В. А. Жуковский - критик / Сост., вступ. ст. и коммент. Ю. М. Прозорова.- М.: Сов. Россия, 1985.- (Б-ка русской критики).
Письмо из уезда к издателю
Два разговора о критике
О переводах вообще и в особенности о переводах стихов
"Электра и Орест"
О слоге простом и слоге украшенном
Рассуждение о трагедии
Рафаэлева "Мадонна"
Философический язык
Об изящном искусстве
О меланхолии в жизни и в поэзии
ПИСЬМО ИЗ УЕЗДА К ИЗДАТЕЛЮ
Поздравляю тебя, любезный друг, с новою должностью журналиста! Наши провинциалы обрадовались, когда услышали от меня, что ты готовишься быть издателем "Вестника Европы"; все предсказывают тебе успех; один угрюмый, молчаливый Стародум1 качает головою и говорит: молодой человек, молодой человек! подумал ли, за какое Дело берется! шутка ли выдавать журнал!
Ты знаешь Стародума - чудак, которого мнение редко согласно с общим, которой молчит, когда другие кричат, и хмурится, когда другие смеются; он никогда не спорит, никогда не вмешивается в общий разговор, но слушает и замечает,- говорит мало и отрывисто, когда материя для него непривлекательна,- красноречиво и с жаром, когда находит в ней приятность.
Вчера Стародум и некоторые из общих наших приятелей провели у меня вечер, ужинали, пили за твое здоровье, за столом рассуждали о "Вестнике" и журналах, шумели, спорили; Стародум по обыкновению своему сидел спокойно, на все вопросы отвечал: да, нет, кажется, может быть! Наконец спорщики унялись, разговор сделался порядочнее и тише; тут оживился безмолвный гений моего Стародума: он начал говорить - сильно и с живостию; литература его любимая материя. Мало-помалу все замолчали, слушали; я не проронил ни одного слова и записал для тебя, что слышал.
"Друзья мои,- говорил Стародум,- желаю искренно приятелю нашему успехов: не хочу их предсказывать, опасаясь прослыть худым пророком, но буду радоваться им от доброго сердца; люблю словесность и русскую особенно: в этом случае не стыжусь пристрастия. Всякая хорошая русская книга есть для меня сокровище. Я подписывался я буду подписываться на все русские журналы. Некоторые читаю, другие просматриваю, а другие только смотрю, поставляя излишним искать в них хорошего содержания. До сих пор "Вестник Европы" - скажу искренно - был моим любимым русским журналом; что будет вперед, не знаю: помоги бог нашему общему приятелю!
Русские - говоря только о тех, которые не знают иностранных языков и, следственно, должны ограничить себя одною отечественною литературою,- любят читать; но если судить по выбору чтения и тем книгам, которые, предпочтительно пред другими, печатаются в типографиях, читают единственно для рассеяния; подумаешь, что книгою обороняются от нападений скуки. Раскройте "Московские Ведомости"!2 о чем гремят книгопродавцы в витийственных своих прокламациях? О романах ужасных, забавных, чувствительных, сатирических, моральных и прочее, и прочее. Что покупают охотнее посетители Никольской улицы в Москве?3 Романы. В чем состоит достоинство этих прославляемых романов? Всегда Почти в одном великолепном названии, которым обманывают любопытство.
Какая от них польза? Решительно никакой: занятие без внимания, пустая пища для ума, несколько минут, проведенных в забвении самого себя, без скуки и деятельности, совершенно потерянных для будущего,- то ли называете, государи мои, чтением? Нет, такая привычка занимать рассудок пустыми безделками более мешает, нежели способствует образованию - и удивительно ли, что романы в такой у нас моде? Покуда чтение будет казаться одним посторонним делом, которое позволено пренебрегать; пока не будем уверены, что оно принадлежит к одним из важнейших и самых привлекательных обязанностей образованного человека, по тех пор не можем ожидать от него никакой существенной пользы, и романы - самые нелепые - будут стоять на первой полке в библиотеке русского читателя. Пускай воспитание переменит понятия о чтении! пускай оно скажет просвещенному юноше: обращение с книгою приготовляет к обращению с людьми - и то и другое равно необходимы! в обществе мертвых друзей становишься достойнее живых - то и другое требуют строгого выбора! Каждый день несколько часов посвятил уединенной беседе с книгою и самим собою; читать не есть забываться, не есть избавлять себя от тяжкого времени, но в тишине и на свободе пользоваться благороднейшею частию существа своего- мыслию. В сии торжественные минуты уединения и умственной деятельности ты возвышаешься духом, рассудок твой озаряется, сердце приобретает свободу, благородство и смелость; самые горести в нем утихают. Читать с такою целию - действовать в уединении с самим собою для того, чтобы научить себя действовать в обществе с другими,- есть совершенствоваться, стремиться к тому высокому предмету, который назначен для тебя творцом, час от часу более привязываться ко всему доброму и прекрасному... О, друзья мои! как далеко от такой благородной деятельности духа сие ничтожное, унизительное рассеяние, которое обыкновенно мы называем чтением книг!
Дело идет о журналах. В России - при такой сильной охоте читать и таком нестрогом выборе чтения - хороший журнал мог бы иметь самые благодетельные действия. Обязанность журналиста - под маскою занимательного и приятного скрывать полезное и наставительное. Средства бесчисленны: к его услугам богатства литературы чужестранной и собственной, искусства и науки; бери что угодно и где угодно; единственное условие - разборчивость. Имея в виду пользу, но угождая общему вкусу читателей, хотя не подчиняясь ему с рабскою робостию, предлагает он им хорошие мысли, чужие и свои, облеченные разными видами, иногда рассуждая как моралист или метафизик о предметах важных для человека; иногда рассказывая повесть, в которой идеальное нравилось бы сходством своим с существенностию, которая доставляла бы любопытному удовольствие сравнивать истину с вымыслом, самого себя с романтическим лицом и, может быть, объяснять многое, в собственном сердце его казавшееся тайною; иногда занимая воображение созданиями поэзии, прелестию стихотворной гармонии одушевляя мысли и чувства. Политика в такой земле, где общее мнение покорно деятельной власти правительства, не может иметь особенной привлекательности для умов беззаботных и миролюбивых: она питает одно любопытство, и в таком только отношении журналист описывает новейшие и самые важные случаи мира; листы его, так сказать, соединяют читателя со всеми отдаленными и близкими краями земли; с одной стороны, открывают перед глазами его сцену кровопролития, с другой, сцену благоденствия и мира; знакомят его с великими характерами, которых влияние, благотворное или гибельное, слишком заметно в системе разнообразных происшествий; дают понятия о новых открытиях человеческого ума, действующих на благо общества, к известным способам пользоваться жизнию прибавляющих новые или более совершенствующих старые. Критика - но, государи мои, какую пользу может приносить в России критика? Что прикажете критиковать? Посредственные переводы посредственных романов? Критика и роскошь - дочери богатства; а мы еще не Крезы в литературе4. Заметно ли у нас сие деятельное, повсеместное усилие умов, желающих производить или приобретать, которое требовало бы верного направления, которое надлежало бы подчинить законам разборчивой критики? Уроки морали ничто без опытов, и критика самая тонкая ничто без образцов! А много ли имеем образцов великих? Нет, государи мои, сначала дадим свободу раскрыться нашим гениям; потом уже, указывая на красоты их и недостатки, можем сказать читателю и автору: восхищайся, подражай, будь осторожен! В этих трех словах заключена вся сущность критики. Одним словом, в русском журнале критика не может занимать почетного места, и я не советую молодому приятелю нашему вооружаться бичом Аристарха5, хотя не запрещаю иногда обращать внимание читателя на некоторые новые, замечательные - и потому самому редкие -явления словесности; довольно дела и без критики: пускай знакомит русского читателя с предметами, достойными его ума; питает живое, раздраженное, нетерпеливое любопытство его новым, привлекательным и небесполезным. Конечно, приятно бы было в русском журнале находить одно русское, собственное, не занятое; но можно ли этого требовать? Самый обширный ум должен ограничить себя некоторым только числом предметов, а первое достоинство журнала разнообразие; как же хотеть, чтобы журналист умел говорить обо всем и с одинакою приятностию? Довольно, если он будет говорить о чем умеет и так, как должно; словом, позволим ему, когда не имеет своего, занимать нас чужим; позволим собирать, не давая отчета, ученую подать со всех времен и народов, не будем вмешиваться в выбор; единственное требование наше: удовольствия! удовольствия! занятия благородного и не пустого! Таковы обязанности журналиста - исполнит ли их наш молодой приятель, не знаю; согласен надеяться хорошего, а не худого; бог милостив! Желал бы, для чести журнала его и собственно для себя, находить в его листах произведения наших лучших писателей, которых стихи и проза так часто утешали меня в моей пустыне, трогали, веселили, успокоивали мою душу: например, и я и всякий истинно русский были бы, конечно, рады, когда бы какому-нибудь доброму человеку пришла счастливая мысль подслушать, записать и напечатать в "Вестнике" некоторые монологи старика Силы Андреевича Богатырева6, которого теперь надобно искать не на Красном крыльце7, а, верно, в каком-нибудь уединении, где в недре семейства, довольный самим собою, наслаждается он ясным вечером жизни, работает в саду, рассказывает детям о прежних своих подвигах, учит их добру и привязанности к земле русской и часто, может быть, покоясь один под древним прародительским дубом, разговаривает с самим собою о том и о другом... Но, виноват! я отклонился от материи; люблю мечтать; на старости лет бываю иногда ребенком.
Обращаюсь к журналам. Скажу опять: ожидаю великой пользы от хорошего журнала в России! Произведения философии требуют особенной зрелости в читателях: один любопытный, жадный, привыкший к деятельности ум ищет удовольствия в беседе с важною мыслию мудреца; творения поэта ценимы одним образованным вкусом,- иногда великий дух, опередивший своих современников, блистает в толпе их невидимо, и блеск его замечается одним потомством. Без некоторой особенной готовности, без некоторого приобретенного навыка размышлять и пленяться изящным не можем пользоваться дарами ума и искусства; в таком случае хороший журнал может служить приготовлением. Нередко полезная книга или совсем, или очень долго не выходит из лавки книгопродавца: ее не читают потому, что не ищут; она действует исподволь на некоторых частных людей, и очень медленно; напротив, хороший журнал действует вдруг и на многих; одним ударом приводит тысячи голов в движение. Прочесть толстую книгу от доски до доски, не упуская ни на минуту продолжительной нити идей и так, чтобы, закрыв ее, можно было дать самому себе отчет, какою дорогою дошел до последней мысли писателя, есть важный подвиг, на который, по мнению моему, не всякий, привыкший к легким или приятным трудам, способен решиться. Сочинения, обыкновенно помещаемые в журналах, не требуют такой утомительной работы внимания; оне вообще кратки, привлекательны своею формою; трудишься, не чувствуя труда, следуешь за автором без всякой усталости, не замечая неволи, с приятностию, потому что видишь вблизи конец своего поприща; такие легкие, часто возобновляемые усилия открывают дорогу к труднейшим и более продолжительным: ум в движении, любопытство разбуждено, воображение и чувства пылают. Итак, существенная польза журнала - не говоря уже о приятности минутного занятия - состоит в том, что он скорее всякой другой книги распространяет полезные идеи, образует разборчивость вкуса и, главное, приманкою новости, разнообразия, легкости нечувствительно привлекает к занятиям более трудным, усиливает охоту читать и читать с целью, с выбором, для пользы. А следствия такого чтения? Какие счастливые, какие благодетельные!
Я стар, друзья мои; в виду у меня одна могила; но, будучи прохлажден в моих чувствах и почти равнодушен к жизни, я еще не охладел к добру, и часто юношеские мечты о будущем животворят увядшее мое сердце. Возможное, близкое благоденствие отечества моего меня трогает: охота читать книги - очищенная, образованная - сделается общею; просвещение исправит понятия о жизни, о счастии; лучшая, более благородная деятельность оживит умы. Что есть просвещение? Искусство жить, искусство действовать и совершенствоваться в том круге, в который заключила нас рука промысла; в самом себе находить неотъемлемое счастие. Вообразите ж такое просвещение общим - и назову ли его мечтою! рано или поздно оно будет - вообразите вокруг себя людей довольных, благодаря убеждению просвещенного ума, тем участком благ, большим или малым, который получили от провидения. С успехами образованности состояния должны прийти в равновесие: земледелец, купец, помещик, чиновник, каждый равно деятельный в своем особенном круге и в сей деятельности заключивший свое счастие, равно уверенный в частных преимуществах своего особенного звания, для которого он приготовлен, взирающий независтливым оком на преимущества чуждого, которое для него не свойственно, сравняются между собою в стремлении к одному и тому же предмету, в стремлении образовать, украсить, приблизить к творческой свою человеческую натуру. Одинакие понятия о наслаждениях жизнию соединят чертоги и хижину! Взглянув на первые, будете говорить: там средства находить счастие разнообразнее и тонее; взглянув на последнюю, скажете: здесь средства находить счастие простее и легче; но там и здесь живут с одинакою целию. Человек непросвещенный, человек, не понимающий достоинства жизни, незнаком самому себе; одне обстоятельства дают ему счастие; оно зависит от ветреного мнения людей, не может существовать без свидетелей; он чувствует себя слишком слабым для того, чтобы опереться на одном себе, - просвещение уничтожает сей обман; оно показывает человеку, что сам он всего выше, всего привлекательнее в сем множестве разнообразных предметов, представляющихся ему в жизни. Просвещение стесняет сильные, непорочные связи; но разрывает слабые или низкие: тогда увидите людей, менее рассеянных в шумном, обширном кругу света, всему предпочитающих мирный и тесный круг семейства; в семействах будет заключено сладкое счастие, деятельность, награды, все, к чему стремимся, к чему привязано сердце, что радует, возвеличивает душу; понятия о супружестве очистятся; супружество не будет соединением одних приличий, но радостным, неразделимым товариществом на пути к счастию, в едином деятельном искании совершенства; жилище двух супругов не будет местом стечения празднолюбцев, но мирным святилищем невидимого счастия, где обитает невинность, куда летит дружба, где благодарностию хранится любовь, где часто восхищенный супруг, простертый у ног своей супруги, глубоким, безмолвным чувством благодарит ее за те радости, за то очарование, которые разливаются окрест ее присутствия. Воспитанию - высокой, пренебреженной обязанности человека в священном звании отца, обязанности, сближающей его с творцом, который и счастием и несчастием воспитывает человеческий род,- воспитанию возвратятся отнятые права; любовь матери не будет одним врожденным, непобедимым чувством, но деятельностию просвещенною, основанною на правилах, деятельностию, имеющею предмет великий - образование совершенного! Молодая женщина, привязанная к своему званию, не будет легкомысленных забав предпочитать материнским заботам, переменчивых удовольствий рассеянности постоянному счастию семейственной жизни; равнодушный наемник не займет ее места; несчастие отказаться от лучших наслаждений человеческих, наслаждений отца или матери, не будет покупаемо ценою золота... Но, друзья мои, замечаю, что я нечувствительно очутился на треножнике пифии8; старость еще не прохладила моей головы - на краю гроба предсказываю золотой век!"
Глаза доброго Стародума сверкали; я забыл о его сединах, видел перед собою пылкого молодого человека, пленяемого всеми приятными призраками надежды и воображения, и с чувством пожимал его руку.
"Мой друг,- сказал он мне с любезным простосердечием,- пожелай от меня счастия общему нашему приятелю! Он посвятил себя такому званию, которое уважаю. Любить истинное и прекрасное, наслаждаясь ими, уметь их изображать, стремиться к ним самому и силою красноречия увлекать за собою других - вот благородное назначение писателя! Счастлив, когда провидение, наградивши его талантом, одарило и сердцем, способным любить высокое, чуждым привязанностей унизительных. Скажи молодому приятелю нашему о том, что слышал от меня: он, верно, уважит советы старика, в глазах которого ни лета, ни опытность не обезобразили мира; который при конце своих дней еще с наслаждением смотрит на оставляемую им землю и с радостным чувством, с волнением участия следит глазами за пылким юношею, который - воспаленный духом, влекомый надеждою, наполненный желанием действовать для собственного и чужого добра,- смело бросается в открытое, для него еще новое и, может быть, опасное поприще.
Наш друг, посвящая себя трудам писателя, должен забыть приятную рассеянность большого светского круга: желание в нем блистать противно спокойным занятиям автора. И можно ли с сим чистым, верным, всегда одинаковым удовольствием, которое неразлучно с деятельностию ума, производящего или приобретающего новое, соединить беспокойное удовольствие, доставляемое успехами в свете, победами самолюбия, непрочными, слишком непродолжительными для того, чтобы наслаждаться ими без волнения: одно уничтожает другое. Ограничив себя уединением, где мысли сохраняют свободу, а чувства первоначальную живость и свежесть, он должен только мимоходом, из любопытства, для заимствования некоторой приятной образованности, необходимо нужной писателю, заглядывать в свет, сбирать в нем потребный запас и снова с добычею возвращаться в уединение; уединение пусть будет главным театром его действий, когда желает произвести нечто полезное для общества. Рассеянность мешает трудолюбию.
Но можно ли - ты скажешь - совершенно отделиться от людей, заключить себя в четырех стенах, жить с одними безмолвными идеями, с одними воздушными созданиями воображения? Дает ли одиночество счастие? Кто ж награждает писателя, когда не люди, и где же слава его, когда не в обществе?-Мой друг, я не хочу запереть приятеля нашего в келью, но говорю ему: чем менее круг, тем связи привлекательнее и сильнее. Ищи людей, которые способнее других ценить твои работы: их суд есть голос современников и приговор потомства. Имей друзей, согласных с тобою в образе чувства, в желании действовать и в выборе цели; в минуты уединенного труда помни о своих товарищах, которые - быть может, в разных сторонах земли - живут, думают, действуют одинаково с тобою, которые видят тебя, которых жизнь твоя должна быть достойна, с которыми совокупно исполняешь важное условие бытия: любить и распространять добро! их голос будет возбуждать тебя к трудам, и дружеская осторожность предупреждать твои ошибки. Имей в виду семейство, в котором, со временем, на самом деле ты мог бы исполнить все лучшие мечты, озаряющие твою душу в часы уединенного размышления; сим сладостным ожиданием рассевай скуку временного одиночества; воображая, что действуешь в глазах избранного, достойного любви, привязанного к тебе сердцем существа, которое следует за тобою взором, понимает тебя, с тобою разделяет надежды, живет, образуется твоими мыслями, которое некогда за все наградит тебя счастием, ты будешь действовать с успехом, наслаждением, неутомимо; ничто неблагородное не коснется твоей души; перо твое изобразит одне высокие мысли, Достойные современников, которые не умрут и для потомства!.. Одним словом, мой друг, скажи приятелю нашему, чтобы он опасался рассеяния чрезмерного. Я сказал, где он может искать отдыха, ободрения, образования и награды.
А слава?.. Но что такое слава? Одобрение всеобщее, тихий приговор немногих, который с покорностию повторяет бесчисленная толпа вслух; вдали она привлекательна, вблизи ничтожна. Удались от того театра, на котором она раздается без выбора, когда не хочешь, чтобы животворящая мечта о ней исчезла. Непристрастная, заслуженная похвала избранных, которых великое мнение управляет общим и может его заменить: вот слава истинная, продолжительная, достойная искания! И можно ли предпочесть ей минутные успехи, получаемые в толпе, которой рукоплескания повинуются внезапному побуждению? Разбери достоинство сих случайных похвал: один хвалит из дружбы; другой из жалости; третий из противоречия; четвертый в надежде подкупить; пятый от равнодушия: для него все равно, хвалить или не хвалить, что скажется прежде, что прежде услышит от других; шестой из зависти, желая оскорбить или унизить соперника; многие ли потому, что истинно любят прекрасное и радуются, когда его замечают? Скажи ж, достойны ли уважения такие похвалы? Не должно ли с презирающим чувством жалости смотреть на бедных претендентов бессмертия, которые сумму таких похвал называют славою; которые заботятся, употребляют хитрости, рассыпают ласкательства - для чего? Для того, чтобы из милости им бросили принадлежащее по праву; на коленях требуют венка! Нет, мой друг, кто неспособен опереться на благородное чувство собственного достоинства; кому не довольно утешительной хвалы немногих, но просвещенных судей, - необходимой потому, что человеческая слабость требует подпоры; кто сими двумя щитами не может отразить оскорблений зависти и клеветы; для кого все равно производить хорошее или худое, лишь бы похитить успех, тот должен отказаться от мнимых своих прав на славу! Он будет торжествовать, благодаря невежеству и легкомыслию, но торжества его не оставят и признака следов; никогда не достигнет он благородной цели писателя - пользы, распространения идей, благодетельных для человечества, наслаждений, совершенствующих душу.
Еще одно слово, друг мой, и я замолчу. Приятель наш, когда не ошибаюсь, согласен со мною в понятиях о славе; надеюсь, что он не унизит себя исканием награды недостойной: но, может быть, и другие награды похитит у него судьба, но, может быть, назначено ему ограничить себя одним собою, и будущее не озарено для него никаким счастливым, никаким подкрепляющим ожиданием: тогда, мой друг (и если я отгадал, то сожалею о нем во глубине души; желал бы подать ему руку, но хилая, трепещущая рука старца не может служить подпорою: не долго пробуду на земле, и дружба наша была бы одним печальным приготовлением к разлуке), тогда пусть ищет замены в собственной деятельности; в том удовольствии, которое неразлучно с любовию к прекрасному, с трудами ума, с работами воображения; в той неотъемлемой награде, которая, вопреки самой несправедливости людей, вопреки зависти и клевете, заключена во внутреннем и спокойном уверении, что исполняешь свою должность, как человек - совершенствуя свою натуру, как гражданин - трудясь с намерением (иногда мечтательным, всегда благородным) приносить отечеству пользу, большую или малую, смотря по обширности дарований. Мечта потомства - может ли она служить прибежищем при недостатке наград ближайших и более драгоценных, не знаю! - мечта потомства пускай, хотя в отдалении, пред ним блистает. По крайней мере - говорю убежденный моим сердцем - в минуту прекращения бытия - тогда, когда ничего, кроме прискорбия о прошедшем, не остается для человека, когда он чувствует, что всему конец, но силится еще удержать летящую жизнь,- мечта потомства должна стать прибежищем утешительным: она воспламеняет угасающую душу его, удали от нее страшную мысль небытия, и в мире, который он покидает, представляя очам его не гроб - печальный признак его ничтожества, но памятник - неизгладимый след его жизни. В минуту решительной борьбы он полон надеждою на прошедшее, как некогда надеждою на будущее: одна неприметно сменяет другую и нечувствительно, забывшись, еще наслаждаясь некоторым образом жизнию, которая вся заключена для него в одних воспоминаниях, им оставляемых, с отрадою переходит он в усыпительные объятия смерти".
Стародум перестал говорить - я не отвечал ни слова, и мог ли отвечать? - мы расстались. Еще растроганный его красноречием, я сел писать к тебе письмо, и даю обещание самому себе, всякий раз, когда невольная унылость во мне поселится, когда почувствую нужду в подпоре, идти к Стародуму: душа старика еще пылает!
"Нет,- сказал однажды превосходный музыкант Граун1 великому математику Эйлеру2, - зная одни только правила гармонии, никогда не будешь великим музыкантом. Кому лучше вас известны эти правила? Но вы, если не ошибаюсь, не можете сочинять музыки".
"Почему вы так думаете? - спросил математик с усмешкою.- Я никогда не писал нот, это правда; но более от того, что я не хотел писать их. Увидим!"
Они выбрали тему и условились приготовить к назначенному времени музыку. Условие исполнено. Граун приносит к Эйлеру свои ноты; Эйлер подает ему свои. В произведении Грауна были не только сохранены все правила гармонии, но оно трогало душу, было исполнено чувства, нежно, приятно: беспрестанно хотелось слушать эту пленительную музыку. Напротив, в работе математика, хотя и нельзя было найти ни одной погрешности против правил, но она была суха, не действовала на сердце, и слушатель как будто отдыхал при последней ноте.
"Что скажете? - спросил Граун.- Я не осмелюсь назвать музыки своей образцового, но рассудите сами, вы умеете живо чувствовать прекрасное, хотя не имеете дара производить".
"Скажу то, что вы правы, любезный Граун,- отвечал математик, раздирая свои ноты.- Одного знания правил гармонии недостаточно. Хитрость моя мне удалась: я люблю музыку и теперь имею в руках новое произведение Грауна, которого никто еще не знает. Вы бы не написали этих нот по просьбе; я вздумал разгорячить вас спором и награжден за труд свой прекрасною музыкою".
Музыкант засмеялся и подарил Эйлеру свои ноты.
Свидетелями этого дружеского спора были два молодые человека, один ученик Грауна, другой ученик Эйлера.
"Видите ли,- сказал молодой музыкант, вышед на улицу с математиком,- что ваша математическая теория совсем бесполезна для нашего искусства".
"Бесполезна,- воскликнул математик,- я этого не вижу!"
"Бесполезна во всех отношениях! Первое, она еще не произвела и никогда произвести не может ни одного великого гения".
"Но может его руководствовать, просвещать, служить ему пособием".
"И того не может".
"Но разве учитель ваш, Граун, не имеет никакой теории?"
"Имеет, и самую лучшую. Но я утверждаю, что он и совсем без теории мог бы сделаться тем же превосходным Грауном, которому теперь мы все удивляемся. Получив от природы нежное, тонкое и верное чувство, будучи хорошо знаком с образцами, имея великую опытность, он мог бы, и не зная теории, написать то же, что написал и пишет".
"Написал бы что-нибудь легкое, простое; но трудное и многосложное, сомневаюсь!"
"Все, милостивый государь! Не имея уха, опытности и знания образцов, не можно быть музыкантом; но если имеешь их, то смело бери перо и пиши ноты: сочинения твои будут превосходны. Так, государь мой, сильное, пламенное чувство и верное ухо,- вот главное и, по моему мнению, единственное! Без них мы не видали бы ни одного превосходного музыканта".
"Превосходство, государь мой, есть понятие относительное. Например, этот художник был превосходен для своего времени; но в наше, быть может, наименовали бы его посредственным. Теперь гений должен иметь образование двоякое: правила и образцы для него необходимы".
"В таком случае он не гений".
"Почему же, прошу сказать?"
"Потому, государь мой, что гений есть животворное пламя, в самом себе заключающее и светлость и теплоту свою; творческая сила, которой создания..."
"А, теперь вижу,- воскликнул математик, которому такой решительный тон не совсем нравился,- гений, по вашим словам, есть исключение из законов природы, есть чудо. Я соглашусь, если угодно, что гениям первой степени и нам, обыкновенным людям, не должно почитать теорию необходимости для искусства; но она сама по себе имеет великую цену..."
"Для кого ж, скажите, если все вообще могут не иметь в ней нужды?"
"Для нас самих".
"Удивительное дело! Теория искусства может не быть полезною для самого искусства и в то же время иметь для нас великую цену!"
"Так же, например, как и астрономия. Тела небесные могли бы совершать течение свое очень порядочно и тогда, когда бы не имели мы никакого о нем понятия".
"О, астрономия: она приносит другого рода пользу. Мореплавание, летоисчисление..."
"Что вы говорите о мореплавании, о летоисчислении! Представьте, что нет еще ни лодки, ни корабля, ни часов, ни календарей, словом, ничего такого, к чему была бы нужна астрономия: и тогда останется она превосходною наукою, одною из самых важнейших!"
"Что вы говорите? Не будучи полезною!"
"Но что называете вы быть полезным? Или, лучше, скажите (чтобы не слишком распространяться), на что полезна музыка?"
"Боже мой, на что полезна музыка! Но разве не есть она самое нежное, самое благородное из всех приятных занятий человеческого духа?"
"Так думает о своем, искусстве каждый художник!"
"И только один, то есть музыкант, думает справедливо".
"С этим не всякий согласится. Но я со своей стороны доволен и тем, что вы приятного не разделяете с полезным: и в самом деле, они почти неразделимы. И так ваше искусство имеет в глазах ваших именно потому великую цену, что оно приятным образом занимает чувственные ваши способности, не правда ли?"
"Правда, но прибавьте: высшие, тончайшие, благороднейшие чувственные способности".
"Согласен! А я ценю высоко свое искусство именно потому, что оно занимает мой ум, следовательно, также одну из душевных способностей, которую можно причислить к самым благородным, по крайней мере, столько же благородную, как и ваши способности чувственные. Хотите ли прибавить к слову занимать несколько других, столь же значительных, например, возвышать, совершенствовать, распространять; тогда увидим, что музыкальное искусство совершенствует, усиливает, возвышает вашу чувственную способность, а математическая теория этого искусства совершенствует, усиливает, возвышает мой рассудок; другими словами, эта теория сама по себе есть искусство, имеющее собственное от всех других искусств независимое достоинство; пусть будет она полезна или бесполезна для самого артиста, она приносит пользу мне, и я доволен!"
"Позвольте, позвольте,- сказал ученик Грауна, запинаясь,- если вы ничего другого не ищете, кроме одного занятия вашему рассудку, то я бы мог..."
"Что бы вы могли?"
"Представить вам множество других занятий: они столь разнообразны..."
"Что можно обойтись и без этого занятия, хотите вы сказать?"
"Так точно".
"Государь мой, занятие другого рода есть не иное что, как занятие другого рода. Каждое из них имеет в себе что-нибудь собственное. Чем деятельность душевных способностей разнообразнее, тем самые способности сии становятся образованнее, обширнее! Для чего же лишать себя... Но вот уже путь наш кончен. Простите!"
Они разлучились.
"Вы цените критику весьма высоко",- сказал один молодой и очень довольный собою стихотворец скромному Мозесу Мендельсону3.
"Весьма высоко, но не слишком, надеюсь. Она есть философия человека, и потому должна принадлежать к первым и самым важнейшим нашим наукам".
"С этой стороны конечно".
"Разве знаете вы какую-нибудь другую сторону? Цель критики или показывать стихотворцу те способы, которыми он может понравиться, или объяснить ему сущность тех самых предметов, которые он обработывает. И в том и в другом случае раскрывает она перед глазами его натуру внутреннего, нравственного человека".
"Но разве одна эта натура составляет предмет стихотворства?"
"Всегда составляет она тот предмет, которому нравиться есть цель поэзии, и почти всегда, по крайней мере, в лучших произведениях стихотворства, тот, который обрабатывает поэзия. Критика имеет в виду человека со всеми качествами его и оттенками..."
"Есть важное знание, соглашаюсь. Но скажите, не тщетно ли критика трудится, когда со своими наставлениями обращается вместо моралиста к поэту? По моему мнению, гордое намерение научать поэта ей несвойственно".
"Я думаю совсем иначе".
"Следовательно, вы полагаете, что критика может быть наставницею гения? А я почитал ее только его ученицею".
"И то и другое может быть справедливо".
"Последнее неоспоримо!"
"Согласен".
"Ибо все то, чему она хочет наставлять, приобретено ею от гения".
"И я то же почти думаю, не потому, чтобы великая школа всеобщей наставницы природы была для нее закрыта, но потому, что она почитает гораздо выгоднейшим посещать училище гения. В обширной школе природы раздаются тысячи смешанных голосов, которые отличить один от другого чрезвычайно трудно; это предоставлено гению: он одарен тонким и счастливо образованным слухом; ему внятен каждый отдельный голос; он обогащает себя сведениями; он предлагает их языком более понятным: чему же удивляться, что критика предпочитает его ограниченную школу той необъятной, в которой проповедует сама природа!"
"И вышед из этой школы, берется она учить своего учителя, которого думает просвещать собственною его мудростию, не правда ли?"
"Для чего ж и не так, если учитель иногда впадает в погрешности или дремлет. Но разве она только в одной его школе почерпает свое образование? Что, если она гораздо прежде посещала другие и посещает их ежедневно, учится, выученное сравнивает и, наконец, лучшее, изобильнейшее, самое справедливое из него извлекает? Не может ли таким образом и ученица сделаться учительницею во свою очередь? Или не хотите ли вы, чтобы гений был гением во всякое время, чтобы ему всегда и одинаковым образом был слышен и понятен голос природы и чтобы, наконец, обнимая столь много, он был способен обнимать все?"
"Этого я не утверждаю. Но гению быть учеником критики!"
"Скажите лучше, других превосходнейших гениев: ибо не сами ли вы сказали, что критика всему научилась у гения?"
"Пускай же гений имеет прибежище к гению, а не к его ученице. Я готов думать, что изучение образцов приносит пользу; но подчинять себя правилам - это унизительно для гения".
"Не противоречите ли вы самому себе?"
"Я, каким образом?"
"Вы соглашаетесь почитать полезным изучение образцов, спрашиваю: чего же ищет гений в образцах великих? Конечно, правил! И чего ж другого? Позволит ли он себе похищать красоты, ему не принадлежащие?"
"Нет, это несвойственно творческому гению, а разве одному рабскому подражателю".
"Следовательно, он замечает одни только преимущества и отличия, пользуется своими замечаниями в произведениях собственных; приводит эти замечания в порядок, в систему и, наконец, составляет из них для себя правила! Итак, если изучение образцов для гения не унизительно, то для него столь же не унизительно и подчинять себя правилам".
"Но он находит эти правила сам. Нужно ли критике вмешиваться не в свое дело?"
"Извините. Если бы гений, как вы заставляете меня бояться, не почитал себя слишком знатным для короткого обхождения с критикою (впрочем, знатные забывают иногда свое величие для собственной выгоды), то я уверен, что он бы мог извлечь из ее пособия великую для себя пользу. Признайтесь сами, что критика несравненно способнее раздроблять и выводить общее из частного (а это нужно для составления правил), нежели ваш высокомерный гений. Итак, если изучение образцов, необходимое для знаний правил искусства, почитаете вы полезным, то я имею право думать, что Аристотель не лишний при Софокле и Эврипиде4, и что Голова книга о критике может быть небесполезна для того, кто читает Шекспира5. Я имел в руках трагедию в то время, когда вы ко мне пожаловали".
"Вот она!"
"Читали ль вы ее?"
"С восхищением!"
"В ней много прекрасного, но могло бы быть и гораздо более! Стихотворец, как видно, пленялся Шекспиром!"
"Он знает его наизусть".
"Но я замечаю, что он читал его слишком мало".
"Другие утверждают напротив, что слишком много".
"В некотором смысле и я тоже думаю; слишком много потому, что я нахожу в его трагедии такие места, которые отзываются грубым необразованным веком Шекспира; а слишком мало потому, что он не заметил в любимом стихотворце своем таких красот, которыми легко бы мог воспользоваться для усовершенствования своей трагедии. Как бы я желал, чтоб он прочел Гома или более о нем помнил!"
"Разве Гом научил бы его, как сделать лучше?"
"Не сомневаюсь! Но ваше как требует объяснения. Критик не может облегчить стихотворцу работы; не даст ему ни изобретательности, ни жара чувств, ни искусства владеть языком; но он может остерегать и руководствовать. Например, Гом сказал бы нашему трагику: страсти твои говорят о себе слишком много; это несходно с натурою; у Шекспира говорят они более о своем предмете. Сказав это, Гом удалился бы с скромностью, оставив самому стихотворцу найти (если он только на то способен) язык, страстям его приличный".
"Это другое дело; и то, что вы теперь говорите..."
"А что же иное говорил я прежде? Критик не может ни изобретать, ни производить; а если бы и мог..."
"То творческий гений не имеет в этом нужды".
"Очень естественно! Он мыслит сам, а не заставляет мыслить за себя других. Таков его образ действия везде, даже и в тех случаях, в которых он мог бы получить точнейшее наставление: представляю в пример математику. Тот, кто читает геометрические книги очень быстро, есть сам, конечно, великий геометр. Фигура и предложение: для него довольно. Если он Эйлер, то он найдет доказательство и без руководца".
О ПЕРЕВОДАХ ВООБЩЕ И В ОСОБЕННОСТИ О ПЕРЕВОДАХ СТИХОВ
Переводы обогащают язык. Различие правлений, климатов и нравов необходимо производит различие и в самых языках; переводы, знакомя нас с понятиями других народов, знакомят в то же время и с теми знаками, которыми выражают они свои понятия; нечувствительно посредством их переходит в язык множество оборотов, образов, выражений, с первого взгляда чуждых его духу, потом приближаемых к нему с помощью аналогии и представляющихся сначала как единственно приличное слово, образ, выражения, потом терпимых, потом обращающихся в собственность. Пока язык богат одними произведениями оригинальными, до тех пор писатели употребляют обороты и выражения, уже принятые, и бросают мысли свои в известную и часто совсем изглаженную от употребления форму; но в переводе, надобно здесь, однако, разуметь одних переводчиков искусных, язык переводчика нечувствительно сближается с тем языком, с которого он переводит, не теряя притом ничего собственного и ему одному свойственного. Сочинитель пользуется собственными богатствами и в то же время, если позволено так выразиться, истощает их; напротив, переводчик, можно сказать, ведет искусный торг, посредством которого доставляет своему языку сокровища иностранного; словом, переводы для языка то же, что путешествия для образования ума.
Стихотворцев надлежит, по моему мнению, переводить стихами; прозаический перевод стихов всегда есть самый неверный и далекий от оригинала. Одна из главных прелестей поэзии состоит в гармонии: в прозе она или исчезает, или не может быть заменена тою гармониею, которая свойственна прозе. Одна и та же мысль, выраженная стихотворцем и прозаиком, действует на нас различным образом: в Ларошфуко1 и Лабрюйере2 найдем столько же мыслей тонких и справедливых, как и в Буало3; но сорок стихов из Буало гораздо легче затвердить, нежели десять строк из Лабрюйера и Ларошфуко: ухо любит гармонию, а стихотворная гармония без всякого сравнения приятнее прозаической.
Другая прелесть поэзии: побежденная трудность, что можно сказать и о прочих изящных искусствах. Смотря на статую, на картину и читая поэму, всего более удивляемся искусству, которое могло дать мрамору такую гибкость, которое обманывает глаза красками; и в стихах, несмотря на препятствия, полагаемые мерою и рифмою, выражаемся с свободою обыкновенного языка: переводя в прозе поэта, необходимо похищаем все сии преимущества у оригинала.
Наконец, характер стихов весьма отличен от характера прозы. Смелость стихотворца устрашает робкого прозаика; живость первого противоречит степенности последнего, и быстрота стихов не может никогда перейти в медлительную прозу. Разительное в стихах становится резким в прозе, сильное становится грубым, живое пылким и смелое отважным; и прозаик неприметно уступит характеру прозы, заменит слабостию силу, простым выражением фигурное, обыкновенным языком гармонию размера и, наконец, маловажною приятностию легкой прозы очарование побежденной трудности поэта. Пусть будет он вернее стихотворца в выражении некоторых мыслей и в точном соблюдении порядка - и стихотворец уступает ему сии маловажные преимущества и сию мнимую верность, которая не может заменить истинной: ибо смелость, быстрота, гармония и фигуры составляют существенную принадлежность поэзии.
Тем, которые утверждают, что лучший перевод в стихах обезображивает оригинал и ослабляет его красоты, я укажу на Гомера, переведенного Попом4. Многие, знающие греческий язык, утверждают, что английская Илиада нравится им более греческой. Драйденов перевод Виргилия слабее5; но он знакомит нас с Виргилием гораздо короче, нежели все те, которые переводили сего стихотворца в прозе; крайней мере, мы видим поэта, выражающего мысли другого поэта.
Скажем несколько слов о тех правилах, которых необходимо надлежит держаться, переводя стихи стихами. Первое: излишнюю верность почитаю излишнею неверностию. Например, это выражение в оригинале благородно; выражение, соответствующее ему в вашем языке, низко: будучи слишком точным, вы унижаете благородство подлинника и заменяете его низостию.
Далее: это выражение смело в подлиннике, но оно слишком резко на языке переводчика, и вместо смелости я нахожу в вас одну только грубость.
В подлиннике, от соединения некоторых слов, происходит гармония; но те же самые слова, соединенные в переводе, оскорбляют нежный слух, и вы своею точностию необходимо должны уничтожить гармонию.
В подлиннике вашем это в