Главная » Книги

Пыпин Александр Николаевич - Очерки общественного движения при Александре I

Пыпин Александр Николаевич - Очерки общественного движения при Александре I


1 2 3 4 5

готовая традиция, - потому что еще с Иоанна IV верховная власть московская уже вполне приняла характер восточного деспотизма, который не останавливался ни перед какими соображениями человеческого достоинства и уважения к народу. После того, что позволялось против народа в прежние и в позднейшие времена, вина Петра находит себе много извинений. До какой степени это "унижение" вытекало из целого характера жизни, - странным образом обнаружилось потом в царствование самого Александра, когда, по возвращении из Европы, он не раз высказывал пренебрежение к русскому и русским, которое едва ли было извинительнее, чем оскорбление народных обычаев Петром Великим.
   В суждениях о реформе еще раз обнаружилось свойство сантиментальных взглядов Карамзина. Он всегда рекомендовал "просвещение" и "добродетель" как панацею всех гражданских и государственных зол, но он как будто никогда не думал о том, что в практической жизни "просвещение" не может оставаться одним приятным "украшением ума", а что оно может вести за собой такую перемену понятий, которая будет отражаться переменами и волнением в самой жизни, в ее нравах и устройстве. С этим туманным представлением Карамзин остался на век: если он, как справедливо заметил Белинский, дурно понимал умственные потребности русского общества, когда писал свои "Письма", то так же точно он не понимал их и после, через двадцать и тридцать лет; - он мало понимал их условия в прошедшем.
   Карамзин считает вредной ошибкой уничтожение патриаршества и жалуется, что со временем Петра духовенство в России упало. По его мнению, патриаршество не было опасно для самодержавия, потому что "первосвятители имели у нас одно право - вещать истину государям, не действовать, не мятежничать". Напротив, Петр уже испытывал противодействие церковной власти, которая, по низкому уровню тогдашнего образования в русском духовенстве, пожалуй, не замедлила бы и более сильным противодействием, если бы патриаршество продолжало существовать в старинной его форме и стиле. Столкновение было неизбежно, потому что в сущность реформы Петра входила секуляризация верховной власти, которая прежде имела сильные феократические примеси - конечно, отжившие свой век в XVIII-м столетии. Упадок влияния духовенства не подлежит сомнению, но он произошел не от того, что его хотели унижать, а от того, что оно само отстало от движения, которое шло в светской образованности. Петр легко сходился с тем духовенством, которое могло, по своему образованию, помогать его планам: оттого выдвигаются при нем духовные лица западно-русского, киевского образования, как Стефан Яворский62 и Феофан63. Несмотря на мирный характер духовенства, Карамзин видит, однако, возможность столкновений, но на этот случай он рекомендует несколько макиавеллические правила, которые не совсем согласны с "добродетелью", которую он обыкновенно рекомендует государям: "Умный монарх в делах государственной пользы всегда найдет способ согласить волю митрополита или патриарха с волею верховною; но лучше, если сие согласие имеет вид свободы и внутреннего убеждения, а не верноподданнической покорности", т. е. другими словами, - сумеет втихомолку произвести то же принуждение, которое Петр предпочел сделать более откровенным образом? Это действительно и практиковалось не один раз на деле, и нельзя сказать, чтобы эта практика - которую, конечно, нельзя скрыть - содействовала к возвышению значения духовенства в глазах общества.
   Свои выводы о реформе и ее следствиях Карамзин высказывает в сожалении о том, что мы, хотя во многом лучше наших предков, но с приобретением добродетелей человеческих утратили гражданские. "Имя русского, - говорит он, - имеет ли теперь для нас ту силу неисповедимую, какую оно имело прежде? И весьма естественно: деды наши, уже в царствование Михаила и сына его, присваивая себе многие выгоды иноземных обычаев, все еще оставались в тех мыслях, что правоверный россиянин есть совершеннейший гражданин в мире, а святая Русь - первое государство. Пусть назовут то заблуждением; но как оно благоприятствовало любви к отечеству и нравственной силе его! Теперь же, более ста лет находясь в школе иноземцев, без дерзости можем ли похвалиться своим гражданским достоинством? Некогда называли мы всех иных европейцев неверными, теперь называем братьями; спрашиваю (!): кому бы легче было покорить Россию - неверным или братьям? Т. е. кому бы она, по вероятности, долженствовала более противиться? При царе Михаиле или Феодоре вельможа российский, обязанный всем отечеству, мог ли бы с веселым сердцем на веки оставить его, чтобы в Париже, в Лондоне, Вене спокойно читать в газетах о наших государственных опасностях? Мы стали гражданами мира (!), но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России. Виною - Петр".
   Здесь опять исторически ошибочно то преувеличение "многих выгод иноземных обычаев", будто бы приобретенных русскими до Петра, - на которое мы имели случай указывать, - и чрезвычайно странны рассуждения о гражданских добродетелях старины, утраченных потомками. Чтобы выставить дело ярче, Карамзин по обыкновению не постоял за преувеличениями: обвинять русских, что они стали слишком "гражданами мира", можно было разве только для смеха, потому что "граждан мира", если уж они были, было разве пять человек, а народная масса оставалась совершенно верна взглядам древней Руси. В следующем же году Карамзин должен был увидеть доказательства; народ считал Наполеона Антихристом, его войско - нехристями, не людьми; больше нечего было желать. В образованном меньшинстве были, правда, люди, в которых Карамзин мог справедливо находить упадок этой древнерусской добродетели, были люди, которые действительно сомневались, что "правоверный россиянин есть совершеннейший гражданин в мире" и проч., - но совершенно непонятно, что хотел сказать Карамзин и чего он хотел требовать от этих людей? Если было тогда справедливо, что "имя русского" потеряло "силу неисповедимую", какую имело в те времена, когда думали, что "правоверный россиянин есть совершеннейший гражданин в мире, а святая Русь - первое государство",-это просто объяснялось тем, что многие стали считать эти древние мнения заблуждением: неужели надо было сохранять это наивное заблуждение старины людям, которые были уже несколько образованы, знали другие примеры и могли сравнивать? Смешно было говорить, что русские заразились космополитизмом, но у людей образованных действительно являлось новое понятие о национальном достоинстве и "совершеннейшем гражданине", понятие, при котором они не могли держаться патриархальных убеждений старины и вместе не могли восхищаться настоящим порядком вещей, где "совершеннейшее гражданство" было невозможно. Весь смысл новой истории общества и состоял именно в том, что оно приобретало с увеличением образования и новые нравственно-общественные понятия и стремилось дать им место в жизни. Только такой смысл и могло иметь "просвещение", если оно имело у нас какой-нибудь смысл, и этого опять совершенно не понимал тот же писатель, который так много и с таким жаром рассуждал о просвещении.
   Свои жалобы на упадок старинных гражданских добродетелей Карамзин подтверждает ссылкой на вельмож, которые столь охладели к отечеству, что спокойно читают в европейских столицах о наших государственных опасностях. Как видим, этот же пресловутый вопрос об абсентеизме64, который еще недавно снова трактовался в нашей литературе и которого никак не могут разрешить люди мнений Карамзина и московского "Дня". Достаточно сказать, что абсентеисты, пожалуй, даже старее петровской России, потому что, собственно говоря, еще Курбский был абсентеистом, потом, говорят, еще при Годунове русские, посланные за границу в ученье, не возвратились потом в Россию, - и что причины новейшего абсентеизма достаточно ясны: для одних это было тягостное чувство от отсутствия сколько-нибудь свободной умственной и гражданской жизни дома; для других, - и особенно для тех людей, которых разумел Карамзин, - полная гражданская испорченность, источник которой лежал в тех же домашних условиях. Эти последние были обыкновенно люди, которые, воспитавшись в аристократической сфере, никогда не имели никакого интереса к народу, избалованные крепостными богатствами, видели в русском народе только мужиков, доставлявших деньги. Полагаем, что нет надобности подробно объяснять, что виной этого явления была вовсе не реформа Петра, вовсе не то, что эти люди вместо русского кафтана надели французский кафтан, - а именно тот порядок вещей, который осыпается похвалами Карамзина и который он советует еще укрепить и усилить.
   Вывод Карамзина о Петре заключается в следующих словах: "Он велик без сомнения, но еще мог бы возвеличиться гораздо более, когда бы нашел способ просветить ум россиян без вреда для их гражданских добродетелей". Мы видели отчасти, насколько можно приписывать Петру упадок русских гражданских добродетелей. Карамзин соглашается, что самая деятельность Петра была возможна только при безграничности его власти: "в необыкновенных усилиях Петровых видим всю твердость его характера и власти самодержавной: ничто не казалось ему страшным". Такая власть создана была древней Россией, такой власти и желал Карамзин для России, и можно было бы спросить: на каких же основаниях можно указывать ей образ действий? Что может удерживать ее заблуждения и излишества, если, по мнению Карамзина, она не должна иметь никаких ограничений? Карамзин отвечает вообще: "добродетель", а здесь приводит еще аргументы, вычитанные из "Общественного Договора". Сказав о том, как Петр Великий попирал народные обычаи, т. е. одежду, пищу, бороду, патриарха и т. д., Карамзин говорит: "Пусть сии обычаи естественно изменяются, но предписывать им уставы есть насилие беззаконное и для монарха самодержавного. Народ, в первоначальном завете с венценосцами, сказал им: блюдите нашу безопасность вне и внутри, наказывайте злодеев, жертвуйте частию для спасения целого, - но не сказал: противоборствуйте нашим невинным склонностям и вкусам в домашней жизни". Все это прекрасно, но кому же известно что-нибудь об этом первоначальном завете, и отчего еще, если возможен был один завет, не возможен другой?
   Итак, древняя Россия была создана и возвеличена единодержавием и самодержавием. Тем же самодержавием она была преобразована при Петре. Петр был великий муж, который самыми ошибками доказывает свое величие: "как хорошее, так и худое он делает на веки". Но дело его осталось неконченным, и преемники его до самой Екатерины неспособны были быть его продолжателями.
   Картина XVIII-го века в "Записке" Карамзина довольно беспристрастна, хотя она опять не приводит его к правильному уразумению настоящего состояния народа и общества. В первое время после Петра "пигмеи спорили о наследии великана; аристократия, олигархия губили отечество", вследствие того, "самодержавие сделалось необходимее прежнего для охранения порядка". При Анне оно восстановилось вполне, - но дело не поправилось: "истинные друзья престола и Анны гибли; враги наушника Бирона65 гибли; а статный конь, ему подаренный, давал право ждать милостей царских". Затем два новые заговора, Бирон и правительница Анна теряют власть и свободу, вступает на престол Елизавета. "Усыпленная негою монархиня давала канцлеру Бестужеву66 волю торговать политикою и силами государства"; только счастье спасло Россию от чрезвычайных зол, но "счастие не могло спасти государства от алчного корыстолюбия П. И. Шувалова67". Характер правления не отличался мягкостью: "грозы самодержавия еще пугали воображение людей; осматривались, произнося имя самой кроткой Елизаветы или министра сильного; еще пытки и тайная канцелярия существовали". Потом новый заговор, и за ним падение и смерть "жалкого" Петра III68, и воцарение Екатерины.
   Мы указывали выше, какими неумеренными восхвалениями Карамзин прославлял Екатерину в своем "Похвальном Слове". Проходит несколько лет, и тот же Карамзин сам опровергает свой панегирик, потому что, хотя и здесь он преклоняется перед "истинной преемницей величия Петрова и второю образовательницей новой России", но видит и слабые стороны царствования, которых даже на его взгляд оказывается очень много. Не будем спорить о том, насколько "ею смягчилось самодержавие", действительно ли "страхи тайной канцелярии исчезли" и т. д. Для примера противоречий пришлось бы перебрать все "Похвальное Слово" и все, что говорится об Екатерине в "Записке". Довольно нескольких указаний. Так, по "Похвальному Слову" Екатерина "научила нас любить в порфире добродетель", а здесь сам же Карамзин, говоря о нравах тогдашнего двора, спрашивает: "богатства государственные принадлежат ли тому, кто имеет единственно лицо красивое?" Картина, которую он рисует теперь, ясно показывает, что внешний блеск того времени покрывал чрезвычайную внутреннюю неурядицу. Указав, в числе "некоторых пятен" царствования Екатерины, на испорченность придворных нравов, Карамзин продолжает: "Заметим еще, что правосудие не цвело в сие время... В самых государственных учреждениях Екатерины видим более блеска, нежели основательности: избиралось не лучшее по состоянию вещей, но красивейшее по формам... Екатерина дала нам суды, не образовав судей, дала правила без средств исполнения... Чужеземцы овладели у нас воспитанием {Карамзин ставит это в число "вредных следствий Петровой системы"; проще и вернее было бы поставить это в число вредных следствий старинного невежества, потому что потребности в образовании нельзя было удовлетворить русскими средствами, которые были еще слишком слабы.}; двор забыл язык русский; от излишних успехов европейской роскоши дворянство одолжало; дела бесчестные, внушаемые корыстолюбием для удовлетворения прихотям, стали обыкновенные... Екатерина - великий муж в главных соображениях государственных являлась женщиною в подробностях монаршей деятельности, дремала на розах, была обманываема; не видала или не хотела видеть многих злоупотреблений..." и т. д. Несмотря на то, царствование Екатерины осталось для него идеалом, и он указывает в нем Александру образец для подражания!
   Итак, Карамзин мог сам видеть, когда хотел видеть, потому что если приведенные слова и не заключают еще полного изображения тех внутренних неустройств и общественных тягостей, которых много представляло прославленное царствование, то все-таки здесь указано многое. Понятно, что все это стало ясно Карамзину не теперь только; он сам говорит, что "в последние годы ее жизни... мы более осуждали, нежели хвалили Екатерину". В описании царствования Павла Карамзин говорил всю правду, и относительно общественного настроения высказывает следующее любопытное замечание: "В сие царствование ужаса, по мнению иноземцев, россияне боялись даже и мыслить: нет, говорили и смело, умолкали единственно от скуки частого повторения, верили друг другу и не обманывались. Какой-то дух искреннего братства господствовал в столицах; общее бедствие сближало сердца и великодушное остервенение против злоупотреблений власти заглушало голос личной осторожности" {Карамзин говорит, что это было "действие Екатеринина человеколюбивого царствования", которое "не могло быть истреблено в четыре года Павлова" - дело достаточно объясняется чувством "общего бедствия", на которое указывает он сам.}. Все эти опыты, по-видимому, могли бы навести на некоторые сомнения, или по крайней мере, если Карамзин был слишком привязан к своей системе, внушить больше осмотрительности в ее доказательствах. Но он, по обыкновению, все трудности обходит словами, и все опыты были напрасны. Увидев и испытав даже на себе недостатки правления Екатерины, он способен был потом писать самый неумеренный панегирик, старательно обделывая его риторические украшения, и после царствования Павла, описав "остервенение", неспособен был понять, что при таком ходе вещей в людях, истинно преданных отечеству, могло явиться глубокое сомнение в самой системе и искреннее желание найти какую-нибудь гарантию безопасности и спокойствия.
   Карамзин говорит, что благоразумнейшие россияне сожалели, что зло вредного царствования было пресечено способом вредным. Сожаление было, конечно, справедливо. Он рассуждает далее, что подобные олигархии и поведут к безначалию, которое ужаснее самого злейшего властителя. "Кто верит Провидению, - говорит он, - да видит в злом самодержце бич гнева небесного! Снесем его как бурю, землетрясение, язву, феномены страшные, но редкие: ибо в течение 9-ти веков имели только двух тиранов... Заговоры да устрашают народ для спокойствия государей! Да устрашают и государей для спокойствия народа!" и т. д.
   Этими словами Карамзин устранял самый вопрос, поставленный в начале царствования Александра самой властью, которая, в минуту сознания своей ответственности, стала искать средства устранить возможность подобных бедствий основанием правильного законного правления. В словах Карамзина заключалась, конечно, целая политическая система. Карамзину нужно было сказать эти слова, чтобы поддерживать потом свою теорию безусловного подчинения и бесправной покорности и изображать врагами божескими и человеческими людей, которые думали бы иначе. Карамзин хочет отнять у общества самую мысль об усовершенствовании порядка вещей, под которым он живет. Это - воля Провидения! сносите ее как бурю, как землетрясение, и не помышляйте о том, чтобы мог наступить иной порядок вещей, в котором право и закон устраняли бы необходимость подвергаться землетрясениям. Мы уже видели эти ссылки на Провидение, которые обыкновенно употребляются в подобных случаях и так часто бывают или пустословием или лицемерием. Чем мог он ручаться, что оно верно истолковывает волю Провидения, что волю Провидения исполняло именно то событие, которое он указывает, а не другое? Если он в одном случае будет указывать нам бич гнева небесного для народа (и за что?), то другие объяснят другие события как наказание для самой власти за неисполнение ее обязанностей? Тот, "кто верит Провидению", без сомнения будет принимать одинаково и то, и другое... Но понятно, что вера в Провидение должна быть предоставлена личному чувству каждого. Перенесенная в политическую теорию, она становится или феократической точкой зрения, вроде Боссюэта, или чистым фатализмом. Но общество, на известной степени развития, не может довольствоваться ни тем ни другим, как вещами уже слишком патриархальными.
   Далее, за недостатком других политических принципов, Карамзин хочет только пугать и государей и народ опасностью заговоров. "Заговоры суть бедствия, - говорит он там же, - колеблющие основу государств и служащие опасным примером для будущности. Если некоторые вельможи, генералы, телохранители присвоят себе власть тайно губить монархов, или сменять их, что будет самодержавие? Игралищем олигархии, и должно скоро обратиться в безначалие..." Совершенно справедливо; но этот самый порядок вещей, обычный некогда только в византийском и турецком Константинополе, проходит через все наше XVIII-e столетие, благодаря бессилию закона и бесправности общества. Поэтому именно первые либеральные стремления Александра избежать подобных колебаний установлением каких-нибудь прочных законов и возбуждением подавленного до тех пор общества и были, с одной стороны, верным пониманием исторической потребности, с другой - простым инстинктом самосохранения.
   Карамзин говорит в утешение, что "мы в течение 9-ти веков имели только двух тиранов", - утешение очень простодушное или лицемерное. Он сам перед тем только называл тираническими многие меры самого Петра, которые были иногда действительно жестоки; он сам только что рассказывал об угнетении от разных властолюбивых олигархов при Екатерине I, при Анне, при Елизавете. Или, по его мнению, тиранство есть только прямое истребление людей, огнем и мечем, как бывало при Иване Грозном?..
   С таким предисловием приступает он к царствованию Александра. Это часть его "Записки" есть самое решительное отрицание тех либеральных предприятий, которые наполняют первые годы царствования.
   Мы видели, что эти предприятия были часто очень несостоятельны, по нерешительности самого императора и недостатку реальных сведений у него самого и его помощников. Когда прошло несколько времени, эти свойства дела стали обнаруживаться сами собой, и потому не особенно трудно было видеть их слабые стороны и противоречия; и Карамзин часто указывает их довольно искусно. Тем не менее, он не был прав в своей критике. Во-первых, она была ошибочно теоретически, потому что для исправления неудач предлагала полную общественную и государственную неподвижность, - и вся теория была чрезвычайно узкая и вяло-бессодержательная. Нравственно он не был прав потому, что винил Александра не только за его личные ошибки, но и за ошибки целой эпохи, целого общественного настроения, от которых не был вовсе свободен и сам критик, потому что он сам был в числе людей, которые прежде создавали кругом Александра фальшивые и вредные иллюзии.
   Указав, что в начале царствования господствовали в умах два мнения: одно, желавшее ограничения самовластия, другое, хотевшее только восстановления Екатерининской системы, Карамзин присоединяется к последнему и смеется над теми, кто думал "закон поставить выше государя". Ему можно было бы напомнить, что в ту пору и сам он в своих одах Александру "пел" свободу ("сколь ты, свобода, нам мила"), вызывал Александра давать уставы ("свобода там, где есть уставы"), и в примере указывал самого Бога:
  
   Его веленьям нет препоны
   . . . . . . . . . . . . .
   Он может все, но свято чтит
   Его ж премудрости законы70, -
  
   другими словами, Карамзин говорил то же самое, над чем теперь насмехался. Ему бы следовало, по крайней мере, быть умнее прежде, потому что, как теперь оказывалось по его словам, дело было совсем невероятное.
   "Кому дадим право блюсти неприкосновенность этого закона? - спрашивает он. - Сенату ли? Совету ли? Кто будут члены их? Выбираемые государем и государством? В первом случае они угодники царя, во втором захотят спорить с ним о власти; вижу аристократию, а не монархию. Далее: что сделают сенаторы, когда монарх нарушит устав? Представят о том его величеству? А если он десять раз посмеется над ними, объявят ли его преступником? Возмутят ли народ? Всякое доброе русское сердце содрогается от сей ужасной мысли. Две власти государственные в одной державе суть два грозные льва в одной клетке, готовые терзать друг друга, а право без власти есть ничто..." Карамзин грозит, что с переменою государственного устава Россия должна погибнуть, что самодержавие необходимо для единства громадной и состоящей из разнообразных частей империи, что, наконец, монарх не имеет права законно ограничить свою власть, потому что Россия вручила его предку самодержавие нераздельное; наконец, предположив даже, что Александр предпишет власти какой-нибудь устав, то будет ли его клятва уздою для его преемников, без иных способов, невозможных или опасных для России? "Нет, - продолжает он, - оставим мудрствования ученические и скажем, что наш государь имеет только один верный способ обуздать своих наследников в злоупотреблениях власти: да царствует добродетельно! да приучит подданных ко благу! Тогда родятся обычаи спасительные; правила, мысли народные, которые лучше всех бренных форм удержат будущих государей в пределах законной власти; чем? страхом - возбудить всеобщую ненависть в случае противной системы царствования..."
   Здесь высказаны, конечно, все возражения, какие можно было сделать против такого октроирования71 конституционных учреждений, о каком тогда думали. Эти возражения очень сильны, для тогдашних отношений они справедливо указывали если не невозможность, то чрезвычайную затруднительность предприятия. Но мнение Карамзина, отчасти верное для данной минуты, заключало в себе ту всегдашнюю ошибку фанатического консерватизма, что Карамзин решал вопрос и за будущее. В этом отношении либералы видели дальше или предчувствовали вернее. Для общества, раньше или позже, должен был наступить период, когда оно поймет необходимость преобразований и когда их все-таки пришлось бы совершить. Либералы и не думали тогда о полной конституционной реформе; они думали только о некоторых освободительных мерах, о первом возбуждении общественной деятельности, без которой, наконец, немыслимо было правильное развитие и внутреннее благосостояние страны. Вопрос шел только о приготовлении другого лучшего порядка, и эта забота была совершенно основательна, потому что для рассудительных людей негодность старого была очевидна. Карамзин для большей убедительности опять прибегает к системе устрашения и пугает Александра двумя львами, терзающими друг друга в одной клетке. Само собою разумеется, что для политической борьбы "двух львов" в тогдашней России не было элементов и дело шло вовсе не о борьбе двух равных политических сил, а только об уничтожении безурядиц, одинаково тяжелых и для власти и для общества и против которых правительство, чувствуя себя бессильным, хотело воспользоваться и содействием общества. Средства, предложенные самим Карамзиным, были, конечно, ученическим мудрствованием: что значит - править добродетельно, приучать ко благу? Это были в данном случае ничего не значащие фразы, нравоучение, годное только для прописей: чтобы править по истине "добродетельно", надо было бы прежде всего сделать такие вещи, от которых Карамзин первый пришел бы в ужас - например, хоть освободить с хорошим наделом крестьян. И отчего монарх не мог бы быть добродетелен и при том порядке вещей, против которого Карамзин вооружался? Он тогда не посмеялся бы "десять раз" на делаемые ему представления, напротив, соглашался бы с ними, когда они справедливы, и, следовательно, дело пошло бы как нельзя лучше. В конце концов, после внушений добродетели, Карамзин находит только одно средство "удержать будущих государей в пределах законной власти" - это страх народной ненависти, конечно, с ее последствиями. Это действительно заставляет иногда государей воздерживаться от слишком жестокой тирании; но неужели для правителей нет другого побуждения оставаться в пределах благоразумия и справедливости и неужели неправы были люди, которые стремились к такому государственному порядку, где можно было бы избегать этого ужасного крайнего средства?
   Решив этот первый вопрос, Карамзин переходит к рассмотрению внешней и внутренней деятельности правительства. Указав, как все "россияне" согласны были в добром мнении о качествах монарха, его ревности к общему благу и т. д., Карамзин собирает твердость духа, чтобы "сказать истину", что "Россия наполнена недовольными: жалуются в палатах и в хижинах, не имеют ни доверенности, ни усердия к правлению, строго осуждают его цели и меры..." Что Россия очень могла быть наполнена недовольными, это было совершенно возможно, - но, если исключить чиновнический мир, раздраженный тогда указом об экзаменах, и дворянство, большинство которого опасалось либеральных мер правительства по крестьянскому вопросу, - это недовольство едва ли не было преувеличено Карамзиным в смысле его тенденции. По крайней мере, мы видели, что люди той же тенденции говорили эти самые вещи уже на второй и третий год царствования Александра, когда, конечно, было гораздо меньше поводов к недовольству.
   Карамзин начинает с сурового осуждения внешней политики, ошибок дипломатических и военных. Он осуждает в особенности посольство графа Маркова72, его высокомерие в Париже и воинственный задор некоторых лиц при дворе. По дешевому способу - осуждать вещи, не имевшие успеха, он сурово обличает действия, результат которых был неудачен, и не забывает "старого министра"73, который "с тонкою улыбкою давал чувствовать, что он способствовал графу Маркову получить голубую ленту в досаду Консулу"74. В самом деле, воинственный азарт есть одна из самых антипатичных и пошлых вещей, какими могут страдать народы и правительства; но Карамзину могли бы возразить, что в делах с Наполеоном замешивалась наконец и национальная честь, которою правительства не могут не дорожить. Кроме того, на правительстве могли отражаться и взгляды тех "добрых россиян", на которых так часто ссылается Карамзин: что же они говорили тогда и какой образ действий могло бы извлечь правительство из их суждений, если бы к ним прислушивалось? Масса "добрых россиян" была уже издавна проникнута полнейшим убеждением в непобедимости "россов" и в их превосходстве над всеми другими народами и предавалась национальному самохвальству, которое с XVIII-го века в особенности распространяла рабски льстивая литература од, похвальных слов и т. д. и которое по мере сил поощрял и сам Карамзин в своем "Вестнике Европы". В ответ на его обвинения граф Марков и "старый министр" (с такой же "тонкой улыбкой") могли бы сказать, что они в его же собственном журнале в то самое время вычитали, и имели неблагоразумие поверить, что "колосс России ужасен", что "рука его и вдали может достать и сокрушить неприятеля", что "никогда величие России не было так живо чувствуемо во всех землях", что "она может презирать обыкновенные хитрости дипломатики и т.д., и т.д.". В разборе внутренних преобразований, Карамзин находит еще больше поводов к осуждениям. Изменять было нечего, по его словам, - стоило только восстановить Екатерининские порядки, и все было прекрасно. "Сия система правительства (Екатерининская) не уступала в благоустройстве никакой иной европейской, заключая в себе, кроме общего со всеми, некоторые особенности, сообразные с местными обстоятельствами империи". Этого и следовало держаться. Но, "вместо того, чтобы отменить единственно излишнее, прибавить нужное, одним словом исправить по основательному размышлению, советники Александровы захотели новостей в главных способах монаршего действия, оставить без внимания правило мудрых (?)75, что всякая новость в государственном порядке есть зло, к коему надобно прибегнуть только в необходимости: ибо одно время дает надлежащую твердость уставам; ибо более уважаем то, что давно уважаем и все делаем лучше от привычки".
   Такова была основа мнения Карамзина. Но он только что перед тем, изображая правление Екатерины, описывал (и все еще очень неполно) то жалкую, то ужасную картину внутренней неурядицы, какую создавала "сия система". Император Александр был почти юношей, когда вступал на престол, конечно, мог далеко не иметь практического знания жизни, - но он уже в то время гораздо яснее "глубокого знатока истории" понимал недостатки этой системы и больше имел сердца к тому бедственному положению вещей, которое при ней развивалось, - к угнетению народных масс, ко всеобщему грабежу, ко всеобщему неправосудию и т. д. Конечно, глубже чувствовали историческую потребность те, кто желал широкой реформы, нежели те, кто желал только починки и штопанья старого хлама. Исполнение было неудачно, потому между прочим, что и задача была трудна, - но основная мысль, выставленная советниками Александра, сделает им честь в истории. "Исправить по основательному размышлению", - но если основательное размышление и приводило к мысли, что старыми способами нельзя ничего поправить? "Правило мудрых" подлежит большому сомнению, потому что в государственном порядке всякая новость есть благо, когда она устраняет какое-нибудь застарелое зло, - а этого, по крайней мере, желали (и в некоторых отношениях достигли) советники Александра.
   Переходя к частностям, Карамзин строго критикует новые учреждения Александра, напр<имер>, учреждение министерств, меры по Министерству народного просвещения, устройство милиции, предположения об освобождении крестьян, меры финансовые, проекты законодательные и т. д. Мы не будем подробно приводить его обличений, тем более, что многие из них, относящиеся к деятельности Сперанского, были уже указаны автором "Жизни Сперанского", который во многих случаях верно оценил их достоинство. Мы ограничимся общими замечаниями и теми подробностями, которые менее известны.
   Карамзин считал министерства вещью вовсе ненужной и предпочитал старые коллегии {См.: Жизнь Сперанского. Т. I. С. 132-144.}. Он ставит в великое преступление авторам нового учреждения поспешность, с какой оно было введено, и те временные практические неудобства, которые были почти неизбежны при установлении новой администрации. Все новое для него дурно, все старое прекрасно: "с сенатом, с коллегиями, с генерал-прокурорами у нас шли дела и прошло блестящее царствование Екатерины II" (как прошло, это он только что рассказывал за несколько страниц); в коллегиях трудились "знаменитые чиновники", у них был "долговременный навык", "строгая ответственность" - в министерствах ничего этого не было. Биограф Сперанского показал уже, насколько правды было в этом восхвалении старых коллегий и действительно ли таковы были труды "знаменитых чиновников". Он заметил здесь и то противоречие, каких вообще немало в записке Карамзина и которые производят очень неприятное впечатление, заставляя предполагать в авторе или крайнюю необдуманность, или не совсем хороший выбор полемических средств. Карамзин в одном месте претендует, что правительство, создавая учреждение, не объясняло своих оснований и побуждений: "Говорят россиянам: было так, отныне будет иначе; для чего? - не сказывают" и ссылается на Петра: "Петр Великий в важных переменах государственных давал отчет народу: взгляните на Регламент духовный, где император открывает вам всю душу свою, все побуждения, причины и цель сего устава". Но в другом месте Карамзин с такой же смелостью утверждает, что "в самодержавии не надобно никакого одобрения для законов, кроме подписи государевой". К чему же было ссылаться на Петра, который и раскрывал свою душу именно за тем, чтобы внушить одобрение к своим законам? Немного далее Карамзин, отвергая мысль об ответственности министров, рассуждает так: "...кто их избирает? Государь. Пусть он награждает достойных своею милостию, а в противном случае удаляет недостойных без шума, тихо и скромно. Худой министр есть ошибка государева: должно исправлять подобные ошибки, но скрытно, чтоб народ имел доверенность (!) к личным выборам царским". Итак, опять рекомендация способа действовать "шито и крыто", в котором Карамзин, очевидно, и считал государственную мудрость. Эта система действий "под рукой", "тихо и скромно", "без шума", - система, по которой практиковали старинные и позднейшие Архаровы76, Еропкины77, Эртели78 и т.п., - которую так усердно рекомендует Карамзин Александру, и для министров, и для духовенства, и для жестоких помещиков, - сама по себе достаточно характеризует его понятия о государственном управлении.
   Меры по Министерству народного просвещения вызывают опять суровейшие осуждения Карамзина. Император Александр "употребил миллионы для образования университетов, гимназий, школ; к сожалению, видим более убытка для казны, нежели выгод для отечества (!!). Выписали профессоров, не приготовив учеников; между первыми много достойных людей, но мало полезных; ученики не разумеют иноземных учителей, ибо худо знают язык латинский и число их так невелико, что профессоры теряют охоту ходить в классы". "Вся беда оттого, что мы образовали свои университеты по немецким, не рассудив, что здесь иные обстоятельства". Там множество слушателей, а у нас - "у нас нет охотников для высших наук. Дворяне служат (!), а купцы желают знать существенно арифметику или языки иностранные для выгоды своей торговли; ...наши стряпчие и судьи не имеют нужды в знании римских прав; наши священники образуются кое-как в семинариях и далее не идут" (?), а выгоды "ученого состояния" еще неизвестны. Карамзин думал, что следовало вместо 60-ти профессоров вызвать не больше 20-ти и только увеличить число казенных воспитанников в гимназиях, тогда "призренная бедность через 10, 15 лет произвела бы ученое состояние" (Карамзин еще в "Вестнике Европы" думал, что у нас ученых людей и воспитателей юношества следовало бы приготовлять из "мещанских детей"; для дворянина, очевидно, это была бы вещь унизительная!79)... "Строить и покупать домы для университетов, заводить библиотеки, кабинеты, ученые общества, призывать знаменитых иноземных астрономов, филологов - есть пускать в глаза пыль. Чего не преподают ныне даже в Харькове и Казани?" и проч. Карамзин сильно осуждает поручение университетского хозяйства совету, осмотр училищ профессорами, жалуется на недостаток русских учителей, и, наконец, решает, что "вообще министерство так называемого (!) просвещения в России доныне дремало, не чувствуя своей важности, и как бы не ведая, что ему делать, а пробуждалось от времени до времени единственно для того, чтобы требовать денег, чинов и крестов от государя". Вся тирада о Министерстве народного просвещения есть одно из самых жалких мест в Записке "о древней и новой России". В словах Карамзина слышится такое недоброжелательство, которое даже трудно объяснить себе и которое производит чрезвычайно тяжелое впечатление, если вспомнить, что эти слова говорились одним из первых людей тогдашней литературы и образованного общества. Основание университетов кажется ему только прискорбным убытком для казны! У него нет и мысли о том, что если бы даже были серьезные ошибки в действиях министерства, то они были бы весьма понятны и извинительны при первых опытах и особенно, когда их надо было делать в стране, к сожалению, слишком невежественной. Вместо доброжелательного совета у Карамзина нашлись только раздражительные осуждения. Не говоря о том, что человеку, истинно любящему просвещение, не пришло бы в голову жаловаться на такие траты правительства, Карамзин забывает, что если бы тут и в самом деле иные траты остались на первое время непроизводительными, этот убыток все-таки не мог быть так велик и вреден, как другого рода убытки, к которым издавна привыкла русская казна, - убытки от всякого чиновнического грабежа и воровства, убытки вроде тех, на какие жалуется Карамзин, говоря о временах Екатерины, и т. д.; наконец, что этот убыток должен был вознаграждаться полезным действием на общество (как это и было) и тем дальнейшим развитием, какого можно было ожидать от учебных учреждений впоследствии. Он жалуется, что правительство основало университеты, но не приготовило учеников; но, во-первых, рядом с университетами основаны были приготовительные школы и гимназии, которые могли открывать путь в университет; во-вторых, правительство могло рассчитывать на прежние учебные заведения и на те Екатерининские школы, которые уже существовали и о которых с таким красноречием говорил и Карамзин в своем похвальном слове Екатерине. Если правительство не принялось тотчас же само за отыскание учеников для университетов, то в этом винить его невозможно; оно весьма естественно могло ждать, что общество отзовется сколько-нибудь на его заботы, и не нужно будет "призревать" только одну бедность, чтобы "добрые россияне" стали чему-нибудь учиться. "Дворяне служат", возражает Карамзин; но правительство и могло ожидать, что с открытием университетов, с возможностью учиться, дворяне захотят "служить" уже не такими невеждами, какими они бывали... Карамзин странным образом полагает, что университеты основаны только для того, чтобы произвести какое-то особое "ученое состояние", как будто образование должно ограничиваться одним нарочно к тому предназначенным сословием; он думает, что решил дело, сказавши, что "дворяне служат", что "наши стряпчие и судьи не имеют нужды в знании римских прав" и т. д., - что же, ни дворяне, ни судьи, ни священники не нуждаются в образовании, какое доставляли университеты?
   И все это говорил тот же человек, который с чувствительностью и жаром толковал бывало о просвещении, которое должно привести людей к благополучию; и тот же человек, который при первых мерах этого министерства осыпал их самыми преувеличенными восхвалениями. "Я чту великие твои дарования, красноречивый Руссо!.. но признаю мечты твои мечтами, парадоксы парадоксами", - восклицает Карамзин в статье "Нечто о науках" и защищает просвещение от обвинений Руссо, между прочим, такими словами: "Так! просвещение есть палладиум благонравия - и когда вы, вы, которым вышняя власть поручила судьбу человеков, желаете распространить на земле область добродетели, то любите науки, и не думайте, чтобы они могли быть вредны; чтобы какое-нибудь состояние в гражданском обществе долженствовало пресмыкаться в грубом невежестве - нет! Сие златое солнце сияет для всех на голубом своде, и всё живущее согревается его лучами; сей текущий кристалл утоляет жажду и властелина и невольника; сей столетний дуб обширною своею тению прохлаждает и пастуха и героя... Цветы граций украшают всякое состояние - просвещенный земледелец..."80 - впрочем, довольно.
   Обличение указа об экзаменах приведено и объяснено в книге барона Корфа {Жизнь Спер<анского>. Т. I. С. 180-181.}. Указ был через меру требователен, и не мудрено было возражать на него; но и здесь Карамзин не мог обойтись без преувеличений и карикатуры. Намерение и влияние этого указа достаточно определены в "Жизни Сперанского". Карамзин справедливо говорил, что правительство, "с неудовольствием видя слабую ревность дворян в снискании ученых сведений в университетах, желало нас принудить к тому", - действительно желало принудить, когда увидело, как упрямо старое невежество. Указ был неудачен, но учиться он принудил, и трудно винить правительство, что оно употребило такое средство, когда даже лучшие представители образованного общества могли рассуждать о просвещении, как рассуждал Карамзин. Клин приходилось вышибать клином.
   Далее, Карамзин говорит о крестьянском вопросе. Он был, как известно, решительный противник освобождения. Мы не стали бы оспаривать у него права быть человеком своего времени, делить предрассудки и заблуждения этого времени, - если бы Карамзин не давал нам права предъявлять к нему более высокие требования, чем к массе его современников, если бы сам он не говорил так много о натуре, о свободе, о просвещении, о человечестве: естественно требовать, чтобы он - в известных общественных отношениях - наконец сколько-нибудь исполнял те прекрасные отвлеченные правила, которыми его сочинения переполнены. К сожалению, из-за красивых фраз о натуре и человечестве беспрестанно выглядывает самое дюжинное крепостничество.
   Он осуждает указ, запрещавший продажу и покупку рекрут, которая сделалась в то время целым гнусным промыслом. Карамзин защищает эту торговля в интересе "небогатых владельцев", которые "лишились бы средства сбывать худых крестьян или дворовых людей с пользою для себя и для общества"; он знает о "дворянах-извергах, которые торговали крестьянами бесчеловечно", - но полагает, что довольно было бы "грозным указом" запретить такой промысел. Если действительно жаль было, что "лучшие земледельцы" теряли возможность сохранить семью наймом рекрута, - как утверждает Карамзин, - это могло быть неудобством указа; но в целом он, конечно, вызван был примерами ужасной торговли людьми, существование которой Карамзин признает и сам и которую правительство хотело прекратить окончательно. Что касается до "худых крестьян", которых надо было сбывать небогатым владельцам и число которых, по словам его, стало больше, чем прежде ("крестьяне стали хуже в селениях", замечает он вообще), то поклонник "натуры", влюбленный в человечество, не подумал даже спросить себя: отчего же стали умножаться эти худые крестьяне и могут ли вообще улучшаться крепостные?
   Это "ухудшение" крестьян было, конечно, только лишним аргументом за те освободительные меры, к которым робко приступало тогдашнее правительство. Карамзин не мог пропустить того обстоятельства, что "нынешнее правительство имело, как уверяют, намерение дать господским людям свободу", и излагает свои резоны против этого. Его теория - та же, какую выставляли и в недавнее время все крепостники, считавшие возможным только личное освобождение крестьян с вознаграждением помещика. Он начинает крепостное право с IX-го века (холопство) и утверждает, что крестьяне никогда не были владельцами земли, которая есть неотъемлемая собственность дворян; что крестьяне, происшедшие из холопов, также законная собственность дворян и не могут быть освобождены даже лично "без особенного некоторого удовлетворения помещикам"; что только вольные крестьяне, закрепленные Годуновым, могут "по справедливости" требовать прежней свободы; но так как мы не знаем ныне, кто из нынешних крестьян происходит от холопей, кто от вольных людей, то законодателю очень трудно было бы решить этот вопрос, если бы он не имел смелости рассечь Гордиева узла, то есть дать свободу всем по праву естественному и праву самодержавия. "Не вступая в дальнейший спор, скажем только, что в государственном общежитии право естественное уступает гражданскому, и что благоразумный самодержавец отменяет единственно те уставы, которые делаются вредными или недостаточными и могут быть заменены лучшими".
   А вредным крепостного права Карамзин и не думал считать, - и напротив, рисует бедственное и опасное состояние крестьян, освобожденных без земли, - "которая, в чем не может быть спора, есть собственность дворянская". Крестьяне будут пьянствовать и злодействовать; помещики, которые прежде "щадили в крестьянах свою собственность" (!), не будут их щадить; крестьяне начнут ссориться между собой, и не имея прежнего "суда помещичьего, решительно безденежного", станут жертвой мздоимных исправников и "бессовестных судей" {Таковы, следовательно, оказывались судьи, которым не для чего было учиться в университетах.}; начнется затруднение в уплате податей и от буйства крестьян опасность для государства и т. д., и т. д. Напугав всем этим своего читателя, Карамзин кончает: "В заключение скажем доброму монарху: Государь! История не упрекнет тебя злом, которое прежде тебя существовало (положим, что неволя крестьян и есть решительное зло), - но ты будешь ответствовать Богу, совести и потомству за всякое вредное следствие твоих собственных уставов".
   Это "положим" также очень характеристично: Карамзину точно досадно, что приличие не позволяет ему оспаривать это мнение {Карамзин еще в "Вестн<ике> Европы" высказался против освобождения; он считал возможным только ограничение власти помещиков, но оставлял за ними и владение, и право непосредственного надзора. "Многие замечания Карамзина, - говорит г. Погодин (I. 360), -

Другие авторы
  • Сомов Орест Михайлович
  • Дружинин Александр Васильевич
  • Козырев Михаил Яковлевич
  • Аргентов Андрей Иванович
  • Григорьев Василий Никифорович
  • Фридерикс Николай Евстафьевич
  • Штольберг Фридрих Леопольд
  • Макаров Петр Иванович
  • Коринфский Аполлон Аполлонович
  • Голиков Владимир Георгиевич
  • Другие произведения
  • Достоевский Федор Михайлович - Дневник писателя. 1876
  • Клычков Сергей Антонович - Георгий Клычков. Медвяный источник
  • Алымов Сергей Яковлевич - Песни
  • Ясинский Иероним Иеронимович - Тенденциозная прогулка
  • Брусянин Василий Васильевич - Ни живые - ни мёртвые
  • Радищев Александр Николаевич - Путешествие из Петербурга в Москву
  • Страхов Николай Николаевич - Тяжелое время
  • Вентцель Николай Николаевич - Лицедейство о господине Иванове
  • Чехов Антон Павлович - Рассказы и повести 1898—1903 гг.
  • Андреев Леонид Николаевич - Я говорю из гроба
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (10.11.2012)
    Просмотров: 629 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа