я, когда Париж сами французы громят пушками, когда в Париже расстреливают заложников и добивают раненых, у них тоже получалась как-то прогрессом, хотя они едва подавляли к ней свое отвращение и страх.
Как многие люди своего времени, они верили только в самое явное, в самое плоское, в легко доступное и легко понятное, особенно во всеобъясняющую будто бы науку, технику, но больше всего в свои собственные маленькие удобства, в свои маленькие выгоды.
Это и был авангард прогресса, как они себя называли. Прогресс был для них какой-то смесью телеграфа, масонства, железных дорог, социализма и личного их благополучия.
Теперь они взяли свои флаги, ленты, надели наугольники, пахнущие медью, и пошли уговаривать в чем-то Версаль.
Среди своих знамен они несли изъеденное молью знамя первой масонской ложи Франции, "Мизраим" и "Персеверенс" 1790 года, времен крови, когда тупо стучал на помосте нож гильотины и ходил по Франции костлявый террор, сам гражданин Ужас.
"Персеверенсом" и "Мизраимом" они как бы хотели заклясть или заворожить Версаль.
Так они дошли до Триумфальной арки. Дальше кипел белый дым разрывов. Но многие из них, со стягами, стали перелезать через мешки и пушки. Они вышли на авеню Великой армии. Они шли от Коммуны к Версалю: они сила, перед которой должно умолкнуть все...
Версальцы заметили выблескивающие флаги и медь. Огонь стал стихать. Версальцы решили, что Коммуна высылает парламентеров.
И в четыре часа канонада умолкла.
Внезапная тишина стала в Париже, точно все замерло, чутко внимая чему-то. На Елисейских полях шумели конские каштаны, сырые от утреннего дождя.
Те, кто остался у Триумфальной арки, уверяли, что артиллерией у версальцев командует генерал Монтодон, тоже масон, и "вот видите" - пушки уже умолкли, и "вот увидите" - масоны спасут Францию и прогресс, причем под прогрессом, по-видимому, понималась Коммуна.
С последних укреплений Коммуны трое масонских депутатов пошли к линиям версальцев. Ни выстрела. Молодые офицеры приняли их, четко отдавая честь. Трех депутатов повезли в Версаль.
Там их тоже приняли очень любезно. Все трое говорили пышные речи, не то требовали признания парижских коммунальных прав, не то прекращения огня. Они сами толком не знали, чего требовали и зачем вмешались.
На рассвете их отпустили в Париж. Пыльные и гордые собой - от одного их прикосновения умолкло все - они вернулись к Триумфальной арке, и там, перед тем, как разойтись, снова говорили речи о том, что человечество назовет этот день историческим...
А потом утренний ветер зашумел в каштанах, и в сумраке темного неба вспыхнул первый выстрел, зловещее зарево канонады.
И снова загремели пушки версальцев из Нейи и Аньера, как грозные голоса возмездия, как раскаты смертельного поединка, которого не прервать никому, в котором или Коммуна беспощадно добьет Францию, или Франция беспощадно добьет Коммуну.
Сын миллионера - Сноб-анархист - Революционное тщеславие и месть за еврейские погромы - Неразоблаченные тайны охранного отделения
Крупные губы, полуоткрытый большой рот, безвольно-вдавленный подбородок и маленькие глаза, упорно глядящие сквозь стекла пенсне без ободков, - невыразительное и незначительное лицо молодого человека с впалой грудью, который мог бы быть и страховым агентом, и маленьким чиновником...
Это и есть портрет убийцы Столыпина, Дмитрия Богрова, приложенный к только что вышедшей в Берлине, по новой орфографии, в издательстве "Стрела" книжке его брата В. Богрова "Дмитрий Богров и убийство Столыпина, разоблачение "действительных и мнимых тайн".
Ничего демонического, ничего зловещего в лице убийцы нет, и весь тот налет таинственности, который остался в памяти о Дмитрий Богрове, захваченном в театре с дымящимся револьвером в руке, - совершенно выветривается при взгляде на его портрет.
В. Богров обещает в книжке разоблачение тех "действительных и мнимых тайн", о которых убийца Столыпина писал из крепости в предсмертном письме родителям 10 сентября 1911 года, накануне казни:
"Я знаю, что вас глубоко поразила неожиданность всего происшедшего, знаю, что вы должны были растеряться под внезапностью обнаружения действительных и мнимых тайн. Последняя моя мечта была бы, чтобы у вас, милые, осталось обо мне мнение, как о человеке, может быть, и несчастном, но честном".
Брат убийцы и занят только тем, чтобы доказать, что Дмитрий Богров был "честным", то есть если он и был агентом охранки, то "по идейным соображениям", а на самом деле "его образ жизни" был "отличным от образа жизни рядового человека", причем он, как анархист-коммунист, якобы "разлагающим образом действовал на существующее".
Такой цитатой из анархического манифеста Рамуса В. Богров прикрывает Дмитрия Богрова, изображая его неким "анархистом-разлагателем", как будто такое обозначение более привлекательно, чем простое определение Дмитрия Богрова убийцей.
"Отряд жандармов ворвался в ночь после покушения на Столыпина в дом отца, - рассказывает В. Богров. - На заявление родственницы Дмитрия Богрова, что родители его, находившиеся тогда за границей, будут страшно потрясены известием о случившемся, начальник отряда заявил следующее:
- Дмитрий Богров потряс всю Россию, а вы говорите о потрясении его родителей".
Эти умные и простые слова полицейского офицера вспоминаются не раз, когда читаешь книжку В. Богрова - книжку потрясенного родственника, который во что бы то ни стало и не считаясь ни с кем и ни с чем занят только подбором доказательств, что его брат, хотя и был агентом охранки, но был "честным революционером", действовавшим по малопочтенному, впрочем, принципу, как указывает сам В. Богров, - "цель оправдывает средства".
Впрочем, от таких доказательств ни убийство, ни убийца не становятся привлекательнее.
В. Богров не подметил в своем брате той самой главной его черты, на которую указывает один из сотоварищей Дмитрия Богрова, анархист П. Лятковский:
"Дмитрий Богров не хотел быть мелкой сошкой, чернорабочим от революции, а стремился лишь к совершению чего-либо грандиозного, из чувства тщеславия".
Сын киевского миллионера-домовладельца, баловень богатой еврейской семьи, "молодой помощник присяжного поверенного", Дмитрий Богров, по замечанию В. Богрова, "пользовался в родительском доме преимуществами человека, которому открыты все пути и возможности, не знающего отказа ни в одном сколько-нибудь разумном желании".
"Во время своих частых поездок за границу и в Россию, равно как и во время пребывания дома, Дмитрий Богров получал от отца определенное месячное пособие, которое составляло от 100 до 150 рублей в месяц, а после окончания университета в Петербурге - 75 рублей в месяц, тогда как Дмитрий Богров имел еще и жалованье по службе секретаря в комитете по фальсификации пищевых продуктов при министерстве торговли и промышленности - 50 рублей в месяц, а также зарабатывал кое-что и по судебным делам".
Прибавим к этому, что еще 100-150 рублей в месяц Дмитрий Богров получал с 1907 года как агент охранного отделения. К тому же отец платил ему также за управление домом в Киеве, на Бибиковском бульваре (фотография этого мещански-аляповатого дома зачем-то приведена в книжке этих "семейных воспоминаний").
Как видно, Дмитрий Богров ни в чем и ни от кого не получал отказа. Его возят по заграницам, в декабре 1910 года он "отдыхает на Ривьере", в августе 1911 года, за несколько дней до убийства, он снова "отдыхает" на даче родителей "Потоки", под Кременчугом.
Он, несомненно, был избалованным средой и жизнью человеком, для которого "разлагающий анархизм" был, по-видимому, только снобизмом, баловством духа. Это был, по-видимому, тщеславный честолюбец, не желавший ни в чем быть "мелкой сошкой", а думавший о себе как о сверхчеловеке, которому все дозволено.
Психологически этот тип ближе всего к тем двум американским "сверхчеловекам", тоже сыновьям миллиардеров и тоже полагавшим, что они "сверхчеловеки", которых судили недавно за ужасное и мучительное убийство ребенка...
Но Богров, следуя "моде" своего времени, с гимназической скамьи "ушел в революцию", и потому-то суждено ему было стать не обычным убийцей или преступником по "сверхчеловечности", а убийцей государственного человека России.
Никак не анархизм, а одно убийство Столыпина - выбор его как жертвы - вот, что было навязчивой идеей Дмитрия Богрова, и книжка В. Богрова, не замечая того, дает все данные к такому заключению:
- Я еврей, - сказал Дмитрий Богров во время свидания с социалистом-революционером Е. Лазаревым в 1910 году в Петербурге.- И позвольте вам напомнить, что мы и до сих пор живем под господством черносотенных вождей. Евреи никогда не забудут Крушеванов, Дубровиных, Пуришкевичей и тому подобных злодеев. А Герценштейн? А где Иоллос? Где сотни, тысячи растерзанных евреев - мужчин, женщин и детей, с распоротыми животами, с отрезанными носами и ушами... Вы знаете, что властным руководителем идущей теперь дикой реакции является Столыпин. Я прихожу к вам и говорю, что я решил устранить его...
В феврале 1911 года вышел из киевской Лукьяновской тюрьмы анархист П. Лятковский. Дмитрий Богров вызвал его к себе и "сам первый заговорил о том, что товарищи обвиняют его в целом ряде предательств":
- Только убив Николая, я буду считать, что реабилитировал себя,- сказал Богров.
- Да кто же из революционеров не мечтает убить Николая! - перебил его Лятковский.
- Нет, - продолжал Богров, - Николай - ерунда. Николай - игрушка в руках Столыпина. Ведь я - еврей - убийством Николая вызову небывалый еврейский погром. Лучше убить Столыпина...
В семье Богрова, несмотря на то что его отец был даже "членом киевского дворянского клуба", господствовала, по-видимому, "левизна" убеждений. Отец Богрова "примыкал к левым кадетам", а старший двоюродный брат Богрова, Сергей, был социал-демократом. Этот Сергей всегда влиял на Дмитрия, и еще в 1909 году "они вели разговоры на тему о том, кто самый опасный и вредный человек в России, устранение которого было бы наиболее целесообразным. И в этих разговорах они неизменно возвращались к имени Столыпина..."
Пошлая оценка Столыпина, как виновника еврейских погромов, эта пошлая ненависть к Столыпину и были многолетней навязчивой мыслью Дмитрия Богрова.
27 августа 1911 года Дмитрий Богров приходит домой обедать в необычайно радостном и оживленном настроении (по свидетельству тетки его, М. Богровой). На вопрос тетки, что его привело в такое хорошее настроение, он отвечает, что имел совершенно неожиданный успех: у него, мол, наклевывается такое дело, которым он осчастливит мир.
Наклюнувшееся дело, которым "сверхчеловек" с Бибиковского бульвара решил осчастливить весь мир, - было убийство Столыпина.
Убийца, много лет обдумывавший свою "месть за еврейские погромы", олицетворявший виновника их в Столыпине и ради этой "мести" идущий на все, - вот в лучшем случае образ Дмитрия Богрова, рисуемый книжкой его брата. Многое в ней, впрочем, только опошляет этот незаурядный облик убийцы, как опошляют его и стихи Дмитрия Богрова к какой-то знакомой, зачем-то тоже приведенные в книжке:
Твой ласкающий, нежно-чарующий взгляд.
Твои дорогие черты,
Воскресили давно позабытые сны,
Развернули широкие крылья мечты...
и т.д.
По-видимому, Дмитрий Богров был не больше, чем мелким бесом от революции, которому только несчастная судьба России помогла убить ее большого государственного человека.
Известно, что убийца хотя и был анархистом, но одновременно и агентом охранного отделения с 1907 года. В 1918 году в Москве В. Богров получил разрешение на обозрение дела Дмитрия Богрова, переданного, оказывается, после революции в Московский исторический музей.
Дело это занимает особый большой шкап и заключает в себе 30 объемистых томов. В. Богрову удалось только "перелистать" дело, а вот большевистский исследователь Струмилло дело Богрова, надо думать, "изучил", и в "Красной летописи" приходит к выводам, что "Богров - провокатор, после разоблачения вместо самоубийства кончивший убийством Столыпина".
Брат убийцы, тем не менее, пытается доказывать в книжке, что Дмитрий Богров был "провокатором без провокации", что с 1907 по 1911 год охранное отделение выплачивало деньги, так сказать, зря и что если кого-нибудь и выдавал Дмитрий Богров, то все эти предательства были вроде выдачи им Мержеевской, обвиненной в 1910 году в покушении на жизнь государя.
Мержеевская, как рассказывает В. Богров, была умственно ненормальной, невменяемой, и в выдаче этой больной "общей знакомой" брат Дмитрия Богрова, как это ни странно, не видит ничего подлого и ничего некрасивого, убеждая нас, что Дмитрий Богров был уверен, что Мержеевской, как невменяемой, "никакого наказания не могло угрожать".
Между тем Мержеевская была посажена в тюрьму и отправлена в Якутскую область.
Не более доказательны и другие попытки В. Богрова свести на нет агентурную работу Дмитрия Богрова. Все же охранное отделение ему за что-нибудь да платило, и хотя ему и удалось "использование охранного отделения для совершения террористического акта", но В. Богрову и в голову не приходит, что само охранное отделение могло также "использовать" убийцу для своих целей.
В парижской газете "Будущее" 31 декабря 1911 года, как рассказывает В. Богров, появилось такое сообщение:
"Д. Богров побежал не сразу после выстрела, а как бы дожидался чего-то и побежал лишь после некоторой паузы, которая и сгубила его. Теперь непонятная пауза объяснилась. Оказывается, что ему было обещано, что в момент выстрела электричество в театре внезапно и нечаянно потухнет, чтобы он мог, пользуясь темнотою, броситься незаметно в известный, оставленный без охраны проход, в конце которого были припасены для него военная фуражка и шинель, а снаружи дожидался автомобиль с разведенными парами".
Но стоявший у "ключа" механик-рабочий не допустил к нему охранника, несмотря на предъявленный ему "билет", электричество не погасло, и Богров, потратив драгоценные секунды на ожидание темноты, бросился бежать, когда публика уже оправилась от первого потрясения, вследствие чего и не мог спастись".
Для В. Богрова "все это, конечно, сказки". Но А. Ф. Гире, бывший киевским губернатором в дни убийства Столыпина, на собрании памяти П. А. Столыпина 28 октября прошлого года в Париже подтвердил публично эту же версию о подготовке такого бегства Дмитрия Богрова.
Спасение убийцы подготовлялось, быть может, самим охранным отделением.
В Париже и теперь здравствуют некоторые члены Государственной думы, в воспоминаниях которых содержится немало точных указаний на желание темных сил расправиться со Столыпиным именно в 1911 году, после его реформ западного земства.
Не эти ли темные силы и направили руку "разлагателя-анархиста" и агента охранки Дмитрия Богрова на последнего сильного государственного человека России?
Алексеевский равелин - Монетный двор - Усыпальница государей
Золоченый шпиль Петра и Павла парит высокой стрелой.
На шпиле ангел с крестом.
Всего просторнее небо Петербурга над крепостью, над Невой. В небе за Невой летит золотая стрела.
Стрела вознесена и крепость облицована серым гранитом при императрице Екатерине II итальянским зодчим Трезини Доменико.
Мастер Трезини носил, может быть, темно-лиловый шелковый кафтан, камзол цвета соломы с венецианским шитьем и легко пудрил волосы. У него, может быть, была приятная, прохладная улыбка. Зодчий Трезини был любителем-органистом в церкви на Невской першпективе.
На церковных хорах, в светлых волнах ораторий, ему явилось нежное золотое видение петропавловской стрелы, высокой, сильной, бьющей ввысь, и в небесном ее полете гармоническая музыка, святая музыка над Санкт-Петербургом.
Петропавловские куранты - дрогнут ломкими перебоями, смолкнут тончайшим звенением... Куранты были молитвой империи.
Легчайшими перебоями били четверти часа:
- Господи, помилуй, - каждую четверть пели куранты.
Внизу с музыкой шли полки, в академиях, в университетах шумели аудитории, стучали в маслянистом блеске тяжелые машины, гремели кареты на улицах, в вихре искр проносились поезда, на верфях в трепещущих флажках спускали "Палладу" или "Двенадцать апостолов", страшно, сильно двигалась дышащая громада людей, народов, земель, океанов - Россия - и каждый час с высоты золотой стрелы как бы выпаривало звучащее крыло, гармоническим пением осенялся каждый час России:
- Коль славен наш Господь в Сионе, - пели каждый час петропавловские куранты.
Зимнее утро. Скрипит снег. Петербург белый. От снега чистейшая тишина в воздухе, необыкновенно светлы лица прохожих. Уже замер в холодной высоте звук курантов, а, кажется, еще проливается щемящий, серебристый "Коль славен", светлым крылом, серебристым покровом осеняя столицу.
А когда гремела полдневная пушка, куранты пели "Боже, царя храни".
Каждый полдень, в час полноты, куранты играли гимн державе, славу русскому царю.
И ровно в полночь, когда замирала Россия, погасали огни, когда в ночном сумраке отдыхали миллионы людей и как бы приостанавливала свой страшный шаг полунощная империя, с петропавловской стрелы в тишине слетала снова затаенная молитва:
- Боже, царя храни...
Сколько раз по деревянному мосту проходил я в крепость. Гулче шаг на мостовых настилах. Кто входит под своды серых ворот, где дышит сырость, тому кажется, что он входит в минувшее.
Над сводами черные буквы: "Иоанновские ворота. 1740 год".
Арка была поднята в царствование императора Иоанна I Всероссийского. Крепостные ворота, может быть, единственный след мгновенного царствования младенца Иоанна, старинные черные буквы точно письмена самой судьбы несчастного Иоанна Антоновича, императора казематов, государя застенков и равелинов. Черные буквы забыла стереть императрица Елизавета, о них забыла императрица Екатерина.
А на крепостном дворе проложены к собору деревянные мостки, снег посыпан красноватым песком. Низкий гарнизонный дом, желтоватый низкий цейхгауз. В крепости так же тихо и просто, как на Смоленском кладбище, и те же вороны в высоких березах.
В соборе полутьма, серые стены, знамена, щиты с ключами городов, серебряные венки. На правом клиросе паникадило государя Петра, точенное из слоновой кости. Все гробницы серого мрамора, на них золотые императорские короны, освещенные изнутри сиренево-алыми огнями лампад. Одна только гробница Александра II, царя-освободителя, из мрамора красноватого, горячего цвета, в прожилках.
А к отвесной стене собора жалось малое кладбище. Там были полуобломленные колонки времен Александровых, чугунный простой крест. Я не знал, кого хоронили у соборной стены, думал, что там покоится причт и соборные настоятели. На днях только из очерка Старого Кирибея о государе Павле Петровиче я узнал, что это было кладбище крепостных комендантов.
Там почивали они у стены собора, бессменные часовые у гробниц императоров, до Страшного Суда.
Коменданты Петропавловской крепости... Когда вода в Неве подымается выше пяти футов по ординару, на шпиле Главного адмиралтейства зажигают четыре красных, четыре белых огня, крепостная пушка каждые полчаса дает выстрел.
Вода выше шести футов по ординару: выстрел каждые четверть часа. Семи футов достигла вода: пушка дает два выстрела каждые четверть часа.
Я помню ночной дождь, ветер и пушку, ночной страх наводнения в нашей подвальной квартире в Академии художеств. Я просыпался от пушечного гула, меня закутывали в одеяло, все домашние были одеты, у нас были соседи, все слышали глухие, редкие выстрелы.
Во мне навсегда затаилась ночная тревога питерских бедняков, Галерной гавани, нижних этажей казенных зданий по набережной: выше пяти футов по ординару. Если еще выше, если участятся пушечные выстрелы, нам надо выбираться на верхние этажи. Тогда темная Нева зальет нас...
Ночные пушки, тревога империи. Тревога в легчайшем полуночном пении курантов, тревога в пушечных салютах.
Я помню, как погребальные салюты крепости провожали на вечный покой кого-то из императорской фамилии. Это был траурный гром, мерные редкие содрогания. И помню я торжественную пальбу, как будто сливающуюся в торопящийся гул,- сто один выстрел в ознаменование рождения новой цесаревны российской.
Пушечный салют в Пасхальную ночь. Всегда замирало сердце, когда за Невою, в апрельском теплом небе, вспыхивал огонь выстрела. И еще пальба - на открытии навигации...
Только что прошел ладожский лед. Нева необыкновенно синяя, холодная и совершенно пустая.
Ровно в час дня от домика Петра Великого отчаливал гребной катер коменданта Петербургского порта. Катер салютовал крепости выстрелом из старинного фальконета. Крепость отвечала пушечной пальбой, и на Неву вылетал другой гребной катер под Андреевским флагом и брейд-вымпелом коменданта Петропавловской крепости. Оба катера летели к Дворцовой набережной. Матросы с силой опускали весла, враз подымали их вверх, несли, как сверкающее мощное крыло. Навигация была открыта...
А в полночь куранты снова пели с затаенной тревогой "Боже, царя храни". И, может быть, на комендантском кладбище подымались в полночь на смотр старые коменданты.
Когда метель смела Санкт-Петербург, Империю, Россию, и Бог не охранил Царя, тогда, может быть, вереница призраков, привидений, мертвая гвардия и мертвая армия, положившая живот свой за Веру, Царя и Отечество, только они каждую ночь летели через ледяную Неву к Петропавловской крепости на тревожные пушечные залпы.
Каждую полночь с крепостных верхов гремели сигналы: империя в бедствии, все подымайтесь. Но для живых крепость была темна, безмолвна, и никто не слышал полунощных залпов.
Но так ли, разве не слышат?
Куранты теперь сломаны, смяты в иной напев. Но именно потому что сломаны, в их отзвуке, в звенении еще более щемяще слышат живые их вечное пение, небесный полет...
Нет, еще не кончена баллада о петропавловской стреле, золотеющей за Невой, о пушечных салютах, о комендантах, баллада о гармоническом пении курантов - нет, еще не кончена баллада Империи.
Может быть, об этом дерзновенно упоминать. Но каждый раз, когда я думаю о зловещих и загадочных силах, окружавших императрицу и императора, о не постигнутом еще мистическом мире государя, я думаю о трех незначительных, на первый взгляд, чертах.
С виду это как бы только подробности, не останавливающие внимания. Но следователь Соколов именно на них останавливается с особой тщательностью, как бы в надежде, что на это еще будет обращено внимание.
Три черты, три подробности всегда поражали меня.
Первая - знак, который государыня Александра Федоровна чертила в заключении, начиная с Тобольска, на косяках дверей и окон своих комнат.
Государыня, горячо верующая христианка, почему-то писала всегда знак свастики. Именно это и поразило меня. Этот знак, обращенный влево и вызывающий, по эзотерическим толкованиям, силы тьмы, погибели и зла, противоположен древнему христианскому знаку свастики, повернутому к солнцу, вправо, и, по тем же толкованиям, вызывающему силы света и добра.
Государыня защищала себя не тем знаком, каким, по-видимому, желала. Тот, от кого государыня узнала о знаке покровительства сил света, по-видимому, обманул ее мистическую веру, заменив знак добра знаком зла. И государыня в неведении, веря, что призывает на себя и на своих силы Божий, - всюду чертила знак, призывающий силы гибели и тьмы.
Этот зловещий знак оставлен государыней в Тобольске. Он же, кажется, был и на стене Ипатьевского дома...
Откуда же этот знак дошел до государыни?
Следствие Соколова с несомненностью установило, кто ввел ее в мистическую ошибку.
Знак свастики государыня узнала от Бориса Соловьева. Но кто такой Соловьев?
Прапорщик Соловьев оказался в Тобольске в августе 1917 года. Он сын консисторского чиновника из Симбирска, близкого приятеля Григория Распутина.
Этот Соловьев всеми способами добивался общения с царской семьей и через тобольского епископа Гермогена, и через горничных императрицы Уткину и Романову, живших на воле. Мало того, в Тобольске Соловьев женился на дочери Распутина Матрене. И, в конце концов, добился доверия и общения с заключенной императрицей.
Под именем Станислава Коржевского Соловьев с женой переселяется в Тюмень и становится там, так сказать, узлом всех сообщений с государыней. Он доставляет ей письма. Никому из едущих тайно в Тобольск нельзя миновать Соловьева. Только через Соловьева можно получить проезд. Он же сообщает императрице, что у него в Тюмени триста офицеров, готовых по его приказу освободить царскую семью. По-видимому, государыня верила ему совершенно.
А Соловьев между тем предавал всех, кто только желал пробиться к заключенным. Больше тридцати человек были арестованы или погибли по доносам Соловьева. Он - агент чека.
Но государыня так верила зятю Распутина, что именно в Тобольске ждала освобождения и называла ту же цифру в триста "верных тюменских офицеров".
Жильяр подтверждает, что государыня называла эту фантастическую цифру и уверяла, что офицеры сосредоточены в Тюмени. Государыня несколько раз говорила о Тюмени.
В Тобольске императрица казалась спокойнее всех. Поседевшая, в черных роговых очках, она была сильнее всех своей верой в скорое освобождение...
Один из офицеров, связанных с Соловьевым, Сергей Марков показал следователю о свастике, что "она была условным знаком тайной организации Соловьева в Тюмени. И этот знак государыня знала".
Так вот откуда зловещий знак: от Соловьева.
Это был самый страшный обман. Соловьев, прикрываясь тенью Распутина, обманул надежды и самую веру государыни.
Но кто же такой этот сын консисторского симбирского чиновника?
Гимназии Соловьев не окончил. С 1914 года служил в 187-м Нежинском пехотном полку. С 1915 года - в Ораниенбаумской школе прапорщиков. В 1915 году он встречается постоянно с Григорием Распутиным. В 1917 году прапорщик Соловьев становится площадным революционером.
Но все это только внешняя, и притом вполне ничтожная, фигура Соловьева. Страшнее и неразгаданнее его внутренняя, тайная фигура.
Еще до войны этот недоучившийся симбирский гимназист зачем-то едет в Индию. Кто дал средства на это путешествие, кто его направил туда, зачем? Заметим только, что Григорий Распутин уже был тогда приятелем отца Соловьева.
Еще поразительнее цель таинственного путешествия в Индию. Следствием установлено, что Борис Соловьев в Индии, в Адьяре, обучался зачем-то в особой теософической школе.
По-видимому, он там, так сказать, и нахватался того, что на обычном языке зовется черной магией. Оттуда же, из Адьяра, он вывез, вероятно, и знак свастики.
В дневнике Матрены Распутиной описаны некоторые черты этого зловещего человека. В отчаянии, в горе Матрена рассказывает, какой ее муж лгун, хвастун, как он ее бьет. А также замечает, что он ее - гипнотизирует.
Гипнотизм Соловьев, по-видимому, тоже вывез для каких-то целей из теософической школы в Адьяре. Для каких?
Связь Соловьева с Распутиным с точностью установлена с 1915 года. Он, несомненно, был близким человеком Распутина, его доверенным пособником. И не для Григория ли Распутина вывез Борис Соловьев из Индии черную магию и гипнотизм?..
Сын консисторского чиновника, адьярский черный маг и агент чека - все это казалось бы диким бредом, если бы все не было установлено точным следствием.
Этот черный маг был агентом большевиков. Он захватил все попытки общения с заключенными. Именно он оборвал всякую возможность спасения их. Борис Соловьев - начало екатеринбургской трагедии.
В декабре 1919 года Борис Соловьев был арестован во Владивостоке. При аресте лишний раз было установлено, что он большевистский агент...
Так в мистическом мире государыни тень Распутина была сменена страшной явью обманщика и чекиста Соловьева.
Без какой-либо оценки, я и не дерзаю оценивать или судить кого-либо, должно признать несомненным, что государыня верила в облегчение болезни наследника-цесаревича по молитве Григория Распутина. Занотти так и замечает, что "для государыни он казался непогрешимым".
Император не мог, разумеется, не уважать такого убеждения государыни. И у государя тоже могло, может быть, сложиться некое мистическое чувство к этому человеку.
И есть в мистическом образе государя одна черта, всегда глубоко поражавшая меня.
Всю войну и всю революцию, после отречения и в заключении, и перед последним своим мученическим путем в Екатеринбург, государь ни на один день не расставался с запиской Григория Распутина.
Странную, можно сказать, вещую записку всегда носил при себе император. Она была с ним в Ставке, она была с ним во время всех испытаний, бунта и переворота.
И только в Тобольске, незадолго до последнего путешествия в Екатеринбург, государь вернул эту записку через верных людей семье Распутина.
В следственном деле Соколова дана фотография текста записки.
Повторяю, без какой-либо оценки, но все же допустимо, что вначале в сибирском селе Распутин мог быть чистым молитвенником, вроде тех "братцев" с тревожной душой, каких перед войной и революцией немало было в глухо-тревожной, что-то предчувствующей России. Возможно, что только позже захватили "братца" темные силы, или сам он поддался всем соблазнам столицы и превратился в "живучего духа зла".
Но записка написана еще вдохновенно и еще до того, как Распутин стал "духом зла".
Записка - зловещее и грозное пророчество о царе и его России. И по ней можно судить, какая потрясающая сила тайноведения заключалась в этом человеке.
Она написана в 1914 году, в канун войны. Первую ее строку я привожу с сохранением безграмотности подлинника:
"Милой друг, еще раз скажу грозна туча нат Расеей... Беда, горя много. Темно и просвету нет. Слез что моря, и смерти. А крови? Что скажу. Слов нет. Неописуемый ужас. Знаю, все от тебя войны хотят, и верные, не зная, что рады гибели. Тяжко. Божье наказанье. Когда ум отымет, тут уж ничего. Конец. Ты царь, отец народа, не попусти безумным торжествовать и погубить себя и народ. Вот, Германию победят. А Россия? Подумать, так воистину не было от веку горшей страдалицы. Вся тонет в крови. Великая погибель. Без конца печаль..."
Зловещее предсказание 1914 года сводится к тому, что победа над Германией не спасет России, которой суждено затонуть в крови, в великой погибели...
И в мистическом мире государя эта записка нашла, по-видимому, глубокий отзыв. Иначе государь не хранил бы ее при всех тягчайших испытаниях страны и царствования. Государь как бы проверял, сбываются ли грозные предсказания.
А, может быть, в самой глубине своего молчания, молитвы, печали государь и без косноязычного темного проповедника знал и провидел сам всю избранную и мучительную судьбу России и своего державного дома.
Во гневе своем дам вам царя.
На заре погибнет царь Израилев.
"Я был дежурным по собственному Его Императорского Величества конвою. Чаще обычного входили ко мне в тот день с докладом казаки. Вдруг грянула пушка. Вошедший казак замер на полуслове доклада, а я громким голосом начал отсчитывать пушечные удары.
Казак, забывши о дисциплине, стал так же громко считать со мною выстрелы. Прогремело с петропавловских верков {Верки - отдельные части воинских укреплений: составные части крепости.}, "двадцать один" - сосчитали мы, и ожидание показалось нам бесконечным.
Но грянула пушка, и казак крикнул:
- Двадцать два...
30 июля 1904 года Бог даровал России цесаревича".
Командир лейб-гвардии Кирасирского Его Величества полка генерал Раух поздравлял на другой день государя с рождением наследника и осведомился, какое имя будет дано ему при крещении.
- Императрица и я решили дать ему имя Алексея. Надо же нарушить линию Александров и Николаев...
До семи лет при царевиче была русская нянька Марья Ивановна Вишцякова, а позже дядькой к нему был приставлен боцман "Полярной звезды" Деревенко с помощниками, матросами яхты "Штандарт" Климентием Григорьевичем Нагорным и Иваном Дмитриевичем Седневым.
Государыня звала сына Солнечным Лучом, Крошкой, Беби, Агунюшкой. Государь в своем дневнике называет его "наше маленькое сокровище".
"Родители и няня его Марья Вишнякова в раннем детстве его очень баловали, - вспоминает А. А. Танеева,- и это понятно, так как видеть постоянные страдания маленького было очень тяжело: ударится ли он головкой или рукой, сейчас же появляется огромная синяя опухоль от внутреннего кровоизлияния, причинявшего ему жестокие страдания".
Уже с первых недель государыня заметила, что ее сын унаследовал таинственную болезнь Гессенского дома, гемофилию. Жизнь мальчика ежечасно была под смертельным ударом.
Осенью 1912 года царевич, резкий и живой в мальчишеских играх, с разбегу прыгнул в лодку. Открылась болезнь. Его увезли в Спаду, туда были вызваны из Петербурга профессора. Мальчик очень страдал.
В 1913 году, в дни трехсотлетия Дома Романовых, больного царевича проносили пред войсками на руках. "Его рука обнимала шею казака, было прозрачно-бледным его исхудавшее лицо, а прекрасные глаза полны грусти..."
С 1913 года, в промежутках болезни, начались более или менее постоянные классные занятия царевича.
"Когда он был здоров, - вспоминает П. Жильяр, - дворец как бы перерождался: это был луч солнца, освещающий всех. Это был умный, живой, сердечный и отзывчивый ребенок".
- Когда я буду царем, не будет бедных и несчастных, я хочу, чтобы все были счастливы, - записывает С. Я. Офросимова слова мальчика в Крыму.
Там любимой пищей царевича были щи, каша и черный хлеб, "который едят все мои солдаты", как он говорил. Ему каждый день приносили пробу щей и каши из солдатской кухни Сводного полка. Цесаревич съедал все и еще облизывал ложку.
- Вот это вкусно, не то, что наш обед, - говорил он.
- Подари мне велосипед, - просил он мать.
- Алексей, ты же знаешь, что тебе нельзя.
- Я хочу учиться играть в теннис, как сестры.
- Ты знаешь, что ты не смеешь играть...
Л. А. Танеева, вспоминая такие разговоры, добавляет, что иногда царевич плакал, повторяя:
- Зачем я не такой, как все мальчики...
1 октября 1915 года с государем в ставку уехал 11-летний наследник Российского престола, кадет 1-го кадетского корпуса, шеф л-гв. Атаманского, л-гв. Финляндского, 51-го пехотного Литовского, 12-го Восточно-Сибирского стрелкового полков, Ташкентского кадетского корпуса и атаман всех казачьих войск.
В Могилеве государь постоянно гулял с сыном и отдавал ему все свободные минуты. Мальчик несколько раз объезжал с ним фронт.
А в городском саду Могилева, куда П. Жильяр водил гулять своего воспитанника, тот очень скоро подружился со своими сверстниками, кадетами Макаровым и Агаевым. Друзьями его детства были и сыновья боцмана Деревенко.
В мае 1916 года цесаревич Алексей был произведен в ефрейторы.
Царевич становился юношей. С. Я. Офросимова видела его в 1916 году в Федоровском соборе:
"Собор залит сиянием бесчисленных свечей. Царевич стоит на царском возвышении. Он почти дорос до государя, стоящего с ним рядом. На бледное прекрасное лицо царевича льется сияние тихо горящих лампад. Большие удлиненные его глаза смотрят не детски скорбным взглядом..."
1917 год...
"В последний раз обращаюсь к вам, горячо любимые мною войска. После отречения Моего за Себя и за Сына Моего от престола Российского, власть передана Временному правительству... Да поможет ему Бог вывести Россию по пути славы и благоденствия".
Поезд с арестованным государем следовал через Витебск, Гатчину, Александровскую и по царской ветке прибыл в павильон Царского Села. Это было 9 марта 1917 года, в 11 часов 30 минут утра.
У ворот Александровского дворца собрались офицеры и взвод стрелков гвардейского запасного полка. Все были с красными бантами, а некоторые и с красными лентами через плечо.
Автомобиль с государем и Долгоруковым подошел к закрытым воротам, у которых был выставлен караул. Из кучки офицеров выступил дежурный прапорщик Веритт и скомандовал часовым:
- Открыть ворота бывшему царю!
Ворота открылись, пропустили автомобиль и закрылись.
Уже 19 марта А. А. Танеева видела "матроса Деревенко, который сидел, развалясь, в креслах и приказывал царевичу подать ему то одно, то другое. Алексей Николаевич, с грустными и удивленными глазками, бегал, исполняя приказания". Боцман оказался большевиком и вором. Вскоре он покинул дворец.
Солдаты революционной охраны ходили по парку за наследником и великими княжнами, которые были острижены после кори. Солдаты увидели в руках царевича игрушечное ружье, модель русской винтовки. Они потребовали "обезоружить наследника". Царевич разрыдался и долго горевал по своей игрушке...
6 августа 1917 года императора с семьей перевезли в Тобольск. Здесь приходила заниматься с царевичем К. М. Битнер.
"Он был способный от природы, - вспоминает она,- но немного с ленцой. Если он хотел выучить что-либо, он говорил: "Погодите, я выучу". И если действительно выучивал, то это уже у него сидело крепко. Он не переносил лжи и не потерпел бы ее около себя, если бы взял власть когда-либо.
Я не знаю, думал ли он о власти. У меня был с ним разговор об этом. Я ему сказала:
- А если вы будете царствовать?
Он мне ответил:
- Нет, это кончено навсегда..."
Сохранилось письмо царевича из Тобольска от 22 января 1918 года:
"Сегодня 29 градусов мороза и сильный ветер и солнце... Есть у нас хороших несколько солдат, с ними я играю в караульном помещении в шашки... Нагорный спит со мною... Пора идти к завтраку. Целую и люблю. Храни тебя Бог".
На масленице 1918 года семью императора перевели на солдатский паек. По постановлению солдатского комитета разрушили на дворе ледяную гору детей.