Главная » Книги

Волошин Максимилиан Александрович - Записи 1932 года, Страница 2

Волошин Максимилиан Александрович - Записи 1932 года


1 2 3 4 5 6

в начале XIX века, во время наполеоновских войн.
  
   {Запись от 18/III.} Еще в тот год, когда мы с Пешковским не жили у Петровых, мы привыкли встречать, подходя к гимназии, на Итальянской, барышню, всегда в один и тот же час, с очень серьезным, озабоченным и суровым лицом. Сразу было видно, что она спешит по делу к определенному сроку.
   У нее был тип Афины-Паллады: опущенный вперед лоб, правильные черты продолговатого лица, на котором угадывался шлем, темные волосы, серьезные губы. Мы знали, что это Александра Михайловна Петрова53, учительница Александровского училища, и что она спешит на свои уроки. Наружность располагала и обещала серьезные и интересные беседы. И это было немалой приманкой для меня при выборе квартиры. Когда мы туда зашли и сговорились с бабушкой, Марией Леонардовной, то мы очень быстро договорились: и стол, и место тогда были недороги. Мы знали свой бюджет и потому согласились быстро: по 25 р. в месяц за человека: стол и комната. Комната была квадратная, окнами на двор. В ней всегда царила зеленоватая полумгла, а стены были завешаны маленькими - хорошо сделанными и окантованными - фотографиями античных статуй, симметрично висевшими по штукатуренным стенам юного дома.
   Дом был маленький - 4-5 комнат, с двором, очень заросшим зеленью; с каменными плитами, с увитыми диким виноградом деревянными воротами. С несколькими айлантусами во дворе и с флигелем, составлявшим одно целое с домом и образовывавшим мощеный испанский дворик "patio". Флигель был двухэтажный, и лестница в него вела снаружи, крытая и тоже густо завитая виноградом. Во дворе был каменный колодец, что еще более подчеркивало его южный и провинциальный характер.
   Все говорило здесь о южных странах: об Италии и об Испании. Думаю сейчас, что этот стиль юга Италии имел для меня самое серьезное значение. Вообще, в Феодосии тех лет <я> на кажд<ом> шагу сталкивался с разными пережитками староитальянского прошлого, и Феодосия как бы помнила о том, что Генуя - ее метрополия54. В семье Дуранте особенно живо хранились эти традиции. Многие из мальчиков Дуранте, с которыми я учился в гимназии, по окончании ее ехали кончать образование не в Москву, не в Харьков, не в Одессу, а в Геную, в коммерческую академию. Из Генуи сюда приезжали на практику молодыми матросами тамошние юноши, которые, как Гарибальди, плавали юнгами по Азовскому и Черному морям. В семье Петровых иногда появлялась старая немка из немецкой колонии, что была под Феодосией,- фрау Гарибальди, родн<ая> тетка Гарибальди. Как всюду на этих берегах, итальянский элемент сливался с немецким. В семье Дуранте все мужчины были итальянцами, их родной язык был итальянский, и они были католики, а женщины были лютеранками, и их родной язык был немецкий. Мария Леонардовна говорила и по-немецки и по-итальянски. В языке всей семьи Петровых постоянно путались и немецкие и итальянские выражения. Но это было характерно и для <всего> Крыма, который в своих традициях сохранил очень много от итало-германской эмиграции александровского царствования.
   Надо прибавить, что семья Дуранте, очень богатая семья негоциантов, сохранила в себе эти западные традиции тихой и зажиточной торговой семьи. Ей когда-то принадлежали широкие земли на Керченском полуострове - как раз в тех местах, где до сих пор еще хранятся крепостные остатки "Скифского вала", т. е. той стены, которая защищала в средневековье Пантикапею от набегов Дикого Поля55. Скифский вал - это Китайская стена Босфорского царства. В семье Дуранте вырос и воспитался и после провел свои творческие годы Богаевский. Но об этом позже.
   С Александрой Михайловной мы быстро познакомились и разговорились. Сперва разговоры были о книгах: в ту эпоху она жила исключительно естественно-научными изданиями павленковского типа и астрономическими фантазиями Фламмариона56. Потом она оказалась моим очень верным спутником во всевозможных путях и перепутьях моих духовных исканий. Она прошла и спиритизм, и теософию, и истое православие, и христианскую мистику, и антропософию. Но вернее всего она была верна православию.
   Эти первые встречи и разговоры совпали с ее тяжелою болезнью. Как раз вскоре после нашего переезда в дом Петровых она переболела брюшным тифом, от которого она вполне никогда не могла оправиться. Период ее выздоровления был особенно полон страстными разговорами и спорами между ею, Пешковским и мною. К тому времени относится довольно много моих шуточных стихотворений, где главные персонажи олицетворяются в виде "фиалочки", в которую влюблены 2 репейника. Разговоры наши носили всегда элемент шутки, который привносила всегда Ал<ександра> Михайловна.
   У меня от этого периода "выздоровления" осталось впечатление частого, искреннего, задушевного хохота, в котором главную роль играла "больная", которая много лет после жаловалась, что она потому никогда не оправилась вполне от тифа, что мы ее слишком смешили.
  
   {Запись от 19/III.} От того первого года жизни в доме Петровых у меня больше всего остались в памяти весенние прогулки с Алекс<андрой> Мих<айловной> на горы: на мыс св<ятого> Ильи и в Кизильник. Горы феодосийские невысоки - холмы. Их очертания стерты, усталы. Балки переполнены щебнем.
   По вершина<м> - саженный лес. (Теперь, во время революции, вырубленный.) Это были жалкие насаждения из акаций, айлантов, ясени и других, неприхотливых на воду крымских кустарников. В этой области гор производились всякого рода опыты облесения феодосийских холмов, т. к. исчезновение воды в ключах и источниках, которыми Феодосия изобиловала в эпоху своего процветания, приписывалось, конечно, истреблению лесов в ее окрестностях57.
   В те годы, когда я приехал, в Феодосии еще было цело 36 фонтанов - великолепных, мраморных - но без воды. В 80-х годах они еще били и журчали водой, но когда поручили их ремонт русским инженерам, они иссякли совершенно, и в ту эпоху пресную воду привозили на пароходах из Ялты.
   Мыс св<ятого> Ильи тогда еще не был местом таких трагических воспоминаний, каким он стал теперь, после гражданской войны и феодосийских расстрелов. Но его опустошенный пейзаж уже и тогда носил в себе оттенок трагизма. И Алекс<андра> Мих<айловна>, очень любившая эти опустошенные холмы, уже тогда посвятила меня в трагический смысл Киммерийского пейзажа.
   Выйдя за город мимо дачи Чураева58, хорошо знакомой всем гимназистам - Чураев был в то время инспектором гимназии - там жили многие гимназисты на квартире. После шла очень уединенная и опустошенная дача, которую мы называли "Порт-Артуром", дача Ребикова59,- но смысл и значение она для меня получила лишь спустя много лет.
   Мы ходили в горы за фиалками - это были единственные цветы суровой и скупой крымской весны. Собирая их, так же как цветы горного терна, мы переживали весенний восторг. В крымской весне очень мало внешнего и показного, но тем сильнее те весенние токи, которыми она проникнута. Тем больше опьянения в этих серых камнях, в этих тонких и скромных веточках и цветочках - точно скромное весеннее зарождение цветочного орнамента на серых камнях и стенах высокого средневековья, еще не знающего пышного и показного тонкого орнамента Ренессанса. Эти весенние феодосийские прогулки вместе с Алекс<андрой> Мих<айловной>, из которых мы приносили свою горную добычу, которая умещалась в блюдечке с водой, были истинным прологом к моему постепенному развитию в искусстве.
  
   {Запись от 20/III.} Сейчас мне очень трудно из всех наших 20-летних отношений с Алекс<андрой> Мих<айловной> выделить отношение наших первых лет. Писем, соответствующих этому периоду, нет: мы тогда еще не переписывались, т. к. жили в одном доме. Мои отношения к ней были перепутаны с отношениями Пешковского, и она сама часто усугубляла эту путаницу, т. к. переносила на одного разные сложные психологические результаты, получившиеся из разговоров с другим. Обижалась, на Пешковского за мои парадоксы и мысли. Это было так сложно распутывать.
   Помнится мне от тех времен очень ярко общее романтическое настроение. Шутка и поэзия. Бетховен, Гейне. В общем - то настроение, которое в литературе и искусстве сохранено и ярко отмечено в фантастических и романтических повестях Одоевского60. Последний квартет Бетховена, Себастиан Бах. Пиранези. Эти беседы, часто с восклицательными знаками, находили себе подтверждение в обстановке комнаты Алекс<андры> Мих<ай-ловны) и в украшении ее стен, в котором я тоже принял горячее участие. Помню над ее письменн<ым> столом большое распятие, слабо светившееся по ночам (смазанное фосфором). Портреты Байрона, Бетховена, Гете; потом я ей прислал известную посмертную маску Бетховена из Германии.
  
   {Запись от 21/III.} Надо сказать, что в эту эпоху для меня начиналась впервые самостоятельная жизнь вне родительского дома; я сам на свою ответственность знакомился с людьми, общался с людьми, поддерживая знакомства, подходил к барышням на улицах. Этот последний термин был важным актом в жизни гимназистов.
   Феодосия был город глухой и маленький. В нем гимназисты играли роль, соответствующую в Москве - студентам, а в больших губернских городах - офицерам. Роль культурных и образованных молодых людей: ими интересовались, их ценили, их уважали. Кроме домов семейств врачей, адвокатов, (все) остальное было серой и слепой массой мещанства, еврейства, а<р>мян, кар<а>имов и т. д.
  
   {Запись от 22/III.} Я дошел в воспоминаниях до первого года моей жизни у Петровых и остановился: у меня нет никаких материальных останков от того года: ни дневников, ни писем. От последующих лет жизни, особенно после гимназии, сохранились толстые пачки писем, в которых Ал<ександра> Мих<айловна> сохранилась во всем разнообразии своей речи - в живой непосредственности своего языка и скачков наших бесед и споров, но от этих бесед и споров, когда все завязывалось и утверждалось "на всю жизнь", нет ничего. Одни воспоминания, ничем и никем не фиксированные. Могу подробно восстановить всю обстановку семьи - но ничего из наших разговоров. Ал<ександра> Мих<айловна> была старшей из детей. У нее было 5 братьев - младших: Адриан, Саша, Миша, Орес<т>, Петя. Все они были одного типа и одной судьбы. Все они более в отца, чем в мать. Все резкие, грубоватые, талантливые. Старший, Адриан - офицер. Все они выгнаны из гимназии (из III, из IV клас<са>). Все более или менее удачные изобретатели, у всех та же родовая навязчивая идея - крылья. Все неудачники - все рано и по-разному погибшие.
   В годы моей жизни дом был без души: Мих<аила> Митрофан<овича> не было. Он получил неожиданн<ый> перевод в Среднюю Азию, охранять 2000 верст тамошней границы. Оттуда он писал домой длинные и восторженные письма и присылал ковры. Позже я его увидел в Ср<едней> Азии во время моей ссылки61. Но его дух и память хранились без него в его доме в тысячах воспоминаний о "дяде Петрове", которыми меня приветствовали все, узнавая, что я живу в его семье. Я помню Александру) Мих<айловну> в эту полосу жизни, постоянно измученную судьбой своих братьев и их неудачами. У нее было место школьной учительницы в женском Александровском училище, где ее сослуживицей была Ящерева. Мать героини моего первого трагикомического романа прошлого года. Но ее я так и не узнал.
   Все более или менее и сама Ал<ександра> Мих<айловна> занималась живописью, что в Феодосии было очень распространено, конечно, благодаря Айвазовскому. Ал<ександра> Мих<айловна> занималась больше прикладным искусством: делала копии татарских вышивок. А позже занялась специально собиранием татарского орнамента. И много лет пыталась (но безуспешно) пристроить свои ценные во всех отношениях работы в какой-нибудь музей. Но в те далекие годы интересы были сосредоточены не на этом и татарское кустарное искусство не вызывало к себе интереса62. <...>
  
   {Запись от 25/III.} <...> Александра Мих<айловна> любила очень музыку и играла Бетховена. Отсюда их бесконечные разговоры с Пешковским. Он часто по утрам ей играл в соседней комнате, в гостиной, чтобы разбудить ее звуками Бетховена. Иногда они играли в 4 руки. Но самым музыкальным домом для нас был дом Воллк-Ланевских, где мы проводили много времени в гимназич<еские> годы. В нашу обычную компанию входили Лера и Женя Воллк-Ланевские, Вера Нич (потом Гергилевич)63. Лера была пианистка. Мать Воллк-Ланевских - Софья Наполеоновна, тоже пианистка, была самой музыкальной дамой в городе. Она в молодости была хороша, и говорили, что в нее был влюблен художн<ик> Семирадский64. Старик Вол<л>к-Ланевский, Альфонс Матвеевич, был адвокат. Очень умный и остроумный человек. Очень начитанный. У них в доме было много книг, что было для меня большой радостью.
   Я привык его видеть всегда в маленькой далекой комнате, насквозь прокуренной, где он жил, не отходя от письменного стола. Его мнения я очень ценил и его беседами очень дорожил. Помню, кто-то его спросил при мне его мнение обо мне. Он ответил на это: "Великий знаток человеческого сердца - Сервантес - говорит в одном месте: толстый человек - следовательно добрый человек (слова Санчо-Пансы)".
   Помню, что эти слова заставили меня с особым вниманием перечесть в след<ующий> раз "Дон-Кихота", не заб<ыв>ая ни на минуту, что его автор "великий знаток человеческого сердца".
   Лера В<оллк>-Ланевская прекрасно играла и всем сердцем любила Бетховена. И обладала многими его талантами. Как известно, Шопен забавлялся в детстве рассказыванием сказок на рояле. Лера обладала даром импровизации и часто по вечерам в своей компании играла нам наши характеристики: всегда было очень метко и остроумно.
   Для нее было очень грустным, <что> денежные средства отца не давали ей никакой возможности ехать доучиваться в консерваторию. Поэтому, когда мы одновременно окончили гимназию, я ей предложил из моих денег (это был капитал, на который происходило мое воспитание, и моя мать незадолго до окончания гимназии предупредила меня, что до сих пор она распоряжалась моими деньгами, а теперь я вскоре достигаю совершеннолетия и тогда сам становлюсь их полновластным хозяином) 500 р. на поездку в консерваторию, "а потом, когда у Вас будут деньги, Вы сможете мне отдать". И это было, к моей радости, решено, и я имел удовольствие студентом первого курса приветствовать Леру в Москве и устраивать ей комнату.
   Это было мое первое совершеннолетнее распоряжение своими деньгами.
   Так мы жили с Пешковским у Петровых, но вся наша светская жизнь проходила в доме Воллк-Ланевских. Пешковский уже тогда отличался феноменальной рассеянностью.
   Помню, как он, подходя к самовару, наливал себе чай - что было обычаем у Петровых,- себе перекладывал в чашку весь сахар из стакана Алекс<андры> Мих<айловны> и наливал себе, а мы все, умолкнувши, внимательно и изумленно следили за его действиями. Он, когда открывал случай собственной рассеянности, всегда изумлялся в три приема: "А! АА!! ААА!!!"
   В то же время как ученик он поражал преподавателей редкой добросовестностью и исполнительностью и основательным и образцовым проникновением в глубь предмета. Особенно это сказывалось в русских сочинениях, которые всегда поражали своею основательностью, мерой и тщательностью.
   Мои же - литературным талантом - фельетонным даром, парадоксальностью. Преподавателем у нас в то время был Галабутский, который мог оценить подаваемые ему работы. Должен сознаться, что он от моих "сочинений" иногда приходил в отчаянье и возвращал мне тетрадку со словами: "Как фельетон это очень хорошо, но как гимназическое сочинение это настолько выпадает из всяких рамок, что нельзя это ценить никакой отметкой". Помню, какая история была у меня с сочинением на тему о "Памятнике" Пушкина. Пред этим сочинением я прочел статьи Писарева о Пушкине, и все это, конечно, отразилось в моей гимназической работе. К счастью, в Галабутском не было никакой "формальности" и никакого формального отношения к делу.
  
   {Запись от 26/III.} Позже Лера В<оллк>-Л<аневская> мне рассказывала, что она в те годы была влюблена в Пешковского. Он казался ей необыкновенным персонажем из Теодора Гофмана - поэта, которого она обожала. П<ешковский> ей представлялся не имеющим никаких человеческих привычек, и, когда он однажды у них обедал, она была потрясена: он ест!
   Живя всю жизнь в Москве, я не имел понятия, чем является "бульвар" в жизни глухого провинциального города. В Москве "бульвар" тоже существует, но имеет иной смысл, более обнаженный и циничный (близкий понятию "проституции"); в Феодосии же я застал бульвар невинный, детский. Он был истинным развлечением молодежи - гимназисток и гимназистов. Мне он очень нравился, и в мои гимназические годы я всегда ходил гулять на Итальянскую и на бульвар. В то время он был еще на берегу моря. Летом по вечерам здесь нередко играла музыка. Обычно я ходил с Пеш-ковским или с кем-нибудь из товарищей. Задача была раскланяться со всеми знакомыми, не пропустив ни одной. Иногда завязывались разговоры с незнакомыми. "Поэт... Скажите какой-нибудь экспромт", "Какие хорошие стихи у Вас! В них даже смысл есть!"
  
   {Запись от 27/III.} Холодная серая весна. Вчера собирал свои воспоминания о первом годе в Феодосийской гимназии и о жизни в доме Петровых и записывал. Вечером читал Марусе Анатоля Франса, статьи из "La vie litteraire" {"Литературная жизнь" (франц.).} О. Вилье... Так ярко вспомнилась собственная статья, что принес с верха "Лики творчества" и прочел "Апофеоз мечты"65. Читая параллель с В<еликим> инквизитором, я вспомнил подробности, которые узнал от Эм. Мишле66. Это было в 1916 году - перед моим отъездом в Россию.
   Я доживал тогда последние дни в Париже. Это было время острой дружбы с Цетлиными67. Кто-то (кажется, Ozenfant63) мне предложил познакомить меня с Э. Мишле, книги, статьи и рассказы которого я знал. А заодно и с Жоржем Польти69. Он мне предложил пойти вечером в одно кафе около place d'Alma {площадь Альма (франц.).}. Там было много фр<анцузских> литераторов, среди которых Мишле выделялся возрастом и сединами. Польти был косой человек, худощавый и продолговатый. С Мишле я сейчас же разговорился о его замечательной статье о "святости Бодлера", в которой он поднимает вопрос чуть ли не о "канонизации" его.
   Статья написана очень умно, парадоксально и с большим проникновением. Затем беседа перешла на "Великого инквизитора". "Б<ратья> Карамазовы" как роман еще не был переведен. Но "Великий инквизитор" в переложении (не знаю, чьем) появился в "Revue Blanche". Вилье его прочел и говорил об этой теме. Ему не нравилась трактовка Достоевского - и он на эту тему импровизировал целый рассказ. Который тут же кем-то был записан с его слов и напечатан. Не помню, в каком из малых журналов, кот<орых> в ту эпоху много возникало и гибло70. В какой-то из старых записных книжек у меня должна сохраниться эта запись. Но где она - бог весть. Так что влияние "Великого инквизитора" на "Акселя" можно считать установленным. Но было бы интересно разыскать эти документы. Я это сделаю непременно, когда попаду в Париж.
   В тот же вечер я познакомился с Жоржем Польти, которого знал давно как автора книги 436 драматургических положений" (мысли, приписываемые Гете, в разговорах с Эккерманом,- Карло Гоцци, но у Гоцци нигде не найденные)71. Польти доказал, что это так. Он их нашел все и доказал, что других и быть не может. В этом есть нечто фантастическое, как во всей фигуре Карло Гоцци, Кроме того, я знаю еще статью Польти в старых NoNo "Меркюр"72 - "Demographia" - о гениальности евреев - статью, которая когда-то, в одну из коктебельских зим, меня очень заинтересовала. В тот же вечер Польти мне подарил несколько оттисков своих статей: о робости Шекспира, о записи жестов и драматический опыт. Они и теперь у меня под руками и ждут своей очереди73.
  
   {Запись от 28/III.} Воспоминания о перв<ом> годе в Феодосии. Яшерова Ольга Васильевна. Поэтесса. Обмен стихами. Городское событие. Обеспокоенность директора Виногр<адова> и начальниц Ж<енской> г<имназии>. Слухи о наших стихах и детск(ой) влюбленности стали сказкой всего города. Я ничего не имел против.
   Оля, очевидно, тоже. Прежде всего наши ничего переходящего запретные даже для гимназистов грани, у нас не было [так в тексте.- 3. Д., В. К.]. А, очевидно, гимназическ<ие> педагоги боялись именно и только этого. Но я в то время слишком был далек от этого, У меня в те годы еще совсем не было чувственности. Помню, как года 3 позже - я был студентом - одна подруга моей кузины Лели Ляминой74 говорила ей про меня: "Я нисколько не боюсь и не стыжусь его. Если понадобилось, я могла бы без всякого стыда пойти с ним в баню и позволить мне вымыть спину". Я и сам очень гордился этим мнением о себе и всем хвастался.
   Но, не будь я так защищен от всех соблазнов, это могло быть совсем иная история. Я помню, Ол<ьга> Вас<ильевна> зазвала меня к своей подруге, жившей рядом с В<оллк>-Ланевски<ми> - наискось, немного выше их, на глухой Армянской улице. Мы там встречались вечерами - вход в эту комнату был непосредственно с улицы. Кроме меня, там же бывали молодые люди совершенно иного склада: франтоватый приказчик из галантерейного магазина Кашлю, который мне очень не нравился. Как человек совсем иного общества и стиля. Не очень давно у меня с Лерой В <оллк>-Ланевской был разговор, в котором мы вспомнили О. Яшерову. Лера говорила: "Мне Оля очень нравилась. Она была своеобразная и живая. Она после приезжала в Феодосию. Но в то время про нее много говорили плохо "<...>
  
   {Запись от 29/III.} Я старался вспомнить О. В. как можно четче. Она была некрасива. У нее был тяжелый подбородок, как сношенный башмак. Вислый рот. Запах "парфюмерии". Почему-то вспоминаются ее чулки и башмаки. Помню, как она в одно "после обеда", взяв меня спутником, завела меня к себе, достала из кармана шоколад и жевала его с какими-то кристалликами (объяснив, что у них очень неприятный вкус). Потом она мне объяснила, что это был медный купорос. Но все это было как-то несерьезно, и я не поверил тому, что она отравилась. И не придал этому никакого значения. Но, вероятно, она наелась чего-то, потому что потом ее при мне два раза стошнило. Я так и не понял, зачем это ей было нужно. Но рассказывая потом об этом дне, она говорила: "Когда я отравилась... Помните?" У меня так и осталось недоумение: что это, в сущности, было? Зачем она травилась при мне? К чему я ей был нужен? Как свидетель? Для В<оллк>-Ланевских - т. к. именно у них она брала шоколад? И приходила в отчаяние, что у нее самоубийство не удалось, т. к. она без шоколада "такую гадость еще раз глотать ни за что не сможет". Это было едва ли не наше последнее свидание: после наступили летние каникулы и О. В. не вернулась ни в гимназию, ни в Феодосию. Спустя несколько лет она возвращалась, по словам Леры. Но я ее не видел.
   Помню еще несколько моих "романов" в те годы. Вдохновительницей их была, по-видимому, моя мать, которая мне неоднократно повторяла: "Какой же ты поэт, если ни разу не был влюблен?" Вкуса к любви безнадежной и неразделенной у меня не было. Поэтому когда я узнавал, что кто-нибудь из сверстниц мною интересуется, то немедленно торопился ответить им равносильным чувством. Таки<х> ответных романов у меня было два: Кл<имент>ина Понсар и Клинкермахер. Первая была сестра жены Артура (брат) Пешковского, котор<ый> был женат на француженке, о кот<орой> сам Пешковский был невысокого мнения. Она была гимназисткой IV-V класса. Узнал я это от ее подруги: ее, очевидно, многие уже дразнили в гимназии.
   Нас познакомили, но она так конфузилась меня, а я ее, что из этого знакомства ничего не вышло. Тем более что я и не знал, что, собственно, мне нужно от нее добиваться.
   Помню, я ей написал стихотворение, которое заканчивалось стихами:
  
   Вам, дома, и вам, долины,
   Так и хочется все мне
   Крикнуть имя Климентины
   В этой мертвой тишине.
  
   Стихи, конечно, были навеяны моей квартирой на Митридате у лютеранского кистера. Помню, они очень понравились одному серьезному гимназисту стар<шего> класс<а> Нефедову, которому я иногда читал мои стихи, а он подробно и логически разбирал их. Очевидно, подражая журнальным критикам того времени. Он находил последние строки очень картинными по иронии и по цинизму: очевидно, имя Климентины для него ассоциировалось с рядом мне чуждых бульварных ассоциаций.
   Но я от элемента иронии не отрекался.
   С Клинкермахер было приблизительно то же самое. Только она была еще более застенчива<я> и онемелая, чем К. Понсар. Наше знакомство состоялось в комнате ее сестры, где-то на татарском форштадте и было так мучительно, что я более не повторял это<го> горестного опыта.
   Сегодня наверху, роясь в архиве Александры Мих<айловны>, наткнулся случайно на одно свое письмо - очевидно, самое последнее, написанное ей перед ее неожиданной смертью. Письмо написано осенью 1920 года, после моей большой болезни, которая мне не давала ни встать, ни сесть в течение 10 месяцев, которые я пролежал в полной покинутости в своей мастерской в Коктебеле75. Когда мама была уже так слаба, что не могла ко мне подняться по лестнице в следующий этаж, а я не мог спуститься, а в доме с нами не было никого из близких, кого можно было попросить ко мне подняться, никого, кто бы занялся мною. Это было лето, когда у нас работал Пшеславский76 с компанией художников. У нас же жила жена Кедрова с девочками - Наташей и др<угими>77.
  
   {Запись от 30/III.} Я все лето просидел в кресле. Сперва очень болели ноги и колени. До этого, за день, как мне слечь, я съездил в Феодосию - и там встретился случайно в Центросоюзе с Гумилевым. Я делал последние дела для приема Пшеславского и его группы художников, которые должны были, как было условлено, приехать в Коктебель лепить памятник "Освобождение Крыма" на месте екатерининского "Присоединение Крыма" в Симферополе. Памятник был хороший. Фигура Екатерины - Микешинская78. Кругом, на пьедестале,- деятели екатерининского царствования: Потемкин, Долгоруков.
   В профиль у Потемкина в руках был свиток бумаги. Он торчал в том месте, где должен бы быть фаллос in erectio {в напряжении (франц.).}. Это была радость гимназистов. И меня в детстве водили туда товарищи показывать эту достопримечательность. Приехавши зимой 1920 года в Симферополь, я увидел памятник на месте еще не тронутым. Я был назначен в первомайскую комиссию, в которой принимал участие. В программе, составленной Крымским Исполкомом, был, между прочим, пункт: проект памятника "Освобождение Крыма" Фрунзе, которым можно было бы заменить на том же пьедестале памятник Екатерины.
   В последний день заседания комиссии, на улице, ночью, т<овари>щ Бугайский - секретарь Исполкома - счел нужным поговорить со мной наедине. "Вы обратили внимание, т<овари>щ Волошин: никто не представил проекта памятника "Освобождение Крыма"? А у меня он есть. То есть я придумал, что именно нужно изобразить и все надписи. Нет ли у Вас знакомого художника, который мог бы мне это зарисовать? Важно только это зарисовать. Премия большая: 150 000. Мы ее получим - и я бы охотно с ним поделился. Конкурентов нет".
   Мне тут же пришел в голову Пшеславский. Он был ловкий и вполне приличный рисовальщик. Он работал в Мюнхене с Рубо над Севастопольской панорамой79 и вполне мог сделать проект памятника "Освобождение Крыма". Мое предложение ему понравилось. По проекту Бугайского центральной фигурой должна была быть фигура рабочего, сдирающего цепь с земного шара, с обложки немецкого журнала "International". А по краям расположены надписи из текста гимна. Проект был зарисован через 2 часа, а лепить его решили ехать на все лето в Коктебель, с группой художников, которых Пшеславский должен был привлечь для этой работы. Вот, ожидая Пшеславского с компанией художников, я и отправился, накануне их прибытия, в Феодосию для того, чтобы взять в ГПУ разрешение на право работать с натуры на всех ожидаемых и для себя самого. Не помню уже, почему мне понадобилось зайти в контору Центросоюза. И Коля Нич80, который там служил, спросил меня: "А Вы знаете поэта такого-то?" И подсунул мне карточку: "Николай Гумилев". "Постой, да вот он сам, кажется". И в том конце комнаты я увидел Гумилева, очень изменившегося, похудевшего и возмужавшего. "Да, с Николаем Степановичем (мы) давно знакомы",- сказал я.
   Мы не видались с Гумилевым с момента нашей дуэли, когда я, после его двойного выстрела, когда секунданты объявили дуэль оконченной, тем не менее отказался подать ему руку. Я давно думал о том, что мне нужно будет сказать ему, если мы с ним встретимся. Поэтому я сказал: "Николай Степанович, со времени нашей дуэли прошло слишком много разных событий такой важности, что теперь мы можем, не вспоминая о прошлом, подать друг ДРУГУ руки". Он нечленораздельно пробормотал мне что-то в ответ, и мы пожали друг другу руки. Я почувствовал совершенно неуместную потребность договорить то, что не было сказано в момент оскорбления:
   "Если я счел тогда нужным прибегнуть к такой крайней мере, как оскорбление личности, то не потому, что сомневался в правде Ваших слов, но потому, что Вы об этом сочли возможным говорить вообще".
   "Но я не говорил. Вы поверили словам той сумасшедшей женщины... Впрочем... если Вы не удовлетворены, то я могу отвечать за свои слова, как тогда..."
   Это были последние слова, сказанные между нами. В это время кто-то ворвался в комнату и крикнул ему: "Адмирал Вас ждет, миноносец сейчас отваливает". Это был посланный Нар<к>омси (быв<шего> адмирала) Немитца81, с которым Гумилев в это лето делал прогулку вдоль берегов Крыма.
   Я на другой день уехал в Коктебель и там слег в постель: мне недомогалось уже давно, зимой, но время было слишком острое - я не позволял себе заболеть. Но, попав домой, решил себе разрешить поболеть 2-3 дня и слег; но, подогнув ноги, не мог уже встать 10 месяцев. А Гумилев вернулся в СПБ и осенью был расстрелян по обвинению в NoNo заговоре82.
   Когда я заболел, то сначала около меня была Валетка83, которая, ожидая разрешения выезда за границу, прожила все страшное время в Ялте (с графиней Кавур). Она делала мне массаж ноги и горячие ванны.
   Затем она исчезла из Коктебеля, и ей, кажется, удалось-таки пробраться в Париж.
   Ко мне каждое после обеда поднималась Ольга Андреевна84. Приносила манной каши, кот<орую> готовила мама, и два кофейника с горячей водой и, кажется, отваром шалфея. При этом рассказывала мне всякие новости - гл<авным> образ <ом>, кто меня хочет расстрелять. Сперва были красные, потом, когда ждали со дня на день "перемены", <белые>. (Дважды большевики давали приказ об эвакуации Крыма.)
   Потом моею болезнью заинтересовались друзья и меня устроили в санаторий в Феодосию. Мое письмо относится к тому времени, когда И. В. Гончаров заехал за мной на своем автомобиле и перевез меня в санаторию85. Но я не сразу поселился там, а провел несколько дней на своей городской квартире (д<ом> Лампси)86. В эти дни я, очевидно, и написал это письмо к Ал<ександре> Мих<айловне>:
   "Дорогая Алек<сандра> Мих<айловна>, получил Ваше апостольское послание. Мне досадно, что мы, будучи уже в одном городе, разделены и лишены возможности беседы. А болезни своей я радуюсь: подумайте, после трепки 10-месяцев - собраний, лекций, дел о приговоренных, быть кинутым судьбой в собственную комнату в полное уединение. Это - блаженство. Я наслаждался тишиной этого лета. Работал. Писал стихи. Одно - законченное - посылаю. ("Бойня") Оно, кажется, полнее других передает феодосийский декабрь.
   Современность доходит до меня в виде угроз: знакомые и друзья считают своим долгом осведомлять меня о разговорах, ведомых по моему адресу. По очереди все меня предупреждают: "Берегитесь Чека - оно очень настроено против Вас, и непременно Вас арестуют, как сочувствующего белым". А с другой стороны: "Ну, как только будет перемена, мы расправимся с В<олошиным> в первую голову. Он еще поплатится за свой большевизм. "Deux pays!" {"Два отечества!" (франц.)} Приятно родиться поэтом в России, приятно чувствовать сочувствие и поддержку в безымянных массах своих сограждан. С каждым разом этот вопрос становится все более и более остро: кто меня повесит раньше: красные - за то, что я белый, или белые - за то, что я красный?"
   Эти сведения у меня были от Ольги Андреевны Юнге, которая, принося мне кипяток, считала нужным развлекать меня разговорами. Она же мне рассказывала, что меня в Коктебеле считают все очень влиятельным членом Чека: "Он что угодно может сделать. Может кого угодно спасти от расстрела. Только очень дорого берет за это. Вот братьев Юнге87 арестовали - он их через несколько дней освободил. Только они раньше богатые были. А теперь- нищие. А Волошин - видите, какой богатый теперь: иначе как на собственном автомобиле никуда не ездит". О том же, что она сама Ол<ьга> Андр<еевна> отвечала моим доброжелателям, она молчала.
   Потом в письме я продолжаю:
   "Не знаю, как Вы, Алекс<андра> Мих<айловна>, свою <болезнь>, а я свою благословляю: право, более умно и толково провести лето в такой год, чем его провел я, было невозможно. Все провиденциально. И я убежден, что способность владеть ногами я обрету именно тогда, когда они мне понадобятся во что бы то ни стало".
   Здесь, в комнатке Лампси, я узнал последние вести с севера: смерть Блока и расстрел Гумилева. В эти дни, в этой комнатке, я написал стихи их памяти и стихотворение "Готовность". Сперва это было одно большое стихотворение. Оно так и было списано у меня кем-то - и потом появилось в берлинском б<елогвардейс>ком журнале88. Но я уже разделил его на 2 стихотворения окончательно.
   Скоро я нашел силы добраться до Алекс<андры> Мих<айловны>. Она жила как раз на противоположном конце города. Но я, опираясь на две палки, уже без костылей, добрался до Алек<сандры> Мих<айловны>. Болезнь А. М. в это время очень прогрессировала. За ней ухаживала Ж. Г. Бо-гаевская89. Ей трудно было с диетой: я ей предложил мой паек, что мне давали в Институте, где был и тогда нар<одный> университет, куда я был приглашен читать курс по истории культуры. И объявил курс с людоедства. Он начинался со свифтова "Скромного предложения"90 - проект боен для ирландских детей.
   Однажды утром, когда я не видел А. М. дня 2-3, ко мне в санаторию пришел К<онстантин> Ф<едорович> {Богаевский.}.
   По его лицу, особенно мрачному, я понял, что случилось что-то недоброе. "Ты знаешь, что Ал<ександра> Мих<айловна> сегодня умерла... Да... утром. Фина была у нее в это время. Она была взволнована вестями о Слащеве91. И много говорила о нем. Пред этим заходила утром Нина Алекс<андровна>92. Они беседовали с большим жаром. Потом Н. А. ушла и пришла Фина. А. М. заговорила о Людвиге и о его матери93. Она очень хотела, чтоб его мать на первое время переселилась к ней, чтобы присмотреть за детьми (племянниками). Она сидела на постели в своем углу - между пианино и камином, опустив голову, и говорила про себя: "Марфа Ивановна... Марфа Ивановна... прекрасный человек... Марфа Ивановна... Я ей приготовила ту комнату, где жила бабушка". Тут Фина заметила, что ей нехорошо. У нее остановился взгляд. Она сжала рот и закусила губу. Вероятно, чтобы не крикнуть. И в этот момент, вероятно, вода прорвалась снизу в голову. Лицо было очень напряжено, глаза почти вышли из орбит, она на<прягла> все силы воли. А потом вода, очевидно, спала - и опять лицо ее приняло обычный вид. Она была мертва"94.
   Мы оба тотчас поняли, что нам надо идти устраивать похороны. Это при большевиках было сложно и трудно. Но у меня уже был опыт: я недавно, недели за 2 пред этим, устраивал похороны M<ada>me Маркс, Аделаиды Валерьевны...95 Сложно было устроить гроб, перенос, могилу и т. д. Все это было очень сложно. Но в горсовете меня знали, и это было сравнительно упрощено. Лес для гроба нашелся у Богаевских. К нему же пришел плотник.
   Вечером мы сидели в комнате А. М.- в гостиной. Собрался целый ряд людей - большею частью ее подруги и дамы, которые ее знали с детства. По лютеранскому обычаю (семья Дуранте) все сидели в ее комнате и в ее присутствии (она уже лежала на столе) вполголоса говорили о ней. Вспоминали ее. На другой день я зашел утром. Она лежала в гробу. И К. Ф. мне шепотом сказал: "Гроб пришлось заколотить. Ты знаешь - странная вещь: она за одну ночь успела совсем разложиться".
   Мы молча шли за гробом до самого кладбища, и было странное чувство: мы говорили об этом на ходу с К. Ф.: ч Как странно - она была только что совсем живая. Говорила страстно до последнего мгновения. Смерть буквально перехватила горло. А вот сегодня ее уже нет. Совсем нет. Физически нет - она сбросила тело, как плащ, изношенный вконец. Кот<орый> так обветшал, что не мог сам держаться на плечах. Изжила жизнь до конца. В этой быстроте разложения плоти есть нечто знаменательное и прекрасное". С этим чувством мы оба выходили с кладбища.
  

О Н.А. МАРКСЕ

  
   Генерала Никандра Александровича Маркса1 я узнал очень давно как нашего близкого соседа по имению: он жил в Отузах, соседней долине. Узнал я его первоначально через семью Нич. Вера была подругой его падчерицы - Оли Фридерикс2 - и долго гостила у них в Тифлисе и проводила часть лета в Отузах - в Отрадном. Так называлась дача Оли, построенная на берегу моря, в отличие от старого дома в Нижних Отузах, в сторону шоссе, где был старый дом и подвал.
   Н. А. по крови является старым крымским обитателем, и виноградники, которыми он владел в Отузах, принадлежали его роду еще до Екатерининского завоевания. По матери он происходил из греческой семьи Цырули, которая за сочувствие русскому завоеванию получила в дар ряд виноградников в Отузах, имеет там на вершине одного из (холмов) - при выходе из деревни - родовые усыпальницы.
   Судьба Маркса была нормальная судьба человека, с юности поставленного на рельсы военной службы. После корпуса он попал в военное училище, а после - на службу кавказского наместника, где прослужил мирно и успешно лет тридцать. Постепенно, в свои сроки, ему шли чины. В 1906 году он был уже в генеральских чинах3. Но здесь произошло очень важное отступление. В России веял либеральный ветер. Он коснулся и Маркса. Он в это время прочел Льва Толстого. Его затронул его протест против войны. Он ездил с Олей в Ясную Поляну, познакомился с ним лично, беседовал и вскоре покинул военную службу, а позже (в генеральских чинах) поступил вольнослушателем в университет4. Окончил его, защищал диссертацию и был приглашен на кафедру палеографии в Археологический институт, где читал курс в течение нескольких лет по древнему Русскому праву. В эпоху Первой государственной думы он примкнул к народным социалистам и фракции трудовиков. В эти годы характер жизни Марксов - они живут в Малом Власьевском пер<еулке> - меняется и получает характер литературного салона.
   Н. А. записывает "легенды Крыма" и издает их выпусками. Первые выпуски иллюстрированы К. К. Арцеуловым5.
   Я знаю, что у него бывали многие начинающие поэты того поколения, например, Вера Звягинцева6, которая мне об этом рассказывала в Коктебеле, много позже.
   Хотя Маркс был давно в отставке, однако во время войны 1914 года, как сравнительно молодой (для генерала) по возрасту, он был призван на службу. Но так как он был в это время по чину уже полный генерал, то ему был поручен ответственный пост начальника Штаба Южной Армии. Таким образом, центром его деятельности стала Одесса.
   Революция застала его начальником Одесского военного округа. Он, как человек умный и не чуждый политике, вел себя с большим тактом и был, кажется, единственным, не допустившим беспорядков в 1917 году в непосредственном тылу армии, а также предотвратившим в Одессе заранее все назревавшие еврейские погромы. На Государственном совещании в Москве он выступил против быховских генералов, то есть Деникина, Корнилова и пр., образовавших после ядро Добровольческой армии.
   Но в военной среде было тогда уже недовольство Марксом за его излишний, как тогда считали, "демократизм". Но этот демократизм был вполне естественным крымским обычаем. Маркс подавал руку нижним чинам и всякого, кто ни приходил в его дом, гостеприимно звал в гостиную и предлагал чашку кофе. Это, вполне естественное в Крыму, гостеприимство и отношение к гостю вне каких бы то ни было социальных различий рассматривали в военной и офицерской среде как непристойное популярничанье и заискивание перед демократией.
   Большевики докатились до Одессы только в декабре. До декабря весь 1917 год Маркс вел в Одессе очень мудрую и осторожную политику: виделся с лидерами всех партий и поддерживал порядок. В декабре он передал власть в руки коммунистов и уехал в Отузы, где мирно и тихо провел 1918 год, обрабатывая свои виноградники и занимаясь виноделием. В 1918 году я был у него несколько раз в Отузах с Т<ати>дой и снрва или, вернее, по-новому подружился с ним.
   На следующую осень, в 1918 году, я надумал поехать в Одессу читать лекции, надеясь заработать. Ко мне присоединилась Тати да, которая ехала в Одессу искать место бактериолога7.
   У меня были в Одессе Цетлины, которые меня звали к себе. Я заехал в Ялту, а оттуда в Севастополь и Симферополь.
   Это меня задержало, и в Одессу я попал только в 1919 году. Одесса и ее поэты: кружок Зеленой Лампы, Олеша, Багрицкий, Гроссман, Вен. Бабаджан8. Я читал лекции и выступал на литературных чтениях, иногда с бурным успехом (Устная газета, Тэффи).
   Одесса была переполнена добровольцами. Потом пришли григорьевцы. Эвакуация. Передача Одессы большевиками. Вечер вступления григорьевцев.
   С момента отъезда из Одессы начинается моя романтическая авантюра по Крыму. Я выехал на рыбацкой шаланде с тремя матросами, которым меня поручил Немитц. Прежде всего не им, а мне пришлось оказать важную услугу: море сторожил французский флот, и против Тендровой Косы стоял сторожевой крейсер, и все суда, идущие из Одессы, останавливались миноносцами. Мы были остановлены: к нам на борт сошел французский офицер и спросил переводчика. Я выступил в качестве такового и рекомендовался "буржуем", бегущим из Одессы от большевиков.
   Очень быстро мы столковались. Общие знакомые в Париже и т. д. Нас пропустили.
   здорово вы, т<овари>щ Волошин, буржуя представляете",- сказали мне после обрадованные матросы, которые вовсе не ждали, что все сойдет так быстро и легко. Их отношение ко мне сразу переменилось9.
   Через два дня мы подошли к крымским берегам. Мы должны были высадиться в гавани Ак-Мечеть10 в <...> и очень удобный заливчик в степном нагорно-плоском берегу, где можно было оставить судно до возвращения.
   Плавая по морю, мы совершенно не знали, что за нами и что делается на берегу. Слышался грохот орудий, скакала кавалерия, но кто с кем и против кого были эти действи

Другие авторы
  • Гейер Борис Федорович
  • Линден Вильгельм Михайлович
  • Давыдова Мария Августовна
  • Иванов-Разумник Р. В.
  • Редактор
  • Гончаров Иван Александрович
  • Кржевский Борис Аполлонович
  • Стронин Александр Иванович
  • Гиппиус Зинаида Николаевна
  • Жданов В.
  • Другие произведения
  • Мордовцев Даниил Лукич - Из писем
  • Пнин Иван Петрович - И. К. Луппол. И. П. Пнин и его место в истории русской общественной мысли
  • Блок Александр Александрович - А. Федоров. Путь Блока-драматурга
  • Стороженко Николай Ильич - Джемс-Фенимор Купер
  • Штакеншнейдер Елена Андреевна - Три письма Ф. М. Достоевскому
  • Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - М. Назаренко. Мифопоэтика М.Е.Салтыкова-Щедрина
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Стихотворения Владимира Бенедиктова. Вторая книга.
  • Андреев Леонид Николаевич - Правила добра
  • Кроль Николай Иванович - Ямпольский И. Г. Лермонтов и Бенедиктов в пьесе Н. И. Кроля
  • Плавт - Хвастливый воин
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (24.11.2012)
    Просмотров: 354 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа