ия и Африка преимуществуют пред Европою; но во всем, что есть произведение человека, народы европейские превосходят жителей других частей света. У них семейственное общество, освящая союз одного мужчины с одною женщиною, получило вообще то образование, без коего облагородствование столь многих способностей нашей природы кажется невозможным. У них преимущественно и почти исключительно образовались правления в таком виде, в каком они должны быть у народов, достигнувших познания прав своих. Тогда как Азия, при всех переменах великих ее государств, представляет нам вечное возрождение деспотизма, на почве Европейской развернулось зерно представительных правительств в самых разнообразных формах, которые оттуда были перенесены и в другие части света. Положим, что простейшие открытия механических искусств принадлежат частию востоку; но как усовершенствовали их европейцы! Как далеко от станка на берегах Индуса до паровой прядильной машины, от указателя часов солнечных до часов астрономических, которые проводят мореплавателя чрез все пространство океана, от Китайской барки до Британского Орксга?2 И если, наконец, обратим взоры на благороднейшие искусства, которыми человеческая природа превзошла, так сказать, сама себя, какая разница между Юпитером Фидиаса и Индейским идолом, между "Преображением" Рафаеля и творениями китайского живописца! Восток имел своих летописцев, но никогда не произвел ни Тацита3, ни Гиббона4; имел своих песнопевцев и никогда не возвышался до критики; имел мудрецов, которые нередко сильно действовали поучениями на своих народов; во Платон, Кант не могли созреть на берегах Гангеса и Гоанго.
Менее ли заслуживает удивления то политическое преимущество, которым народы этой малой частицы земли, едва вышедши из состояния дикого, уже немедленно пользуются пред обширными землями больших частей света? И Восток видел великих завоевателей; но только в Европе возникли полководцы, которые изобрели науку воинскую, но всей справедливости заслуживающую имя науки. Македонское царство, заключенное в тесные пределы, едва воспрянуло от младенчества, как уже македоняне владычествовали на берегах Индуса и Нила5. Наследником сего миродержавного народа был миродержавный град; Азия и Африка поклонились Цезарю6. Напрасно и в средние века, когда умственное превосходство европейцев, казалось, совершенно прекратилось, напрасно восточные народы старались поработить ее. Монголы проникли до Силезии7, только степи России повиновались им несколько времени; арабы покушались наводнить Запад8; меч Карла Мартелла принудил их довольствоваться одною частию Испании9; а вскоре Рыцарь Франкский, под знаменем креста, преследовал их в их собственном отечестве 10. Как ясно слава европейцев озарила мир с тех пор, как открытия Колумба и Васки де Гама зажгли для них утро счастливейшего дня! Новый мир делается их добычею; более трети Азии покорилось Российской державе; купцы берегов Темзы и Зюйдерзее поработили Индию, если по сих пор и удается османам удержать в Европе ими похищенное, всегда ли, долго ли оно будет находиться в их владении? Сознаемся, что завоевания европейцев были сопряжены с жестокостию, однако же европейцы были не только тиранами мира: они были также его наставниками; кажется, с их успехами всегда тесно соединяется образование народов, и если во времена всеобщих превращений еще остается утешительная надежда для будущего, то эта надежда не основана ли на торжестве европейской образованности вне самой Европы?
Откуда это преимущество, это миродержавие тесной Европы? Важная истина представляется здесь, как бы сама собою. Не дикая сила, не простой физический перевес массы - ум подарил ее первенством, и если военное искусство европейцев и было основанием их владычества, то благоразумная политика сохранила им оное. При всем том это еще не ответ на вопрос, нас занимающий; ибо именно мы хотим знать, откуда произошло умственное превосходство европейцев? почему здесь именно и здесь исключительно способности человеческой природы достигли столь обширного и столь прекрасного развития?
Все старания отвечать совершенно удовлетворительно на сей вопрос, были бы тщетны; явление в себе самом слишком богато, слишком значительно. Все охотно допустят, что оно не что иное, как последствие многих содействующих причин. Некоторые из сих причин могут быть отдельно исчислены, могут, следовательно, доставить несколько доказательств. Но исчислить их все, показать, как каждая действовала сама собой в особенности, а все совокупно - такой труд мог бы совершить только тот ум, которому бы дано было с высшей точки, недосягаемой для смертного, обозреть всю ткань истории нашего рода, исследовать ход и сцепление всех ее нитей.
Между тем важное обстоятельство представляется взорам, обстоятельство, на которое однако ж осторожный наблюдатель только с робостию обратит свое внимание. Мы видим, что прочие части света покрыты народами различного, почти везде темного цвета (и если цвет определяет племена, то и различных племен); жители Европы напротив того принадлежат к одному племени. Она не имеет и не имела других природных жителей, кроме белых народов {Цыганы чужие народы; а к какому племени, к белому ли, или к желтому должны быть причислены лапландцы, это еще подвержено сомнению.}. Не отличается ли сие белое племя уже большими врожденными способностями? Не самые ли сии способности и дают ему первенство пред прочими? Вопрос, которого не разрешает физиология и на который только с робостию отвечает историк. Если мы скажем, что различие организаций, которое мы в столь многих отношениях замечаем при различии цветов, может ускорить или замедлить развитие умственных способностей, кто будет утверждать противное? С другой стороны, кто может доказать это влияние? Разве тот, кому бы удалось приподнять таинственный покров, скрывающий от взоров наших взаимные узы между телом и духом. Вероятно, однако ж, мы откроем эту тайну: ибо как усиливается эта вероятность, когда мы вопрошаем о том историю! Значительное превосходство, которым во все века, во всех частях света отличались белые народы, есть дело решенное, неоспоримое. Можно отвечать, что это было последствие внешних причин, которые им благоприятствовали; но всегда ли так было, и отчего всегда так было? Почему темные народы, которые на сколько-нибудь и выходили из состояния варварства, достигали только им назначенной степени, степени, на которой равно остановился я египтянин и монгол, китаец и индеец? Отчего, следуя тому же закону, и между ними черные народы всегда отстают от темных и от желтых? Если такие опыты заставляют нас вообще предположить в некоторых отраслях человеческого рода большие или меньшие способности, то они нимало не доказывают совершенного недостатка способностей в тех из наших братьев, которые темнее нас, и никак не могут быть приняты за единственную причину. Это доказывает только то, что все опыты, доселе нам известные, уверяют нас во влиянии цвета на развитие способностей народов; но мы охотно благословим времена, которые опровергнут этот опыт, которые представят нам и эфиопов образованными.
Как бы то ни было, много ли, мало ли заслуживает внимания сие природное первенство жителей Европы, нельзя не признаться в том, что и физическое устройство сей части света представляет собственные выгоды, которые не мало содействуют к объяснению занимающего нас явления.
Почти вся Европа принадлежит северному, умеренному поясу; значительнейшие земли ее находятся между 40 и 60® с. ш. Ближе к северу постепенно умирает природа. Таким образом наша часть света нигде не представляет роскошного плодоносил тропических земель, не имея также такого неблагодарного климата, который бы заставлял посвящать всю силу человека одной заботе о пропитании жизни. Везде, где только не мешают местные причины, Европа удобна для хлебопашества. Она приглашает и некоторым образом понуждает своих жителей к земледелию, ибо она столь же мало благоприятствует жизни звероловов, как и пастушеской. Если народы, ее населяющие, в известные времена и переменяли свои жилища, то они никогда не были, собственно, номадами11. Они странствовали с намерением делать завоевания или поселяться в других местах, куда привлекала их добыча или большее плодоносив. Европейский народ никогда не жил под шатрами; равнины, покрытые лесами, позволяли им строить хижины, необходимые под небом более суровым. Почве и климату Европы совершенно предназначено приучать к постоянной деятельности, которая составляет источник всякого благосостояния. Положим, что Европа могла хвалиться только немногими отличными произведениями, что, быть может, и ни одно ей исключительно не принадлежало; положим, что благороднейшие ее продукты были перенесены на почву ее из дальных земель; с другой стороны, это самое составляло необходимость воспитывать сии чужеземные продукты. Таким образом, искусство долженствовало соединиться с природою, и это соединение есть именно причина преуспевающего образования рода человеческого. Без напряжения человек не расширяет круга своих понятий; разумеется, что сохранение жизни не должно также занимать все силы: Европа по большей части одарена плодоносием, достаточно вознаграждающим за труды; в ней нет земли значительной, которая бы совсем лишена была оного; в ней нет песчаных пустынь, как в Аравии и Африке, а степи (и те обильно орошенные реками) начинаются только с восточных земель. Горы посредственной величины пересекают обыкновенно равнины; путешественник везде видит приятную смесь возвышенностей и долин, и если природа не является здесь в роскошном убранстве жаркого пояса, то, пробуждаясь весною, она облекается прелестию, чуждою однообразию земель тропических.
Конечно, большая часть Средней Азии пользуется обще с Европою подобным климатом, и можно спросить: почему же здесь не встречаем тех же явлений, но видим совсем тому противные? Здесь пастушеские народы Татарии и Монголии, кочуя в землях своих, осуждены пребывать в постоянном нравственном бездействии. Свойствами почвы своей, изобилием гор и равнин, числом судоходных рек, а более всего прибрежными землями, лежащими около Средиземного моря, Европа так разительно отличается от вышеупомянутых стран, что одна температура воздуха (притом не совсем одинакая даже под теми же градусами широты: ибо в Азии холод чувствительнее) не может никак служить поводом к сравнению между сими частями света.
Но из физического различия можно ли вывести те нравственные преимущества, которые были следствием вышезамеченного усовершенствования семейственной жизни? С сим усовершенствованием начинается некоторым образом история первого просвещения нашей части света. Самое предание упоминает, что Кекропс, основав свою колонию между дикими жителями Аттики, был первым учредителем правомерных браков12: а кто не знает уже из Тацита священного обычая германцев13, наших предков? Одно ли свойство климата Замедляет, сравнивает постепенное развитие обоих полов и вливает в жилы мужчины кровь более холодную? Или утонченное чувство, вложенное в сердце европейца самою природою, высшее нравственное благородство определяет соотношение обоих полов? Как бы то ни было, кто не усматривает важного влияния отсюда проистекающего? Не на сем ли основании возвышается неразрушимая преграда между народами Востока и Запада? Подлежит ли сомнению, что сие усовершенствование семейственной образованности было необходимым условием нашего общественного устройства? Повторить решительно замечание, сделанное нами в другом месте: никакой народ, у которого позволялось многоженство, никогда не достигал свободного, благоустроенного правления.
Одни ли сии причины решили преимущество Европы? Присоединились ли к ним еще другие, посторонние? Кто может определить это? При всем том бесспорно, что вся Европа может хвалиться сим преимуществом. Если южные народы и опередили жителей Севера, если сии последние блуждали еще полудикими в лесах своих, между тем как те уже достигли своей зрелости, несмотря на это они успели догнать своих предшественников. Настало и их время, то время, в которое они с верным чувством самопознания обратили взоры на южных братьев своих. Эти замечания приводят нас сами собою к важным отличительным свойствам, собственным Югу и Северу нашей части света.
На две части весьма неравные, на южную и на северную, разделяется Европа цепню гор, которая хотя и раскинула многие отрасли к Югу и Северу, но в главном направлении простирается от Запада на Восток и доселе, по неизвестности высоты Тибетских гор, почитается высочайшею в древнем свете.- Сия цепь гор есть хребет Альпов, на запад соединяющийся с Пиренейскими горами посредством Севенских и простирающийся на восток, Карпатскою цепию и Балканом, до берегов Черного моря. Она отделяет три выдавшиеся в Югу полуострова, Пиренейский, Италию и Грецию, вместе с южною частию Франции и Германии, от твердой земли Европы, простирающейся к северу далее полярного круга. Сия последняя, гораздо пространнейшая половина, заключает в себе почти все главнейшие реки сей части света, исключая Эбро, Рону, По и еще те несколько значительные для судоходства реки, которые вливают, волны свои в Средиземное море. Никакая другая цепь гор нашей земли не была столь важна для истории нашего рода, как цепь Альпов. В продолжение многих столетий она разделяла, так сказать, два мира. Под небом Греции и Гесперии14 давно уже благоухали прекраснейшие цветы просвещения, когда в лесах Севера еще скитались рассеянные племена варваров. То ли бы возвестила нам история Европы, если бы твердыня Альпийских гор, вместо того чтобы простираться близ Средиземного моря, протянулась по берегам Северного? Конечно сия граница кажется мет нее важною в наше время; предприимчивый ум европейцев проложил себе путь чрез Альпы, так как он проложил себе оный чрез океан; но много значила она в том периоде, который занимает нас в древности, когда север отделялся от юга физически, нравственно и политически; долго сия цепь гор служила благотворной обороною одному против другого, и хотя Цезарь, разрывая, наконец, сии преграды, и раздвинул несколько политические границы, но какое резкое и продолжительное различие видим мы между Римскою и не-Римскою Европою.
Итак, один юг нашей части света может занимать нас в настоящих исследованиях. Если он был ограничен в своем пространстве, если он, по-видимому, едва был поместителен для сильных народов, то за то был он достаточно вознагражден климатом и положением. Кто из сыновей севера, спускаясь с южной стороны Альпов, не был поражен чувством новой природы, его окружающей? Неужели эта лазурь, более ясная на небе Гесперии и Греции, это дыхание воздуха более теплое, Этот рисунок гор более округленный, эта прелесть утесистых берегов и островов, этот сумрак лесов, блистающих золотыми плодами, неужели все это существует в одних песнях стихотворцев? Здесь, хотя далеко от земель тропических, уже угадываешь их прелесть. В южной Италии уже произрастает алое в диком состоянии; Сицилия уже производит сахарный тростник; с вершины Этны взор уже открывает утесистый остров Мальту, где созревает финиковая пальма, а в синей дали - и берега близкой Африки {Bartel. Путешествие по Сицилии16.}. Здесь природа нигде не является в этом однообразии, у которое так долго ограничивало умы народов, населявших леса и равнины Севера. В сих странах везде сменяются горы посредственной величины приятными долинами, которые Помона15 ущедрила прекраснейшими дарами. Если ограниченное пространство сих земель и не вмещает больших судоходных рек, то как вознаграждают их за этот недостаток обширные берега, богатые заливами! Средиземное море принадлежит южной Европе и единственно посредством Средиземного моря соделались народы Запада тем, чем они были. Замените ее степью, и мы по сих пор остались бы кочующими татарами, монголами запоздалыми, как эти номады Средней Азии.
Из всех народов Юга только три могут занять нас: греки, македоняне и римляне, завоеватели Италии, а вскоре и вселенной. Мы назвали их в том порядке, в котором они являются в истории народами первенствующими, хотя различным образом. Мы последуем тому же порядку в их изображении.
Маргарита Пармская, в охотничьей одежде.
Распустите охотников: я сегодня не выезжаю. Скажите Махиавелю, чтоб он пришел ко мне.
Мысль об этих ужасных происшествиях не дает мне покоя. Ничто меня не тешит, ничто не рассеет; все те же картины предо мной, все те же заботы. Знаю вперед, король скажет, что это следствие моего добросердечия, моей слабости, а совесть ежеминутно говорит мне, что я сделала все нужное, все лучшее. И что ж было мне делать? Усилить, разнести повсюду этот пламень бурею гнева? Я думала поставить пожару границы и этим потушить его. Так! то, что я повторяю себе самой, то, в чем я убедилась, конечно, в глазах моих меня оправдывает; но брат мой - как примет он такие известия? А можно ли скрыть их? С каждым днем возрастала гордыня пришельцев - учителей; они ругались над нашею святыней, обворожили грубые чувства народа; предали его духу блуждения. Духи нечистые поселились между возмутителями, и что ж? Мы были свидетелями дел ужасных, о которых и думать нельзя без содрогания. Я должна подробно уведомить о них двор - подробно, не теряя времени,- не то предупредит меня всеобщая молва, и король подумает, что мы от него скрываем еще большие ужасы. Не вижу никакого средства, ни строгого, ни кроткого, отвратить зло.
Готовы ли письма к королю?
Чрез час я представлю их вам для подписания.
Обстоятельно ли описал ты происшествия?
Подробно и обстоятельно, как любит король. Рассказываю, как сперва в С<ент>-Омене открылся гнусный замысел истребить иконы; как бешеные толпы с палками, топорами, молотами, лестницами, веревками, сопровождаемые немногими вооруженными людьми, нападали на часовни, на церкви и монастыри, разгоняли молельщиков, выламывали ворота, опрокидывали алтари, разбивали святые лики, обдирали иконы, ловили, рвали, топтали все, принадлежащее к святыне; как между тем возрастало число бунтующих, и жители Иперна открыли им ворота города; как они с неимоверной быстротою опустошили соборную церковь и сожгли библиотеку епископа; как потом многочисленная толпа народа, влекомая тем же безумием, устремилась на Менин, Коминес, Фервик, Лилль1, нигде не, встречая сопротивления, и пак в одно мгновение почти во всей Фландрии обнаружился и исполнился ужаснейший заговор.
Ах! описание твое возобновило все мое горе! К тому же мучит меня и страх, что зло будет возрастать более и более. Скажи, Махиавель, что ты думаешь?
Извините, ваше высочество: мои мысли так похожи на бред. Вы всегда были довольны моими услугами, но весьма редко следовали моим советам. Часто говорили вы мне в шутку: "Ты слишком смотришь вдаль, Махиавель. Тебе быть бы историком. Кто действует, тот заботится только о настоящем". И что ж? Не предвидел ли я, не предсказывал ли всех этих ужасов?
Я тоже многое предвижу и не нахожу способа отвратить зло.
Одним словом: вам не подавить нового учения2. Не гоните его приверженцев, отделите их от правоверных, дайте им церкви, примите их в число граждан, ограничьте права их, и таком образом вы одним разом усмирите возмутителей. Все прочие средства будут напрасны, и вы без пользы опустошите землю.
Разве ты забыл, в какое негодование привел брата моего один вопрос: можно ли терпеть новое учение? Ты знаешь, что он в каждом письме поручает мне всеми силами поддерживать истинное вероисповедание?3 Что он не хочет приобрести спокойствие и согласие на счет религии? Разве в провинциях у него нет шпионов, которых мы совсем не знаем и которые разыскивают, кто именно склоняется к новым мнениям? Не изумлял ли он нас часто, открывая нам внезапно, что люди, к нам близкие, тайно приставали к ереси? Не приказывал ли он мне быть строгою, непреклонною? А я буду употреблять меры кротости? Я буду советовать ему терпеть, миловать? Не лучший ли это способ лишиться его доверенности?
Я очень знаю, король приказывает, король сообщает вам свои намерения. Вы должны восстановить мир и тишину такими средствами, которые еще более ожесточат умы и зажгут неизбежно войну повсеместную. Подумайте о том, что вы делаете. Купечество заражено; дворянство, народ, солдаты - также. К чему упорствовать в своих мыслях, когда все вокруг нас изменяется? Ах! если 6 добрый гений шепнул Филиппу, что королю приличнее управлять подданными двух различных вероисповеданий, нежели одну половину царства истреблять другою!
Вперед чтоб я этого не слыхала! Я знаю, что политика редко согласуется с правилами веры и честности, что она изгоняет из сердца откровенность, добродушие и кротость. Дела светские, к несчастию, слишком ясно доказывают эту истину. Но неужели мы должны играть богом, как играем друг другом? Неужели мы должны быть равнодушны к истинному учению предков, за которое столь многие жертвовали жизнию? И это учение променяем мы на чужие, неверные нововведения, которые сами себе противоречат?
По этим словам не сомневайтесь в моих правилах.
Я знаю тебя, знаю твою верность, и знаю, что человек может быть и честен и благоразумен, забывая иногда ближайшую дорогу ко спасению души своей. Не ты один, Махиавель; есть еще и другие, которых я должна любить и порицать.
На кого намекаете вы мне?
Признаюсь тебе, Эгмонт чрезвычайно огорчил меня сегодня.
Чем же?
Чем? Обыкновенно чем: своей холодностью, своим легкомыслием. Я получила ужасное известие в то самое время, как выходила из церкви, сопровождаемая многими и в том числе Эгмонтом. Я не могла владеть своей печалию, не могла скрыть ее и громко сказала, обращаясь к нему: вот что происходит в вашей провинции! и вы это терпите, граф! вы, на которого король полагал всю свою надежду?
И что же отвечал он?
Он отвечал мне, как будто бы я говорила о безделице, о деле постороннем. Лишь бы нидерландцы не боялись за свои права,- все прочее придет само собою в порядок.
Быть может, в этих словах более истины, нежели приличия и благочестия. Может ли существовать доверенность, когда нидерландец видит, что дело идет более об его имуществе, нежели об истинном его благе - о спасении души его? Все эти новые епископы спасли ли столько душ, сколько ограбили жителей? Не все ли почти они иноземцы? По сих пор места штатгальтерские4 заняты еще нидерландцами, но не ясно ли видно, что ненасытные испанцы алкают завладеть сими местами? Не лучше ли народу видеть в правителе своего же соотечественника, верного родным обычаям, или иноземца, который наперед старается разбогатеть на счет других, все меряет своим чужестранным аршином и господствует без приязни, без участия к своим подданным?
Ты стоишь за наших противников.
Нет! по сердцу, конечно, не за них. Я бы желал, чтоб и рассудок был совершенно за нас.
Если так, то мне бы должно уступить им правление. Эгмонт и Оранский очень тешились надеждою занять мое место. Тогда были они противники; теперь они заодно против меня; они стали друзья, друзья неразрывные.
И друзья опасные.
Сказать тебе откровенно? Я боюсь Оранского и боюсь за Эгмонта. Недоброе замышляет Оранский; мысли его всегда устремлены вдаль; он скрытен, на все, кажется, согласен, никогда не противоречит и с видом глубокой почтительности, с величайшей осторожностью всегда делает все, что хочет.
Эгмонт, напротив, действует свободно, как будто бы весь мир ему принадлежит.
Он так высоко носит голову, как будто бы не висела над ним рука царская.
Внимание всего народа обращено на него; он покорил себе сердца всех.
Никогда не боялся он навлечь на себя подозрение, как будто уже некому требовать от него отчета. До сих пор носит он имя Эгмонта; ему приятно называться Эгмонтом, как будто не хочет забыть, что предки его были владетелями Гельдерна5. Зачем не называется он принцем Гаврским, как ему следует? Зачем это? Или он хочет восстановить права забытые?
Я считаю его верным слугою короля.
О! если б он только хотел, как легко мог бы он заслужить благодарность правительства, вместо того, чтобы так часто огорчать нас до крайности без всякой собственной пользы. Его сборища, его пиры и празднества связали, сроднили дворян между собою теснее, нежели опаснейшие тайные общества. Вино, которое лилось у него за здравие, надолго вскружило головы гостям, и пары его никогда не рассеются. Как часто своими шутками приводил он в движение умы народа, и мало ли удивлялась толпа новым его ливреям и нелепым одеждам его прислужников?6
Я уверен, что все это было без намерения.
Это-то и несчастно. Опять повторяю: он нам вредит, а себе пользы не приносит. Он дела важные почитает шутками, а мы, чтоб не казаться праздными и слабыми, мы должны самые шутки считать делами важными. Таким образом, одно возбуждает другое, и то, что стараешься отвратить, то именно делается неизбежным. Он опаснее, нежели иной решительный глава заговора. И я почти уверена, что при дворе уже во всем его подозревали. Признаюсь откровенно: мала проходит времени, чтоб он меня не огорчал, не огорчал до крайности.
Мне кажется, он во всем действует по своей совести.
Совесть его все показывает ему в зеркале обманчивом. Поведение его часто обидно. Он часто ведет себя как человек, который совершенно уверен в превосходстве своей силы, и только из снисхождения не дает нам ее чувствовать, не хочет прямо выгнать нас из государства, и потому старается все сладить мирным образом.
Нет! его искренность, его счастливый характер, который легко судит о самых важных делах, не так опасны, как вы воображаете. Вы этим только вредите и ему и себе.
Я ничего не воображаю. Говорю только о следствиях неизбежных, и знаю его. Звание нидерландского дворянина, орден Золотого Руна7 на груди: вот что усиливает его самоуверенность, его смелость. Оба сии преимущества могут служить ему защитою против прихоти и гнева царя. Разбери внимательно: не он ли один виновник всех несчастий, которые теперь постигли Фландрию? Он с самого начала не преследовал лжеучителей, не обращал на них внимания; он, быть может, тайно и радовался, что нам готовятся новые заботы. Постой, постой: все, что лежит на сердце, все вылью я наружу при этом случае. Не даром пущу я стрелу; я знаю его слабую сторону, и он умеет чувствовать.
Созвали ли вы совет? Будет ли и Оранский?
Я послала за ним в Антверпен. Сложу, сложу на их плеча все бремя отчета; пусть они вместе со мною деятельно воспротивятся злу или также подымут знамя возмущения. Иди, докончи скорее письма, и я подпишу их; тогда ты немедля отправишь Васку в Мадрид; Васка на деле доказал свою неутомимость, свою преданность. Пусть брат мой через него получит фландрские известия, прежде нежели они дойдут до него молвою. Я сама хочу видеть его до его отъезда.
Ваши приказания будут исполнены скоро и точно.
Клара, мать ее, Бракенбург.
Что же, Бракенбург? ты не хочешь подержать мне моток?
Пожалуйста, избавь меня от этого, милая Клара.
Что с ним опять сделалось? За что отказывать мне в маленькой услуге, когда прошу тебя из дружбы?
Я как вкопанный должен стоять перед тобой с нитками так, что от взглядов твоих нет спасения.
Экой бред! держи, держи.
(сидя в креслах и продолжая вязать чулок.)
Спойте же что-нибудь. Бракенбург так мило подпевает. Бывало, вы всегда так веселы, и мне всегда есть чему посмеяться.
Бывало.
Ну, давай петь.
Что хочешь?
Но только живее. Споем солдатскую песенку, мою любимую.
(Она мотает нитки и поет вместе с Бракенбургом.)
Стучат барабаны!
Свисток заиграл!
С дружиною бранной
Мой друг поскакал.
Он скачет, качает
Большое копье -
С ним сердце мое!
О, что я не воин!
Что нет у меня
Копья и коня!
За ним бы помчалась
В далеки края,
И с ним бы сражалась
Без трепета я!
Враги пошатнулись -
За ними вослед:
Пощады им нет!
О смелый мужчина!
Кто равен тебе
В счастливой судьбе?
(Бракенеург в продолжение песни несколько раз взглядывал на Клару. Наконец, голос его задрожал, глаза залились слезали; он роняет моток и подходит к окошку. Клара одна допевает песню. Мать с досадою делает ей знак; она встает, приближается на несколько шагов к Бракенбургу, но возвращается в нерешимости и садится.)
Что там за шум на улице, Бракенбург? Мне слышится, будто идут войска.
Лейб-гвардия правительницы.
В эту пору! Что это значит? Нет! это не вседневное число солдат; тут их гораздо больше! Почтя все полки. Ах, Бракенбург! поди послушай, что там делается. Верно, что-нибудь необыкновенное. Поди, мой милый; поди, пожалуйста.
Иду и тотчас ворочусь.
(Уходя, протягивает ей руку, она подает ему свою.)
Ты опять его отсылаешь?
Я любопытна. И притом, признаюсь вам, меня мучит его присутствие. Я не знаю, как с ним обращаться. Я перед ним виновата, и мне больно видеть, что он это так живо чувствует. А мне что делать? Как беде помочь?
Он такой верный малой.
Я также не могу отвыкнуть дружески встречать его. Рука моя сама собою сжимается, когда он тихо кладет в нее свою руку. Я сама браню себя за то, что его обманываю, что питаю в сердце его надежду напрасную. Мученье мне, мученье. Клянусь богом, я его не обманываю, я не хочу, чтоб он надеялся, и не могу, однако ж, видеть его в отчаянии.
Нехорошо, нехорошо.
Я любила его и по сих пор желаю ему добра от всей души. Я бы согласилась выйти за него замуж, а кажется, никогда влюблена в него не была.
Ты могла бы с ним быть счастлива.
То есть, без забот могла бы жить покойно.
И все это прогуляла ты по своей собственной вине.
Я нахожусь в странном положении. Когда мне придет в голову спросить себя, как все это сделалось; я хоть и знаю, да не понимаю, а взгляну только на Эгмонта - и все становится мне понятным; ох! при нем для меня и не это одно понятно. Что за человек! он бог в глазах всех провинций; а мне в объятиях его не считаться счастливейшим созданием в мире!
Что-то готовит будущее?
Ах! у меня только одна забота: любит ли он меня. А мне ли это спрашивать?
От детей только и наживешь, что хлопот, да гора, Чем-то это кончится? Все тоска, да тоска. Нет! не добром это кончится! Ты и себя и меня сделала несчастною.
Сначала вы сами позволяли.
К несчастию, я была слишком добра, я всегда слишком добра.
Когда, бывало, Эгмонт едет мимо нас, а я побегу к окну, бранили ли вы меня? Не подходили ли сами к окну? И когда он смотрел на нас, улыбался, махал мне рукою и кланялся, гневались ли вы? Не сами ли радовались, что дочка дожила до такой чести?
Упрекай еще, мне кстати.
&