессор еще не приходил. На столе лежало покрытое тело, приготовленное для лекции. Паренский без цели, в раздумий, подходит ко столу, и рассеянно поднимает покрывало. Пред ним труп прекрасной женщины и возле нее лежат инструменты для вскрытия тела. С судорожным движением он отворачивается.- Это зрелище взволновало в нем воспоминания, сожаление, страх, совесть. В огромной зале он один пред обнаженным, мертвым телом.- Для него и все в мире мертво. Он клянется никогда не возвращаться в сие место.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он приезжает в дом доктора Фриденгейма, где все ему знакомо, и ничто не может возбудить прежних чувств. Бента не понимает его перемены. Он бежит от людей, он страшится и ее беседы. Однажды вечером проходит он без Цели, по обыкновению своему, по дорожкам сада, и, отягченный думами, усталый бросается на скамью. Все тихо, одна луна плывет на небосклоне, и изредка звезды мелькают в синеве.- Владимир чувствует, что кто-то сзади подходит к нему; он оборачивается и узнает Бенту. Она тихо следовала за ним по тропинкам, собираясь уже давно изведать от него причины его мрачности и равнодушия к ней.- С робостию, в первый раз произносит она слово любви, и пламенные уста Паренского горят на груди дочери его благодетеля. От сей минуты утратилось невинное счастие Бенты! Владимир, ее демон-соблазнитель, оторвал от сердца ее покои, и вскоре стыд и скорбь низводят ее в могилу.
Таким образом влекомый от преступления к преступлению, мучимый прежнею совестию, новыми страстями, Владимир Паренский, одаренный от природы качествами необыкновенными, проводит молодые свои года.- Что ж стало с ним впоследствии? Со временем все страсти в нем перегорели, душевные силы истощались; все действия его были без намерения; он сделался человеком обыкновенным; люди простые почитали его даже добродетельным, потому что он не творил Зла.- Но он, живой, уже был убит, и ничем не мог наполнить пустоту души.
Роман сей долженствовал составить довольно пространное сочинение {Прим. Нужно ли прибавить, что промежутки, замечаемые между сими отрывочными сценами, были бы пополнены автором? - К сожалению, он не сообщил нам или мы не упомнили более сего.}. Предоставляем другим судить об его цели и окончании; но мы передали здесь только то, что слышали от самого сочинителя, когда он с пламенным красноречием о нем рассказывал.
Мог ли я полагать, любезнейшая графиня, что беседы наши завлекут нас так далеко? Начали с простого разбора немецких стихотворцев, потом стали рассуждать о самой поэзии, а теперь уже пишу к вам о философии. Не пугайтесь этого имени; вы сами требовали от меня развития философских понятий, хотя выражались другими словами. Не вы ли сами заметили мне, что одно чувство наслаждения, при взгляде на какое-нибудь изящное произведение, для вас неудовлетворительно, что какое-то любопытство заставляло вас требовать от себя отчета в этом чувстве,- спросить, какою силою оно возбуждается, в какой связи находится с прочими способностями человека? Таким образом, сделали вы сами собою первый шаг ко храму богини, которая более всех прочих таится от взоров смертных. Радуясь блистательным вашим успехам, я обещал представить вам, в кратком и простом изложении, такую науку, которая совершенно удовлетворит вашему любопытству, и это обещание решился я исполнить в настоящих письмах о философии. Впрочем об имени спорить не будем. Если оно заслужило негодование многих, если большой свет не различает философии от педантизма, то я согласен дать беседам нашим другое название: мы будем не философствовать, будем просто думать, рассуждать... Но к чему такое замечание? Я знаю вас, графиня, в потому буду смело говорить вам именно о философии. Вы слишком умеете ценить наслаждения умственные, чтобы останавливаться на пустых звуках и не свергнуть оков нелепого предубеждения. Вы знаете, вы всякий день слышите, что философию называют бредом, пустой игрою ума; но в этом случае, верно, никому не поверите, кроме собственного опыта. Итак, испытывайте. Если собственный рассудок ваш оправдает сии укоризны, не верьте философии, или, лучше сказать, не верьте тому, кто вам представил ее в таком виде. Я сам, начиная письма мои, прошу вас не забывать одного условия, и вот оно: если я на одну минуту перестану быть ясным, то изорвите мои письма, запретите мне писать об этом предмете. Между тем пусть суетные безумцы смеются над нашими занятиями,- мы надеемся стать на такую высоту, с которой не слышен будет презрительный их хохот, а они, несчастные, и так уже довольно наказаны судьбою, которая лишила их способа наслаждаться, подобно вам, благороднейшими наклонностями человека.
Прежде нежели посвятите себя таинствам Елевзинским1, вы, конечно, спросите: для чего учреждены они и в чем заключаются; но недаром они таинства, и этого вопроса не делают при входе. Лишь несколько жрецов, поседелых в служении и гаданиях, могли бы отвечать на него. Они хранят глубокое молчание, и вопрошающий получает только один ответ: "Иди вперед, и узнаешь". То же с философией. Вы хотите знать ее определение, ее предмет, и на это я не могу дать вам решительного ответа. Но мы вместе будем искать его в самой науке и потому сделаем другой вопрос: может ли быть наука, называемая философией, и как родилась она?
Положим себе за правило: на всем останавливать наше внимание и не пропускать ни одного понятия без точного определения. И потому, чтобы безошибочно отвечать на предложенный нами вопрос, спросим себя наперед: что понимаем мы под словом наука! Если бы кто-нибудь спросил вас: что такое история? Вы бы, верно, отвечали: наука происшествий, относящихся до бытия народов. Что такое арифметика? - Наука чисел и т. д. Следовательно, история и арифметика составляют две науки, но в определении каждой из них заключается ли определение науки вообще? Рассмотрим ответы подробнее. Арифметика - наука чисел. Что это значит? Конечно, то, что арифметика открывает Законы, по которым можно разрешать все численные Задачи, или, другими словами, что арифметика представляет общие правила для всех частных случаев, выражаемых числами; так, например, дает она общее правило сложения для всех возможных сложений. Если мы таким же образом рассмотрим и другой ответ, то увидим, что история стремится связать случайные события в одно для ума объятное целое; для этого истории сводит действия на причины и обратно выводит из причин действия. В обеих сих науках (в арифметике и в истории) замечаем мы два условия: 1) каждая из них стремится привести частные случаи в теорию, 2) каждая имеет отдельный, ей только собственный предмет. Применим это к прочим, нам известным наукам, и мы увидим, что вообще наука есть стремление приводить частные явления в общую теорию, или в систему познания. Следовательно, необходимые условия всякой науки суть: общее это стремление и частный предмет; другими словами: форма и содержание. Вы позволите мне, любезнейшая графиня, иногда употреблять сии выражения, принятые всеми занимающимися нашим предметом, и потому прошу вас не терять из виду их значения. Впрочем, объяснимся еще подробнее. Если всякая наука, чтоб быть наукою, должна быть основана на каких-нибудь частных явлениях (то есть иметь содержание) и приводить все эти явления в систему (то есть иметь форму), то форма всех наук должна быть одна и та же; напротив того, содержания должны различествовать в науках, например содержание арифметики - числа, а истории - события. Вы теперь видите, что слово "форма" выражает не наружность науки, но общий закон, которому она необходимо следует.
С этими мыслями возвратимся к философии и заключим: если философия - наука, то она необходимо должна иметь и форму и содержание; но как доказать, что философия имеет содержание или предмет особенный, если мы еще не знаем, что такое философия? Постараемся победить это затруднение и примемся за вопрос: как родилась философия?
Все науки начались с того, что человек наблюдал частные случаи и всегда старался подчинять их общим Законам, то есть приводить в систему познания. Рассмотрите ход собственных ваших занятий, и это покажется вам еще яснее. Вы начали читать немецких поэтов. Ум ваш, соединив все впечатления, которые получил от них, составил понятие о литературе немецкой и отличил ее от всякой другой, привязав к ней идею особенного характера. Этого мало; из понятий о частных характерах поэтов вы составили себе общее понятие о поэзии, в ней заключили вы идею гармонии, прекрасного разнообразия; словом, вы окружили ее такими совершенствами, которых мы напрасно бы стали искать у одного какого-либо поэта. Ибо поэзия для вас богиня невидимая; лишь отдельно рассеяны по вселенной прекрасные черты ее. Чувство, привыкшее узнавать печать божественного, различило разбросанные черты сии на лицах нескольких любимцев неба; из них сотворило оно идеал свой, назвало его поэзией и воздвигло ему жертвенник. В последнем письме своем ко мне, не довольствуясь одною идеей поэзии и безотчетным наслаждением ею, вы обратили внимание на самое чувство, на действие самого ума. Выписываю собственные слова ваши 2:
"...Не то же ли я чувствую, удивляясь превосходной мадонне Рафаэля и слушая музыку Бетховена? Не так же ли наслаждаюсь прелестною статуей древности и глубокою поэзией Гете? Это заставило меня спросить: как могли бы различные предметы породить одно и то же чувство, если это чувство, эта искра изящного не таилась в душе моей прежде, нежели пробудили ее предметы изящные. Я по сих пор не нахожу ответа и т. д.". Мы найдем его, любезнейшая графиня, вы сами его найдете; но не здесь ему место, и мы возвратимся теперь к предмету, чтобы не выпустить из рук Ариадниной нити.
Как развились собственные ваши понятия, так постепенно развивались и науки. В сем развитии, как вы сами можете заметить, находятся различные степени, определяющие степени образования. Чем более наука привела частные случаи в общую систему, тем ближе она к совершенству. Следовательно, совершеннейшая из всех наук будет та, которая приведет все случаи или все частные познания человека к одному началу. Такая наука будет не математика, ибо математика ограничила себя одними измерениями; она будет не физика, которая занимается только законами тел, словом, она не может быть такою наукою, которая имеет в виду один отдельный предмет; напротив того, все науки (как частные познания) будут сведены ею к одному началу, следовательно, будут в ней заключаться, и она, по справедливости, назовется наукою наук. Но мы выше заметили, что всякая наука должна иметь содержание и форму; посмотрим, удовлетворяет ли сим условиям наука, которую мы теперь нашли и которую, по примеру многих столетий, назовем философией).
Если философия должна свести все науки к одному началу, то предметом философии должно быть нечто, общее всем наукам. Мы доказали выше, что все науки имеют одну общую форму, то есть приведение явлений в познание; следовательно, философия будет наукою формы всех наук или наукою познания вообще. Итак, содержание ее будет познание, не устремленное на какой-нибудь особенный предмет; но познание как простое действие ума, свойственное всем наукам, как простая познавательная способность. Формою же философии будет то же самое стремление к общей теории, к познанию, которое составляет форму всякой науки. Заключим: философия есть наука, ибо она есть познание самого познания, и потому имеет и форму и предмет.
Впоследствии мы увидим, как все науки сводятся на философию и из нее обратно выводятся: но для примера припомним опять то, что вы сами чувствовали. Вы видели мадонну - и она привела вас в восторг; вы спросили: отчего эта мадонна прекрасна? и на это отвечала вам наука прекрасного, или эстетика; но вы спросили: отчего чувствую я красоты сей мадонны? какая связь между ею и мною? - и не могли найти ответа. Он принадлежит, как мы увидим впоследствии, к философии; ибо тут дело идет не о законах прекрасного, но о начале всех законов, об уме познающем, принимающем впечатления.
Я не скрою от вас, что философия претерпела удивительные перемены и долго была источником самых несообразных противоречий. Какая наука не подлежала той же участи? Замечательно, однако ж, что она всегда почиталась наукою важнейшею, наукою наук, и, несмотря на то, что обыкновенно была достоянием небольшого числа избранных, всегда имела решительное влияние на целые народы. Впоследствии мы заметим это влияние, особенно у греков. Мы увидим, как философия развилась в их поэзии, в их самой жизни и стремилась свободно к своей цели. Ученые спорили между собою, противоречили друг другу, опровергали системы и на развалинах их воздвигали новые; и при всем том наука шла постоянным ходом, не изменяя общего своего направления. Божественному Платону предназначено было представить в древнем мире самое полное развитие философии и положить твердое основание, на котором в сии последние времена воздвигнули непоколебимый, великолепный храм богини3. Чрез несколько лет я буду советовать вам читать Платона. В нем найдете вы столько же поэзии, сколько глубокомыслия, столько же пищи для чувства, сколько для мысли.
Мы не будем разбирать различных определений философии, изложенных в отдельных системах. Иные называли ее наукою человека, другие - наукою природы и т. д. Мы доказали себе, что -она наука познания, и этого для нас довольно; и с этой точки будем смотреть на нее в будущих наших беседах.
Давно, Платон, давно уроки божественного Сократа не повторялись в наших беседах, и я по сих пор напрасно искал случая предложить тебе несколько вопросов о любимых наших науках.
Готов удовлетворить твоим вопросам, любезный Анаксагор, если силы мои мне это позволят.
Ты всегда решал мои сомнения, Платон, и я не помаю, чтобы ты когда-нибудь оставил хоть один из наших вопросов без удовлетворительного ответа.
Если и так, Анаксагор, то не я производил такие чудеса, но наука, божественная наука, которая внушала речи Сократа и которой я решился посвятить всю жизнь свою.
Недавно читал я в одном из наших поэтов описание золотого века ', и признаюсь тебе, Платон, в моей слабости: эта картина восхитила меня. Но когда я на несколько времени перенесся в этот мир совершенного блаженства и потом снова обратился к нашим временам, тогда очарование прекратилось, и у меня невольно вырвался горестный вопрос: для чего дано человеку понятие о таком счастии, которого он достигнуть не может?2 для чего имеет он несчастную способность мучить себя игрою воображения, прекрасными вымыслами?
Как? неужели ты представляешь себе золотой век вымыслом поэта, игрою воображения? Неужели ты полагаешь, что поэт может что-либо вымышлять?
Без сомнения; и я думал в этом случае быть с тобою согласным.
Ты ошибаешься, Анаксагор3. Поэт выражает свои чувства, а все чувства не в воображении его, но в самой его природе.
Если так, то для чего же изгоняешь ты поэтов из твоей республики?4
Я не изгоняю истинных поэтов, но, увенчав их цветами, прошу оставить наши пределы.
Конечно, Платон; кто из поэтов не согласился бы посетить твою республику, чтоб подвергнуться такому изгнанию? Но не менее того это не доказывает ли, что ты почитаешь поэзию вредною для общества и, след" ственно, для человека?
Не вредною, но безполезною. Моя республика должна быть составлена из людей мыслящих, и потому действующих. К такому обществу может ли принадлежать поэт5, который наслаждается в собственном своем мире, которого мысль вне себя ничего не ищет и, следственно, уклоняется от цели всеобщего усовершенствования? Поверь мне, Анаксагор: философия есть высшая поэзия.
Я охотно соглашусь с твоею мыслию, Платон, когда ты покажешь мне, как философия может объяснить, что такое золотой век6.
Помнишь ли ты, Анаксагор, слова Сократа о человеке? Как называл он человека?
Малым миром.
Так точно, и эти слова должны объяснить твой вопрос. Что понимаешь ты под выражением: малый мир?
Верное изображение вселенной.
Вообще эмблему всякого целого и, следственно, всего человечества. Теперь рассмотрим человека в отдельности и применим мысль о человеке ко всему человечеству. Случалось ли тебе знать старца, свершившего в добродетели путь, предназначенный ему природою, и приближающегося к концу с богатыми плодами мудрой жизни?
Кто из нас, Платон, забудет добродетельного Форбиаса, который, посвятив почти целый век любомудрию, на старости лет, казалось, возвратился к счастливому возрасту младенчества?
Ты сам, Анаксагор, развиваешь мысль мою. Так! всякий человек рожден счастливым, но чтобы познать свое счастие, душа его осуждена к борению с противоречиями мира. Взгляни на младенца - душа его в совершенном согласии с природою; но он не улыбается природе, ибо ему недостает еще одного чувства - совершенного самопознания. Это музыка, но музыка еще скрытая в чувстве, не проявившаяся в разнообразии звуков. Взгляни на юношу и на человека возмужалого. Что значит желание опытности? где причина всех его покушений, всех его действий, как не в идее счастия, как не в надежде достигнуть той степени, на которой человек познает самого себя? Взгляни, наконец, на старца: он, кажется, вдохновенным взором окидывает минувшее поприще и видит, что все бури мира для него утихли, что путь трудов привел его к желанной цели - к независимости и самодовольству. Вот жизнь человека! она снова возвращается к своему началу. Рассмотрим теперь ход человечества, и тогда загадка совершенно для нас разрешится. В каком виде представляется тебе золотой век?
Древние наши поэты посвятили все свое искусство описанию какого-то утраченного блаженства, и слова мои не могут выразить моего чувства.
Не требую от тебя картины; но скажи мне, как представляешь ты себе первобытого человека в отношении к самой природе?
Он был, как уверяют, царем природы.
Царем природы может называться только тот, кто покорил природу; и следственно, чтоб познать свою силу, человек принужден испытать ее в противоречиях - оттуда раскол между мыслию и чувством. Объясню тебе эти слова примером. Представим себе Фидиаса7, пораженного идеею Аполлона. В душе его совершенное спокойствие, совершенная тишина. Но доволен ли он этим чувством? Если 6 наслаждение его было полное, для чего бы он взял резец? Если б идеал его был ясен, для чего старался бы он его выразить? Нет, Анаксагор! эта тишина - предвестница бури. Но когда вдохновенный художник, победив все трудности своего искусства, передал мысль свою бесчувственному мрамору, тогда только истинное спокойствие водворяется в душу его - он познал свою силу и наслаждается в мире, ему уже знакомом.
Конечно, Платон, это можно сказать о художнике, потому что он творит и для того своевольно борется с трудностями искусства.
Не только о художнике, но о всяком человеке, о всем человечестве. Жить - не что иное как творить - будущее наш идеал. Но будущее есть произведение настоящего, т. е. нашей собственной мысли.
Итак, Платон, если я понял твою мысль, то золотой век точно существовал и снова ожидает смертных8.
Верь мне, Анаксагор, верь: она снова будет, эта эпоха счастия, о которой мечтают смертные. Нравственная свобода будет общим уделом - все познания человека сольются в одну идею о человеке - все отрасли наук сольются в одну науку самопознания. Что до времени? Нас давно не станет,- но меня утешает эта мысль. Ум мой гордится тем, что ее предузнавал и, может быть, ускорил будущее. Тогда пусть сбудется древнее египетское пророчество! пусть солнце поглотит нашу планету, пусть враждебные стихии расхитят разнородные части, ее составляющие!.. Она исчезнет, но, совершив свое предназначение, исчезнет, как ясный Звук в гармонии вселенной.
НЕСКОЛЬКО МЫСЛЕЙ В ПЛАН ЖУРНАЛА
Всякому человеку, одаренному энтузиазмом, знакомому с наслаждениями высокими, представлялся естественный вопрос: для чего поселена в нем страсть к познанию и к чему влечет его непреоборимое желание действовать? - К самопознанию,- отвечает нам книга природы. Самопознание - вот идея, одна только могущая одушевить вселенную; вот цель и венец человека. Науки и искусства, вечные памятники усилий ума, единственные признаки его существования, представляют не что иное, как развитие сей начальной и, следственно, неограниченной мысли. Художник одушевляет холст и мрамор для того только, чтобы осуществить свое чувство, чтоб убедиться в его силе; поэт искусственным образом переносит себя в борьбу с природою, с судьбою, чтоб в сем противоречии испытать дух свой и гордо провозгласить торжество ума. История убеждает нас, что сия цель человека есть цель всего человечества; а любомудрие ясно открывает в ней закон всей природы.
С сей точки зрения должны мы взирать на каждый народ, как на лицо отдельное, которое к самопознанию направляет все свои нравственные усилия, ознаменованные печатью особенного характера. Развитие сих усилий составляет просвещение; цель просвещения или самопознания народа есть та степень, на которой он отдает себе отчет в своих делах и определяет сферу своего действия; так, напр<имер>, искусство древней Греции, скажу более, весь дух ее отразился в творениях Платона и Аристотеля; таким образом, новейшая философия в Германии есть зрелый плод того же энтузиазма, который одушевлял истинных ее поэтов, того же стремления к высокой цели, которое направляло полет Шиллера и Гете.
С этой мыслию обратимся к России и спросим: какими силами подвигается она к цели просвещения? Какой степени достигла она в сравнении с другими народами на сем поприще, общем для всех? Вопросы, на которые едва ли можно ожидать ответа, ибо беспечная толпа наших литераторов, кажется, не подозревает их необходимости. У всех народов самостоятельных просвещение развивалось из начала, так сказать отечественного: их произведения, достигая даже некоторой степени совершенства и входя, следственно, в состав всемирных приобретений ума, не теряли отличительного характера. Россия все получила извне; оттуда это чувство подражательности, которое самому таланту приносит в дань не удивление, но раболепство; оттуда совершенное отсутствие всякой свободы и истинной деятельности.
Началом и причиной медленности наших успехов в просвещении была та самая быстрота, с которою Россия приняла наружную форму образованности и воздвигла мнимое здание литературы без всякого основания, без всякого напряжения внутренней силы. Уму человеческому сродно действовать, и если б он у нас следовал естественному ходу, то характер народа развился бы собственной своей силою и принял бы направление самобытное, ему свойственное; но мы, как будто предназначенные противоречить истории словесности, мы получили форму литературы прежде самой ее существенности. У нас прежде учебных книг появляются журналы, которые обыкновенно бывают плодом учености и признаком общей образованности, и эти журналы по сих пор служат пищею нашему невежеству, занимая ум игрою ума, уверяя нас некоторым образом, что мы сравнялись просвещением с другими народами Европы и можем без усиленного внимания следовать за успехами наук, столь быстро подвигающихся в нашем веке, тогда как мы еще не вникли в сущность познания и не можем похвалиться ни одним памятником, который бы носил печать свободного Энтузиазма и истинной страсти к науке.- Вот положение наше в литературном мире - положение совершенно отрицательное.
Легче действовать на ум, когда он пристрастился к заблуждению, нежели когда он равнодушен к истине. Ложные мнения не могут всегда состояться; они порождают другие; таким образом, вкрадывается несогласие, и самое противоречие производит некоторого рода движение, из которого, наконец, возникает истина. Мы видим тому ясный пример в самой России. Давно ли сбивчивые суждения французов о философии и искусствах почитались в ней законами? И где же следы их? Они в прошедшем, или рассеяны в немногих творениях, которые с бессильною упорностию стараются представить прошедшее настоящим. Такое освобождение России от условных оков и от невежественной самоуверенности французов было бы торжеством ее, если бы оно было делом свободного рассудка; но, к несчастию, оно не произвело значительной пользы; ибо причина нашей слабости в литературном отношении заключалась не столько в образе мыслей, сколько в бездействии мысли. Мы отбросили французские правила не от того, чтобы мы могли их опровергнуть какою-либо положительною системою, но потому только, что не могли применить их к некоторым произведениям новейших писателей, которыми невольно наслаждаемся. Таким образом, правила неверные заменились у нас отсутствием всяких правил. Одним из пагубных последствий сего недостатка нравственной, деятельности была всеобщая страсть выражаться в стихах. Многочисленность стихотворцев во всяком народе есть вернейший признак его легкомыслия; самые пиитические эпохи истории всегда представляют нам самое малое число поэтов. Не трудно, кажется, объяснить причину сего явления естественными законами ума; надобно только вникнуть в начало всех искусств. Первое чувство никогда не творит и не может творить, потому что оно всегда представляет согласие. Чувство только порождает мысль, которая развивается в борьбе, и тогда уже, снова обратившись в чувство, является в произведении. И потому истинные поэты всех народов, всех веков были глубокими мыслителями, были философами и, так сказать, венцом просвещения. У нас язык поэзии превращается в механизм; он делается орудием бессилия, которое не может себе дать отчета в своих чувствах и потому чуждается определительного языка рассудка. Скажу более: у нас чувство некоторым образом освобождает от обязанности мыслить и, прельщая легкостью безотчетного наслаждения, отвлекает от высокой цели усовершенствования. При сем нравственном положении России одно только средство представляется тому, кто пользу ее изберет целию своих действий. Надобно бы совершенно остановить нынешний ход ее словесности и заставить ее более думать, нежели производить. Нельзя скрыть от себя трудности такого предприятия. Оно требует тем более твердости в исполнении, что от самой России не должно ожидать никакого участия; но трудность может ли остановить сильное намерение, основанное на правилах верных и устремленное к истине? Для сей цели надлежало бы некоторым образом устранить Россию от нынешнего движения других народов, закрыть от взоров ее все маловажные происшествия в литературном мире, бесполезно развлекающие ее внимание, и, опираясь на твердые начала философии, представить ей полную картину развития ума человеческого1, картину, в которой бы она видела свое собственное предназначение. Сей цели, кажется, вполне бы удовлетворило такое сочинение, в коем разнообразие предметов не мешало бы единству целого и представляло бы различные применения одной постоянной системы. Такое сочинение будет журнал, и его вообще можно будет разделить на две части:, одна должна представлять теоретические исследования самого ума и свойств его; другую можно будет посвятить применению сих же исследований к истории наук и искусств. Не бесполезно бы было обратить особенное внимание России на древний мир и его произведения. Мы слишком близки, хотя по-видимому, к просвещению новейших народов, и, следственно, не должны бояться отстать от новейших открытий, если мы будем вникать в причины, породившие современную нам образованность, и перенесемся на некоторое время в эпохи, ей предшествовавшие. Сие временное устранение от настоящего произведет еще важнейшую пользу. Находясь в мире совершенно для нас новом, которого все отношения для нас загадки, мы невольно принуждены будем действовать собственным умом для разрешения всех противоречий, которые нам в оном представятся. Таким образом, мы сами сделаемся преимущественным предметом наших разысканий. Древняя пластика или вообще дух древнего искусства представляет нам обильную жатву мыслей, без коих новейшее искусство теряет большую часть своей цены и не имеет полного значения в отношении к идее о человеке. Итак, философия и применение оной ко всем Эпохам наук и искусств - вот предметы, заслуживающие особенное наше внимание, предметы, тем более необходимые для России, что она еще нуждается в твердом основании изящных наук и найдет сие основание, сей залог своей самобытности и, следственно, своей нравственной свободы в литературе, в одной философии, которая заставит ее развить свои силы и образовать систему мышления.
Вот подвиг, ожидающий тех, которые возгорят благородным желанием в пользу России, и, следственно, человечества осуществить силу врожденной деятельности и воздвигнуть торжественный памятник любомудрию, если не в летописях целого народа, то по крайней мере в нескольких благородных сердцах, в коих пробудится свобода мысли изящного и отразится луч истинного познания.
УТРО, ПОЛДЕНЬ, ВЕЧЕР И НОЧЬ
Кто из нас, друзья мои, не погружался в море минувших столетий? Кто из нас не ускорял полета времени и не мечтал о будущем? Эти два чувства, верные сопутники человека в жизни, составляют источник и вместе предмет всех его мыслей. Что нам настоящее? Оно ежеминутно пред нами исчезает, разрушая все надежды, на нем основанные. Между тем мысль о разрушении, об уничтожении, так противоречит всем нашим чувствам, так убийственна для врожденной в нас любви к существованию, к устройству, что мы хоть памятью стараемся оживлять былое, вызываем из гроба тех героев человечества, в коих более отразилось чувство жизни и силы, и, с горестью собирая прах их, рассеянный крылами времени, образуем новый мир, и обещаем ему - бессмертие. С этим миром бессмертия, с этим лучшим из наших упований, сливаем мы все понятия о будущем. Этой мысли посвящаем всю жизнь, в ней видим свою цель и награду. Что может быть утешительнее для поэта, который к ней направляет беспредельный полет свой? Что назидательнее для мыслителя, который в ней открывает желание бесконечного, всеобщей гармонии? Не изгоняйте, друзья мои, из области рассудка фантазии, этой волшебницы, которой мы обязаны прелестнейшими минутами в жизни, и которая, облекая высокое в свою радужную одежду, не искажает светлого луча истины, но дробит его на всевозможные цветы. Не то же ли самое делает природа? Но ежели в ней все явления, все причины и действия сливаются в одно целое, в один закон неизменный,- не для того ли созданы все чувства человека, чтоб на богатом древе жизни породить мысль, сей божественный плод, приуготовляемый