>
- Хорошо поохотились? - ласково спросила Ляля и, помолчав, прибавила тихо и нежно: - А где Анатолии Павлович?.. Я слышала, как вы подъехали.
- Твой Анатолий Павлович грязное животное! - хотел крикнуть Юрий с внезапным приливом злобы, но вместо того неохотно ответил. - Право, не знаю... к больному поехал.
- К больному... - машинально повторила Ляля и замолчала, глядя на звезды.
Она не огорчилась, что Рязанцев не зашел к ней: девушке хотелось побыть одной, чтобы его присутствие не помешало ей обдумать наполняющее ее молодые душу и тело, такое дорогое ей, такое таинственное и важное чувство. Это было чувство какого-то желанного и неизбежного, но жуткого перелома, за которым должна отпасть вся прежняя жизнь и должно начаться новое. До того новое, что сама Ляля должна тогда стать совсем другой.
Юрию странно было видеть всегда веселую и смешливую Лялю такой тихой и задумчивой. Оттого, что он сам был весь наполнен грустными раздраженными - чувствами, Юрию все - и Ляля, и далекое звездное небо - и темный сад - все казалось печальным и холодным. Юрий не понимал, что под этой беззвучной и недвижной задумчивостью была не грусть, а полная жизнь: в далеком небе мчалась неизмерно могучая неведомая сила, темный сад изо всех сил тянул из земли живые соки, а в груди у тихой Ляли было такое полное счастье, что она боялась всякого движения, всякого впечатления, которое могло нарушить это очарование, заставить замолчать ту, такую же блестящую, как звездное небо, и такую же заманчиво-таинственную, как темный сад, музыку любви и желания, которая бесконечно звучала у нее в душе.
- Ляля... ты очень любишь Анатолия Павловича? - тихо и осторожно, точно боясь разбудить ее, спросил Юрий.
"Разве можно об этом спрашивать?" - не подумала, а почувствовала Ляля, но сейчас же опомнилась и благодарно прижалась к брату за то, что он заговорил с нею не о чем-нибудь другом, ненужном и мертвом для нее теперь, а именно о любимом человеке.
- Очень, - ответила она так тихо, что Юрий скорее угадал, чем услышал, и сделала мужественное усилие, чтобы улыбкой удержать счастливые слезы, выступившие на глазах.
Но Юрию в ее голосе послышалась тоскливая нотка, и еще больше жалости к ней и ненависти к Рязанцеву явилось в нем.
- За что же? - невольно спросил он, сам пугаясь своего вопроса.
Ляля удивленно посмотрела на него, но не увидела его лица и тихонько засмеялась.
- Глу-упый!.. За что!.. За все... Разве ты сам никогда не был влюблен?.. Он такой хороший, добрый, честный...
- ...красивый, сильный! - хотела добавить Ляля, но до слез покраснела в темноте и не сказала.
- А ты его хорошо знаешь? - спросил Юрий.
"Эх, не надо этого говорить, - подумал он с грустью и раздражением. - Зачем?.. Разумеется, он кажется ей лучше всех на свете!"
- Анатолий ничего от меня не скрывает! - с застенчивым торжеством ответила Ляля.
- И ты в этом уверена? - криво усмехнулся Юрий, чувствуя, что уже не может остановиться.
В голосе Ляли зазвучало беспокойное недоумение, когда она ответила:
- Конечно, а что, разве?..
- Ничего, я так... - испуганно возразил Юрий.
Ляля помолчала. Нельзя было понять, что в ней происходит.
- Может быть, ты что-нибудь знаешь... такое? - вдруг спросила она, и странный, болезненный звук ее голоса поразил и испугал Юрия.
- Да нет... Я так. Что я могу знать, а тем более об Анатолии Павловиче?
- Нет... ты не сказал бы так! - звенящим голосом настаивала Ляля.
- Я просто хотел сказать, что вообще... - путался Юрий, уже замирая от стыда, - мы, мужчины, порядочно-таки испорчены, все...
Ляля помолчала и вдруг облегченно засмеялась.
- Ну, это-то я знаю...
Но смех ее показался Юрию совершенно неуместным.
- Это не так легко, как тебе кажется! - с раздражением и злой иронией возразил он. - Да и не можешь ты всего знать... Ты себе еще и представить не можешь всей гадости жизни... Ты еще слишком чиста для этого!
- Ну вот, - польщенно усмехнулась Ляля, но сейчас же, положив руку на колено брата, серьезно заговорила: - Ты думаешь, я об этом не думала? Много думала, и мне всегда было больно и обидно: почему мы так дорожим своей чистотой, репутацией... боимся шаг сделать... ну пасть, что ли, а мужчины чуть не подвигом считают соблазнить женщину... Это ужасно несправедливо, не правда ли?
- Да, - горько ответил Юрий, с наслаждением бичуя свои собственные воспоминания и в то же время сознавая, что он, Юрий, все-таки совсем не то, что другие, - Это одна из величайших несправедливостей в мире... Спроси любого из нас: женится ли он на... публичной женщине, - хотел сказать Юрий, но засмеялся и сказал: - На кокотке, и всякий ответит отрицательно... А чем, в сущности говоря, всякий мужчина лучше кокотки?.. Та, по крайней мере, продается за деньги, ради куска хлеба, а мужчина просто... распущенно развратничает и всегда в самой гнусной, извращенной форме...
Ляля молчала.
Невидимая летучая мышь быстро и робко влетела под балкон, раза два ударилась шуршащим крылом о стену и с легким звуком выскользнула вон. Юрий помолчал, прислушиваясь к этому таинственному звуку ночной жизни, и заговорил опять, все больше и больше раздражаясь и увлекаясь своими словами.
- Хуже всего то, что все не только знают это и молчат, как будто так и надо, но даже разыгрывают сложные трагикомедии... освящают брак.. лгут, что называется, и перед Богом, и людьми! И всегда самые чистые святые девушки, - прибавил он думая о Карсавиной и к кому-то ревнуя ее, - достаются самым испорченным, самым грязным, порой даже зараженным мужчинам... Покойный Семенов однажды сказал, что чем чище женщина, тем грязнее мужчина, который ею обладает. И это правда!
- Разве? - странно спросила Ляля.
- О, еще бы! - со взрывом горечи усмехнулся Юрий.
- Не знаю... - вдруг проговорила Ляля, и в голосе ее задрожали слезы.
- Что? - не расслышав, переспросил Юрий.
- Неужели и Толя такой же, как и все! - сказала Ляля, первый раз так называя Рязанцева при брате, и вдруг заплакала.
- Ну конечно... такой же! - выговорила она сквозь слезы.
Юрий с ужасом и болью схватил ее за руки.
- Ляля, Лялечка... что с тобой!.. Я вовсе не хотел... Милая... перестань, не плачь! - бессвязно повторял он, отнимая от лица и целуя ее мокрые маленькие пальчики.
- Нет... я знаю... это правда... - повторяла Ляля, задыхаясь от слез.
Хотя она и говорила, что уже думала об этом, но это только казалось ей; на самом деле она никогда не представляла себе тайную жизнь Рязанцева. Она, конечно, знала, что он не мог любить ее первую, и понимала, что это значит, но эго сознание как-то не переходило в ясное представление, только скользя по душе.
Она чувствовала, что любит его и что он любит ее, и это было самое главное, остальное было уже неважно, но теперь, оттого, что брат говорил с резким выражением осуждения и презрения, ей показалось, что перед ней раскрывается бездна, что это безобразно, непоправимо, что в ней навеки рухнуло невозвратимое счастье и она уже не может больше любить Рязанцева.
Юрий, чуть сам не плача, уговаривал ее, целовал, гладил по волосам, но она все плакала, горько и безнадежно.
- Ах, Боже мой, Боже мой! как ребенок, захлебываясь слезами, приговаривала Ляля, и оттого что было темно, она казалась такой маленькой и жалкой, а слезы ее такими беспомощно-горькими, что Юрий почувствовал невыносимую жалость.
Бледный и растерянный, он побежал в дом, больно стукнулся виском о дверь и принес, разливая на пол и себе на руки, стакан воды.
- Лялечка, перестань же... Ну можно ли так!.. Что с тобой!.. Анатолий Павлович, может быть, лучше других... Ляля! - твердил он с отчаянием.
Ляля вся тряслась от рыданий, и зубы ее бессильно колотились о края стакана.
- Что тут такое? - встревоженно спросила горничная, появляясь в дверях. - Барышня, чтой-то мы!..
Ляля, опираясь на крыльцо, встала и не переставая плакать, шатаясь и вздрагивая, пошла в комнаты.
- Барышня, голубушка, что с вами?.. Может, барина позвать?.. Юрий Николаевич!..
Из своего кабинета твердой и мерной походкой вышел Николай Егорович и остановился в дверях, с удивлением глядя на плачущую Лялю.
- Что случилось? - спросил он.
- Да так... пустяки, - насильно улыбаясь, ответил Юрий, - говорил о Рязанцеве... ерунда!
Николай Егорович пытливо посмотрел на него, что-то подумал и вдруг на его стариковском лице былого джентльмена выразилось крайнее негодование.
- Черт знает что такое! - круто пожал он плечами и, повернувшись налево кругом, ушел.
Юрий страшно покраснел, хотел сказать что-то грубое, но ему стало мучительно стыдно и чего-то страшно. Чувствуя оскорбленную злобу против отца, растерянную жалость к Ляле и болезненное презрение к себе, он тихо вышел на крыльцо, сошел по ступенькам и пошел в сад.
Маленькая лягушонка порывисто пискнула и дернулась у него под ногой, лопнув, как раздавленный желудь, Юрий поскользнулся, весь вздрогнул и, охнув, далеко отскочил в сторону. Он долго машинально тер ногой о мокрую траву, чувствуя в спине нервный холод отвращения.
Тоска в душе и гадкое брезгливое чувство в ноге заставили его болезненно морщиться. Все казалось Юрию нудным и мерзким. Ощупью он нашел в темноте скамью и сел, напряженными, сухими и злыми глазами вглядываясь в сад и ничего не видя, кроме расплывчатых пятен мрака. В голове у него копошились тусклые и тяжелые мысли.
Он смотрел на то место, где в темной траве где-то умирала или, быть может, в страшных мучениях уже умерла раздавленная им маленькая лягушонка. Там принял конец целый мир, полный своеобразной и самостоятельной жизни, но действительно ужасного, невообразимо страдальческого конца его не было ни слышно, ни видно.
И какими-то неуловимыми путями Юрию пришла в голову мучительная и непривычная для него мысль, что все, занимающее его жизнь, даже самое важное, ради чего он одно любил, а другое ненавидел, иное отталкивал против желания, а иное принимал против воли, все это - добро и зло - только легкое облако тумана вокруг одного его. Для мира, в его огромном целом, все его мучительнейшие и искреннейшие переживания так же не существуют, как и эти неведомые страдания маленького животного. Воображая, что его страдания, его ум и его добро и зло ужасно важны кому-нибудь, кроме него самого, он нарочно и явно бессмысленно плел какую-то сложную сеть между собой и миром. И один момент смерти сразу порвет все эти сети и оставит его одного без оплаты и итога.
Опять ему вспомнился Семенов и равнодушие покойного студента к самым заветным мыслям и целям, так глубоко волновавшим его, Юрия, и миллионы ему подобных, вдруг глубоко оттенилось тем наивным и откровенным любованием жизнью, удовольствием, женщинами, луной и соловьиным свистом, которое так поразило и даже неприятно кольнуло его на другой день после скорбного разговора с Семеновым.
Тогда ему было непонятно, как мог он, Семенов, придавать значение таким пустякам, как катанье на лодке, и красивым телам девушек, после того, как он сознательно оттолкнул самые глубокие мысли и высокие понятия; но теперь Юрий только понял, что иначе и быть не могло: все эти пустяки были жизнью настоящей, полной захватывающих переживаний и влекущих наслаждений жизнью, а все великие понятия были лишь пустыми, ничего не предрешающими в необъятной тайне жизни и смерти, комбинациями слов и мыслей. Как бы они ни казались важными и окончательными. После них будут и не могут не быть не менее значительные и последние слова и мысли.
Этот вывод был так не свойствен Юрию и так неожиданно сплелся из его мыслей о добре и зле, что Юрий растерялся. Перед ним открылась какая-то пустота, и на одну секунду острое ощущение ясности - и свободы, похожее на то чувство, которое во сне подымает человека на воздух, чтобы он летел куда хочет, озарило его мозг. Но Юрий испугался. Страшным напряжением он собрал все распавшиеся привычные мысли и понятия о жизни, и пугающее слишком смелое ощущение исчезло. Стало вновь темно и сложно.
Одну минуту Юрий готов был допустить, что смысл настоящей живой жизни в осуществлении своей свободы, что естественно, а следовательно, и хорошо жить только наслаждениями, что даже Рязанцев, со своей точки зрения единицы низшего разбора, цельнее и логичнее его, стремясь к возможно большим половым наслаждениям, как острейшим жизненным ощущениям. Но по этой мысли надо было допустить, что понятие о разврате и чистоте-сухие листья, покрывающие молодую свежую траву, и даже самые поэтические целомудренные девушки, даже Ляля и Карсавина, имеют право свободно окунуться в самый поток чувственных наслаждений. И Юрий испугался своей мысли, счел ее грязной и кощунственной, ужаснулся тому, что она возбуждает его, и вытеснил ее из головы и сердца привычными, тяжелыми и грозными словами.
"Ну да, - думал он, в бездонное блестящее небо, запыленное звездами, - жизнь - ощущение, но люди не бессмысленные звери и должны направлять свои желания к добру и не давать им власти над собою..." "Что, если есть Бог над звездами!" - вспомнил Юрий, и жуткое чувство смутного благоговения придавило его к земле. Он не отрываясь смотрел на большую блестящую звезду в хвосте Большой Медведицы и бессознательно вспомнил, что мужик Кузьма, с бахчи, называл эти величавые звезды "возом".
Почему-то, тоже бессознательно, это воспоминание показалось неуместным и даже как будто оскорбило его. Он стал смотреть в сад, после звездного неба казавшийся совсем черным, и опять начал думать: "Если лишить мир женской чистоты, так похожей на первые весенние, еще совсем робкие, но такие прекрасные и трогательные цветы, то что же святого останется в человеке?.."
Тысячи молодых, прекрасных и чистых, как весенние цветы, девушек в солнечном свете, на весенней траве, под цветущими деревьями представились ему. Невысокие груди, круглые плечи, гибкие руки, стройные бедра, изгибаясь стыдливо и таинственно, мелькнули перед его глазами, и голова его сладко закружилась в сладострастном восторге.
Юрий медленно провел рукой по лбу и вдруг опомнился.
- У меня нервы расстроились... надо идти спать.
Неудовлетворенный, расстроенный и еще томимый мгновенным сладострастным видением, Юрий с беспредметной злобой в душе, порывисто делая все движения, пошел в дом.
И уже лежа в постели и тщетно стараясь заснуть, он вспомнил Рязанцева и Лялю.
- Почему, собственно, так возмущает, что Рязанцев любит Лялю не одну и не первую...
Мысль не дала ему ответа, но перед ним, возбуждая тихую нежность и невыразимо приятно лаская разгоряченный мозг, выплыл образ Зины Карсавиной, и как ни старался он затемнить свое чувство, стало понятно, зачем нужно ему, чтобы она была чистой и нетронутой.
"А ведь я люблю ее!" - в первый раз подумал Юрий, и эта мысль вдруг вытеснила все остальные и вызвала на глаза влажность умиления своим новым чувством... Но в следующую минуту Юрий с озлобленной насмешкой уже спрашивал себя: "А почему я сам любил других женщин, прежде нее?.. Правда, я не знал еще о ее существовании, но ведь и Рязанцев не знал о Ляле. И в свое время мы оба думали, что та женщина, которою мы хотим обладать, в настоящий момент и есть "настоящая", самая нужная и подходящая нам. Мы ошибались, но, может быть, ошибаемся и теперь!.. Значит, или хранить вечное целомудрие, или дать полную свободу себе... и женщине, конечно, наслаждаться любовью и страстью... Впрочем, что ж я, - с облегчением перебил себя Юрий, - Рязанцев... не то скверно, что он любил, а то, что он и теперь продолжает пользоваться несколькими женщинами, а я нет..."
Эта мысль наполнила Юрия чувством гордости и чистоты, но только на мгновение, а в следующую минуту он опять вспомнил о чувстве, охватившем его при видении тысяч пронизанных солнцем, гибких и чистых девушек, и смутился в полном бессилии овладеть собою и справиться с хаосом чувств и мыслей.
Юрий почувствовал что ему неудобно лежать на правом боку и с неловким усилием повернулся
"В сущности, - подумал он, - все женщины каких я только знал не могли бы меня удовлетворить на всю жизнь. Значит то что я называл настоящей любовью неосуществимо и мечтать о ней просто глупо!"
Юрию стало неловко и на левом боку и, путаясь вспотевшим липким телом в сбившейся горячей простыне, он перевернулся опять. Было жарко и неудобно. Начинала болеть голова.
"Целомудрие идеал, но человечество погибло бы при осуществлении этого идеала, - неожиданно пришло ему в голову, - значит это нелепость. A... тогда и вся жизнь - нелепость!" - с такой злобой стискивая зубы, что перед глазами завертелись золотые круги, почти вслух сказал Юрий
И до самою утра лежа в тяжелой и неудобной позе, с тупым отчаянием в душе, Юрий ворочал похожие на камни тяжелые и противоречивые мысли
Наконец, чтобы выпутаться из них, он стал уверять себя, что он сам дурной, излишне сладострастный и эгоистичный человек, и его сомнения просто скрытая похоть. Но это только еще тяжелее придавило душу, подняло в мозгу сумбур самых разнообразных представлений и мучительное состояние разрушилось наконец вопросом:
- Да с какой стати я себя так мучаю, наконец?
И с чувством отвращения к самому процессу какого бы то ни было мышления, в тупой нервной усталости Юрий заснул.
Ляля до тех пор плакала в своей комнате, уткнувшись лицом в подушку, пока не заснула Утром она встала с больной головой и напухшими глазами
Первой ее мыслью было то, что не надо плакать потому что сегодня к обеду приедет Рязанцев, и ему будет неприятно что у нее заплаканное некрасивое лицо. Но сейчас же она вспомнила что все равно все кончено и нельзя больше любить, ощутила острое горе и жгучую любовь и опять заплакала.
- Какая гадость, какая мерзость! - прошептала Ляля, чувствуя, что задыхается от горьких, еще не выплаканных слез. - За что? За что? - твердила она и в душе у нее была неисходная грусть о навеки ушедшем невозвратимом счастье.
Ей было удивительно и жалко, что Рязанцев мог так легко и постоянно лгать ей.
"И не он один, а значит, и все лгали, - с недоумением думала Ляля, - ведь все, решительно все радовались нашей свадьбе и говорили, что он хороший, честный человек! Нет, впрочем, они не лгали, а просто не считали это дурным. Какая гадость!"
И Ляле стало противно смотреть на привычною обстановку, напоминавшую людей, теперь противных ей. Она прислонилась лицом к стеклу окна и стала сквозь слезы смотреть в сад.
На дворе было пасмурно и шел редкий, но крупный дождь. Капли тяжело постукивали по стеклу и быстро сбегали вниз, а Ляле было трудно различить когда слезы, а когда дождевые капли застилали перед нею сад. В саду было сыро, и повисшие мокрые листья были бледны и печально вздрагивали. Стволы деревьев почернели от воды и мокрая трава забито прилила к грязной земле.
И Ляле казалось, что вся ее жизнь несчастна, будущее безнадежно, прошедшее черно.
Горничная приходила звать ее пить чай, но Ляля долго не понимала ее слов. Потом, в столовой, ей было стыдно, когда с ней заговаривал отец. Ей казалось, что говорит с нею с особенной жалостью, что уже все знают, что ее грязно и гадко обманул любимый человек. Во всяком слове ей слышалась эта оскорбительная жалость, и Ляля ушла к себе. Она опять села к окну и, глядя в плачущий серый сад, стала думать.
"Зачем он лицемерил? Зачем так обидел?! Значит, он не любит меня! Нет, Толя меня любит и я его люблю! Так в чем же дело? Да, он обманул меня он еще раньше любил каких-то других, скверных женщин! И они любили его... Как я? - спросила себя Ляля с наивным и жгучим любопытством. - Вот вздор, какое мне теперь до этого дело! Ведь с ними он обманул меня и теперь все кончено! Какая я бедная, несчастная!.. Ну нет мне есть дело: он меня обманывал! Ну а если бы признался? Все равно! Это гадко... он уже ласкал других, как меня и даже больше... Это ужасно! Какая я несчастная..."
"Вот лягушка по дорожке скачет, вытянувши ножки!" - мысленно пропела Ляля, глядя на маленький серый комочек, боязливо прыгавший через мокрую скользкую дорожку.
"Да, я несчастна, и все кончено! - опять подумала она, когда лягушка ускакала в траву. - Для меня это было так чудно, так хорошо, а для него старая привычная вещь... Потому-то он всегда избегал говорить о прошлом! Оттого мне казалось, что все время у него лицо такое, будто он что-то думает... Он думал: все это я знаю, все знаю и что ты чувствуешь, знаю, и то, что сейчас сделаешь... А я-то!.. Как стыдно, как гадко... Никогда, никогда я уже не буду никого любить!"
Ляля заплакала и положила голову щекой на холодный подоконник, сквозь слезы наблюдая, в какую сторону идут тучи.
"А ведь Толя сегодня приедет обедать! - с испугом вдруг вспомнила она и вскочила с места. - Что же я ему скажу? Что надо говорить в таких случаях?"
Ляля раскрыла рот и уставилась в стену испуганными недоумевающими глазами.
"Надо спросить Юрия!" - вспомнила она и успокоилась.
"Милый Юрий! Какой он честный и хороший", - с нежными слезами на глазах подумала Ляля и так же стремительно, не откладывая, как всегда делала, пошла к Юрию.
Но там сидел Шафров и говорил о каких-то делах. Ляля с недоумением остановилась в дверях.
- Здравствуйте, - сказала она задумчиво.
- Здравствуйте, - поздоровался Шафров, - идите к нам, Людмила Николаевна, тут такое дело, что ваша помощь необходима.
Ляля, все с таким же недоумевающим лицом, покорно села к столу и машинально стала перебирать пальцами зеленые и красные брошюрки, кучами наваленные повсюду.
- Видите ли, в чем дело, - поворачиваясь к ней с таким видом, точно ему предстояло объяснить ей что-то страшно запутанное и длинное, заговорил Шафров, - курские товарищи находятся в крайне стесненном положении надо им непременно помочь. Вот я придумал дать концерт... а?
При этой знакомой прибавке "а?" Ляля вспомнила, зачем она пришла, и взглянула на Юрия с доверием и надеждой.
- Отчего же, это очень хорошо... - машинально ответила она, удивляясь, что Юрий совсем не смотрит на нее.
После вчерашних Лялиных слез и собственных ночных дум Юрий чувствовал себя разбитым и не готовым отвечать Ляле. Он ожидал, что сестра придет за советами, и терялся в полном бессилии прийти к какому-нибудь удовлетворительному решению. Как он не мог отказаться от своих слов, разубедить Лялю и толкнуть ее обратно к Рязанцеву, так он не мог и нанести решительный удар ее наивному, птичьему счастью.
- Вот мы решили так, - продолжал Шафров, еще больше придвигаясь к Ляле, точно дело все усложнялось и запутывалось, - пригласить петь Санину и Карсавину... сначала они споют соло, потом дуэтом... У одной контральто, у другой сопрано, это будет красиво... Потом я сыграю на скрипке. Потом споет Зарудин, а Танаров будет аккомпанировать...
- Разве офицеры будут участвовать в таком концерте? - так же машинально, думая совсем о другом, спросила Ляля.
- О, будут! - замахал руками Шафров. - Только бы согласилась Санина, а они от нее не отстанут. Притом Зарудин рад петь где угодно, лишь бы петь. А это привлечет к нам офицеров, и мы сбор сделаем на славу...
- Карсавину пригласите, - посоветовала Ляля, с печальным недоумением глядя на брата. "Не может быть, чтобы он забыл, - думала она, - как же он может разговаривать об этом дурацком концерте, когда я..."
- Да ведь я же и говорю! - удивился Шафров.
- Ах да, - слабо улыбнулась Ляля. - Ну... а Лида Санина... да, впрочем, вы говорили...
- Ну да, ну да, - кивал головой Шафров. - Но кого бы еще, а?
Не знаю, растерянно сказала Ляля, - у меня голова болит что-то.
Юрий быстро оглянулся на нее и со страданием отвернулся к книгам. С бледным личиком и большими потемневшими глазами она показалась ему удивительно слабенькой и печальной.
"Ах, зачем, зачем я сказал ей это, - подумал он, - и для меня-то самого это так неясно, и для всех это проклятый вопрос, а для ее маленькой души... Зачем я сказал!"
Он чуть не дернул себя за волосы.
- Барышня, - позвала из дверей горничная, - Анатолий Павлович приехали...
Юрий опять испуганно оглянулся на Лялю и, встретив ее остановившийся страдальческий взгляд, растерянно сказал Шафрову:
- Вы читали Чарльза Брэдло?..
- Читал. Мы вместе с Дубовой и Карсавиной читали. Любопытная вещь.
- Да... А разве они приехали?
- Да.
- Когда? - с тайным волнением спросил Юрий.
- Еще позавчера.
- Разве? - переспросил Юрий, прислушиваясь к тому, что делает Ляля. Ему было мучительно стыдно и страшно, точно он обманул Лялю.
Ляля постояла, потрогала что-то на столе и нерешительно пошла к двери.
"Что я наделал!" - с искренним чувством, прислушиваясь к ее необычным неровным шагам, подумал Юрий.
Ляля прошла в зал, чувствуя, что внутри ее все застыло в напряженно-скорбном недоумении. Было похоже, точно она заблудилась в туманном лесу. По дороге она взглянула в зеркало и увидела там потемневшее больное лицо.
"Ну и пусть... пусть видит!" подумала она.
Посреди столовой стоял Рязанцев и говорил Николаю Егоровичу своим веселым барски самоуверенным голосом:
- Явление это, конечно, странное, но оно совершенно безвредно.
При звуках его голоса что-то вздрогнуло и оборвалось в груди Ляли. Увидев ее, Рязанцев круто оборвал речь, подошел к ней и так подал ей обе руки, точно хотел обнять, но чтобы это движение было заметно и понятно только ей одной.
Ляля снизу взглянула ему в лицо, и губы у нее вздрогнули. Она молча и с усилием высвободила свою руку и, пройдя в зал, отворила стеклянную дверь на балкон. Рязанцев со спокойным удивлением посмотрел ей вслед.
- Моя Людмила Николаевна изволят сердиться, - с шутливой нежностью сказал он Николаю Егоровичу.
Николай Егорович захохотал.
- Ну что ж, идите мириться!
- Ничего не поделаешь! - комически вздохнул Рязанцев и вышел за Лялей на балкон.
Дождь все шел, и его тонкий водяной звук непрестанно стоял в воздухе. Но тучи, светлея и редея, уже расплывались вверху.
Прижавшись щекой к мокрому холодному дереву столба, Ляля выставила голову на дождь, и ее волосы сразу намокли.
- Моя принцесса гневается... Лялечка! - сказал Рязанцев и потянул ее к себе, прижимаясь губами к мокрым пахучим волосам.
И от этого прикосновения, такою знакомою и счастливого, все растаяло в груди Ляли и, прежде чем она успела сообразить что-нибудь, руки ее, почти против воли, обвились вокруг крепкой шеи Рязанцева и между долгими дурманящими поцелуями Ляля сказала:
- Я на тебя страшно сердита... ты гадкий!
И ей самой было странно, что ничего нет ни страшного, ни тяжелого, ни непоправимого, в конце концов, какое ей дело! Лишь бы любить и быть любимой этим большим, красивым, с такой широкой грудью человеком.
Но за обедом ей было стыдно смотреть на Юрия, с недоумением поглядывавшею на сестру, и, улучив мгновение, Ляля умоляюще прошептала ему:
- Я гадкая...
Юрий криво улыбнулся. В глубине души он был рад, что все кончилось так благополучно, но старался развить в себе презрение к этой мещанской терпимости и мещанскому счастью. Он ушел к себе в комнату и почти до вечера просидел один, а когда к сумеркам посветлело и прояснилось небо, взял ружье и пошел на охоту, на то же место, где был вчера с Рязанцевым. О том, что произошло, Юрий старался не думать.
После дождя все болото ожило. Послышалась масса новых разнообразных звуков, и то там, то тут трава шевелилась, как живая, от скрытой в ней таинственной жизни. Лягушки дружно изо всех сил заливались на все голоса, какая-то птица выводила несложные скрипучие ноты, похожие на тррр... тррр... утки бойко крякали где-то близко, в мокрой осоке, но на выстрел не летели. Юрию и не хотелось стрелять. Он вскинул ружье на плечо и пошел домой, прислушиваясь и приглядываясь к хрустальным звукам и глубоким, то темным, то ярким краскам вечера.
"Хорошо, думал он, все хорошо, только человек безобразен".
Издали он увидел огонек на бахче и освещенные фигуры Кузьмы и того же Санина, сидевших возле самого огня.
"Что он, тут живет, что ли?" - с удивлением и любопытством подумал Юрий.
Кузьма что-то говорил и смеялся, размахивая рукой. Смеялся и Санин. Огонек, еще розовый, а не красный, как ночью, горел, как свечка, вверху мирно и мягко вызвездило небо. Пахло свежей землей и обрызнутой влагой травой.
Юрий почему-то боялся, чтобы его не заметили, и ему было грустно, что он не может пойти к ним, что между ними и им стоит что-то непонятное, как будто даже несуществующее, пустое, но совершенно неодолимое, как пространство, лишенное воздуха.
Он почувствовал себя совершенно одиноким. Мир, с его вечерними красками, огоньками, звездами, людьми и звуками, воздушный и светлый, стал отдельно от Юрия, маленького и темного внутри, как темная комната, в которой что-то томится и плачет. И чувство одинокой тоски так охватило его, что, когда он проходил вдоль бахчи, сотни арбузов, белевших в сумерках, напоминали ему человеческие черепа, разбросанные по полю.
Лето развернулось, переполняясь теплом и светом, и казалось, что между сверкающим голубым небом.
И истомленной от зноя зземлей дрожит и струится золотая дымка. В горячем мареве, разомлев от жары и опустив неподвижные листья, сонно стояли деревья и короткие жидкие тени беспомощно лежали в пыльной нагретой траве.
Но в комнатах было прохладно. Отсветы сада мягко зеленели на потолках, и, странно живые, когда все застыло в знойном покое, легко колыхались на окнах гардины.
Распахнув белый китель. Зарудин медленно расхаживал из угла в угол, и с особой, тщательно им выработанной, ленивой небрежностью, показывая крупные белые зубы, дымил папиросой. А Танаров, весь взмокший от поту, в одной рубахе и рейтузах, лежал на диване и украдкой озабоченно следил за ним маленькими черными глазками. Ему до зарезу нужны были пятьдесят рублей, но он уже два раза просил их у Зарудина и, не решаясь просить в третий раз, тоскливо ждал, когда Зарудин сам вспомнит.
Зарудин помнил, но в течение последнего месяца он проиграл семьсот рублей и ему было жаль денег.
"За ним уже и так двести пятьдесят, - думал он, не глядя на Танарова и понемногу раздражаясь от жары и обиды, - странно, честное слово!.. Мы, конечно, в хороших отношениях, но как ему не стыдно все-таки... Хоть бы извинился, что много должен и тому подобное!.. Не дам!" - с жестокой радостью прибавил он мысленно.
Вошел денщик, маленький и веснушчатый, вывалянный в пуху. Он криво и вяло остановился во фронт и, не глядя на Зарудина, сказал:
- Вашбродь, дозвольте доложить, что как их благородие требовали пива, так пиво все вышедши.
Зарудин со вспыхнувшим раздражением невольно взглянул на Танарова.
"Ну вот! - подумал он, - черт его знает, это становится наконец невыносимо!.. Знает, что у меня свободного гроша нет, а выдувает еще пиво!.."
- Водка опять же кончается, - прибавил солдат.
- Да ну, пошел к черту... Там у тебя два рубля остались и купи, что нужно, - с возрастающей досадой отмахнулся Зарудин.
- Никак нет. Ничего не осталось.
- Как так, что ты врешь! - останавливаясь, возразил Зарудин.
- Так что их благородие приказали прачке отдать, так я рубль семь гривен отдал, а тридцать копеек на стол в кабинете положил, вашбродь...
- Ах да... - притворно небрежно, краснея и волнуясь, отозвался Танаров, - я вчера сказал... неловко, знаешь... Целую неделю баба ходит...
Красные пятна появились на твердо выбритых щеках Зарудина и под их тонкой кожей недобро задвигались скулы. Он молча прошелся по комнате и вдруг остановился против Танарова.
- Послушай, - странно задрожавшим, острооскорбительным голосом проговорил он, - я попросил бы тебя не распоряжаться моими деньгами...
Танаров весь вспыхнул и пришел в движение.
- Гм, странно... такие пустяки... - оскорбленно пробормотал он, пожимая плечами.
- Дело не в пустяках, - с жестоким удовольствием, точно мстя ему за что-то, возразил Зарудин, - а в принципе... С какой стати, скажи, пожалуйста!
- Я... - начал было Танаров.
- Нет, уж я тебя попрошу! - настойчиво, тем же угнетающим тоном перебил Зарудин. - Наконец, ты мог бы мне сказать... А это крайне неудобно!
Танаров беспомощно пошевелил губами и потупился, перебирая задрожавшими пальцами перламутровый мундштучок. Зарудин еще немного подождал ответа, потом круто повернулся и, звеня ключом, полез в стол.
- На, купи, что нужно... - сердито, но уже спокойнее сказал он солдату, подавая сто рублей.
- Слушаю, - ответил солдат и, повернувшись налево кругом, вышел.
Зарудин медленно, с чувством щелкнул ключами шкатулки и задвинул ящик. Танаров мельком взглянул на эту шкатулку, где лежали нужные ему пятьдесят рублей, проводил их робкими грустными глазами и, вздохнув, скромно стал закуривать папиросу. Ему было страшно обидно, и в то же время он боялся выразить эту обиду, чтобы Зарудин не рассердился еще больше.
"Ну что ему два рубля... - думал он, - ведь знает, как мне нужны деньги..."
Зарудин ходил по комнате, и сердце еще дрожало у него от раздражения, но понемногу он стал успокаиваться, а когда денщик принес пиво, Зарудин сам с наслаждением выпил стакан ледяной пенистой влаги и, обсасывая кончики усов, заговорил, как будто ничего не случилось:
- А вчера у меня опять Лидка была... интересная, брат, девка!.. Огонь!..
Танаров обиженно молчал.
Зарудин, не замечая, медленно прошелся по комнате, и глаза у него оживленно смеялись каким-то воспоминаниям. Здоровое, сильное тело млело от жары, и горячие, возбуждающие мысли подмывали его. Вдруг он громко, точно коротко заржав, засмеялся и остановился.
- Ты знаешь... вчера я хотел... - выговорил он специальное, грубое и страшно унизительное для женщины слово, - так она сначала на дыбы встала... знаешь, у нее такой гордый огонек в глазах иногда появляется...
Танаров, чувствуя, как быстро и жадно напрягается его тело, невольно распустил лицо в липкую возбужденную улыбку.
- А потом так... что меня самого чуть судороги не схватили! - вздрагивая от невыносимо острого воспоминания, докончил Зарудин.
- Везет тебе, черт возьми! - завистливо вскрикнул Танаров.
- Зарудин, дома? - закричал с улицы громогласный голос Иванова. - Можно к вам?
Зарудин вздрогнул от неожиданности и, как всегда, испугался, не слышал ли кто-нибудь его рассказа о Лиде Саниной. Но Иванов кричал через забор из переулка и его даже не было видно.
- Дома, дома! - крикнул Зарудин в окно.
В передней послышались голоса и смех, точно туда ввалилась целая толпа народу. Пришли Иванов, Новиков, ротмистр Малиновский, еще два офицера и Санин.
- Ур-ра! - оглушительно закричал Малиновский, косо переступая порог и блеснув багрово-красным лицом, с вздрагивающими налитыми щеками и пушистыми усами, похожими на два снопа ржи. Здорово, ребята!..
"Эх, черт... опять четвертной выскочит!" - с досадой, от которой у него мигнули глаза, подумал Зарудин. Но он больше всего на свете боялся, как бы кто-нибудь не подумал, что он не самый щедрый, компанейский и богатый человек, и потому, широко улыбаясь, крикнул:
- Откуда вы такой компанией? Здорово!.. Эй, Черепанов!.. Тащи водки и еще там!.. Сбегай в клуб, скажи, чтобы прислали ящик пива... Пива хотите, господа?.. Жарко!
Когда появились водка и пиво, шум усилился. Хохотали и гоготали, охваченные буйным весельем, пили и кричали все. Только Новиков был мрачен, и на его всегда мягком и ленивом лице вспыхивало что-то недоброе.
Вчера он узнал то, что до сих пор оставалось для него неизвестным, хотя уже весь город говорил об этом, и чувство невыносимой обиды и острого ревнивого унижения в первую минуту ошеломило его.
"Не может быть! Вздор, сплетни!" - подумал он сначала, и его мозг отказывался представить себе гордую, недоступно прекрасную Лиду, в которую он был так чисто, с таким благоговением влюблен, в безобразно грязной близости к Зарудину, которого он всегда считал бесконечно ниже и глупее себя. Но потом дикая животная ревность поднялась со дна души и заслонила все. Была минута горького отчаяния, а потом страшной, почти стихийной ненависти и к Лиде, и, главным образом, к Зарудину. Это чувство было так непривычно для его мягкой, вялой души, что оно оказалось непереносимым и требовало исхода. Всю ночь он пробыл на болезненной границе мучительной жалости к себе и темной мысли о самоубийстве, а к утру как-то застыл и странное, зловещее желание увидеть Зарудина одно осталось в нем.
Теперь, под выкрики шумных и пьяных голосов, он сидел в стороне, машинально и много пил пиво и каждым атомом своего напряженного существа следил за всяким движением Зарудина, точно зверь, встретившийся в лесу с другим зверем, уже присевший для прыжка, но притворяющийся, что ничего не видит.
Все, и улыбка с показыванием белых зубов, и красота, и смех, и голос Зарудина, било острыми толчками во что-то болезненное, что составляло, казалось, все существо Новикова.
- Зарудин, - сказал длинный и худой офицер, с непомерно длинными, болтающимися перед корпусом руками, - я тебе книгу принес...
И сквозь шум и гвалт Новиков сейчас же услышал имя Зарудина и его голос, точно все молчали, а он один говорил.
- Какую?
- Толстого "О женщинах", - с гордостью, но, как рапорт, отчетливо ответил длинный офицер, и по его бесцветному длинному лицу было видно, что он рад, что читает Толстого и говорит о нем.
- А вы Толстого почитываете? -спросил Иванов, подметив это гордое и наивное выражение.
- Фон Дейц - толстовец! - пояснил пьяный Малиновский и захохотал.
Зарудин взял тонкую красную брошюрку, перевернул несколько страниц и спросил:
- Интересно?
- А вот увидишь! - захлебываясь от восторга, ответил фон Дейц, - это, я тебе доложу, голова!.. Кажется, что сам все знаешь...
- А зачем... Виктору Сергеевичу читать Толстого, когда его собственные взгляды на женщин вполне определенны... - негромко проговорил Новиков, не подымая глаз от стакана.
- Из чего вы это заключаете? - осторожно спросил Зарудин, инстинктивно почувствовав нападение, но еще не догадываясь о нем.
Новиков помолчал. Все в нем рвалось закричать, ударить в лицо, в красивое, самодовольное лицо Зарудина, сбить его с ног и топтать в диком порыве жестокой, выпущенной на волю злобы. Но слова не шли у него с языка, и, сам чувствуя, что говорит не то что надо, и еще больше страдая и безумея от этого сознания, Новиков криво усмехнулся и сказал:
- Достаточно на вас посмотреть, чтобы заключить!
&nbs