ядовитых газов, тонут в пучине, умирают растерзанные гранатами?
Мне кажется, и живым, и мертвым героям должна быть воздана вся честь, какая во власти народной. Живые должны быть награждены, как сословие благородное, и правовыми, и материальными прерогативами. Их нужно непременно выделить и отличить. Что касается мертвых, им должна быть обеспечена благодарность загробная, и самая великодушная, на какую мы способны. Действующая армия, мне кажется, должна быть вся застрахована на случай смерти (если не ошибаюсь, это и было сделано в Соединенных Штатах в последнюю испанскую войну.), т. е. семейство каждого убитого должно быть обеспечено хоть небольшой суммой. Не все нуждаются, не все возьмут, но видеть, как жена убитого солдата побирается с детьми, просит Христа ради, - это недостойно великой страны. Еще одна мысль. Церковь молится "за убиенных на брани". Отчего бы на стенах приходской церкви не писать и подлинные имена прихожан, "живот свой за отечество и веру положивших", как говорилось в старину? Этот обычай уже принят в храмах военных училищ: убитые на войне записываются на мраморных досках. На стенах храма Спасителя в Москве начертаны имена многих убитых в Отечественную войну. Мне кажется, в деревенских церквах подобные надписи производили бы еще более глубокое и воспитывающее впечатление. Расход ничтожный: деревянная доска и на ней имя героя, название битвы, где он лег и его деревни. "Вечная память" для достойных ее не была бы пустым звуком. Имя погибшего было бы гордостью его поколения, его семьи, его деревни, оно наводило бы на бодрые думы, а повторяемое перед алтарем из рода в род звучало бы как героическое завещание потомству, завещание о доблести и долге. Прежде, когда народ был сплошь безграмотным, такие записи были бы бесполезны, теперь же половина крестьян умеют читать, а лет через двадцать будут грамотными все. Мне кажется, этот скромный "культ героев" был бы великим утешением и для оставшихся, и для тех, кто идет на войну, кто уже чувствует жало смерти. На миру и смерть красна, но для умирающего на поле брани особенно дорога память близкого ему мира захолустной деревни, родного прихода, где лежат кости его дедов. Вы скажете: зачем заводить этот обычай, когда войны исчезают на свете, когда мы - накануне вечного мира?
Есть простодушные люди, которые серьезно верят в вечный мир. Я же думаю, что этот вечный мир похож на ангельские крылья, о которых мечтают дети. Хорошо бы их иметь, но время идет и они что-то не отрастают. До тех пор, пока исполнится пророчество Исайи и люди перекуют мечи на орала, пройдут, как надо думать, века и, может быть, века веков. Были войны и будут войны. Народу русскому, как и другим, если он дорожит своей свободой, еще долго-долго придется отстаивать ее с тою же решительностью, как теперь. Народу всегда нужны были герои, и чем более их в стране, тем обеспеченнее мир.
"Героизм, вы скажете, не вяжется с христианством. Церкви не подобает поддерживать культ храбрости. Христос был против войны".
Против или не против войны был Сказавший: "Я принес на землю не мир, а меч", - я это обсуждать не буду. У меня нет об этом твердого убеждения. Запрета обороны от такой абсолютной опасности, как смерть, я в Евангелии не нахожу. Прощение, кротость, непротивление предписываются, как я понимаю, в случае простых более или менее тяжких обид, которые потому простительны, что, если взглянуть на них философски, вовсе не обиды. У стоиков это превосходно объяснено. Война как нападение есть зло, но оборона от войны? На это в Евангелии нет прямого ответа. Защита ближнего, героизм в благороднейшем его применении предписывается Христом как высшая степень любви ("Нет выше любви как положить душу за друзей своих"). Отказываясь разделить наследство двух братьев, Христос как бы отказался освятить какой-либо дележ между людьми, значит, и тот вечный дележ, который представляет война. Христос не предписывает войны, как Магомет, но решительно и не отвергает ее. Он говорит только, что "войнам надлежит быть" и что "поднявший меч" (нападение) "от меча и погибнет" (защита). Последнее можно понять как признание естественного права крайней самозащиты. При настоящем состоянии человеческой природы, не впадая в фальшь, достаточно считать мерзостью войну наступательную, ничем не вызванную, кроме тщеславия и корысти. Но война оборонительная, как право необходимой обороны, не противна была нравственному сознанию ни мудрецов (Сократ), ни святых (св. Сергий). И закон, и церковь признают это право обороны бесспорно. Таким образом, что же тут неприличного, если на стенах сельской церкви будут начертаны имена героев, худо ли, хорошо ли отдавших души свои за страну родную? Как кровь христианских мучеников, скрепившая Церковь, кровь мучеников за свое Отечество, убитых на войне, священна. Так в старину и смотрели на защиту страны: как на дело религиозное.
Истинное христианство не есть трусость, наоборот, оно - бесконечное мужество, историческая школа высшего героизма. Самоотречение - в корне нашей веры, может быть потому из всех пород человеческих христианство укоренилось в самой героической расе - европейской. Может быть, воспитание в христианстве и способствовало всемирному торжеству белой расы. Героизму магометанскому не доставало нравственного порыва. Араб или турок умирают, имея в виду наслаждения рая. Христианин отдает жизнь за родную землю; влюбленный в ее счастье, он умирает "за други своя". Как церкви не поддержать этого святого чувства? Как не понести его вглубь времен? Я думаю, мысль о записях убитых на стенах храмов всего более понравилась бы народу.
"Родина", "церковь", "героизм"... какие все это нелепые, отсталые понятия в глазах множества интеллигентных людей! Нынче опять широкая мода на нигилизм, и признаком ума считается "отрицать" почти все сплошь, даже такие явления, которые, подобно горным хребтам и океанам, существуют спокон века и имеют дерзость переживать самых яростных отрицателей. Да не только их, а и внуков их, и праправнуков. Сколько на моей недолгой памяти промелькнуло мне лично известных этих бешеных, воспаленных врагов природы (ибо родина, церковь, героизм есть нечто натуральное), а она, равнодушная, стоит "у гробового входа" их и сияет красою вечною... Чем ближе я подхожу к концу своей крохотной, почти мгновенной жизни, тем более теряю уважение к беспокойному субъекту, называемому человеческим умом, который шумит и хлопочет, отрицает и установляет почти без всякого влияния на ход вещей. Тем более глубокое смирение меня охватывает пред действительностью, как она есть, пред этой грозной, непоколебимой цепью все тех же явлений, начало которой - в незапамятной старине. Для меня нетрудно отрицать былинку, я наступаю на нее ногой. Но былинка, как род, как явление, бессмертна, а мою высокую индивидуальность скоро понесут в яму. Бессмертна родина, бессмертна вера, бессмертен героизм, какими бы именами не назывались.
Что мне лично хочется, это чтобы неистребимая и вечная действительность была кругом меня выражена ярко, чтобы если есть родина, так была бы действительно родиной, от всего сердца любящей и любимой, если есть вера, то чтобы была пламенной, как и героизм - искренним, беззаветным. К сожалению, именно этой яркости и полноты бытия, художественной законченности возможного у нас и нет. Бог знает, почему - может быть временно, от столкновения культур и погрома их, у нас все органическое, прекрасное само по себе оказывается часто выродившимся, жалким. Нелепо отвращение нигилистов ко всему органическому, но, может быть, не было бы и нигилизма, не было бы и отвращения, если бы органическое было цветущим, не захудалым, не одичавшим. Перед действительно родной родиной спасовал бы самый ярый космополит, но что прикажете делать, если духовная родина у него не только Россия, но и древняя Греция, и Рим, и немецкие книжки, и еврейские газеты. Перед пламенной народной верой спасовало бы самое мрачное неверие, но вера у нас даже в народе не расцвела, а захудала и заметно поникла вместе с поникшей церковью. Перед беззаветным героизмом смолкнул бы дешевый скептик, но где оно, это героическое в мирном быту? Вне войны часто ли вы встретите мужество, бесстрашное отстаивание своей мысли, верность долгу? Органическое неистребимо, но оно может быть и великим, и мелким, и у нас оно, сказать правду, не особенно крупное. Цивилизация как-то у нас не расцвела, по крайней мере до сих пор. Цивилизация есть культура органических явлений, культура не только овощей и породистых собак, но и таких великих фактов, как государственность, национальность, религия, мужество. Спросите у огородника: достаточно на два, на три года оставить культурную овощ без ухода, и она необыкновенно быстро дичает, из роскошного, огромного организма превращается в тощий, мелкий, грубый. Поглядит на такую овощ требовательный человек и бросит: у него является беспощадное отрицание, и не только отрицание, но даже ненависть, ибо слишком возмущено зрение этой одичавшей формой, слишком оскорблен огороднический идеал. Но подождите же, требовательный отрицатель: благородное растение одичало, но потому только, что без внимания было, без ухода. Что, если поухаживать как следует за родиной, за верой, за героизмом? Что, если потрудиться над ними честно и с упорством пахаря? Не расцветут ли они снова в пышные, полные жизни формы? И не дадут ли снова для нас те непостижимую радость и удовлетворение, какие когда-то давали нашим предкам в старину?
Органическое нуждается не в отрицании, а в утверждении, в культуре. Культура же есть работа, и не рабская, а любовная, неустанная, художественная, - работа героическая, если хотите.
Позвольте немножко остановиться на серой деревенской церкви, чей звон печальный плывет теперь в весеннем воздухе над Россией вместе с песнями жаворонков. Церковь в нищете. Вот страшный факт, если вспомнить, что это самое древнее наше учреждение, древнее Империи и Царства. С внешней стороны за тысячу лет церковь осталась все та же крохотная и тесная, с убогой утварью, с причтом, который делит пироги и яйца и жалкие крестьянские медяки. Церковь в нищете, и интеллигентный отрицатель глядит на нее с японским презрением, как и на нищий народ, толпящийся в церкви. Я получил письмо от одного почтенного священника, сорок лет священствующего в деревне. Между прочим вот что он пишет о местной интеллигенции.
"А власти (уездные), столь многочисленные, поставленные опекать, оберегать, вразумлять, наставлять, учить уму-разуму этот простой добрый народ, что делают? Что делают, хотите знать? А то, что почти и везде делают эти господа. Кричат, что на Руси все мерзко, что народ угнетен, доведен до нищеты, что ему нужно дать обязательное для всех просвещение, предоставить большие права, освободить от телесного наказания, а им самим удвоить и утроить жалованье, если хотят, чтобы они что-нибудь сделали на пользу народа. А так как жалованье это еще не удвоили, то вот что происходит. Сельский, например, врач, живущий в 35 верстах от Ш-ской волости, за три года ни разу не посетил этой волости, а он, как либерал чистейшей воды, громче всех кричит об угнетении крестьян. Земский начальник 3-го C-го участка, живущий в 20 верстах от волостного правления в своем имении, вот с масленой недели пошел третий год со дня его назначения, а этого, равно и других правлений, ни разу не посетил. Об исправниках что и говорить! Эти за 40 лет раза три являлись в волость, как бывшие члены уездного по крестьянским делам присутствия, и то являлись как метеоры, подъезжая к волости, уже кричали: "Лошадей!"... Ветеринарный врач один раз, двадцать лет назад, был вызван в волость по поводу мора свиней. Уездный врач, хорошо не помню, кажется, ни разу не был. Податной инспектор, со времени учреждения этой должности семь лет назад, приезжал только в гости к лесничему. Г. предводитель дворянства, - этот голова всем властям, - и от этого нельзя и ждать, чтобы он унизил свое превосходительство какими-либо беседами с грязными, вонючими мужиками, хотя живет в 18 верстах от волости. Итак, видите, решительно некому учить народ, как ему лучше жить и что ему лучше делать, и это не от недостатка опекунов. Удвойте, утройте их - все одно выйдет, и все это от какого-то дикого, бессердечного, бессовестного презрения к бедному мужику, для пользы которого никто не хочет и пальцем шевельнуть. Поляки, по крайней мере, открыто называют народ "быдлом", а эти господа в душе также считают его животными, а на словах, за винтом, распинаются за него. Те же лица, которые живут среди народа, стоят лицом к лицу и служат ему денно и нощно, давно оплеваны, забросаны грязью, облиты помоями как "проповедники и проводники суеверий и всяких предрассудков". Это попы, которые жадно собирают пятаки, пожирают пироги, дерут с живого и мертвого, если поверить нашим доморощенным Комбам и Жоресам. Ну-с, а брать с казны деньги и ничего не делать, т. е. попросту красть их у того же мужика, - это ничего? Если священник за свой труд возьмет с мужика или бабы гривенник, вы кричите - караул! Мужика грабят!.. Но сообразите вот что. Я, как священник Северо-Западного края, получаю жалованья, за разными вычетами, 360 руб., а ваши земляки получают 140, 160 и самое большое 180 руб. Я думаю, швейцар в Петербурге получает больше. Он вам выдвинет галоши, вы ему даете 15-20 коп., а священнику за свой труд как брать гривенник или пятак! Но что ж нам делать, когда мы так поставлены, и притом по милости Петербурга. Зачем вы отобрали при Екатерине II от духовенства и церквей имения? Зачем? А теперь глумитесь над нашим убожеством!.."
Письмо почтенного священника, старика, отца обширной интеллигентной семьи, заслуживает серьезного внимания. Когда читаешь Чехова, с его глубоким отвращением к деревенской интеллигенции, вялой, ленивой, пьяной, резонирующей и ничего не делающей, то думаешь: может быть, это такая повадка, темные авторские очки. Но оказывается, вовсе не повадка, а святая правда, и скорее недосказанная, смягченная. Либерализм - вещь прекрасная, но пора же, однако, господа, его осуществлять. Правительство не только не перечит практическому либерализму, но платит за него жалованье: работайте! Вот вам нива народная, сейте же наконец "разумное, доброе, вечное". Выполняйте свой прямой непосредственный, служебный долг. Но сеятели, оказывается, по три, по семь, по двадцать, по сорок лет не заглядывают на эту бедную ниву, пожиная с нее свое жалованье каждое 20 число. Те интеллигенты, которые действительно погружены в крестьянство - священники и учителя, поставлены в нищенские условия и дичают от нищеты. Те же, кто хорошо обеспечены, сторонятся от народа. Мне кажется, мой корреспондент затрагивает здесь тщательно скрываемую, но глубокую язву быта, в которой может быть часть разгадки "паралича реформ". В самом деле, к чему великодушные идеи, к чему широкие предначертания, если последние их исполнители сидят себе за винтом, в то время как писаря отписываются, что все обстоит благополучно?
В письме священника еще затронут крайне скорбный факт: факт нищеты церкви, как следствие необдуманной церковной политики. Церковные имущества отбирались не раз, и особенно круто при Екатерине. В тот революционный век это встретило всеобщее одобрение, как отобрание земель у аристократии во Франции. С тех пор прошло более ста лет, и результаты налицо. Церковь не только в нищете, но установился даже странный взгляд, что иначе и быть не должно. Чуть народное бедствие, постоянно слышишь: а наши монастыри? А церковные капиталы? То есть, согласись правительство, казалось бы, все с радостью увидели бы церковь совсем обобранной. Но если вдуматься хорошенько, отобрание церковных имуществ, не принеся казне больших барышей, нанесло страшный и непоправимый вред учреждению самому центральному в народной жизни и сословию самому необходимому для крестьянства. Если народ по крохам собирал церковные богатства, если целыми веками церковь ставилась все в более и более обеспеченные условия, то это не даром и не без важного замысла. Народ и высшие классы безотчетно хотели создать культуру церкви, ее пышный расцвет, при котором только и возможны ценные плоды. Народ ухаживал за этим "институтом" своего духа, как за древом жизни, оберегал его, ставил духовенство в условия независимости, просвещенности, авторитета. В самом деле, если действительно в учении Христа лежит спасительное и творческое начало, то проповеди его нужно помогать всемерно, и апостольское сословие не должно быть изнурено нищетою, невежеством, тяжким трудом и постоянным страхом за свою судьбу. Благочестие народное есть не просто роскошь, которая могла бы и не быть. Это мечта всех здоровых культур, то, для чего люди живут. Добрые нравы суть как бы осуществленная государственность; в народе религиозно-воспитанном сами собой достигаются цели, которые в деморализованном обществе требуют усиленного суда, полиции, острогов, каторги. Понятно, до какой степени церковь есть союзник государства, между тем последнее со времен Петра уронило у нас эту союзную силу и ослабило ее до крайности.
С церковью произошло то, что несколько ранее - с национальной нашей торговлей и национальной аристократией. Иван Грозный великим погромом новгородским, выселением новгородских и псковских купцов подорвал один из основных корней народного богатства - заграничную торговлю. Из русских рук эта торговля перешла в иностранные руки и остается в них до сих пор. Торговые пути были утрачены, перешли к Польше, торговля вообще упала, одичала, отошла к зародышевому типу. С торговлей упали и поддерживавшие ее промыслы, а с ними обеднела казна, и, чтобы содержать служилый класс, пришлось вводить крепостное право. Таково было возмездие за тяжелый грех отрицания органической действительности вместо поддержки ее. Другое органическое явление - наша национальная знать - была вырезана тем же Грозным, нигилизм которого не останавливался пред разрушением даже самых древних, самых отвечных устоев общества. Великое множество лучших, выдающихся пород были истреблены. С отрицанием столь решительным поник наш культурный класс, исчезло гордое сословие, в котором в течение семи сот лет накапливался государственный опыт, традиции искусства власти, те инстинкты, которыми английская и немецкая аристократия до сих пор служат своим народам с блистательным успехом. Старая наша национальная аристократия умеряла крайности суровой власти, представительствовала за народ с достоинством и авторитетом и заслоняла законодательные органы от наплыва черни. Гибель знати тотчас вызвала смуту, в которой едва не погибла Россия. Искусственная приниженность трех органических начал: торгового класса, аристократии и духовенства - вызвала дальнейшее порабощение России иностранцами и инородцами, паралич самобытной культуры и общий упадок великой народности, несмотря на внешние успехи. Никогда еще ни один народ не расплачивался столь тяжко за свою склонность к отрицанию, за насилие над нежными тканями собственной цивилизации. Разорить так легко, - в один год у нас разорялось то, что накапливалось веками. Вот отчего у нас слово "родина" звучит для многих так странно, возбуждает у многих стыд. Разоренная, она действительно печальна. Но нужно не отрицать ее, а восстанавливать. То же и церковь, и героизм, и все органическое, что составляет тело и дух нации.
Вернемтесь к героям. Что такое бесстрашные и скромные богатыри этой войны среди офицерства и нижних чинов, что такое они, как не новое рыцарство, не новая аристократия, которую народ вновь выдвигает, как явление необходимое и вечное? Я вовсе не говорю о "привилегиях", "правах". Они, вероятно, явятся сами, - я говорю о мужестве как признаке прекрасной породы, все равно - в крестьянстве или наверху. И если война принесет нам вместе с победой подъем мужества, то, в самом деле, это будет благодетельная война. Что такое, в самом деле, наше интеллигентное отрицание, столь кислое и вялое, как, в конце концов, не трусость? Что, как не жалкая трусость это сиденье уездных господ у себя по канцеляриям в то время, как шумный родной им мир вокруг них гибнет, напрасно крича об участии и поддержке? Общий лозунг отрицающей все на свете, кроме водки и карт, уездной интеллигенции - это "ничего не поделаешь". Руки, видите ли, опускаются. Болезней, например, такая тьма, а средства так ничтожны, что леченье - одна комедия. Невежество так глубоко, а школа так плоха, что ученье - одна комедия, и пр. и пр. Но, может быть, война сдунет этот скверный комедийный гипноз. Может быть, немножко стыдно станет глядеть, как те же плохо-ученые, плохо-леченные крестьяне идут на край света и отдают кровь свою безропотно, не резонируя, не отрицая. Со стыдом вместе, может быть, проснется немножко понимания действительности и даже любви к ней. Без "любви к делу" далеко не уйдешь, а каждое дело: учительское, лечебное, ветеринарное, податное, судебное, полицейское - каждое входит нитью в ткань народного счастья. Не будет нитей, не будет и ткани.
Чем мы встретим возвращающихся героев? Всего приличнее было бы встретить их их же героическим одушевлением, мирной работой, неотступной и на всех поприщах победоносной. Варяги некогда вдохнули энергию в славянские племена. Новые варяги с благородного судна, могила которого - океан, может быть, разнесут искры своего мужества по всей нашей несколько заснувшей, опустившейся стране. Пушечный гул, как и звон колокола, имеет свойство грома: пробуждать.
Я думаю, ничто так не поражает в нашей жизни вдумчивого японца, как празднование Пасхи, это непрерывное "Христос Воскресе!", праздник страдания, праздник поцелуев, праздник чуда самого невероятного, какое трезвая мысль язычника в состоянии допустить. Для человека древней культуры с восемью миллионами божеств и без единого мирового Бога, для скептика и материалиста вся эта наша весенняя поэма победы над смертью должна казаться необычайно странной. - Неужто вы и взаправду веруете во все это? - говорит японец. - Дайте честное слово! Но и честному слову вежливый язычник, конечно, не верит. Совершенно такое же странное впечатление вера христиан производила на образованных римлян. Наш обычай христосоваться, если верить Константину Экономиду, был установлен св. Марией Магдалиной, причем она будто бы впервые похристосовалась красным яйцом с императором Тиверием. Представьте себе, как этот лютый деспот, повелитель тогдашнего света, подозрительный, развратный, угрюмый, душивший жизнь в ее самых нежных формах, - представьте себе картину, как он слушает эту странную женщину с красным яйцом в руке, еврейку, когда-то блудницу, одержимую семью бесами, которая уверяет, что первая увидела величайшее из чудес - Восставшего из гроба, первая закричала: "Воскрес учитель! Он жив!" Она, истомленная скорбью выше всякой меры, очарованная любовью ко Христу несказанной, она первая признала воскресенье и дала начало глубокому убеждению, за которое потом мученики шли на крест и на плаху. Нет сомнения, высококультурный тиран, начитавшийся философов, счел эту старую еврейку с красным яйцом сумасшедшей. Но не поразительно ли, что не ему, умному, а ей, сумасшедшей, поверил мир или, по крайней мере, все лучшее, что было в древнем мире?
Красное яйцо - это облитый кровью Спасителя гроб, таящий в себе начало жизни. Как яйцо мертво лишь по наружности, так и гробы верующих: "Грядет час и ныне есть", когда восстанут все мертвые для новой, неизреченной, страшной, блаженной жизни. Чудо свершится, чудо уже свершается!
- Но позвольте, где же это чудо? - воскликнет японец. - Покажите его! Покажите хоть одного воскресшего. С тех пор, как свет стоит, умерли неисчислимые миллиарды жизней, - где же они? Если бы они воскресли, мир не в состоянии был бы вместить их. Покажите же хоть одного "путешественника в ту страну, из которой ни один не возвращался", говоря словами Гамлета. Покажите его - иначе ваша вера - не более как двадцативековый бред!
Вы понимаете, что разговаривать с убежденным язычником на эту тему был бы напрасный труд. Вместо разговора я повел бы такого язычника за город, на простор природы. У нас еще холодно, но в солнечные дни уже чувствуется весна, воскресение не одного какого-нибудь существа, а всего нашего северного полушария. Земная ось немного повернулась к солнцу, и жизнь проснулась. Оковы смерти - снега и льды - тают как бледные ночные призраки в лучах зари. Еще недолго - и оттуда, со стороны солнца, нахлынет новый мир жизни, песни жаворонков и ароматы, пчелиный гуд и немое, безмерное напряжение сил в былинках, деревьях, бесчисленных зародышах, засеявших собою почву, воду и воздух. Христос Воскрес! - Хочется, не правда ли, сказать этой волнующейся, страстной жизни, этим распускающимся клейким почкам, этому рокоту соловья, этим василькам и колосьям - всем этим милым явлениям, которые с тех пор как свет стоит исчезают осенью и возрождаются весной. Неужели это ни в какой степени не чудо, неужели это совсем не воскресение?
Японец, с презрением к моей наивности, скажет: - Все это новая жизнь. Вы покажите старую. Где она? Где прошлогодние листья? Где те фиалки, которые вы рвали прошлой весной, где именно те мотыльки, которых вы когда-то ловили в детстве? На этой поляне резвился кудрявый Петя, сын сторожа. Зимой он умер. Где он?
Я не знаю, где он, для меня это тайна - где все эти прошлогодние цветы, колосья, растаявшие в воздухе, как весенние песни. Я знаю только одно, что сколько бы лет я ни жил, я всегда, каждую весну неизменно встречу то же самое, что увидел в первую весну моей жизни, что видели отдаленные мои предки за десятки тысячелетий, что увидит потомство через тысячу веков. И васильки, и бабочки, и смех кудрявого мальчика, и пенье иволги, и запах меда на лугу - все было и будет, все исчезнет и все воскреснет. Как можно верить в исчезновение, когда ничто не исчезает? Почему вы верите в отдельное, почему стоите за момент времени? Не есть ли это обман, навеянный ограниченностью нашего сознания? Объективируйтесь немножко, отвлекитесь от личного забытья. Вы увидите, что в частности как будто есть смерть, но вообще нет смерти: что было, то и будет. Тотчас за бесконечно узкими стенками нашего личного мгновенного бытия начинается неисчерпаемый, безбрежный океан жизни, текущий из вечности в пучину веков. Если это не обман сознания, если жизнь, как мир, неистребима, то неужели это не победа над смертью? Неужели вера в это не радость, не благовестие?
Неверие в свое бытие - вот, мне кажется, самое мучительное, что есть на свете. Говорят, что величайший вопрос существования: есть ли Бог? - страшный, карамазовский вопрос! - но мне лично кажется, что под ним скрывается другая, более глубокая и более гнетущая нас загадка: существую ли я? Не улыбайтесь кажущейся странности этого вопроса: мудрейшие из людей не всегда были в состоянии на него ответить. Декарту стоила великих трудов его формула: Cogito, ergo sum (Я мыслю, следовательно существую (лат.).). В этом "ergo", если вслушаться, - целая драма. Философ не верил видимости своего тела, ощущениям боли, холода и т. п. Только факт мышления убеждал его в том, что он существует, да и то лишь как весьма загадочное res cogitans (Существо мыслящее (лат.).). Но для большинства людей вера в собственное существование не доказывается даже мыслью. Ведь мысль мгновенна и мимолетна, сейчас она вспыхнула и погасла. Мысль не есть мое "я", потому что я теряю ее в обмороке, в глубоком сне, притом если мысль ошибочна, то не ошибочно ли и доказываемое ею существование? Для многих доказательнее сознания тело, но существует ли оно, если его так недавно не было и так скоро уже не будет? Это тело - собрание атомной пыли - как облако пыли собралось и рассеется без следа. Можно ли назвать существованием нечто столь эфемерное, непрерывно изменяющееся, текущее, подверженное в каждое мгновение опасности смерти? Что такое бытие, если оно возникает лишь на неуследимо малый момент, чтобы погрузиться в океан небытия, из которого вышло?
Блаженны люди детской веры: их неведение не возмущено никаким сомнением. Подобно минералам, растениям и животным, они твердо веруют в свое существование, как бы полагая его вечным. Но раз мысль перестает быть младенческой, тотчас начинается трагедия веры: "быть или не быть", или точнее: "бытие или небытие". Возмужавший разум, как змей-искуситель, говорит: жить и не знать - не значит жить: вкуси от древа познания и будешь подобен богам. Но именно познание открывает смерть, т. е. окончательную неуверенность, окончательную недостоверность бытия. Первородный грех - сомнение в достаточности своего бытия - отравляет весь род человеческий. Как царевича Будду - созерцание болезни, старости, смерти, самое одаренное из племен человеческих отравило себя неверием в жизнь. Если я мгновенен, то есть ли вообще жизнь? Существует ли вообще что-нибудь, как полное, неколеблемое существование? Увы, куда бы ни кинул взор древний индус, он всюду видел исчезновение едва возникшего. Где молодость, красота, сила, счастье? Где великие народы, о которых поют старцы? Где великие города, герои, богатыри преданий? Все исчезает, как дым, как призрак, и самый мир есть не что иное, как Майя, обман сознания. Бытие возникает только для того, чтобы мучительно погибнуть, жизнь всего живущего есть непрерывное, бесцельное, бессмысленное умирание. Но если так, то не будет ли самой высокой целью - отказаться от жизни? Убить не тело свое, а источник его - дух, убить самую возможность восстановления бытия, навсегда, навеки вечные отречься от него, погрузиться в покой Нирваны? И вот неверие в жизнь вызвало эту удивительную, самую распространенную на земле, полную отчаяния религию, где нет Бога, где нет загробной жизни, где самая мысль о бессмертии встречается с отвращением. С искренностью более трагической, чем у Екклесиаста, Будда провозгласил, что жизнь - суета и томление духа и всего лучше не жить.
Другая ветвь той же благородной расы - греко-римляне выработали себе веру не менее страшную: фатализм. Говорят о светлой эллинской религии, о блаженных олимпийских богах, но эти боги составляли, в сущности, аристократию человечества, а не верховную власть. Олимпийцы были человекоподобны и душой, и телом, они вступали с людьми в житейские отношения, воевали с ними, влюблялись, женились, плодили вместе детей. Боги брали определенную дань - в виде жертв, они требовали почета, скрывались на вершине неприступной горы, совсем как средневековые бароны. Собственно, высочайшей, всемирной властью, действительным и единым божеством была Мойра, Рок, пред колебанием весов которого бледнел сам Зевес. Что такое Рок? Весь ужас его в том, что это было не существо, а некая мистическая пустота, отсутствие живого Бога, как у буддистов. Если бы Рок был существом, он не мог бы быть неумолимым, беспощадным, безличным, бестрепетным, глубокомертвым, в неподвижной воле которого, как искра в океане, гасла всякая надежда человеческая. Греческие трагики дают понятие о том, как терзался древний человек представлением об этой окончательной власти в мире. Самое возвышенное сердце - сердце Прометея, самая страстная любовь - Медеи, самая испытанная мудрость - Эдипа и чистота - Ипполита - все то, что, как цветок душистый, выращивала древняя культура, разбивалось вдребезги о подножье Рока. Но если Рок не существо, то что же он такое?
Мне кажется, Рок есть то самое, что теперь называется детерминизмом: отвлеченное убеждение в том, что нет никакого Бога, а все совершается по закону слепой причинности. Вдумайтесь в этот закон: в нем - все атрибуты древнего Рока. Детерминизм столь же непоколебим, бессознателен, беспощаден, чужд какого-либо иного мотива, кроме материальной необходимости. Идея необходимости вообще доступна непосредствен ному сознанию. Непрерывное, неизменное течение поступков и результатов их воспитывает человека в мысли, что весь мир - во власти слепых причин, стихийное давление которых всемогуще. Религия Рока вырабатывалась постепенно, по мере падения веры в олимпийскую знать, в философии она была поддержана учениями Эмпедокла и, в особенности, Эпикура. Материализм расцвел и овладел умами, идея причинности заслонила более древнюю идею о мировом произволе. Все закономерно, все предопределено, все взвешено на весах вечных. Нет богов, нет свободной воли, нет ни нашего участия в существовании, ни чьего-либо морального участия. "Апостол Павел эпикурейства" - Лукреций - кончил самоубийством, до такой степени эта вера в отсутствие божества не поддерживала веры в жизнь вообще. Нет сомнения, что и древняя, и теперешняя культура пришли к детерминизму совершенно неизбежно. Возмужалый ум расы и не может сделать иных выводов из своего созерцания природы: природа, действительно, закономерна. Она, действительно, - гигантская машина из слепых частей; вся ощутимая работа ее есть сложение причин и следствий, между которыми нет никаких промежутков. Все понятное причинно; все, что делается понятным, тоже причинно. Нет сомнения, что и непонятное причинно, хотя механика его пока еще скрыта от нас. Если так, то в мире нет независимых сил, независимого бытия: все возникает и все рушится. Нет вечной жизни, есть вечная смерть, и "все суета и томленье духа".
Вопреки ходячему мнению, будто атеизм есть последнее слово религии, я думаю, что атеизм есть первое слово ее и психологически древнее теизма. Как дети - если им не говорить о Боге - сами не додумаются до него, так и первобытные народы: они верят в то, что видят, и Бог невидимый для них невозможен. Они обожают тигров, крокодилов, быков, даже камни за их реальные, безусловно достоверные их свойства. Более зрелый ум видит подчинение отдельных вещей их взаимному отношению, - отсюда детерминизм, идея судьбы. Но, мне кажется, есть состояние ума высшее, чем зрелый ум: это гениальность. Как молния - хотя бы мгновенная - освещает ярче, нежели рассеянный свет, так сгущенный культурою разум древних не остановился на полных отчаяния религиях атеизма. Может быть, именно спасаясь от этого отчаяния, он лихорадочно работал и создал два великие сострадания: палингенезию у индусов и вечную жизнь у европейцев. Оба опираются на живое Божество, на Чудо, на некий духовный произвол. На Востоке, хотя до сих пор нет признанного Бога, но миллионы женщин ежедневно приносят пучок цветов с горячею молитвою пред подножье Будды. "Пробужденного" скептика и отрицателя, народы обоготворили самого его, великого безбожника и врага жизни! До такой степени потребность в божестве в этом возрасте расы всесильна. На современном Западе поколеблена вера в Бога, но миллионы людей второе тысячелетие призывают имя Богочеловека. Восстание против Рока, свержение глухонемой и жестокой Пустоты было, мне кажется, благороднейшим подвигом не еврейской, а именно греческой культуры.
Живой гений Греции вобрал в себя все догадки Востока, все откровения средиземной расы начиная с незапамятной старины. Ко времени Христа закончилось беспримерное умственное движение, давшее школы трагиков и философов. Географический и научный опыт страшно расширился. Вникая в тайны Рока, умные греки подметили явления ему н подвластные, подметили присутствие силы бесплотной, но живой и оживляющей мир. Трагики выводили героя как жертву Рока, но заметили уже, что и Рок являлся в известной степени жертвой героя. Прометей страдает, но не сдается. Истинный героизм является силой, над которой не властна угроза смерти. Что же это за сила? Простой причинностью ее объяснить нельзя. С другой стороны, если эпикурейцы довольствовались круглыми атомами, то платоников последние не удовлетворяли. Пришла пора - и философы заговорили о вечности существования, о загробном освобождении духа, о едином Боге как источнике жизни, о возвращении жизни к ее источнику, о бережении и очищении жизни как некоей невесомой сущности, к которой законы числа и меры не подходят. Наряду с Роком и выше его, в самом средоточии бытия стали допускать чей-то вечный, правда непостижимый, но необходимый произвол, т. е. сознательную волю. Отсюда пошла новая религия радости - христианство. Мы, отжившие, обветшавшие в завете новом, прямо не в силах даже представить себе, что за блаженство давала искренняя уверенность в Произволе. Это уже не Мойра, не истукан бездушный, не пустота. Если в центре бытия - Произвол, то возможно чудо, возможно спасение из этой машинной, затянувшей нас в себя, как ремни гигантского маховика, материи. Возможна иная природа, "новое небо и новая земля": Стоит душу свою устремить к этому чаемому Отцу, стоит отдаться Его воле - и Он непременно осуществит "жизнь вечную", т. е. из мгновенной, недостоверной жизни создаст ту, в которую можно верить. Мне кажется, благовестив христианское и состояло в утверждении жизни, в которую древний человек начинал не верить. Если все предопределено, то нет жизни, а одно безличное движение и "меня нет". Если же не все предопределено, если на канве причинности вечно движется, меняясь, божественный узор, создающий красоту и разум мира, если свободный Бог присутствует и в моем сердце, то смерть моя может быть только призрак и я - поскольку останусь в Боге - могу перейти в другую жизнь, в другое тело. Это будет чудо, потому что будет вне открытой мне причинности, но ведь и теперешнее мое появление вот в этом теле не менее чудесно. Откуда оно, откуда я?
Евангелие есть благая весть о жизни вечной. Оно было принято не самыми разумными, а самыми простыми людьми, поверившими в чудо. Как ни возвышенна евангельская мораль, не она привлекала к себе сердца: ведь та же мораль заключалась и в буддизме, и стоицизме, и нравственном учении левитов. Древняя мораль напоминала пышный цветок на увядшем стебле. Христос дал этой морали твердую опору, объявив, что люди воскреснут, что жизнь - вечна. В самом деле, если моя жизнь мгновенна, то стоит ли хоть сколько-нибудь заботиться о ее совершенстве?, Стоит ли украшать жилище, где вы проведете всего один час? Если я, прожив несколько скучных лет, потеряю сознание и исчезну без всякого следа, не все ли равно умереть мне святым или грешником? Самое понятие о грехе исчезает, как и было в" греко-римском мире. Какой возможен грех накануне катастрофы, перед вечным исчезновением? Остается спасать себя, карабкаясь по трупам. Именно в это "sanuve qui peut!" (беспорядочное бегство) и разрешился древний мир. Но совсем другое, если жизнь не имеет конца. Если на веки вечные я связан с самим собою и от себя не отделим, безусловно важно, чтобы я был доволен собою. Добившись совершенства, я понесу с собою будущую жизнь, как нескончаемую радость. Если же я убью в себе начала красоты и разумности, то повлеку за собою отравленное сознание, и в этом - мученье ада. Христос, открывая истину вечной жизни, спешил дать ей средство быть блаженной. Средство это - любовь к Богу и ближнему, т. е. глубокая в них вера и, как следствие доверия, - нищета, кротость, чистота сердца, мир, милосердие, нравственное мужество, алкание правды.
В буддизме и стоицизме - те же нравственные требования, но неподдержанные ничем. Психологическая ошибка языческих философий в том, что отчаяние вообще не может быть поддержкой жизни. Если всего блаженнее не существовать, то не проще ли всего убить себя? И буддизм предписывает самоубийство, только не простое, а самое утонченное: погашение духа, истребление источника жизни прежде, чем истлеет плоть. Стоицизм же проповедует самоубийство как подвиг, как бегство из несовершенной жизни, нести которую на себе недостойно. Разум древних, таким образом, дошел до безумия, угрожавшего самой природе. Христианство явилось как восстание против злого бога, против внушения самоубийства. Христос открыл, что жизнь выше смерти, что даже физически человек вечен, что губит жизнь неверие в нее измена ей, отступничество от нее, но что и эта гибель не окончательная. Покайтесь, отрекитесь от ошибки, вернитесь к вечному началу жизни - и вы воскреснете. Все христианство, мне кажется, в этой тайне воскресения. "Нет воскресения - нет Христа", - говорил апостол Павел. Первые христиане глубочайшим, реальнейшим образом верили в то, что они воскреснут, величайшие из отцов церкви верили в реальное бессмертие как чудо воли Божией, непостижимое, но необходимое. И бесчисленные миллионы людей, между которыми было столько одаренных, находили согласным с разумом верить тому же. Каким образом вера иссякла?
Христианство, когда оно исчезает, оставляет пустоту, которую тотчас наполняет древнее язычество. Непринято об этом говорить, но, в сущности, язычество уже вернулось, по крайней мере в высших классах Запада. С возрождением наук вернулось многое из того, что погибло с язычеством. Вернулась психология язычества, его отношение к вещам. Гениальное прозрение (откровение) уступило простой разумности (открытию), вера пророков - достоверности ученых. Подобно тому, как прежде разум был ограничен верой, по мере роста наук вера стала ограничиваться разумом. Подобно тому, как древний разум пришел к идее Рока, современный пришел к совершенно тожественной идее детерминизма. Посмотрите, каким образом это произошло.
Царицею наук всегда считалась математика, ибо всякое познание есть, в сущности, мера вещей, количественная или качественная. Успехи математики в новое время необычайны; приложенная к природе, она повела к открытиям поразительным. С тех же пор как Лейбниц и Ньютон дали метод исчисления бесконечно малых, математика овладела почти всею областью знаний. Одно время быть философом значило быть математиком, и мало-помалу сложилось безотчетное представление, что только то разумно, что математично, что укладывается в счет и меру. Все иные внемерные постижения мира отошли на второй план. Единственным орудием познания была признана логика чисел и измерений. Мало-помалу сам мир стал казаться, как некогда в древности, бесконечным числом, какой-то формулой, где все части строго подчинены друг другу, дробясь на бесчисленное множество отдельных рядов и уравнений. Дошло до того, что все неопределимое, не имеющее меры стали считать призрачным и исключили из живой природы. Так как математический анализ имеет дело с так называемыми непрерывными функциями, то и весь мир стал казаться суммою непрерывных, строгопричинных процессов. Вновь, как некогда в древности, установилось верование в Рок, в безусловное торжество механического, непрерывного, определенно-обусловленного течения вещей. Снова расцвел материализм и его философия - предопределение. И снова же с поразительной последовательностью вошло в мир отчаяние, вспыхнул гений Шопенгауэра, Леопарди, Гартмана, - совершенно как во времена Будды и отрекавшихся от жизни стоиков. В лице Ницше и декадентов снова вошло презрение к естеству, исчезла мысль о грехе, потянуло к жестокости и распутству. Декаданс, как в эпоху древних оргий, есть последнее слово реставрированного язычества. Дальше идти некуда. Или последует одичание Запада, как одичал Восток, или новое возрождение в религии бессмертия, воскресения, жизни вечной.
Кроме тех таинственных причин, которыми обусловливается поворот к вере, любопытны и явные, в области самой науки. Не знаменательно ли, что в самой колыбели детерминизма, математике, послышалось пророчество о новом, совершенно непохожем на нынешнее миросозерцании, о пришествии "веры", как ее понимали древние. Я писал недавно о замечательных трудах только что скончавшегося московского профессора Бугаева (Н. В. Бугаев (1837-1903) - отец Андрея Белого, долгое время профессор Московского университета, один из основателей и президент Московского математического общества. Много сделал для развития математики в Москве. Начатое им своеобразное направление в этой области находит последователей до сих пор.) в области новой математики, аритмологии. Оказывается, как сообщает ученик Бугаева, проф. В. Г. Алексеев, существует целая школа покойного аритмолога, и ряд ученых разрабатывает таинственную область произвола в природе. Описав роль математики в системе мысли, Бугаев говорит: "Рядом с анализом воздвигается мало-помалу другое грандиозное здание чистой математики - это теория прерывных функций или аритмология. Выдвинувшись под скромным названием теории чисел, она постепенно вступает в новую фазу своего развития. В настоящее время все приводит к мысли, что аритмология не уступит анализу по обширности своего материала, по общности своих приемов, по замечательной красоте своих результатов. Прерывность гораздо разнообразнее непрерывности. Можно даже сказать, что непрерывность есть прерывность, в которой изменение идет через бесконечно малые и равные промежутки". До сих пор господствовал анализ и давал тон философии. Но "анализ есть только первая ступень в развитии научных математических истин, простейшая форма, под которою они появляются. Вот почему анализ развился ранее, остановил прежде всего внимание математиков. Для развития же аритмологии не только нужны все средства анализа, но еще и целый ряд совершенно новых способов и приемов мышления". Сознание важности аритмологии встречается у самых великих геометров. Гаусс говорит, что если математика - царица наук, то аритмология - царица математики. В то-время, как "истины анализа отличаются общностью и универсальностью", "истина аритмологии носит на себе печать своеобразной индивидуальности, привлекает к себе таинственностью и поразительной красотою".
Насколько я могу понять, развитие аритмологии обещает совсем новое миросозерцание. Аритмология действует на самые источники, откуда идет современный агностицизм, холодный, безверный склад мысли, Позитивизм Конта, социальная физика Кетле, биологическая эволюция Дарвина с механическим отбором - все это грандиозные приложения аналитического метода. Вот против этой мертвой философии и выдвигается новая школа математики. Она еще в зародыше, но обещает колоссальный переворот в области духа. Ряд философов и ученых работают в новом направлении, и впереди них шествуют математики. По словам проф. Алексеева, весь отдел "Теории чисел", числовая геометрия (Жонкьера и Шаля), теория инвариантов в работах Аронгольда, Клебша и Гордона, арифмизация алгебраических функций - все это разрабатывается аритмологически. В химии обе великие теории - атомистическая структурная Кекуле-Бутлерова и периодическая система Менделеева носят чисто аритмологический характер. Сколько ни старались химики со знаменитым Бертоле придать химии аналитический характер, но лишь с открытием закона кратных отношений Дальтону удалось двинуть эту науку на путь блестящего развития. Последним она обязана именно аритмологическому методу, основанному на индивидуальности атомов. По крайне замечательным исследованиям самого проф. В. Г.. Алексеева атомистическая теория строения Кекуле-Бутлерова вполне совпадает со схемою символической теории инвариантов. Совпадение знаменательное, открывающее новые безбрежные горизонты. Оказывается, математики и химики одновременно, совершенно того не подозревая, шли к открытию одного и того же закона: первые - в умозрении, вторые - в живой природе. В механике еще пока господствует старый анализ, но в физике (физической химии) явилась уже одна чисто аритмологическая теория - "теория фаз" Джиббса, лежащая в основании исследований о равновесии различных состояний одного и того же тела. В биологии возникли аритмологические теории: мутационная теория де-Фриза и теория гетерогенезиса нашего академика Коржинского. Против главы современного материализма, против Дарвина, еще 27 лет назад выступил философ Тейхмюллер, и именно на почве аритмологической. Дарвинисты опираются на закон непрерывности, но Тейхмюллер напомнил им о существовании прерывных явлений. Дарвинизм вполне был бы прав, если бы растения и животные были суммарного характера. Так как сумма изменяется всегда соразмерно слагаемым, то возможна была бы постоянная непрерывность. Но в жизни есть явления, которые выражают собою не сумму, а например, произведение или возвышение в степень. Уже в произведении теряется прерывность: 3 х 8 = 24, но 4x8 составляют не 25, а с