Н. А. Добролюбов. Собрание сочинений в трех томах
М., "Художественная литература", 1987
Том третий. Статьи и рецензии 1860-1861. Из "Свистка". Из лирики
Примечания Е. Буртиной
No 1
Вступление
Из цикла "Мотивы современной русской поэзии"
No 2
Краткое объяснение
Из цикла "Мотивы современной русской поэзии"
Наш демон
Письмо из провинции
No 3
Раскаяние Конрада Лилиеншвагера
Из цикла "Опыты австрийских стихотворений"
No 4
Из фельетона "Наука а Свистопляска, или Как аукнется, так и откликнется"
Три стихотворения Конрада Лилиеншвагера
No 5
Опыт отучения людей от пищи
Юное дарование
No 6
Письмо благонамеренного француза
Из цикла "Неаполитанские стихотворения"
No 8
"Свисток" ad so ipsum
Различные бывают свисты: свистит аквилон (северный ветр), проносясь по полям и дубравам; свистит соловей, сидя на ветке и любуясь красотами творения; свистит хлыстик, когда им сильно взмахиваешь по воздуху; свистит благонравный юноша в знак сердечного удовольствия; свистит городовой на улице, когда того требует общественное благо... Спешим предупредить читателей, что мы из всех многоразличных родов свиста имеем преимущественную претензию только на два: юношеский и соловьиный. Свист аквилона, конечно, имеет свои достоинства: грозно проносясь по обнаженному полю и клубом взвевая прах летучий1, сей ветр своим свистом приводит душу в трепет и благоговение. Но монополия аквилонного свиста давно уже приобретена г. Байбородою, которого изобличительные письма, говорят, вырывают дубы с корнями2. Мы не чувствуем в себе столь великих сил, и наши стремления гораздо умереннее. Свист хлыста и бича тоже недурен; но он как-то мало ласкает наш слух, мы не хотим брать на него привилегию, брошенную недавно самим князем Черкасским, который пожелал было приобресть ее на неопределенное время для себя и своего потомства3. Приятнее звучит для нас свист городового; но мы, по природной застенчивости, считаем себя не вправе предъявлять претензию на то, для чего уже существует установленная городская власть. Совершенно другое дело - свист благонравного юноши, почтительный, умеренный и означающий кроткое расположение духа, хотя в то же время несколько игривый. На такой свист мы имеем полное право, потому что, во-первых, мы благонравны; во-вторых, если мы и не юноши, то кому какое дело до наших лет? и в-третьих, мы всегда находимся в отличнейшем расположении духа. Свист соловья также нам очень приличен, ибо хотя мы, в сущности, и не соловьи, но красотами творения любим наслаждаться. Притом же соловей в истинном своем значении есть не что иное, как подобие поэта, так как давно уже сказано:
Соловей, как Щербина, поет.
А у нас в натуре весьма много поэтических элементов, вследствие чего мы и видим весь мир в розовом свете. Итак - читателю да будет известно, что мы свистим не по злобе или негодованию, не для хулы или осмеяния, а единственно от избытка чувств; от сознания красоты и благоустройства всего существующего, от совершеннейшего довольства всем на свете. Наш свист есть соловьиная трель радости, любви и тихого восторга, юношеская песнь мира, спокойствия и светлого наслаждения всем прекрасным и возвышенным.
Итак - наша задача состоит в том, чтобы отвечать кротким и умилительным свистом на все прекрасное, являющееся в жизни и в литературе. Преимущественно литература занимает и будет занимать нас, так как ее современные деятели представляют в своих произведениях неисчерпаемое море прекрасного и благородного. Они водворяют, так сказать, вечную весну в нашей читающей публике, и мы можем безопасно, сидя на ветке общественных вопросов, наслаждаться красотами их творений...
И первый, благодарный свист наш да раздастся в честь поэтов, прославляющих ныне русскую землю. То свищет недавно прославленный, исполненный благородства поэт Конрад Лилиеншвагер4.
"МОТИВЫ СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ПОЭЗИИ"
2
ВСЕГДА И ВЕЗДЕ
(Посвящается гг. Надимову, Волкову, Фролову, Фолянскому и подобным)1
Я видел муху в паутине -
Паук несчастную сосал;
И вспомнил я о господине,
Который с бедных взятки брал.
Я видел червя на малине -
Обвил он ягоду кругом;
И вспомнил я о господине,
На взятки выстроившем дом.
Я видел ручеек в долине -
Виясь коварно, он журчал;
И вспомнил я о господине,
Который криво суд свершал.
Я видел деву на картине -
Совсем нага она была;
И вспомнил я о господине,
Что обирал истцов дотла.
Я видел даму в кринолине -
Ей ветер платье поддувал;
И вспомнил я о господине,
Что подсудимых надувал.
Я видел Фридберг в "Катарине"2 -
Дивился я ее ногам;
И вспоминал о господине,
Дающем ложный ход делам.
В салоне молодой графини
Я слышал речи про добро;
И вспоминал о господине,
Что делом фальшит за сребро.
Лягушку ль видел я в трясине,
В театре ль ряд прелестных лиц,
Шмеля ли зрел на георгине,
Иль офицеров вкруг девиц,-
Везде, в столице и в пустыне,
И на земле и на воде,-
Я вспоминал о господине,
Берущем взятки на суде!..
4
ЧУВСТВО ЗАКОННОСТИ3
Вот вам новый предмет обличения.
Избегал он доселе сатиры,
Но я вышел теперь из терпения
И поведаю целому миру;
От извозчиков зло и опасности,
О которых, по робости странной,
Ни один из поборников гласности
Не возвысил свой голос гуманный.
---
Дважды в год, как известно, снимаются
Все мосты на Неве, и в то время
За реку сообщенья свершаются
Через мост Благовещенский всеми4.
Тут всем ванькам законом прибавлена
За концы отдаленные плата;
Но обычная такса оставлена
Круглый год нерушимо и свято5
На Васильевский остров и к Смольному.
Как же ваньки закон соблюдают?
Только гнева порыву невольному
Патриота они подвергают...
Раз мне осенью в Пятую линию
Из-под Смольного ехать случилось.
Занесло меня клочьями инея,
Больше часа езда наша длилась.
По приезде я, вынув двугривенный,
Пять копеек потребовал сдачи.
Что ж мой ванька? "Да, барин, трехгривенный...
Наша такция нонче иначе..."
"Как иначе?" - "Да как же? Указано
Вдвое брать, как мосты-то снимают".
"Покажи мне, плут, где это сказано?
Где про Остров закон поминает?"
"Что мне, сударь, напрасно показывать!
Коли совести нет, так уж, видно,
Неча с вами и дела завязывать...
Только больно мне эфто обидно".
И, сказавши, хлестнул он решительно
Лошаденку и стал удаляться.
На него закричал я пронзительно,
Что он должен со мной расквитаться.
Но, услыша мое восклицание
И пятак мне отдать не желая,
Он поехал быстрее... В молчании
Я стоял, за ним мысль устремляя.
Я ограблен канальей безвестною...
Но не это меня сокрушало:
Горько было, что ложью бесчестною
Эта шельма закон искажала...
Я подумал о том, как в Британии
Уважаются свято законы6,
И в груди закипели рыдания,
Раздались мои громкие стоны...
Конрад Лилиеншвагер
При самом первом, еще не твердом шаге своем на поприще общественной деятельности встреченный всеобщим негодованием серьезных деятелей науки и литературы, "Свисток" внезапно умолк, подобно робкому чижу, изображенному славным баснописцем Иваном Андреевичем Крыловым в басне его сочинения: "Чиж и еж". Отличаясь скромностию, неразлучною с истинным достоинством, "Свисток" безропотно покорился приговору строгих судей, признавших его недостойным настоящего времени, когда возбуждено так много общественных вопросов1. И скромность его не осталась без возмездия: он имел удовольствие видеть, как отсутствие его при второй книжке "Современника" поразило грустию чувствительные сердца читателей; он имел редкое на земле наслаждение - убедиться, что непоявление его и при третьем нумере журнала повергло публику в мрачное отчаяние. Но, проникнутый гуманностию современной эпохи, "Свисток" скоро сознал, что радость о людских огорчениях противна всем нравственным законам, и вследствие того решился доставить себе наслаждение более чистое и возвышенное и притом более сообразное с естественными наклонностями его натуры: он решился вновь явиться пред публикою, чтобы видеть ее непритворную радость при его появлении. Вся природа благоприятствует его намерению и, кажется, с нежною улыбкой благословляет его на деятельность. "Шествует весна", по выражению поэта; "берега расторгают лед", по выражению другого поэта; хотя "еще в полях белеет снег", по замечанию третьего поэта2. Все творение оживает и наполняется звуками; скоро прилетят птички, будут благоухать цветы, просвещение быстрым потоком разольется по необъятной России... Кто может молчать при виде таких отрадных событий! "Свисток" ли? - Нет!..
"МОТИВЫ СОВРЕМЕННОЙ РУССКОЙ ПОЭЗИИ"
(Отдавая дань природе, мы даем первое место благородной и исполненной смелых идей поэме г. Лилиеншвагера: "Четыре времени года". Этот поэт-мыслитель замечателен особенно тем, что природа со всеми своими красами для него, собственно говоря, не существует сама по себе, а лишь служит поводом к искусным приноровлениям и соображениям, почерпнутым из высшей жизни духа. В новейшее время лучшими нашими критиками признано, что природа лишь настолько интересует нас, насколько она служит отражением разумной, духовной жизни1. С этой точки зрения должен быть признан огромный талант в г. Лилиеншвагере, который, как сам признается, "всем явлениям природы придает смысл живой", никогда не пускаясь в простое, бесплодное поэтизированье неразумных явлений мира. Поэзия его должна составить новую эпоху в нашей литературе: нельзя без особенного чувства читать стихотворения, в которых поэт при виде весны размышляет об английском судопроизводстве или, отморозивши себе нос, с отрадою предается историческим воспоминаниям о двенадцатом годе. До сих пор только г. Розенгейм приближался несколько к такой высоте, да еще разве гг. Майков и Бенедиктов в некоторых стихотворениях давали слабые намеки на подобную гражданскую поэзию2.- Прочитавши поэму г. Лилиеншвагера, читатели согласятся с нами, что к нему более чем к кому-нибудь можно приложить слова г. Дружинина (в "Библиотеке для чтения" 1859 года, No 1) о г. Майкове: "он сумел проложить себе дорогу и в мире высоких помыслов доискаться того лиризма, которым натура его не была богата".)
ЧЕТЫРЕ ВРЕМЕНИ ГОДА1
1
ВЕСНА
Боже! Солнце засияло,
Воды быстро потекли,
Время теплое настало,
И цветочки расцвели!
Жизнью, светом всюду веет,
Мысль о смерти далека,
И в душе идея зреет,
Поэтично высока!
Так законов изученье
Свет и жар нам в сердце льет
И свободное теченье
Нашей мысли придает.
Так в разумном вертограде
Правых английских судов4
Расцветает, пользы ради,
Много нравственных цветов!..
Всем явлениям природы
Придавая смысл живой,
К солнцу правды и свободы
Возношусь я так весной!
2
ЛЕТО5
Иду по ниве я, смотрю на спелый колос,
Смотрю на дальний лес и слышу звонкий голос
Веселых поселян, занявшихся жнитвом
И живописно так склоненных над серпом...
Иду и думаю: так навственности зерна,
Так мысли семена пусть вырастут проворно
На ниве нравственной России молодой
И просвещения дадут нам плод благой.
Пускай увидим мы, пока еще мы вживе,
На невещественной, духовной нашей ниве
Духовный хлеб любви, и правды, и добра,
И радостно тогда воскликнем все: "ура!"...
НАШ ДЕМОН
(Б_у_д_у_щ_е_е стихотворение)
В те дни, когда нам было ново
Значенье правды и добра
И обличительное слово
Лилось из каждого пера;
Когда Россия с умиленьем
Внимала звукам Щедрина1
И рассуждала с увлеченьем.
Цолезна палка иль вредна;2
Когда возгласы раздавались,
Чтоб за людей считать жидов3,
И мужики освобождались4,
И вред был сознан откупов;5
Когда Громека с силой адской
Все о полиции писал;6
Когда в газетах Вышнеградский
Нас бескорыстьем восхищал;7
Когда мы гласностью карали
Злодеев, скрыв их имена8,
И гордо миру возвещали,
Что мы восстали ото сна;9
Когда для Руси в школе Сэя
Открылся счастья идеал10
И лишь издатель "Атенея"
Искусства светоч возжигал;11
В те дни, исполнен скептицизма,
Злой дух какой-то нам предстал
И новым именем трюизма
Святыню нашу запятнал.
Не знал он ничего святого:
Громекой не был увлечен,
Не оценил комедий Львова,12
Не верил Кокореву он13.
Не верил он экономистам,
Проценты ростом называл
И мефистофелевским свистом
Статьи Вернадского встречал14.
Не верил он, что нужен гений,
Чтобы разумный дать ответ,
Среди серьезных наших прений -
Нужна ли грамотность иль нет...15
Он хохотал, как мы решали,
Чтоб мужика не барии сек16.
И как гуманно утверждали,
Что жид есть тоже человек.
Сонм благородных протестантов
Он умиленно не почтил
И даже братьев Милеантов
Своей насмешкой оскорбил17.
Не оценил он Розенгейма,
Растопчину он осмеял18,
На все возвышенное клейма
Какой-то пошлости он клал.
Весь наш прогресс, всю нашу гласность.
Гром обличительных статей,
И публицистов наших страстность,
И даже самый "Атеней" -
Все жертвой грубого глумленья
Соделал желчный этот бес,
Бес отрицанья, бес сомненья19,
Бес, отвергающий прогресс.
Конрад Лилиеншвагер
Чей шепот в душу проникает?
Кто говорит мне: "веселись!"?
Так спрашиваю я себя с некоторого времени чуть не каждый день - и вот по какому случаю.
С каждой почтой получаю я из столиц (преимущественно из Москвы) газеты и журналы, и в каждом их нумере меня поражает какой-то таинственный голос, рассказывающий какую-нибудь из мелких житейских неприятностей и с видимым удовольствием прибавляющий, что "пришла наконец благодатная, радостная, желанная и т. д. пора, когда подобные неприятности можно рассказывать во всеуслышание". Под рассказом обыкновенно подписан какой-нибудь зет или икс, а чаще и ничего не подписано; местность не обозначена; к кому голос относится, неизвестно. Я долго ломал себе голову, чтобы узнать, о чем хлопочут восторженные рассказчики, и наконец остановился на предположении, которое на первый раз может вам показаться странным, но которое не лишено своей доли правдоподобия. Я полагаю, что все безыменные известия в ваших газетах сочиняет один какой-нибудь шалун, желающий подурачить вас, господ редакторов. Вы все ведь, разумеется,- народ кабинетный; вы насквозь пропитаны идеальными понятиями о жизни; вам все в мире представляется необыкновенно связным, разумным, чистым и пр. В своем умозрительстве вы по неведению действительной жизни решительно уподобляетесь тому профессору, который у Гейне "затыкает своим колпаком все прорехи мироздания"1. Вы еще недавно стали соглашаться, что жизнь имеет некоторые права, что литератор тоже есть до некоторой степени смертный, что толпа достойна отчасти вашего внимания и пр. Мы, разумеется, тотчас же приметили начало вашего обращения и дружно рукоплескали благому начинанию. Но для вашей же пользы позвольте нам иногда сообщать свои замечания о некоторых странностях, нередко проявляющихся в ваших суждениях о действительной жизни, с которою вы начинаете знакомиться. На этот раз я намерен сообщить вам несколько практических замечаний о тех голосах, которые теперь так часто раздаются в журналах и газетах. Имея о русской жизни и русском обществе понятие, как видно, самое неопределенное, вы постоянно приходите в изумление, поднимаете шум и начинаете горячиться из-за таких вещей, к которым мы все давно уже привыкли и которые вообще не принадлежат к числу явлений чрезвычайных. Вам, например, скажут, что кто-то и где-то взятку взял; вы сейчас думаете: "ужасное, чудовищное, сверхъестественное событие! надо о нем объявить во всеобщее сведение!" - и немедленно печатаете, что вот, дескать, какое событие произошло: один чиновник с одного просителя взятку взял! - Услышите вы где-нибудь, что цыган лошадь украл; поднимается шум, пишутся грозные обличения на неизвестного цыгана, укравшего лошадь. Пришлет вам кто-нибудь известие о том, что один сапожник плохо сапоги шьет; вы сейчас же и тиснете известие о сапожнике с видимым удовольствием, что можете сообщить такую новость. Вы, конечно, предполагаете, что чиновник, взявший взятку, цыган-конокрад и плохой сапожник - такие редкие исключения в России, что на них будут все сбегаться смотреть, как на г-жу Пастрану2. Но смею вас уверить, что вы ошибаетесь, просвещенные литераторы и журналисты! Я, конечно, не могу еще назваться человеком старым, не могу похвалиться и тем, чтобы я видал слишком много; но все же я, должно быть, опытнее вас, и потому вы мне можете поверить. И я вам скажу, что у нас, собственно говоря,- что ни цыган, то и конокрад; что ни сапожная вывеска, то и плохой сапожник; что ни присутственное место, то и чиновников такая толпа, в которой никого не распознаешь по тому признаку, что один берет взятки, а другой нет... Это верно; спросите кого хотите, если мне не верите. Мы, читатели, даже удивляемся все, как вы этого до сих пор не знаете! Конечно, вы жизнь по книжкам изучали; да неужели же нет таких книжек, в которых бы это было рассказано как следует? Знаете что: нам кажется иногда, что вы и книжки-то плохо читали; вы как будто читаете только текущую литературу, то есть свои журналы. Этим только и можно объяснить азарт, с которым вы кидаетесь на всякое известие о взятке, грубости, несправедливости и всякой другой дряни. Тут у вас в журналах действительно было время, когда ни о чем подобном не писалось; но "не писалось" не значит, что и не делалось и не расходилось в публике. Вы ничего не писали, а взятки и кражи учинялись по-прежнему, и мы о них знали очень хорошо, так что для нас они вовсе не были новостью, когда вы внезапно закричали о них в своих журналах. А вот вы-то сами как будто и действительно новость узнали: так вы погружены были в свои журналы, так пропитались их розовым запахом и так отвлеклись от всего живого!.. Мы вас и не винили в начале-то, думая, что вы, как люди умные, тотчас же оглядитесь вокруг себя, смекнете, в чем дело, да потом еще и нас поучите, куда нам идти и что делать. Но, видно, знание жизни дается не так легко, как изучение какого-нибудь немецкого курса эстетики! Вы как стали на одной точке, так и не двигаетесь с нее... А все оттого, что жизни не знаете! Три года тому назад вы стали печатать обличительные повести; в некоторых из них был талант, в других просто рассказывались любопытные факты. И те и другие были приняты публикою благосклонно. Почему? Очевидно, потому, что публика признала действительность фактов, сообщаемых в повестях, и читала их не как вымышленные повести, а как рассказы об истинных происшествиях. Но и тогда уже публика поправляла недомолвку литературы, называя истинными именами тех, которые скрывались под псевдонимами в повестях. И нужно признаться, что первые ваши обличительные повести давали читателю возможность отыскивать обличаемых. У г. Щедрина описан, например, Порфирий Петрович: я знал двоих Порфирьев Петровичей, и весь город у нас знал их; есть у него городничий Фейер: и Фейеров видал я несколько...3 Разумеется, еще чаще видали мы Чичиковых, Хлестаковых, Сквозников-Дмухановских, Держиморд и пр. Но об этом я уж и не говорю. У Гоголя такая уж сила таланта была, что до сих пор, куда ни обернешься, так все и кажется, что перед тобой стоит или Чичиков, или Хлестаков, а если ни тот, ни другой, то, уж наверное, Земляника... В этом отношении, я должен признаться, большая часть щедринских рассказов составляет шаг назад от Гоголя. Но все-таки они не так далеко от него убежали, как нынешние рассказы, беспрерывно печатаемые в газетах. По рассказу Щедрина я еще мог узнавать обличаемых, хотя не в той степени, как по рассказу Гоголя; но теперешние повести (которые вы почему-то называете гласностью!) совершенно лишают меня этой возможности. Ну, скажите на милость, куда мне годится, например, такое обличение:
Одному моему знакомому случилось заказать себе сапоги из петербургского товара здешнему цеховому сапожнику. Что же оказалось? Он, желая выдать поставленный им товар за петербургский, сам вывел клеймо фабриканта на коже чернилами, и довольно искусно, так что с первого раза трудно догадаться о подделке. Но сапоги недели через две перелопались, фальш оказался несомненным, тем очевиднее, что на петербургской коже клеймо фабриканта печатное (см. "Русский дневник", 1859, No 22)4.
Известие это прислано в "Русский дневник" из Нижнего Новгорода, с подписью: "Корреспондент". Я сам, как вам известно, обитатель Нижнего и потому легче другого мог бы сообразить, кто тут обличается; но хоть убейте меня, я до сих пор никак не могу указать вам гнусного сапожника, о котором извещает Корреспондент. Если бы он подписал хоть свою собственную фамилию, то до сапожника уж мы бы добрались как-нибудь: узнали бы, кто у Корреспондента знакомые, потом справились бы, какие сапожники шьют на них сапоги, и таким образом понемножку добились бы сведений, по крайней мере вероятных, если не совершенно непогрешимых. Но обличитель скрыл даже и свою фамилию и тем лишил нас всякой возможности напасть хоть на след негодного сапожника. Если бы он представил типические особенности сапожника, как делалось прежде, в щедринских рассказах, тогда была бы польза: можно бы узнать по указанным признакам почти всякого надувалу-сапожника. Но Корреспондент говорит просто: "одному цеховому сапожнику" - как тут искать его? И какую пользу для общества может принести сведение, что один сапожник дурной товар на сапоги ставит? Если вы полагаете, что есть люди, которые не знают о существовании таких сапожников, то вы очень ошибаетесь. Всякий из читателей подивится только, каким образом вы могли этого не знать. Разве не оттого ли ваше незнание, что вы постоянно котурн надеваете и не имеете понятия о сапогах? Но ведь мы все думали, что вы в котурне-то являетесь перед нами только печатным образом; а как же вы по улицам-то ходите? Разве тоже в котурне? Впрочем, действительно в котурне, нечего и спрашивать: это по сочинениям вашим видно. Ну в чем же иначе может ходить, например, г. Жемчужников, напечатавший в 1 No "Московских ведомостей" нынешнего года статейку "Еще придирка"5. Статейка написана горячо, благородно, остроумно; а по какому поводу? Читайте.
Некто (кто?) приезжает в некоторый (какой?) город и отправляется в гостиницу (какую?), куда приказывает и своему слуге (как его зовут?) явиться с чемоданами. Слуга нанимает извозчика (имя? нумер?) и едет... С ним встречаются блюстители порядка и общественной безопасности - все равно: казаки ли они или какие-либо другие полицейские служители (далеко не все равно для гласности!). Едущий слуга почему-то им кажется человеком подозрительным. Они его останавливают и спрашивают: кто он и куда едет? Он отвечает им, что он такой-то, и называет гостиницу, куда ему приказано ехать. Блюстители замечают, что он едет не в ту сторону, где находится гостиница, и еще более утнерждаются в своем мнении, что он человек подозрительный; вследствие чего они его задерживают и представляют в полицию. Слуга ехал действительно не в ту сторону, где гостиница; извозчик, вероятно, не знал дороги или не понял, куда везти. Что же делает полиция с задержанным человеком? Она (кто же, однако, эта она?) спрашивает его; кто он и куда ехал? Он отвечает, что он такой-то; называет гостиницу, куда приказано ему ехать; объясняет, что сам он дороги не знает, будучи в городе в первый раз; немедленно предъявляет свой вид; называет лицо, у которого находится в услужении, и просит проводника для сопровождения его в гостиницу и для удостоверения в истине своего показания. Но полицейский чиновник (как его имя?) не соглашается на это предложение и принимает следующую мору, чтобы убедиться в достоверности слов слуги и в подлинности предъявленного им вида: он открывает чемоданы и осматривает находящиеся в них вещи. Обревизовав таким образом и белье, и платье, и все, что было там спрятано и заперто именно с тою целию, чтобы никто не смел ни до чего касаться без разрешения или приказания хозяина, и продержав слугу в полиции два часа, чиновник наконец соглашается на его первоначальную просьбу и отправляет его в гостиницу с проводником.
Случай самый обыкновенный, самый невинный,- сошлюсь на всех русских читателей! Из-за чего же тут горячиться, от чего приходить в негодование, и - главное - зачем все это рассказывать нам с такими подробностями? Может быть, это особенный род остроумия, потешающийся над несбывшимися ожиданиями; но такое остроумие, имея целию одурачить человека, не совсем удобно в отношениях автора с читателями. Я, помню, читал где-то, как один шутник отделался от навязчивого господина, который все расспращивал его, таскают ли волки коров в лес. "Бывает",- отвечал шутник и затем рассказал длиннейшую историю о том, как у него однажды корова домой не пришла, как он искал ее по лесу и как она оказалась возле забора его дома, совершенно в добром здоровье. "Ну, а волк?" - спросил слушатель. "Волка не было",- лаконически отвечал рассказчик... Г-н Жемчужников поступает с нами отчасти в этом роде: мы ожидаем какой-нибудь ужасной истории, чего-нибудь необычайного, чтобы дыханье захватило, а тут вдруг "отправился благополучно домой". Да помилуйте, что вы нас морочите-то? Неужели вы и в самом деле не понимаете, что об этаких вещах объявлять - все равно что объявить: "Один квартальный надзиратель недавно пообедал!" Об этом говорить нечего: мы не такие виды видали... Я, например, мог бы рассказать, как у одного проезжего купца было отнято близ одного города разбойниками 50000 рублей и как через месяц потом у частного пристава умер дядюшка в Сибири и оставил ему 50 000 наследи ства. Я мог бы сообщить, как в одном провинциальном городе один домовладелец дал во время пожара 3000 целковых полиции, чтобы только она не подступалась к его дому. Я мог бы передать историю, как одну немку из Виртемберга, захотевшую приписаться в России, приписали было в крепостные к казенным заводам за то, что она, не зная порядков, никому ничего не платила... Да мало ли что можно бы рассказать, если бы была охота! Слава богу - Русь-то наша не клином сошлась! А то - побеспокоили человека, чемоданы посмотрели: великая важность! Известное дело - a la guerre comme a la guerre... {На войне как на войне (фр.).- Ред.}
Но г. Жемчужников рассказывает эту историю, собственно, для выводов, какие он делает из нее. Он говорит: "Я не счел нужным обозначить место, где случилось рассказанное мною происшествие. Предположите, пожалуй, что оно вымышлено: оно от этого не потеряет своего характера возможности и вероятия". Следовательно, вместо гласности опять выступает на сцену мифология! Хорошо! Где же нравоучение? Их два - одно теоретическое, другое практическое. Первое таково:
У нас есть еще (скоро не будет, конечно!) люди, считающие насилие и произвол мерами общественного порядка и гражданского благоустройства.
Практические выводы имеют такой вид:
К стыду нашему мы должны сознаться, что чувство чести и собственного достоинства у нас еще не развилось или, может быть, заглохло. В нашей общественной жизни мы умели соединить привычку неповиновения закону с постыдным и раболепным самоуничтожением перед всяким произволом. Избегая исполнения наших обязанностей, мы не заботимся о защите наших прав и не умеем протестовать против оскорбления нашей гражданской чести, и человеческого достоинства, когда это оскорбление наносится нам без всякого повода и причины, а просто под предлогом исполнения служебных обязанностей ("Московские ведомости", No 1).
Итак, вот вам мораль: "исполняйте свои обязанности, защищайте свои права и протестуйте против оскорблений". Великая истина - жаль только, что не совсем новая. Это еще звери у Крылова предлагали. Помните, как они, защищая овец от волков, решили, что ежели волк нападет на овцу,
То волка тут властна овца,
Не разбираючи лица,
Схватить за шиворот и тотчас в суд представить
В ближайший лес иль бор...6
Но мне кажется, что это рассуждение истинно зверское, хотя оно г. Жемчужникову и нравится. Я говорю: нравится, основывая это вот на каких соображениях. Статейка г. Жемчужникова направлена против того, что мы не заботимся о защите своих прав; в заключении же ее говорится: "Нельзя, однако нее, отказаться от надежды, что во всех сферах нашей жизни человеческий разум одержит наконец верх над животными инстинктами! Будем ожидать терпеливо наступления этого вожделенного времени". Видите: мы должны отстаивать свои права и ожидать терпеливо, когда человеческий разум и пр. ... Ясно, хватайте волков за шиворот, отстаивая свои права, и ожидайте, пока их разумно рассудят с вами в ближайшем лесу! Стоило такой шум подымать для того, чтобы напомнить нам о терпении! Терпенью-то уж нас, провинциалов, не учите, пожалуйста: сами горазды!
А ведь действительно - другой цели-то нет, должно быть, у вас, кроме того, чтобы порисоваться перед нами в котурне да поучить нас терпению. Все, что вы делаете, доказывает это. Например, во 2 No "Московских ведомостей", вслед за статейкой г. Жемчужникова, было напечатано вот какое письмо к редактору!
М. г.
Позвольте мне сообщить вам факт, сильно поразивший меня, когда я услыхал о нём. Вероятно, многим не часто приходилось слышать такого рода случаи.
N., оставив в Москве жену с тремя дочерьми без всяких средств к существованию, пошел в казаки и был послан на Амур. Бедная женщина кое-как пристроилась к месту и своими трудами содержала себя и свое семейство. Спустя несколько лет взгрустнулось мужу по жене: он почувствовал снова склонность к семейной жизни и, боясь не найти сочувствия в жене к своему предложению, послал ей чрез кого следует приглашение прийти повидаться с ним в Сибирь. В одно прекрасное утро ей было объявлено, что она должна чрез две недели по этапу с колодниками отправиться на Амур для свидания с мужем. Вы можете себе представить ужас несчастной жертвы этой любви. Для сохранения супружеского счастия жертвовалось всем: здоровьем, спокойствием, привязанностию к родине, к семейству; вменялось в обязанность нравственной женщине, единственной опоре семейства, отправиться зимой, по этапу, с колодниками, за несколько тысяч верст, на свидание с человеком, который пустил ее и семью по миру. Ни слезы, ни мольбы несчастной не могли поправить дело: она должна будет отправиться в путь, бросив все, что было ей дорого и мило в Москве, ее родине. Стоит немного остановить внимание на этом факте, чтоб